На краю света Лесков Николай

Наш Наумыч тоже на мостике. Хоть и на нем такая же черная шинель и фуражка, как и на других, его сразу заметишь в толпе – он здоровенный, широкоплечий, на целую голову выше всех. Он тоже увидел нас сверху и кивает нам через головы капитанских помощников.

– Боцман, – негромко командует капитан, – вира якорь.

– Есть вира якорь.

С тяжелым грохотом пошла лебедка. Дрогнула якорная цепь. Толстые ее кольца, поскрипывая и звеня, медленно стали наматываться на барабан.

Трах-тах-тах-тах-тах, тарахтит лебедка. Цепь, подрагивая, как натянутая струна, тащит со дна тяжелый, зарывшийся в речной ил и песок якорь.

– А вот и Ромаша лезет, – говорит кто-то из зимовщиков.

Я оглядываюсь и вижу, как над самой палубой, в четырехугольнике двери, ведущей вниз, внутрь корабля, показывается сперва измятый морской картуз, потом морщинистое, с унылым, длинным носом и отвислыми щеками лицо, потом узкие сутулые плечи и, наконец, вырастает тощий и длинный метеоролог Ромашников весь с головы до ног.

Выбравшись на палубу, он испуганно озирается и торопливо семенит к нам. Ромашников тащит патефон и толстую пачку пластинок.

– Не опоздал? – испуганно спрашивает он. – Там внизу ни черта не слышно, мне уж показалось, что поплыли. А надо с музыкой.

Он ставит патефон прямо на палубу и яростно крутит ручку.

– Давай марш, – говорит Вася Гуткин. – Может, «Старые друзья» есть?

– Нет, нет, у меня тут уже приготовлено, – вытирая рукавом пот со лба, отвечает Ромашников. – Сейчас грустное надо ставить…

И вдруг потемнело на палубе, словно туча заволокла все небо над нами. Из корабельной трубы повалил густой, черный дым. Длинной колеблющейся лентой он низко тянется над рекой и отражается в ней темной живой дорожкой.

– Наши-то как шуруют, – говорит какой-то матрос, засунув руки в карманы штанов и головой показывая на трубу.

По правому борту, почти посреди реки, идет неуклюжий буксирный катер. На палубе его стоят матросы, смотрят на наш корабль, машут шапками.

– Счастливого плаванья, ребята! – доносится к нам с катера слабый крик, заглушенный грохотом лебедки.

И вдруг становится очень тихо: боцман остановил лебедку.

Матрос на носу корабля поднимает руку.

– Якорь в клюзе! – кричит он капитану.

И сразу, будто в ответ ему, звякнул на мостике машинный телеграф, и палуба под моими ногами задрожала чуть слышно и мелко.

Медленно поворачивается город, небо, корабли. Три низких, сиплых, скорбных гудка оглашают всю реку:

– В путь! В путь! В путь!

Вот мы и поплыли.

А Ромашников все еще суетится около патефона, торопливо перебирает пластинки.

– Боже мой, где же она? – бормочет Ромашников. – Ну что за черт… Опоздал… Вот история!

Наконец он находит пластинку и дрожащими руками укладывает ее на зеленый диск патефона.

  • Был день осенний,
  • И листья грустно опадали[14]… —

глухо запевает патефон.

– Вот эта пластинка в самый раз, – говорит Вася Гуткин.

А корабль уже выбрался на самую середину реки, уже плещут в борта речные волны, и уходит назад холодильник, базар, черная кучка народа на набережной. Мальчишку-рыболова загораживает баржа. Прощай, мальчишка!

Не спеша, торжественно и невозвратно уходят назад дома, улицы, сады.

Вот и кончилась наша сухопутная жизнь. Началась жизнь на воде.

Нос корабля чуть дрожит. Мы идем по Двине средним ходом.

Справа вдоль берега стоят лесовозы: мы проплываем мимо лесоэкспортной гавани.

Уже вечер. На лесовозах спускают кормовые флаги – немецкие, английские, французские. В гавани горят электрические фонари, ползают автокары, грузовики.

Капитан поворачивает рукоятку машинного телеграфа.

– Полный вперед.

До позднего вечера, на ветру, на холоде, мы стоим маленькой кучкой у правого борта и смотрим на голые деревца, в густых холодных сумерках уходящие все назад и назад.

– Значит, поехали, Сергей, – тихо говорит мне Боря Линев.

– Поехали. Прощай, Большая земля…

Глава вторая

Рис.3 На краю света

Пьяный корабль

За ночь что-то произошло и с кораблем, и с людьми. Только вчера из Архангельска вышел чин чином степенный ледокольный пароход «Таймыр». А сегодня с зарей по Белому морю, спотыкаясь, бредет какой-то пьяный вдребезги корабль, везет пьяных людей.

То повалится он на левый бок, то завалится на правый.

Мачты чертят в небе круги. Короткая толстая труба, будто малярной кистью, из стороны в сторону красит дымом низкое небо. Слева направо и справа налево летают над головой разорванные ветром облака, ныряет и взлетает, как на качелях, горизонт.

Корабль то задерет нос – вот-вот опрокинется на спину, – и тогда кипящее море заливает корму. То уткнется в море носом, и тяжелая желтая вода ударяет по баку, шипя и пенясь, разливается по палубе. Рушится море на нос корабля и сметает с палубы все, что не привязано, не прибито, не привинчено.

Вода хлещет через высокие пороги дверей, с грохотом скатывается вниз по лестницам.

Свистит ветер в вантах и тросах, скрипят тали, блоки, мачты.

Точно вымер корабль. Присмирели, попрятались по каютам люди.

Зато ожили, заговорили, задвигались вещи.

Рвутся с петель и крючков тяжелые железные двери. Они скрежещут болтами, бросаются на людей, сбивают их с ног. Звенят, разговаривают в буфетной тарелки, стаканы, ложки. В кают-компании бегает по столу медная пепельница, хочет спрыгнуть, убежать под диван. С разбегу она перескакивает через бортик стола, грохается на пол.

Со шкафа летит книжка. Катается по полу чей-то сбежавший граненый карандаш, со скрипом крутятся привинченные к полу кресла.

А в камбузе совсем уже какая-то карусель. Повар, чертыхаясь и свирепея, мечется по камбузу красный, в съехавшем набок белом колпаке. Повар воюет с супом, с котлетами.

В суповой кастрюле клокочет буря. Суп норовит ошпарить повара, выплеснуться ему в лицо, обварить ноги. Повар подхватывает на воздух кастрюлю, и тогда из круглой дыры в плите вырывается дымный рыжий огонь. А в это время съезжает с плиты сковородка, и на пол летят котлеты. Чайник сам поливает плиту из дудочки, и весь камбуз заволакивает пар и дым.

Бледные, молчаливые, злые, лежат в каютах по койкам зимовщики. Ни рукой ни ногой не шевельнуть. Никто не пьет, никто не ест, не читает, не разговаривает. А те, кто еще не свалился, кто еще может ходить, слоняются, цепляясь за стены и косяки, выписывая вензеля, натыкаются друг на друга. Хочет пройти человек по коридору, а его бросает от стены к стене. Хочет шагнуть вперед, а его валит, тянет назад, а потом как швырнет сразу на пятнадцать шагов и бах! – о железную стенку.

Падает со звоном где-то стакан – вдребезги. Желтая волна окатила корму, выбила стекла в световом люке. Со звоном, с грохотом рушится волна в кают-компанию – на стол, на скатерть, на кресла.

Кавардак, неразбериха, полундра.

Вот это и есть зыбь норд-норд-вест, шесть баллов.

Вот это и есть качка.

——

Ранним утром, когда еще не так мотало, в нашу маленькую каютку, где нас поселилось четыре человека – Ромашников, Гриша Быстров, Лызлов и я, – ввалился Наумыч. Он со всего маху хлопнул дверью, долго в темноте шарил у столика, опрокинул графин и наконец, найдя выключатель, зажег свет.

Мы притворились спящими.

– А ну, хлопцы, вставай! – громко сказал Наумыч.

Никто даже не пошевельнулся. Тогда Наумыч без лишних слов стащил с Гриши Быстрова одеяло, выдернул у меня из-под головы подушку, потряс Ромашникова за тощую волосатую ногу, торчавшую из-под сбившегося одеяла. Видя, что спасения нет, Лызлов поспешно вскочил сам.

– Встаю, встаю, Платон Наумыч, – сказал он и потянулся за очками. Он подышал на стекла, аккуратно вытер их носовым платком и пристроил очки на носу. – Что случилось?

– Все наверх! Аврал. Капусту чистить, – сказал Наумыч. – Ну, поскорей пошевеливайтесь!

– Какую еще капусту! Отстаньте вы от меня! – тонким голосом закричал Гриша Быстров. – Безобразие! Спать по ночам не дают!

А Ромашников запрятал ногу под одеяло и, повернувшись к стенке, громко захрапел.

– Чтобы через пять минут все были у носового трюма. Понятно? – Наумыч вышел, громко хлопнув дверью.

И сразу же за стеной, в соседней каюте, послышалась какая-то возня, грохот, а потом громкий голос Наумыча:

– А ну, хлопцы, вставай!

Мы нехотя стали одеваться, проклиная и капусту, и Наумыча.

– Эй, скелет! – закричал Гриша Быстров Ромашникову. – Вставайте. Нечего симулировать-то. Знаю я вас. Смотрите, как здорово притворяется спящим. Ловкач!

Но Ромашников и в самом деле спал. Он блаженно причмокивал губами, вздыхал и бодро похрапывал.

– Ну и пускай его спит, – сказал я. – Он слабосильный.

Держась за железные стенки и покачиваясь, мы побрели по коридору жилой палубы на нос ледокола.

Пол ходит под ногами, как доска качелей. В коридоре жарища. Справа за стеной гудит и дышит машина, слева за стеной – плещется вода.

Носовой трюм открыт. Слышно, как в глубине трюма кто-то копошится и переговаривается. Но людей не видать. Только время от времени из черного четырехугольника люка поднимаются жилистые, в синей татуировке руки и ставят на площадку ящик с капустой. Капуста уже начала портиться, вся осклизла, от нее как-то противно воняет сладостью. А тут еще жарко до одури, глухо бултыхается, точно икает, в баках над умывальниками вода, пищит и щелкает в трубах пар, из уборной воняет.

Мы устроились около люка на пустых капустных ящиках и, вооружившись ножами, принялись за работу. Обрезаем сопревшие листки и сваливаем их в одну кучу, а крепенькие, хрустящие вилочки откладываем в сторону.

Работает нас человек десять. Рядом со мной наш геолог Савранский, остроносый маленький человечек. Весь он будто нахохлился, даже волосы у него на голове торчат, как перья. Он уже совсем позеленел и часто-часто глотает слюну.

Чистим капусту, не разговаривая. Какие тут разговоры – только и думаешь, как бы от рвоты удержаться. Как поднимется на волне нос корабля, так даже сердце сжимается, до чего противно. А как опустится – совсем дело дрянь: желудок подкатывает прямо к горлу, и весь ты покрываешься липким холодным потом.

Вдруг Савранский вскочил – и к умывальнику, расталкивая по дороге матросов, которые только что расположились мыться.

Матросы хохочут.

– Есть один!

Чувствую я – и мне конец. Сейчас тоже «поеду».

Нет, к черту! Бежать надо от этой вони, от жары, от капусты.

Я сунул нож в ножны и бросился по лесенке наверх, на палубу. Распахнул железную дверь и остановился.

Фу ты, черт, как хорошо! Ветер свежий такой, сырой, холодный, так и хлещет в лицо брызгами.

Постоял я немного в дверях, отдышался, осмотрелся кругом. Палуба мокрая, блестит. Небо серое, низкое, а за бортом бесконечное море ходит, и дышит, и качается. Волны на море с пенными гребнями. Чайки боком летают. Очень хорошо.

Я медленно побрел по палубе. Трудно идти – то будто на гору лезешь, то тебя под гору несет – не удержишься. Побродил по палубе минут пять, чувствую – опять тошно становится.

Может, и правда пожевать чего-нибудь или выпить? Кто его знает, может, второй-то помощник и прав?

Я спустился в кают-компанию, хотел налить стакан воды и выплеснул сразу полграфина: залил кресло, сам весь облился, а в стакан почти ничего и не попало. Хотел капнуть в стакан каплю клюквенного экстракта, а вылил чуть ли не весь пузырек. Больше одного глотка и выпить не смог – такая кислятина, что скулы набок свернуло.

А все-таки как будто полегче стало.

Кажется, и правда помогает. А Иван Савелич еще смеялся.

Я опять вышел на палубу. Часа два без отдыху, без остановки, как нанятый, хожу по палубам – то по нижней, то залезу к собакам на ботдек и там хожу. Ходьба тоже помогает. Значит, Иван Савелич тоже прав.

А вот и он выходит из штурманской рубки.

– Ну как? Не укачало? – спрашивает меня Иван Савелич.

– Ничего, – говорю, – борюсь. На палубе хоть дышать можно, а там внизу прямо могила.

– Да, – сказал Иван Савелич, – противное это место. Здесь всегда болтает.

– А где мы, Иван Савелич?

– Самое горло Белого моря. Кладбище кораблей.

Я невольно оглянулся по сторонам. Из края в край под низким серым пасмурным небом одни только волны. Море качается и ходит большими валами, над которыми взлетают белые барашки.

Так вот оно, кладбище кораблей!

Семьсот с лишним лет тонули в этом проклятом горле суда северных моряков. Воды Белого моря встречаются тут с водами моря Баренца. Бурлит и клокочет здесь вода, болтает и валяет корабли и с борта на борт, и с носа на корму.

Но не это страшно морякам в горле Белого моря. Страшны стремительные приливо-отливные течения. Они подхватывают судно, как пробку, и несут его на прибрежные скалы или уносят в море, во льды. Никак не угадать, в каком месте и когда подхватит корабль это стремительное течение.

Первое судно погибло здесь в 1222 году. С тех пор, за семьсот лет, столько кораблей пошло ко дну, что северные моряки прозвали горло Белого моря кладбищем кораблей.

Но теперь кладбища уже нет. Его уничтожили большевики. Большевики послали в эти места, в горло Белого моря, гидрографическую экспедицию.

На специальном судне плавали ученые по Белому морю. Они отмечали на картах направления течений, измеряли специальными приборами их скорость, по часам следили, как долго течение несется в ту или в другую сторону.

Оказалось, что в некоторых местах течения скорее трамвая.

У мыса Орлова, например, течение несет корабли со скоростью 15 километров в час, в Мезенском заливе скорость течений 8,5 километра, в самом горле моря – около 7 километров в час.

Ученые составили атлас приливо-отливных течений, таблицы и карты.

С тех пор на каждом судне, которое уходит из Архангельска, лежит в штурманской рубке советский атлас течений Белого моря. Уверенно и смело водят теперь капитаны по этим гиблым местам свои корабли.

И на «Таймыре» есть атлас течений. Наш курс проложен с таким расчетом, что течения даже помогают нам идти, подгоняют наше судно.

– Вот только качает, конечно, здесь здорово. От этого уж никуда не денешься, – посмеивается Иван Савелич. – Ну, ничего. Потерпите немного. Теперь скоро выйдем в Баренцево море, там, может, полегче будет. Там простора больше, а на просторе и волна мягче.

——

В 4 часа 30 минут, ровно за сутки, мы прошли пятую часть пути до острова Гукера – двести миль.

В кают-компании Иван Савелич повесил карту. Вырезанный из картона маленький синий кораблик – наш ледокол – огибает на ней мыс Канин Нос.

Синий кораблик жмется к берегу, и даже непонятно, как это нам не видно земли, – ведь здесь, на карте, от кораблика до берега каких-нибудь два вершка.

Почти всегда корабли идут на Землю Франца-Иосифа кружным путем – добираются сначала до Новой Земли, потом плывут на север под защитой ее берегов и только у мыса Желания, у самой северной точки Новой Земли, отрываются от берега и идут открытым морем.

А мы идем напрямик. Красным карандашом на карте прочерчена линия прямо от Канина Носа до Земли Франца-Иосифа. Это наш курс. Капитан «Таймыра» решил вести свой корабль самым ближним путем, и первый берег, который мы теперь увидим, будет берег Земли Франца-Иосифа.

У карты стоят два человека. Оба в толстых кожаных штанах, в высоких сапогах, в плотных фуфайках.

Один – долговязый, вихрастый, со свежим румяным лицом. Это бортмеханик Боря Маленький. Другой низкорослый, чуть кривоногий, давно не бритый. Это – летчик Шорохов. Лицо у него желтое, заспанное, злое.

Они рассматривают карту, ниточкой измеряют расстояния, гадают, сколько суток нам еще плыть до Земли Франца-Иосифа и как-то нас встретят старые зимовщики. Я сижу на диване и прислушиваюсь к их разговору.

– Поди, ждут, – усмехаясь говорит Шорохов, – уж, наверное, все глаза проглядели. За год-то надоели друг другу, как черти, перессорились, перегрызлись.

Боря Маленький удивленно поднимает брови.

– Почему же обязательно перегрызлись? Может, наоборот, очень мирно и хорошо жили. Ведь ничего не известно…

Шорохов снизу вверх смотрит на Борю Маленького.

– Молод еще, вот тебе и неизвестно, – ворчливо говорит он. – Неизвестно! Все очень хорошо известно. Как же это так люди могут целый год жить и не собачиться? Поживешь вот с мое, понюхаешь жизни, тогда узнаешь.

Боря Маленький пожимает плечами:

– Не понимаю, чего там ссориться? На Большой земле из-за чего люди грызутся? Глядишь – квартиру один у другого отбивает, или зависть его гложет, что приятель себе новую шубу справил, или так просто от жадности – как бы где побольше нахапать. Вот и собачатся. А у нас жизнь будет как при коммунизме. – Он вдруг громко, по-мальчишески захохотал. – Нет, подумайте только, – ведь и верно, как при коммунизме! Денег у нас не будет. Во всем свете только нам деньги не нужны будут. На что нам деньги? Ничего не купишь, не продашь, ничего не украдешь. Зачем? Куда с краденым деваться? Моржам, что ли, продавать по дешевке? Нет, это прямо здорово! Ни воровства, ни злости, ни жадности! Верно, Григорий Афанасич? А?

– Все от человека зависит, – угрюмо сказал Шорохов и потер ладонью скрипящий подбородок. – Другой и сам не знает, чего ему надо, – только бы напакостить, наскандальничать. Конечно, за себя я ручаюсь. А другому в душу не влезешь, чужая душа – потемки. – Он искоса посмотрел на Борю Маленького. – Другой просто от мальчишества начнет беситься. К дисциплинке, к уважению не привык, вот и полезет на стену, когда старшие учить начнут.

– Интересно, – задумчиво говорит Боря Маленький и улыбается каким-то своим мыслям.

Я слушаю их разговор и думаю: «А ведь действительно, кто знает, что будет с нами через полгода? Сейчас-то кажется, что Боря Маленький будто и прав: не из-за чего нам ссориться, злиться друг на друга, враждовать. А что будет потом?.. Ведь вот на зимовках у Скотта, и у Амундсена, и у Берда тоже как будто нечего было людям делить, не из-за чего было завидовать друг другу, нечего было друг у друга отбивать. И в книгах, и в отчетах об этих зимовках, на первый взгляд, все как будто благополучно, а вчитаешься, вглядишься – нет, не так уж, наверное, гладко все было.

Неспроста же Берд говорит, что на каждой зимовке, в долгую полярную ночь, когда люди вынуждены месяцами сидеть взаперти, «неизбежно приходит время, когда все темы на свете исчерпаны и выжаты как лимон, когда уже сам голос одного человека невыносим для другого, когда малейшее разногласие порождает глубокое мучительное раздражение. Если этот момент наступает, – говорит Берд, – то дело принимает скверный оборот…”.

Неспроста говорит и Амундсен: “Люди – самая неопределенная величина в Арктике. Самая тщательная подготовка, самый образцовый план могут быть сведены на нет неумелым или недостойным человеком”.

Наверное, недаром один из участников экспедиции Скотта писал: “Человек, своей непорядочностью создавший хлопоты и неприятности на зимовке, заслуживает самой мучительной смерти, какую только можно придумать”. А другой участник добавил: “Непорядочному человеку следовало бы надеть наручники и не снимать их до возвращения на материк”.

Значит, были и у Амундсена, и у Скотта, и у Берда в их экспедициях и на зимовках непорядочные и недостойные люди, которых следовало бы заковать в кандалы или пристрелить.

Будут ли и среди нас такие люди или наша зимовка пройдет благополучно и через год по этому же морю мы будем подплывать к Архангельску такими же друзьями, какими уплываем сейчас?..»

Море Баренца

Давно это было – почти триста пятьдесят лет назад. Из Амстердама вышли в далекое плаванье два корабля. Это были двухмачтовые парусные бригантины. Борта их были украшены деревянной резьбой, голландские флаги развевались на высоких сосновых мачтах.

В третий раз пытались голландцы пробиться в далекий богатый Китай северным путем. С юга не пройти было в Китай. Тогдашние великие морские державы, Испания и Португалия, топили и грабили иноземные торговые корабли, идущие этой дорогой. Надо было искать окольный путь. Единственным таким путем был великий Северный морской путь вдоль берегов Сибири.

Корабли голландцев и пустились в это рискованное плавание. На одном из кораблей в третий раз плыл к берегам Сибири Виллем Баренц – опытный моряк, бывалый путешественник.

Через две недели после отплытия корабли встретили первый лед.

«Вначале, – пишет в своем дневнике один из участников экспедиции, – мы думали, что это белые лебеди, и кто-то громко крикнул: “Вот плывут белые лебеди!” Услышав этот крик, мы выбежали на палубу и увидели, что это лед. Это случилось под вечер».

Продвигаясь все время на север, голландцы наткнулись на какой-то неизвестный остров. Они назвали его Медвежьим.

У Медвежьего корабли голландцев разделились. Капитан Рийп, командовавший одним из кораблей, считал, что в Китай надо плыть, держа курс к северу от Медвежьего острова. Баренц настаивал, что плыть надо к Новой Земле, обогнуть ее с севера и идти на восток.

Рийп пошел одним путем, Баренц – другим. Вскоре Баренц достиг Новой Земли и поплыл вдоль ее берегов. 19 августа 1596 года Баренц обогнул крайний северо-восточный мыс Новой Земли. Этот мыс он назвал мысом Желания.

Через неделю после этого голландский корабль попал во льды. Льды смерзлись вокруг корабля.

«Судно приподняло, кругом все трещало и скрипело. Казалось, что корабль должен развалиться на сотни кусков. Ужасно было видеть и слышать это, и волосы у нас вставали дыбом», – пишет участник экспедиции Де-Фер.

С корабля, который каждую минуту мог быть раздавлен льдами и пойти ко дну, голландцы перебрались на берег. Целый месяц они собирали плавник и кое-как сколотили из него дом.

Это была первая зимовка на таком далеком севере. Голландцы, которые не захватили с собой теплой одежды и никак не ожидали, что на земле бывают такие морозы, всю зиму страдали от холода.

«Погода жестокая, – писал в своем дневнике Де-Фер, – дует очень холодный и почти невыносимый ветер с востока. Мы с жалостью смотрим друг на друга. Если мороз станет еще крепче, все погибнут. Какой бы большой огонь мы ни раскладывали – согреться невозможно. Стоишь возле огня так близко, что чуть не обжигаешь ноги, а спина мерзнет и покрывается инеем».

Вскоре к холоду присоединился и голод. С восьмого ноября каждый зимовщик получал в день только по двести граммов хлеба, и уже через два месяца, восьмого января, Де-Фер записал в дневнике:

«Многие заболели болезнью, которую называют цингой».

Заболел и сам Виллем Баренц.

Когда наконец наступило позднее полярное лето, голландцы решили попробовать пробиться домой. Корабль их был совершенно изуродован и изломан льдами. Надо было уходить на шлюпках. Они снарядили две лодки, на которые погрузилась вся экспедиция, и поплыли по полярному морю.

Виллем Баренц был уже так тяжело болен, что пластом лежал в одной из лодок.

16 июня, на второй день плавания, когда эта лодка медленно, на веслах, огибала северный берег Новой Земли, Баренц сказал Де-Феру:

– Геррит, где мы находимся? Не у Ледяного ли мыса? Подними меня, я хочу еще раз посмотреть на этот мыс.

Прошло еще четыре дня. 20 июня Де-Фер записал в дневнике:

«Клас Андриссон очень слаб, и мы хорошо сознаем, что он скоро умрет. Услышав, как мы говорим об этом, Виллем Баренц сказал:

– Мне кажется, что и я долго не протяну…

Мы не думали, что Виллем так болен. Он разговаривал с нами и стал рассматривать сделанную мною маленькую карту нашего путешествия. Потом он возвратил мне карту и сказал:

– Геррит, дай мне пить.

Затем им овладела такая слабость, что глаза стали закатываться, и внезапно он скончался. Итак, он умер раньше Класа Андриссона, который вскоре последовал за ним. Смерть Баренца очень опечалила нас, потому что он был нашим главным руководителем и единственным нашим штурманом…»

То море, в котором Баренц совершил свое знаменитое плавание и в водах которого нашел себе могилу, впоследствии и было в его честь названо морем Баренца.

——

27 сентября на рассвете наш «Таймыр» вошел в это море. Надежды Ивана Савелича, что здесь волна будет помягче, не сбылись. Море Баренца встретило нас еще хуже, чем Белое. Волна перешла с норда на вест, и началась бортовая качка. Ледокол валило то на один бок, то на другой. Глубоко в желто-зеленую воду ныряли задраенные иллюминаторы бортовых кают.

Моряки зовут эту качку «болтанкой».

Сегодня укачались даже собаки. Мокрые, дрожащие, они лежат врастяжку на палубе, смотрят грустными глазами, ничего не едят. Особенно плох Серый. Он даже не может поднять головы, и Боря Линев подолгу сидит перед ним на корточках, сует ему кусок мяса или мозговую кость и ласково уговаривает:

– Ну, бери, дурак. Серый, бери. Надо же шамать. Ведь подохнешь же, дурачина. Подохнешь – выкину за борт. Так и знай.

Только Байкал и Жукэ еще держатся молодцами, жрут за шестерых и не унывают. Натянув цепочки, они целый день хрипло и злобно лают на море. Лают, лают, устанут. Отойдут к теплой дымовой трубе, отдохнут, погреются и снова дружно выходят на середину палубы, и, став мордами к морю, приплясывая, лают и лают на волны.

Плохо сегодня на палубе. Ветер прохватывает до костей, какая-то промозглая сырость забирается под толстый ватный пиджак.

Почти весь день я сегодня сижу в кают-компании, читаю прошлогодние номера журналов и даже играю с Борей Маленьким в шашки, хотя и приходится каждую шашку держать пальцем или приклеивать к доске разжеванным хлебным мякишем.

Перед обедом в кают-компании появился Наумыч. Он боком протиснулся в дверь и осторожными шажками, широко растопырив руки, добрался до дивана.

– Плывем, хлопцы, – сказал он, плюхнувшись на диван и радостно потирая волосатые, белые руки. – О, ubi campi, хлопцы, о, ubi campi!

– Какие там убикампи? – спросил Боря Маленький, отклеивая от доски дамку.

– Римских поэтов не знаете, хлопцы, – укоризненно сказал Наумыч. – И чему только вас учили? О, где вы, поля, как говорил поэт Вергилий. Поля черт их знает где – за тридевять земель. В бывшем Елисаветградском уезде бывшей Херсонской губернии, в окрестностях деревни Новоселицы. Вот где родные поля-то! А меня черт занес в Баренцево море. Мой дед, медведь, тележного скрипа боялся, прадед полжизни без штанов ходил, отец-чумак на волах соль возил, а я – видали вы?

Боря Маленький взял мою шашку.

– За «фук» ем, – строго сказал он, – бить надо было. – И повернулся к Наумычу: – Чего же это он без штанов-то ходил – бедный, что ли, был?

Наумыч, прищурившись, посмотрел на Борю и спросил:

– Ты какого года рождения?

– Тысяча девятьсот четырнадцатого, а что?

– Ну вот, а мой прадедушка, наверное, тысяча восемьсот четырнадцатого.

– Ну, и что же из этого? Разве тогда люди без штанов ходили?

– Дураки в штанах, а умным без штанов приходилось, – сказал Наумыч. – Времена-то – знаешь какие были? Крепостное право. Чуть подрос парень, надел первый раз штаны – пожалуйте на барщину. Ну, а раз без штанов бегает – значит, малолетний. А малолетних на барщину не брали. Закон, что ли, такой был, черт его знает. Вот прадедушка и ловчил. До тридцати пяти лет без штанов щеголял. У самого борода лопатой, а ходит в одной распашонке. Так и увиливал от барщины. Вот, милый мой, как приходилось. Contraria contrariis curantur[15], а по-нашему, по-русски, клин клином вышибали.

Боря Маленький недоверчиво посмотрел на Наумыча – врет или нет.

Вдруг, держась за стенки, в кают-компанию ворвался другой Боря – Боря Линев. Его треснуло о паровое отопление, отнесло к столу и швырнуло на кресло.

– Жукэ пропал! – закричал Боря Линев. – Унесло в море!

– Как унесло? – Мы бросили шашки, вскочили с мест.

– Пошли искать, – решительно сказал Боря Маленький и надел свой кожаный шлем. – Не может быть, чтобы унесло. Куда-нибудь забился. Жукэ не унесет, не такая собака. Пошли, пошли!

Я тоже схватил свою меховую шапку и бросился за обоими Борисами.

Ветер так и стегнул по глазам, будто мокрым веником.

Широко расставляя ноги, мы поднялись на ботдек. Там, за штурманской рубкой, у теплой дымовой трубы, были привязаны все наши собаки. Увидев Борю Линева, черный рослый Байкал сорвался с места, бросился к нам навстречу, радостно залаял, загремел цепочкой.

– Прозевал Жукэ-то, страшный черт! – заорал на него Боря Линев. – Куда Жукэ девался, говори? Ну, где Жукэ?

Байкал еще пуще залаял и бросился было за дымовую трубу. Но цепочка натянулась и рванула его назад так, что он стал на дыбы.

Мы обошли штурманскую рубку, спустились на ют и опять вышли к трубе. Жукэ нигде не было.

– Нет уже, видно, конец Жукэ, – грустно сказал Боря Линев.

Он погладил Байкала, который теперь смирно сидел у его ног и, не мигая, задрав голову, смотрел ему в лицо.

– Букаш, прозевали мы Жукэ-то. А? Где Жукэ?

И снова Байкал сорвался с места, залаял, кинулся опять за дымовую трубу. Цепочка снова осадила его. Он яростно повернул свою узкую черную морду и цапнул цепочку желтоватыми клычищами – пусти, мол, проклятая!

Страницы: «« 12345678 »»