Опоздавшие к лету (сборник) Лазарчук Андрей

– Поговорим?

Они пошли рядом.

– Саперы просили меня тебя привести, – сказал Шанур. – Познакомиться. Пойдешь?

– Просили? – усмехнулся Петер. – Ну, раз просили, то пойду. Ты мне вот что скажи: ты Арманта давно знаешь?

– Давно, – сказал Шанур. – Вместе жили, вместе служили, вместе в офицерскую школу попали, вместе – на курсы операторов, вместе – сюда. А что?

– Что он представляет из себя?

– А ты еще не понял?

– Да как сказать…

– Без лести предан.

– То есть? – не понял Петер.

– Это девиз был какого-то государственного деятеля – «Без лести предан». Вот и Ив – без лести предан. Понятно?

– Понятно. А если он узнает, что ты делаешь, как поступит?

– Не знаю. Думал над этим, не знаю. Не могу представить себе, что донесет, выдаст, и не могу представить, что смолчит. Не знаю.

– Но ты же бываешь с ним откровенен?

– Откровенен – не то слово. И потом, я бываю с ним открыт только мыслями, а это он допускает… инакомыслие он допускает… Думать можешь, что хочешь, это твое личное дело, а вот поступки твои должны быть лишь на благо Императора. Диалектик Ив…

– А почему ты разоткровенничался со мной?

– А почему вы считаете, что я с вами откровенен?

Петер усмехнулся, но промолчал.

– Впрочем, да, – сказал Шанур. – На один расстрел как минимум я уже наболтал. Тайник – это… да… Но опять же: а может быть, никакого тайника нет, а я проверяю вас по поручению господина Мархеля? Проходит этот вариант?

– Проходит, – сказал Петер.

– Вот видите. Мы примерно в одинаковом положении – в одинаковом и одинаково безвыходном. Нет никаких гарантий, что ты разговариваешь не с агентом контрразведки. Нельзя доверять даже интуиции, нельзя доверять своим впечатлениям – они ведь выманивают на себя твои симпатии. Но снимать под бомбами ни один контрразведчик не стал бы – у них другая профессия. А вы снимали – да еще то, что заведомо не войдет в фильм. И я понял, что могу вам доверять. Правда ведь могу?

Петер опять промолчал.

– Могу, – сказал Шанур. – Только не бойтесь, я не намерен втягивать вас в свои дела, – («Уже втянул», – подумал Петер), – я просто хочу познакомить вас с народом…

Знакомство с народом затянулось чуть не до утра. Сначала была скованность, не снимавшаяся даже шнапсом, – впрочем, шнапса было мало, только понюхать, – но потом заговорили о работе, Петер – о своей, саперы – о своей, как они с Юнгманом строили мосты и рвали мосты, и что это за человек был – Юнгман, хороший человек и инженер прекрасный, божьей милостью инженер, да вот напоследок, видать, взялся за безнадежное это дело, где это видано: одним мостом войну выиграть? Теперь вот Ивенс вместо него – нет, с этим каши не сваришь, ни одного слова у него своего, все заемные, да и ни черта он в нашем деле не понимает, пыжится только. Достраивать – надо достраивать, конечно, столько сил в это дело вломили; нет, надо до конца доводить, только переделать бы кое-что маленечко, потому как не выдержит скала, простым глазом видно, что не выдержит; а надо лебедки перенести метров на двести-триста от края, да рассредоточить по площади, да не в линию ставить, тут Юнгман маху дал, – и тогда хоть сейчас на этот чертов мост танки выводи – выдержит! Лишь бы ванты не полопались, а прочее выдержит. А ванты – что ванты? Добавить, сколько надо. И все. А попробуй скажи. Копитхеер говорил – а где он сейчас? Ага! Генерал же ни черта в нашем деле не понимает, да и откуда ему что понимать – пехота! А этот… черный?… Это же ужас ходячий, и откуда только такие берутся? Генерала, говорят, в горсти держит, пикнуть не дает – правда это? Ну вот… Руководит тут всем, а мосты до того, наверное, на картинках только и видел. Ни черта хорошего из этого не получится, помяните мое слово. Завалится сволочной этот мост, и мы в виноватых-то и окажемся. И в дураках, и в виноватых – во радость-то! Так что, майор, слушай нас да на ус мотай, чтобы потом нас от дерьма хоть посмертно отмыть. Христиан хорошее дело замыслил – рисковый парень, а все равно молодец. Конечно. А за что их любить, этих рисковых? Рискуют обыкновенно те, кому думать нечем или когда за душой ни черта не осталось. Не-е! Христиан – парень душевный, и наше ему понимание, он с открытыми глазами на риск идет. Понимание, помощь и уважение. А верно говорят, что теперь нас артисты изображать будут? Ну и плевать. Пусть там хоть раздрыгаются – а наше дело строить, верно, братва? Нет, ясно, что обидно. Я только к чему? Пусть они там хоть черта голого снимают, а правда-то – вот она, под камушком! И рано или поздно она из-под камушка-то выскребется… Да, что поздно, то поздно – да и так нынче-то правда не в чести, так уж пусть ее полежит. Подрасстрельное это дело – правда. Что молчишь, майор? Нет, скажешь? То-то и оно.

Подхваченный темой, Петер рассказал о веселом парне Хильмане, у которого было три тысячи друзей, и как он был убит одним из тех, кого называл и считал другом, и как в госпитале, где кололи наркотики, ему раз почудилось, что Хильман пришел, присел на край постели и сказал, что теперь он обходит всех своих друзей и требует доказательств дружбы – хотя бы раз в жизни, и что все теряются и не знают, что сказать, и он сам тоже растерялся и не знал, что за доказательство можно представить, лежа в госпитале, да еще под уколом, тогда Хильман посмотрел на него очень укоризненно и сказал, что зайдет в другой раз. Все стали обсуждать этот случай, перекинулись на толкование снов вообще и сексуальных в частности, на этой почве вспомнили, что в сегодняшней киногруппе были девочки и что этого так оставлять нельзя, Господь не простит, если это так оставить. Подумать только – почти год безвылазно тут, на этом невыразимом Плоскогорье, пока дорогу пробивали, пока основные сооружения ставили, – и ведь ни одной юбки на триста километров вокруг! Поглядеть не на что, не говоря уж о прочем! Потом вдруг резко и матерно перекинулись на минометчиков, век их тут не видеть, дармоедов вонючих, к ногтю бы их, спекулянтов, – жаль, устав не позволяет…

А вообще, майор, чтоб ты знал, – саперная служба на войне самая благородная. Медицина? Н-ну… тоже, пожалуй, в один ряд можно поставить. Потому как саперы убивать не обязаны. Нормальная мужская работа у саперов – земля, бревна, камень, железо, бетон. Вот только мины – это да. С минами возиться ой как хреново! Что снимать, что ставить. А еще плохо проволоку резать. Юнгман нам цену знал, потому и берег нас, тратить задешево не давал. Наш полк хоть особым и не назывался, а считался. Так, как мы, никто больше не может. Нет, никто. Укрепрайон за сутки – не можешь представить? И правильно, что не можешь, мы вот тоже не могли, пока не сделали. Но вот с этим мостом мы, чувствую, того… сядем. Если не опомнится начальство, то сядем.

А хороший мост мог бы получиться! В мире никто такого не делал. Его же сейчас чувствуешь, как родного, – как ему худо сейчас. Вон Карел как на самолеты кинулся! Это когда тебя, майор, ободрало всего. Ох и красив ты был! Зажило хоть? Ну и слава богу. Так Карела вчетвером от его пушки отрывать пришлось, а потом еще спиртом отпаивать. Взбесился мужик – столько сил вложено, а они поломать хотят! Вон, смеется, а тогда – взгляд дикий и орет не поймешь что. Великое это дело – когда что-то потом полито. Надежней, чем кровью. Кровь – она по разным причинам течь может, и вообще… А пот – это честно.

Так ты, слушай, заходи к нам, не стесняйся, нас стесняться нечего, а то ты все издали да пошире, а чтобы поближе подойти да как есть, в подробностях, отобразить – так Христиан только, да и то не сразу. Нам-то, знаешь, такими штучками баловаться невозможно; когда это Хизри расстреляли – с месяц назад? Понимаешь, нашли у него блокнот, весь по-арабски исписанный; Хизри хоть и клялся, что это он стихи сочиняет, а только проверить-то никто не мог, вот и прислонили Хизри. Хороший был парень, потому и не уберегся. Так что на вас вся надежда, потому как обидно бы вышло, если про нас тут всяких сказок насочиняют или еще чего похуже. А насочиняют, гады, это уж как пить дать. Артистов вон понаехало… Слушай, майор, а ты не обижаешься, что мы с тобой по-простому? Ну и правильно. Да и вообще – вон Христиан о тебе очень хорошо говорил, а под бомбами ты держишься как полный фронтовик, да и то сказать – ты же не по тылам груши околачиваешь, верно? И стрелять неось приходилось? Ну, значит, правильно мы тебя понимали. Так что захаживай к нам, не стесняйся, не забывай, а если что надо, так только мигни – мы со всей душой… И еще, майор… это… как бы тебе сказать… Студента нашего и старшину – это при тебе было? Ну и?… Понимаешь, поговаривают, что все это этот ваш черный подстроил, нет? Ты не молчи, майор. Ты скажи: за дело их прислонили, по правде? Говори! Молчишь… Ну, понятно. Спасибо, что не соврал. Значит, правду говорят. Что за власть такую этот черный над генералом взял? Ну, ясное дело, знай генерал, что все подстроено, он бы не допустил. Какой ему резон саперов за хрен собачий в расход пускать? Нас и так на треть поубавилось, вон кладбище какое уже. Тебе про эпидемию рассказывали? Тиф у нас тут свирепствовал. Все переболели. Нет, а что генерал? Генерал – порядочный мужик. Бурку вон ему свою подарил. Правильный генерал. Сделал дело – молодец, нет – получи, что положено. В саперном деле бы кумекал – цены бы генералу не было. Да, Юнгман был – и дело шло. Хотя без генерала и Юнгману бы туговато пришлось. Машины грузовые, машины саперные, бульдозеры – а солярка для них? А цемент, а профиля, а трубы – попробуй достать! А генерал – он все мог. Вечером Юнгман скажет – утром уже все есть. Нет, генерал в этом отношении молодец. И не мешался в дела. Так, изредка, для порядку. Нет, можно было работать. А что дальше будет – ох, черт его знает. Как себя новый инженер поставит? Что-то хлипковат он. Ну да время покажет. Может, обкатается…

Остаток ночи Петер провел без сна. Запасся сном в госпитале – отоспался за все предыдущее и на две недели вперед. Он отлично понимал теперь, что именно происходит, но предугадать дальнейшее не мог, хотя и знал сценарий. По сценарию дальше должны быть диверсанты. Причем все события должны происходить перед камерой. Объясните мне, бога ради, как именно! Я не желаю быть пешкой в этой вашей грязной игре! Я не желаю!

Но кроме этого «Я не желаю!», у него ничего не получалось.

Мост строился так: на тыловых базах накоплены были запасы стальных профилированных балок; тяжелыми грузовиками их доставляли на промежуточную монтажную площадку километрах в ста отсюда и там сваривали отдельные звенья фермы моста. Делалось так потому, что в непосредственной близости от моста сконцентрировать такие производственные мощности было невозможно по вполне понятным причинам. На монтаж доставлялись готовые уже звенья. Здесь их сгружали с трейлеров и сортировали: звенья были пяти различных типов – «Антон», «Берта», «Цезарь», «Дора», «Ева» – и на монтаж должны были поступать в этой последовательности. С сортировочной площадки звенья подавались на стапель, здесь кранами стапеля звено подводилось к торцу фермы и стыковалось с ней специальными стыковочными муфтами, в зависимости от типа фермы этих муфт было от шестнадцати до тридцати шести. Затем в дело вступали сварщики. На монтаж одного звена уходило около двух часов, за это время ферма сдвигалась вперед на четыре метра, и освободившееся место занимало следующее звено. На выходе со стапеля к звену присоединялись тросы, лебедки подтягивали их и принимали тяжесть звена на себя. Все эти операции были тщательно скоординированы и синхронизированы, но в любой сложной системе обязательно случаются сбои, потому и нужен руководитель. Пока был Юнгман, все шло как по маслу, никаких сбоев не было, то есть были, но ликвидировались моментально. Юнгман шестым, седьмым, десятым чувством предвидел, где его вмешательство будет сейчас необходимо; он придумал, выстрадал и вынянчил этот мост, знал его досконально и потому мог все. Он владел этим мостом, как музыкант-виртуоз владеет великолепным, но чрезвычайно капризным инструментом, – все видят, что инструмент великолепен, и никто не замечает, что он капризен. Ивенс же был просто грамотным помощником Юнгмана. Он знал, что мост должен выдвигаться со скоростью два метра в час, знал, что таким именно темпом, если не считать аварий и бомбежек, и были пройдены все семьсот шестьдесят пять метров, и никак не мог понять, почему это теперь вдруг приходится то и дело останавливать масляные насосы, почему на одно звено уходит когда восемь, а когда и шестнадцать часов. На промежуточной площадке что-то напутали со спецификацией, и звеньев «Антон» оказалось в избытке, потом на звеньях «Дора» стала появляться маркировка «Ева», а потом прислали несколько «Берт» в зеркально-симметричном исполнении, и это вообще не лезло ни в какие ворота. Там им тоже досталось от бомбежек, но надо ведь понимать!.. Студент тем и ценен был, объяснял Петеру тот сапер с рубцом во всю щеку, Карел Козак, что сразу различал звенья безо всякой маркировки, он на сортировке и стоял, что годное было – в дело шло, что с брачком – в отвал. А теперь что же: подцепляем, начинаем стыковать – не стыкуется. Назад его, тащи другое, а этому очередь еще только через три-четыре подойдет, все разгребай теперь, – какой тут порядок будет и какой темп? А стыковочные муфты эти несчастные? Их же десять типов! И не дай бог одного не окажется – приплыли! Как тут Юнгмана добрым словом не помянуть? Да что говорить – и нервы сдают, работаем, как разлаженные…

Нервы сдавали у всех. Инженер Ивенс сатанел на глазах. Он крыл саперов саботажниками и вредителями, лез во все операции и, наверное, еще больше все запутывал. Он орал, хватался за пистолет, угрожал пистолетом и наконец выстрелил в сапера, который настолько осатанел от тупости начальства, что стал этому начальству доказывать, что оно не право. Инженер не попал в сапера: его ударили по руке, пуля ушла в небо. Потом у него отобрали пистолет и долго били морду. С набитой мордой он пошел к генералу жаловаться. Саперов арестовали и увели. С тех пор инженер Ивенс мог ходить по стройке только в сопровождении автоматчиков из комендантского взвода.

На следующий же день он ввел новый порядок: офицеры, помимо прочих своих обязанностей, должны были вести постоянный хронометраж работ – кто из саперов сколько времени тратит на ту или иную операцию. Если сапер выходил за рамки установленного для этой операции времени, ему уменьшали паек; если такой выход за рамки был систематическим или особенно большим, сапер подлежал трибуналу, как саботажник. Сам же он, Ивенс, контролировал офицеров. Офицер, исполняющий обязанности хронометриста недобросовестно, также подлежал суду трибунала – за покровительство саботажу.

Темп работ несколько возрос: офицеры из кожи вон лезли, чтобы хоть как-то добиться синхронности операций. Инженер Ивенс выше задрал подбородок.

Зарядили осенние дожди, липкие, бесконечные, стало почти холодно и очень сыро. Шанур пропадал у саперов, и Армант исчезал, и именно в те моменты, когда был особенно нужен. Заглядывал господин Мархель, интересовался, нет ли недостачи метража, и, узнавая, что нет, удивлялся.

Бог его знает, по какому поводу их в тот вечер пригласили зенитчики, – они сказали, но Петер забыл. Вечеринка, она вечеринка и есть, что по поводу, что просто так. Приглашали и ту, вторую киногруппу, те приглашение приняли, но не пришли. Вообще они с самого начала повели себя странно, как-то свысока, с этакой брезгливостью-брюзгливостью, и Петер, раза два наткнувшись на высокомерное хамство, решил с ними больше дела не иметь – за исключением производственной необходимости. Зенитчики же, не зная всего этого, ждали их и обиделись, и вечеринка прошла комом. Операторы тащились домой, дождя не было, и даже тучи стали редеть – в разрывы их изредка проглядывала половинка луны. Насторожило Петера то, что их не окликнул часовой. Не могло такого быть, чтобы часовой на КПП не окликнул идущих по дороге.

Петер, разведя в стороны руки, остановил своих операторов, молча уложил их на дорогу, а сам, пригибаясь, подкрался к грибку часового. Часового под грибком не было. Не раздумывая ни секунды, Петер рванул шнур сигнала тревоги – и шнур остался у него в руке. Это уже было серьезно.

Он вытащил пистолет и загнал патрон в ствол. Затвор щелкнул непозволительно громко. Надо было хотя бы стрельбой дать сигнал тревоги, но Петер почему-то медлил. Вся эта ситуация была уж слишком знакома, слишком знакома… Вот сейчас мелькнут неясные тени – слишком знакома, потому что я читал это в сценарии, но там был часовой, – неясные тени или мне это мерещится?… И тут с ужасающим шипением взвилась осветительная ракета.

Все осветилось резчайшим лиловым светом, проявляющим и фиксирующим на дне глаза все мельчайшие детали, неподвижные или, не дай бог, движущиеся. Петер мгновенно увидел все сразу: сапоги часового, торчащие из канавы, и изгиб дороги, и своих орлов, лежащих на самом видном месте, и троих в маскхалатах, ныряющих в лощину метрах в сорока… Он не помнил, как и откуда оказалась в руке граната, когда это он успел переложить пистолет из правой руки в левую и достать из сумки гранату, но он успел бросить ее еще до того, как последний из тех, в маскхалатах, нырнул в лощинку, – Петер видел, как граната медленно, оставляя за собой ниточку дыма, описывает плавную кривую и ныряет следом за теми тремя… Каким-то образом взрыв гранаты не зафиксировался в его памяти, он просто знал умом, что она взорвалась, но и вспышка, и звук взрыва мелькнули мимо, как нечто необязательное, и следующее, что Петер отметил, – это себя, летящего с пистолетом в руке к этой лощинке, не было ни ног, стучащих по земле, ни вообще ощущения бега – был полет, стремительный и беззвучный, – Петер увидел, как там, на противоположном краю лощинки, облитая светом, судорожно рвется вверх бесформенная фигура, мокрые склоны скользили, как мыло, – Петер выстрелил и попал, фигура переломилась и стала падать… Ракета догорела и погасла, на мгновение наступила темнота, а потом завыла сирена и стали взлетать новые ракеты – много и отовсюду, и стало плохо видно, потому что пропали тени. В этом бестеневом, а потому полупризрачном мире было очень шумно: стреляли, кричали непонятное, и сирена выла, не заглушая, а почему-то выделяя, подчеркивая все иные звуки, – они будто взмывали на ее волнах, зависали и падали вниз во множестве, острые и груборельефные, как битые кирпичи; к Петеру бежали люди и тоже кричали, а он стоял и не мог стряхнуть с себя оцепенения. Все, что произошло, – произошло, но произошло будто не по его воле и почти без его участия, произошло по сценарию и было заранее знакомо и потому воспринималось как повторный сон.

Ракеты наконец погасли и сирена смолкла. При свете фонариков осмотрели убитых. Граната попала одному из них в голову, понятно, что осматривать тут было нечего. Другого посекло осколками, тронув притом и лицо. Третий, видимо, оказался довольно далеко и от гранаты не пострадал; пуля попала ему в шею, потому он и повалился, как тряпичная кукла. Петер посмотрел ему в лицо, повернулся и стал выбираться из лощинки. Мокрые склоны скользили, как мыло, и на секунду его обуял ужас – сейчас сзади выстрелят! Не выстрелили, подали руку – это оказался Шанур. Петер огляделся. Армант с камерой стоял шагах в десяти и смотрел вниз.

– Он все снимал? – спросил Петер.

– Да, – сказал Шанур. – Кажется, все.

– Ты видел, кто это? – спросил Петер тихо.

– Да, – сказал Шанур.

– А он, значит, все это снимал… Ясно, – сказал Петер, хотя ясного ничего не было.

Они прошли мимо группы солдат, поднимающих носилки. На носилках, прикрытый шинелью, кто-то лежал. Петер подошел, приподнял край шинели. Ему посветили. Лицо лежащего было спокойно, рот чуть приоткрыт – будто собрался человек что-то спросить, но не успел.

– Чем его? – спросил Петер.

– Ножом, – сказали ему. – В спину. Сзади.

– Снимайте! – со злостью сказал еще кто-то. – Все, все снимайте! Кости свои начнем глодать – тоже снимайте!

– Друг это его, – объяснили из темноты. – Так вот получилось.

– Не обижайтесь, – сказали еще. – Бывает.

– Пойдем, – сказал Шанур. Голос у него был нехороший, сдавленный. – Пойдем, не могу я…

Они отошли оттуда, от чьей-то беды, от рыскающего света фонарей, от голосов. Ровный свет половинки луны освещал дорогу, по которой они шли.

– Хоть ты-то что-нибудь понимаешь? – вдруг рыдающим шепотом спросил Шанур. – Хоть ты-то понимаешь? Или это я с ума схожу? Ну что ты все молчишь и молчишь? Что это все значит?!

Петер молча достал из кармана пистолетную пулю – ту самую, которая должна была попасть Шануру в голову, но не попала, только задела краешек уха.

– На, – сказал он. – Пользуйся.

Шанур резко остановился. Петер тоже остановился и ждал.

– Так ты… знал? – выдавил вдруг из себя Шанур.

– Пойдем, Христиан, – сказал Петер. – Пойдем. Не могу я больше. Ноги не держат.

– А как же тогда часовой? – спросил Шанур. – Часового-то они… как? Они ведь его ножом, понимаешь?

Петер взял его за руку, за кулак, в котором была зажата пуля, и еще крепче сжал ему пальцы.

То, что Петер называл потерей плотности, продолжалось. Это становилось даже страшновато, особенно после того, как Петер, задумавшись, прошел сквозь закрытую дверь. Приходилось специально контролировать себя, старательно соблюдая единство сознания и плоти, чтобы ненароком, оставаясь видимым, не пройти сквозь кого-нибудь. Такое уже случалось с ним и раньше, и не только с ним, но, во-первых, не до такой степени, а во-вторых, на короткие моменты особого увлечения работой; сейчас это заходило слишком далеко. Впрочем, Армант оставался почти прежним; Шанур, напротив, временами почти исчезал, приходилось напрягать зрение, чтобы его рассмотреть. Петер еще более-менее держался, но для сохранения осязаемости приходилось прилагать усилия.

На следующий день после истории с диверсантами Петер имел серьезный разговор с господином Мархелем. Иначе говоря, Петер потребовал объяснений – и он получил объяснения.

– Ваша беда в том, подполковник, – сказал господин Мархель, – что вы не пытаетесь даже толком понять великое мистическое единство факта и его истолкования. Видите ли, деяние, вещь ли, идея ли – короче, любая объективная реальность – не воспринимаются нами в чистом виде, а только и исключительно посредством переложения их в знаки. Предмет никогда не совпадает со своим изображением, это бесспорно. Вот перед нами настольная лампа зеленого цвета. Мы с вами смотрим на нее, и я говорю: «Это настольная лампа, у нее конической формы абажур зеленого цвета, а подставка круглая, из покрытого серой эмалью чугуна». Кажется, я все сказал, и вы меня поняли. Но я нисколько не сомневаюсь, что и форму ее, и цвет мы воспринимаем по-разному, просто мы привыкли и договорились между собой, что вот этот цвет – а каждый из нас видит, разумеется, свой цвет – называется серым, а вот этот – зеленым, а вот эта форма – а каждый видит ее по-своему – называется конической, ну и так далее. То есть я, видя нечто, своими словами передаю вам не истинную информацию об объекте, а те условные знаки, которыми и вы, и я привыкли обозначать то или иное качество предмета. Известно, в Китае на севере и на юге говорят на совершенно различных языках, и одни и те же иероглифы они называют и произносят по-разному, но каждый иероглиф и там, и там обозначает один и тот же предмет, или качество, или действие. Ну а теперь предположим, что мы начнем внедрять в Китае фонетическое письмо, – конечно, мы не начнем, стоит ли возиться, не так ли? – но предположим; предположим, что мы запишем, скажем, фразу: «Мандарин пьет чай на веранде своего дворца», произнесенную северянином, латинскими буквами и дадим прочитать ее южанину. Тот, конечно, ничего не поймет. Но если мы предоставим ему достаточно длинный текст, изображенный латынью, и одновременно тот же текст в иероглифах, он сможет – при достаточном, конечно, интеллекте – составить некий новый словарь и далее понимать тексты, написанные на севере латынью. Однако ту же фразу, написанную латынью на юге, он понять не сможет! Понимаете? Появление так называемых иероглифов второго порядка – а именно таковыми становится в этом случае латынь – резко снижает адаптивность знаковой системы, хотя на первый взгляд должно быть наоборот, не так ли? Вот и у нас: мы должны, даже не должны, это слишком слабое слово, наш святой долг не допускать засорения исторически сложившейся знаковой системы никакими новыми, вторичными иероглифами. То есть каждое событие, имевшее место в действительности, должно быть отражено абсолютно однозначно! Абсолютно! Я думаю, не следует объяснять вам, вы и так умный человек, к каким потрясающим основы последствиям приведет появление так называемых информационных вилок. Поэтому мы должны предусматривать все. Любые происходящие события должны быть нами зафиксированы, и потому лишь события, нами зафиксированные, должны остаться как имевшие место в действительности. Только они и могли иметь место! Допустим, нам не удалось бы зафиксировать на пленке момент выстрела в инженера Юнгмана, но тогда мы должны были бы найти материал, адекватно заменивший бы этот информационный пролапс. Нам не удалось зафиксировать на пленке попадания бомб в стапель; следовательно, появление материала о том, что стапель поврежден и работы приостановлены, нарушает всю имеющуюся знаковую систему и ведет к неоднозначному толкованию, о котором я только что говорил. Более того: раз противнику удалось нанести прицельный удар, значит вся система ПВО района не так эффективна, как было ранее объявлено. Вот вам еще одна информационная вилка. К счастью, нам доступен монтаж, но разрушение электростанции надо же как-то пояснить – поэтому и было решено использовать актеров в роли диверсантов. Сцена получилась превосходная, я уже смотрел. Вас, правда, придется вырезать, гранату кинет офицер-кавалергард, но мотивы этого, надеюсь, вы понимаете? Не сомневался в вас. Сегодня вечером съемки в штабе, в сценарий пришлось внести некоторые изменения.

Господин Мархель кинул на стол папку со сценарием и вышел, а голос его еще долго продолжал звучать в помещении: «Появление различных истолкований одних и тех же событий, а тем более появление информации о событиях, которые по каким-либо причинам произошли, хотя и не были предусмотрены сценарием, породит неуправляемую цепную реакцию расфокусировки точности знания о событиях, подорвет у населения доверие к официальным сообщениям, более того – к самой политике правительства! Разумеется, это произойдет не сразу, но пусть через двадцать, пусть через пятьдесят лет – ведь страшно представить себе, что будет, если сомнению подвергнутся хотя бы некоторые положения официальной истории! Нас ведь могут заподозрить даже в намеренной лжи! Более того, ведь если отдельные моменты истории вызывают сомнения, то можно ли доверять всей истории? Поэтому следует прикладывать неослабевающие усилия, дабы предопределить невозможность появления и сохранения подобной информации…»

Изменения в сценарий были внесены значительные. Во-первых, следовало снять прибытие киногруппы – той, со студии. Во-вторых, офицер контрразведки, которого играл сам господин Мархель, получал данные о том, что это не настоящая киногруппа, настоящую вырезали ночью во время ночевки в гостинице в том самом городке по дороге сюда. Офицер производил арест лжекиношников и завербованных ими офицеров-саперов, но оказывалось, что три диверсанта успели скрыться и начали осуществлять свой злодейский замысел. Офицер в одиночку бросался в погоню и осуществлял ликвидацию диверсантов посредством гранаты. Тем не менее предотвратить взрыв электростанции он не успевал, электростанция взрывалась и пылала, и офицер, бессильно сжимая пистолет в руке, стоял на фоне зарева и клялся быть беспощадным ко всем на свете врагам Императора.

Дальше шел суд над диверсантами – теми, кого удалось схватить, и саперами-предателями. С диверсантами все было ясно: это были специально подготовленные, хорошо тренированные и обученные враги, солдаты пусть не самой почетной, но нормальной военной специальности. Труднее было понять психологию предателей. Ведь они шли на смертельный риск – зачем? Что двигало ими? Неужто только страсть к наживе? А если нет – то что же? В этом и предстояло разобраться.

– Вот вы, например, как вы могли, офицер, присягавший на верность Императору, пойти на такое, стать на путь предательства?

– Да, я присягал на верность, но я не был искренен при этом. Это была маскировка. Я ждал, я долго ждал, когда же представится случай нанести ему вред посущественней. И вот я дождался. Очень жаль, что замысел наш сорвался, но я знаю: нас немало еще на свободе и никто и ничто не помешает нам – моим друзьям и единомышленникам – совершить задуманное…

– А вы?

– Я всегда выступал против войны. Я пацифист, и горжусь этим. И если мне удалось хоть на несколько дней отсрочить новое массовое смертоубийство, то моя жизнь и деятельность не были напрасными.

– Ну а вы что скажете?

– Они узнали, что моя семья на оккупированной территории, и пригрозили убить их всех, если я не соглашусь сотрудничать.

– А вы?

– Я желаю поражения Империи в этой войне. Я сожалею, что мы сделали так мало.

– Почему вы желаете нам поражения?

– Потому что Император обманул народ, пообещав немедленное и всеобщее благоденствие, а сам даже и не подумал выполнять обещание. Он и войну эту затеял только для того, чтобы было чем объяснять трудности…

– Итак, господа, мы с вами видим, что это за люди, которых противник пытается использовать в своих целях. Среди них нет тех грубо-продажных тварей, которые так обычны среди всякого рода предателей. Нет! Мы имеем дело с убежденными, отъявленными врагами, в крайнем случае – с людьми, вставшими на стезю предательства по слабости духа. И как мы поняли, еще многие такие же, как и они, ходят на свободе, общаются с нами, изображают бурную деятельность на благо Императора, а между тем только и ждут момента, чтобы ударить ножом в спину. Бдительность, только бдительность спасет нас, тотальная и напряженная бдительность! Доносите о своих малейших подозрениях, о странном поведении известных вам лиц, о неясных доходах, о враждебных Императору разговорах, о проявлении недовольства – ибо от недовольства прямая дорога к предательству! – и даже о шутках, потому что ничто не искажает правду так, как шутка. Будьте бдительны изо всех сил! А с этими предателями будет содеяно то, что они заслужили.

Петер сидел еще над сценарием, когда вновь вошел господин Мархель, на этот раз в форме полковника кавалергардов. В руке его была пачка исписанных листков.

– Снимайте, – сказал он. – Офицер контрразведки разбирается с донесениями.

Он сел и разложил листки перед собой. Петер выправил свет, снял господина Мархеля анфас, в профиль, зашел за спину и через плечо заглянул в бумаги. Это были доносы: много доносов, написанных разными почерками и напечатанных на машинке, на бумаге простой, линованной, газетной, на развернутой сигаретной пачке и на куске грубого солдатского пипифакса. Петер запечатлел этот эпистолярный вернисаж, а потом продолжил чтение поверх камеры.

Доносы были, как правило, на офицеров. Господин Мархель, перекладывая их с места на место, как пасьянсные карты, бормотал нечто нечленораздельное, но вполне удовлетворенное.

– А вот и на вас есть, – сказал он Петеру, протягивая тот самый пипифаксный листок. – Разговоры ведете подрывные и неуважение к начальству позволяете.

– Позвольте… – Петер взял листок, прочитал: «Довожу до Вашево свединья, что Майор Миле каторый с кином ходит визде гаварил что, Генерал Наш челавек недалекий и ничиво в деле Сапернам никумекает и что Гаспада Артисты нас Саперав разыгрывать будут и пиреврут Все как никагда ни быват. Остаюсь При-сем ПРИСЯГЕ Вернай Сапер и Кавалер».

– Однако, – сказал Петер. – Вот и я в подрывные элементы угодил. Будет делу ход?

– Разберемся, – рассеянно сказал господин Мархель.

Он еще позабавлялся перекладыванием бумажек, потом повернулся к Петеру.

– Вот вам еще одно доказательство моей правоты, – сказал он. – Ведь арест диверсантов и предателей еще не произведен, а посмотрите, как народ отреагировал на эту готовящуюся акцию! Поток разоблачений! И это только за один день! А дальше – о! Нет, с таким народом нам нечего бояться!

– Подождите, – сказал Петер. – Арест киногруппы – это на самом деле фальшивая киногруппа или?…

– Подполковник, – укоризненно протянул господин Мархель, – я ведь все утро потратил, растолковывая вам положение вещей. Это та киногруппа, которая требуется по сценарию. Понимаете? По сценарию требуется, чтобы киногруппа оказалась фальшивой, следовательно, она и есть фальшивая. Нельзя допустить, чтобы образовалось какое-нибудь двоякое толкование, чтобы остались двусмысленности и недоговорки… недоговорения… недоговоренности. Наше дело – представить истину так, чтобы она была понятна и доступна даже младенцу, даже клиническому идиоту. А если для этого приходится идти на некоторые разъясняющие… мм… трюки, то что же делать – специфика жанра… Вы поняли?

– Кажется, понял, – сказал Петер. – Но что будет с актерами?

– Не с актерами, а с диверсантами, – поправил господин Мархель.

– Но ведь это же вы сделали их диверсантами!

– Я? Что за чушь? Кто вам такое сказал?

– Но ведь это вы пишете сценарий!

– Я пишу, но это не значит, что я выдумываю! Я просто расставляю те или иные события на места, им принадлежащие, и иногда даю необходимые объяснения. События, наблюдаемые без системы, могут производить впечатления стихийных – но в действительности нет никакой стихийности, а если события кажутся нам стихийными, это значит только, что мы не сумели разобраться в системе, ими управляющей. И если я проник в эту систему, я могу предвидеть и прогнозировать события с бесконечно большой точностью! Что я и делаю! Если я обладаю даром предвидеть и прозревать события, это вовсе не значит, что я их выдумываю. И если в системе сценария диверсанты – это диверсанты, то это действительно диверсанты! Сценарий – это теория, фильм – практика, а то, что происходит перед камерой, – это пластичный материал, из которого в соответствии с теорией создается практика – высший критерий истинности. Теперь понятно?

– Чума на оба ваши дома! – в сердцах сказал Петер, и господин Мархель тихонько заржал. – Меня там нигде не должны шлепнуть?

– Вы сценарием вообще не предусмотрены, – сказал господин Мархель. – Вы всегда находитесь по другую сторону камеры. Так что личная ваша судьба, разумеется, продолжается за рамками этого сценария.

– По другую сторону, значит, – сказал Петер. – Ладно…

– Только не делайте скоропалительных выводов, – предостерег господин Мархель.

Арест киногруппы прошел нервно: дважды прерывалась подача электроэнергии и дважды приходилось начинать все сначала. Второй раз это было очень трудно сделать, потому что до этого поднялась стрельба и два тела – режиссера и осветителя – положили в сторонке, под брезенты. Случившиеся возле девочек саперные лейтенанты были разоружены и тоже взяты под стражу. Суд состоялся вечером.

Председательствовал генерал Айзенкопф в своем лысобритом варианте и почему-то под именем интендант-полковника Мейбагса. Господин Гуннар Мархель в своей кавалергардской ипостаси исполнял функции одного из двух помощников председателя суда. Вторым помощником был адъютант Айзенкопфа по особым поручениям майор Вельт.

Суд проходил единообразно. Вводили подсудимого, майор Вельт зачитывал формулировку обвинения, господин Мархель зачитывал приговор – смертная казнь посредством расстреляния, этого уводили, приводили следующего. Слова обвиняемым не давали; у некоторых рты были заклеены липкой лентой. Петер снимал, стараясь, чтобы все лица остались на пленке, – это было единственное, что он мог сделать для обреченных; он чувствовал, как во лбу, над глазами и позади глаз, скапливается тяжелая цементная тупость – как от большой усталости. Мысли сквозь нее не проникали. Броня, понял он. Толстенная лобовая броня. Только так и можно… Нельзя… жить можно только так… так жить нельзя…

Расстрел пошел снимать Шанур. Глаза у него были безумные. Шанура следовало предостеречь, но он ничего не слышал, то есть слышал, конечно, но не реагировал. Сам же Петер пошел снимать эпизод метания гранаты господином Мархелем.

Петер взял на складе три «орешка» – наступательные гранаты, не дающие осколков. Возле той самой лощинки Петер проинструктировал господина Мархеля, как обращаться с гранатами, и приступил к съемкам. Господин Мархель встал около грибка, Петер отошел к дороге – туда, где лежал Армант с камерой, – шарахнул в него осветительной ракетой и припал к видоискателю.

Господин Мархель перебрал ногами, как бы исполнив элемент некоего сложного бального танца, и, забыв выдернуть чеку, по-женски, из-за плеча, бросил гранату вперед – метров на пятнадцать. Петер сходил за гранатой, вернулся, очень спокойно повторил объяснения, еще раз все показал и прорепетировал движение, коим следовало гранату бросать, и вернулся на свое место.

Со второго раза более-менее получилось: господин Мархель не забыл выдернуть чеку и бросил гранату чуть дальше, правда, совсем не в том направлении. Пришлось переснимать. На взрывы сбежались саперы, поняли, что именно происходит, и стояли в отдалении.

Вторую гранату господин Мархель отбрасывал от себя, как змею, и Петеру пришлось быстро нырять в кювет, чтобы уберечься. Этот эпизод тоже не укладывался в сценарий, и пришлось продолжать съемку.

Он опять изготовился и пустил ракету. Господин Мархель, на которого гранатные взрывы произвели, видимо, сильное впечатление, долго не мог ухватить кольцо, наконец ухватил, вырвал чеку, но гранату не удержал, она выпала и покатилась по земле. Петер снимал. Он слышал тонкий визг, которым исходил господин Мархель, и видел, как стремительно темнеют его щегольские бриджи, и считал про себя: «Раз, два, три, четы…» – и тут рвануло. Петер повесил камеру на плечо и пошел подбирать начальство.

Наступательные гранаты не дают осколков. То есть осколки их настолько мелки, что и осколками-то считаться не могут – так, металлическая пыль. Но когда такая пыль с хорошей скоростью соприкасается со штанами… Господин Мархель был в обмороке. Он лежал, закатив глаза, голые тонкие ноги его стремительно покрывались красными пятнышками, от мундира остались клочья, а запах стоял – да от самого запущенного клозета пахнет приятнее… Рассуждая на эту и сопутствующие темы, саперы положили господина Мархеля на носилки и унесли в лазарет! Петер перемотал пленку, спрятал ее в карман и побежал к стапелю.

Никто не видел его. За крайней сваей он нащупал прикрытую тряпьем яму, а под тряпьем – жестяные коробки. Он положил туда свою, снова прикрыл все и ушел, не оглядываясь.

В блиндаже никого не было. Петер содрал с себя все и в одних трусах побежал к бочке с водой – отмываться. Его все еще преследовала вонь, испущенная господином Мархелем. Понимая, что запаха уже никакого не может быть, он лил и лил на себя холодную, обжигающе-холодную воду, мылился жестким обмылком и снова лил… Как офицеру, ему положен был запасной комплект обмундирования, и Петер был этому несказанно рад. Хрустящая, в мелких иголочках, необношенная ткань гарантировала надежное укрытие от вони. Одевшись и спрятав в мешок грязное, он сел на кровать – и вдруг захохотал. Смех прорвался, давно сдерживаемый и подавляемый смех, и Петер корчился, не в силах вдохнуть, не в силах остановиться и безо всякой надежды на хороший конец всей этой истории. Он слышал, как кто-то вошел, но залитые слезами глаза ни черта не различали в полутьме – электричества опять не было, а аккумуляторная лампочка уже чуть тлела, – но понемногу смог переключиться со смеха на внешнее и спросить:

– Кто?…

– Это я, – сказал голос Шанура, и голос этот был таким, что Петер сразу оборвал смех.

Он знал, что именно чувствует сейчас Шанур, он помнил себя после этого, но что-то еще было в той интонации, которая состоялась всего в двух коротеньких словах, кажется, принципиально не могущих обозначать что-то, кроме своего прямого словарного смысла, – что-то еще более страшное, такое, после чего человек не знает, даст ли успокоение даже немедленная смерть, и медлит поэтому, и остается жить в недоумении…

– Говори! – приказал Петер, но Шанур, не слыша его, подошел к своей койке и бросился на нее ничком. Кажется, он и не дышал даже. Тогда Петер взял его камеру, проверил: пленка была отснята. Он вынул ее, положил в коробку, Шанур, не поворачиваясь, сказал:

– Не надо…

Неожиданно он вскочил, но сил у него было, видимо, только на одно движение – он остался сидеть на краешке кровати.

– Не надо, – сказал он опять. – Засвети ее, Петер. Прошу тебя, не надо. Засвети. Засвети, я тебя умоляю. Это нельзя видеть, это нельзя оставлять, нельзя…

– Что там? – спросил Петер.

– Засвети.

– Зачем же ты снимал?

 Не знаю.

– А я знаю. Ты хотел, чтобы я у тебя ее отобрал и спрятал.

– Нет. Нет, конечно. Я правда не знаю зачем… только этого нельзя видеть. Засвети.

– Но ведь это же было? – Петер потряс коробкой – катушка забрякала внутри.

– Да. Было. Ну и что?

– Так чем же тогда ты отличаешься от господина Мархеля? У него свой, написанный сценарий, а у тебя – ненаписанный, так? Что скажешь?

– Не смей так! Я – это не он! Он… – Шанур вдруг резко замолчал и уткнулся лицом в ладони. – Да, правда, – сказал он, не отнимая рук. – Но все равно, вот об этом, что у тебя в руках, знать никто не должен.

– Саперы оказались вовсе не ангелами во плоти? – спросил Петер.

Шанур резко вскинулся.

– Откуда ты… А-а! Ты тоже видел, да? Только не соври, пожалуйста; если ты сейчас соврешь…

– Ты никогда не подашь мне больше руки?

– Хоть бы и так.

– Ладно. Тогда слушай: я ничего не видел, но кое о чем догадываюсь. Ты ведь не думаешь, что я непроходимый болван, не способный увязать пару-тройку намеков?

– Ты до-га-ды-вал-ся… – протянул Шанур так, будто голосу его приходилось выдираться из пут, из колючей проволоки, из склизи, осенней глинистой склизи. – Я-асно. Теперь ясно. Вот зачем ты меня туда отправил…

– Не только.

– Не только… Ты знал, что именно я увижу, да? А откуда ты знал? Это что, твой сценарий? Это твой, да? Почему ты за эту ленту так уцепился?

– Христиан, попробуй подумать, какую чушь ты несешь.

– Так ведь ты ее все равно не получишь, понял? Ты понял? – Шанур выхватил пистолет и направил его на Петера. – Засвечивай!

– Дурак, – сказал Петер. – И не просто дурак, а дурак с принципами. И еще с задуренной головой. И еще полагающий себя…

– Засвечивай!!!

– Сам засветишь. Но сначала убьешь меня.

– Засвечивай!!! – Ничего человеческого не было уже в голосе Шанура.

Был, наверное, момент, когда Шанур действительно мог выстрелить, но момент этот промелькнул, и оба это поняли: Петер – умом, Шанур – руками, руки его затряслись и опустились, пистолет выпал и остался лежать на коленях Шанура, а сам Шанур обмяк, осел, сгорбился, сдался.

– Чего ты от меня хочешь? – тихо спросил он.

– Хочу, чтобы ты понял одну вещь, – тоже тихо сказал Петер. – Нельзя говорить не всю правду. Раз мы с тобой взялись за такое дело, так делать его должны честно. Мы можем – технически – подровнять, подгладить истину. Можем. Но нам этого делать нельзя. Пусть господин Мархель этим занимается. Что там, на этой ленте?

Шанур помолчал, потом неохотно сказал:

– Саперы купили у охраны девочек из киногруппы…

– Так я и думал, – сказал Петер. – Просто…

– Не просто, – сказал Шанур. – Если бы просто… Они устроили целый обряд. Праздник Гангуса, Слолиша и Ивурчорра.

– Ну и?…

– Все.

– Ты это и снимал?

– Это и снимал. Разожгли костры…

– А теперь хочешь засветить?

– Но ведь могло же меня там не оказаться, правда?

– Могло. Но ты оказался.

– И очень жаль.

– Жаль. И не только это. Знаешь, Христиан, сколько бы я дал, чтобы не оказаться в лагере «Ферт»? Или в Ловели у рва? Или на допросах в ГТП? Или на переправе через Юс? Рассказать тебе, как там переправлялись? Нагнали штрафников, поставили сзади пулеметы… сзади пулеметы, впереди пушки – куда, думаешь, они пошли? Лежали – как волна прибойная замерла… высокая такая волна… пулеметчики с ума сходили, а стреляли – приказ… А потом в воду – куда иначе деваться? Кипела вода… Я раньше думал, когда говорят: река покраснела от крови – что это метафора. Вот тебе метафора! А я стоял и снимал. Или когда Примбау горел – его просто засыпали фосфором, и все горело, и люди горели, там же полным-полно народу было, беженцы, ребятишки, – а я снимал… Крепись, старик. Работа такая.

– Работа… То, что ты рассказал, – это все в рамках, понимаешь? Это ужасно, но это в рамках. А у меня – за рамками. Как если бы… помнишь, в прошлую войну была осада Флоттештадта? Там половина гарнизона перемерла от голода и жажды, помнишь? Великий подвиг, образец преданности… Так вот, если бы оттуда дать репортажи о том, как, допустим, генералы поедали своих подчиненных… как бросали жребий, кому идти в котел… Понимаешь? Это ведь все могло быть, но точно-то мы не знаем – и слава богу, что не знаем…

– Я понимаю. Конечно, это было бы страшно. Это погубило бы те красивые сказки, на которых нас с тобой воспитывали. А ведь ни один генерал в той осаде от голода не умер, кстати… Но по крайней мере, мы знали бы все точно и не было бы места для выдумок. Правдой историю не исказить.

– Не исказить. Но ведь есть же стыдные тайны?

– Это не нам с тобой решать.

– А кому? Господину Мархелю? – Шанур сморщился, как от зубной боли.

– Нет, конечно.

– А кому тогда?

– Не знаю. Никому конкретно. Это само собой решится. А должны дать материал для такого решения.

– Бесполезно все это, – с тоской сказал Шанур. – Все равно кто-то конкретный будет решать, и будет фантазировать на нашу тему, и создаст нас по своему усмотрению – для подтверждения своих маленьких истин…

Оба вдруг замолчали, потому что почувствовали неожиданно, что земля уходит из-под ног и стремится куда-то далеко и неодолимо, и сам ход времени отдался гулко и протяжно, как безначальный звук лопнувшего в небывшие времена рельса, и будто пронизывающим ледяным ветром потянуло сквозь них, прозрачных, и сквозь мир, и сквозь вековечные скалы, такие крошечные и такие хрупкие, потянуло то ли из прошлого в будущее – и тогда непонятно было, почему же ветер настолько стерилен и нет в нем запахов пожаров и хлеба, то ли из будущего в прошлое – но почему он холоден, как в бесснежную злую зиму, и тосклив, и ровен, будто бы там, в будущем, не за что зацепиться и не на чем задержаться и остается только лететь, лететь призрачно, зло, ледяно и свободно. Будто бы нечего ждать и не на что надеяться, и можно без суеты и ненужного шума устраивать потихоньку свои дела, чтобы быть готовым в урочный час… Петер опустился рядом с Шануром, и так они сидели долго, а ветер все дул, и дул, и дул…

Открытие памятника инженеру Юнгману было запланировано на двенадцать часов дня, но состоялось на три часа раньше, причем совершенно тайно; об изменении срока знали только господин Мархель, генерал Айзенкопф и Петер. Генерал произнес краткую речь, глядя поверх объектива, – там был прикреплен лист бумаги с текстом. Господин Мархель с приклеенными усами и бровями и в форме саперного майора сдернул брезент. Бронзовая фигура инженера Юнгмана имела несколько неопределенный вид: то ли бронза не способна была передать особенности лица покойного, то ли сказалась нехватка мастерства и опыта у доморощенного скульптора, то ли еще что – но только в чертах инженера проглядывала то нехорошая улыбка господина Мархеля, то надменность генерала; и правая рука его не то указывала направление движения – но для этого она была поднята чересчур высоко, не то означала римское приветствие – но слишком уж неуверенное, скованное, без предписанной уставом истовости и самоотречения; саперы говорили потом, что бронзовый инженер хочет проголосовать попутку через мост, да только вот что-то никто не едет…

– Странная закономерность, Гуннар, ты не замечаешь? – говорил после церемонии генерал. – Чем старше по званию становится сапер, тем больше вероятность, что он окажется предателем. Будто короны эти отравляют его душу… Две тысячи рядовых – предателей нет. Четыре сотни унтер-офицеров – предатель один. Девяносто два младших офицера – предателей шесть. Одиннадцать старших – из них трое наверняка и еще двое под подозрением. Кошмар! Будто повышение звания не только не укрепляет естественной преданности Императору, а, наоборот, стимулирует какие-то теневые, я бы даже сказал – негативные моменты сознания индивидуума. Конечно, обретая власть, человек начинает иначе относиться к власти над собой – но не до такой же степени, черт побери!

– Чему ты удивляешься? – спросил господин Мархель. – Враг и не станет целиться вниз, в основание пирамиды. Он будет целиться в самый верх, в нас с тобой, – но ведь мы-то ему не по зубам, не так ли? – ну и чуть ниже. Я уже давно думаю на эту тему. Все то, что мы видим сейчас: саботаж, явный и скрытый, случаи неповиновения, снижение темпов – все это очень легко объяснить именно тонким, я бы даже сказал – деликатным вмешательством вражеской агентуры. И цель, которая стоит перед нами, – это найти способ обезвреживать ее еще до того, как она начнет активно себя проявлять.

– Интересная мысль, – сказал генерал. – И как ты это мыслишь?

– Следует исходить из того, что любой агент – это человек с двойной моралью. Так или нет? Та, глубинная, истинная его мораль – это как бы лицо, а вторая, та, что мы видим, – это как бы маска. А чем лицо отличается от маски? Чем, Йо? Не знаешь? Да просто лицо более пластично, а маска статична, и с этим ничего не поделать, даже если очень захотеть. Представь себе: тысяча человек, и все плачут. Тут выходишь ты и командуешь: смейтесь! И сразу становится ясно, кто в маске, а кто – настоящий. На таком вот сломе они все и попадутся.

– Интересная мысль, – повторил генерал. – А как ты это предполагаешь осуществить?

– Уж это-то предоставь мне, – сказал господин Мархель. – И знаешь что? Твой этот майор по особым поручениям – он сильно тебе нужен?

– Да как тебе сказать, – замялся генерал. – Потерплю, если надо.

– Я хочу его на это дело натаскать; по-моему, он парень толковый.

– Толковый-то он толковый… – Генерал не договорил. – Ладно, бери. Вельт!

Вошел и щелкнул каблуками майор Вельт.

– Поступаешь в распоряжение господина Мархеля, – сказал генерал. – Будешь ему во всем подчиняться, как мне. Понял?

На какой-то миг майор растерялся: губы его капризно надулись, глаза заморгали, и даже слеза блеснула. Но он, человек военный, взял себя в руки, судорожно выпрямился и четким штабным баритоном выразил свое полное и безоговорочное согласие с любым, даже таким бесчеловечным, решением генерала.

Инструктаж майора состоялся тут же.

– Значит, так, – сказал господин Мархель. – Слушайте и запоминайте. Вы будете работать с донесениями военнослужащих друг на друга. Какова ваша задача? Самым тщательным образом вы проведете статистическую обработку донесений и выявите следующие группы: первая – на кого поступает максимальное количество донесений; вторая – на кого их совсем не поступает; вычислите среднее количество доносов на один объект доносительства вообще и по категориям: рядовые, унтер-офицеры, младшие офицеры и старшие офицеры; вычислив это, установите поименно лиц, на которых падает среднеарифметическое и среднеалгебраическое число доносов – опять же вообще и по категориям. Произведете изъятие этих лиц. Далее: выявите субъектов доносительства, при этом обращая внимание на, так сказать, максималистов – агентура способна проводить подрывную работу и таким иезуитским методом – и на тех, кто вообще не пишет доносов; именно в этих группах наличие агентуры наиболее вероятно. Далее, выявите, кто именно донес на тех, кого вы подвергнете изъятию, и проведите поощрительные мероприятия – например, выдвиньте их на руководящие посты. Вся эта работа должна проводиться циклически, и цикл установим… ну, дней пять. Надеюсь, за пять-то дней будет набираться достаточный информационный массив?

– Гуннар! – восхищенно сказал генерал. – Почему ты не в контрразведке? Ты хоронишь свой талант!

– Эх, Йо, – сказал господин Мархель. – Ничего-то ты не понял. Мой талант куда больше того, что нужен контрразведчику. Я бы заскучал там через неделю.

– А изъять – это обязательно на расстрел? – спросил майор.

– Всех расстреливать? – задумался господин Мархель. – Хм… Что скажешь, Йо?

– Сколько это будет в абсолютных цифрах? – спросил генерал.

– За цикл – десять-пятнадцать единиц, – сказал майор.

– Расточительно это – всех. – Генерал посмотрел на господина Мархеля. – По-моему, расточительно. Нет уж, давайте расстреливать только самых отъявленных. Ну, двух-трех, не больше. А остальные пусть работают. Сделаем трудовой лагерь – ну и пусть искупают трудом.

– Так ты что же, хочешь за предательство наказывать только уменьшением пайка и переводом в ночную смену? – спросил господин Мархель. – Смешно, Йо, ей-богу.

– А ты что предлагаешь?

– Может, на время их работы убирать щиты и снимать маскировочные сети? Так сказать, поднявший меч – от меча и…

– А потом опять навешивать? Не-ет, надо что-то другое… Погоди! А пусть-ка они роют туннель под каньоном! А? Подумай только…

– Ты гений, Йо! Дай я тебя обниму!

– Подумай-ка, сразу двух зайцев…

– Ведь и не скажешь, что генерал! Гений, умница, эрудит!

– …и работа тяжелее, и цель достиг…

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Шестое тысячелетие стояло на пороге. Вдруг в одночасье оружию сделалось больно, и оно стало мстить з...
Перед нами – поэма. Ведь аль-Мутанабби, главный герой романа, – поэт, пусть даже меч его разит без п...
Этот поход должен был принести великую славу Ганеше и новую родину всем ариям. Северные земли содрог...
Перед вами книга из серии «Классика в школе», в которой собраны все произведения, изучаемые в началь...
Во время настройки компьютера Романа Челышева поражает влетевшая в окно шаровая молния, и он приобре...
Много веков назад в Кимании были и гордые королевства, и могучие державы. В городах кипела жизнь, а ...