Портреты Промогайбо Татьяна

Хорошо, очень хорошо, но опять – он, главное – он.

«Когда я воротился, то увидал, что она идет, шатаясь и вытянув вперед руку, от моря, юбка ее по пояс мокра, а лицо зарумянилось немножко и точно светится изнутри. Помог ей дойти до костра, удивленно думая: «Эка силища звериная!..» – «Как-то он поживет? – вздохнув, сказала она, оглядывая меня. – Помог ты мне – спасибо… а хорошо ли это для него и – не знаю уж…» Потом стала подниматься. «Неужто – идешь?» – «Иду» – «Ой, мать, гляди!» – «А богородица-то? Дай-ка мне его!»… Однажды, остановясь, она сказала: «Господи, боженька! Хорошо-то как, хорошо. И так бы все шла, все бы шла до самого аж краю света, а он бы, сынок, рос да все рос на приволье, коло матерней груди, родимушка моя…»

Вот так они – Горький и Хемингуэй – приняли роды. Так создали. «Рождение человека» было и останется одним из самых гуманных рассказов, «Индейский поселок» – так, зарисовкой.

Каждый, кто бы ни рассуждал о Хемингуэе, неизменно подчеркивает, что он стремился писать простую, честную прозу, без всяких фокусов и шарлатанства, без всяких ухищрений. Это его слова.

Здесь тоже надобно соотнестись с классиками. В сравнении с многими современниками Хемингуэй действительно выглядел ясным, простым. Но мы знаем иные образцы. Классической по своей ясности и простоте считается проза Пушкина, Лермонтова, Чехова, Мериме, Мопассана. Можно бы сюда отнести Тургенева, Флобера и еще многих. Но мы берем бесспорное, самое прозрачное. На этом фоне проза Хемингуэя выглядит и непростой, и ухищренной, со многими фокусами и даже хорошо спрятанным шарлатанством. Но для своего времени, при своем желании прижизненно обскакать классиков он и впрямь писал просто.

Как все четко, кратко у Пушкина, Лермонтова. И как тягуче, повторно, спиралеобразно у Хемингуэя. Толстой тоже любил периоды, иной раз на полторы страницы, но там вас подхватывает тот внутренний напор, который отличает движение могучего потока. Из-за отсутствия страстности, накала проза Хемингуэя порой становилась дряблой, и это приводило к несварению фактов. Отсюда же – его сравнения. Кашкин пишет, что «обдуманное закрепление фактов должно, по мысли Хемингуэя, вызывать определенные чувства, так образ должен возникать не столько из сравнений и метафор, сколько из накопления самых простых и прямых восприятий. Конечно, и у Хемингуэя попадаются отдельные сравнения. Матадор у него отклоняется от быка, как дуб под ударами ветра (очень неудачно – осинка, березка могут отклоняться, но – дуб? – М. Ч.) Шофер Ипполито точен, как часы железнодорожника. Критиков Хемингуэй сравнивает с мусорщиками, вылавливающими свою добычу в потоке Гольфстрима». Таких сравнений немного, есть удачные, есть не очень – обычное писательское дело. Но почему-то Кашкин проглядел самое характерное – д л и н н ы е сравнения, длинные и многоэтажные.

Вот о «надежной спутнице жизни» Мэри: «Когда ее нет, наша финка пуста, как бутылка, из которой выцедили все до капли и забыли выбросить, и я живу в нашем доме, словно в вакууме, одинокий, как лампочка в радиоприемнике, в котором истощились все батареи, а ток подключить некуда…» Это из интервью. Возьмем прозу. «Теперь ведь нами правят подонки. Муть, вроде той, что остается на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков. А помещение еще не проветрено, и на разбитом рояле бренчит тапер-любитель». А Щедрин говорил: «применительно к подлости». А Некрасов: «подавал ему идейки и сигары иногда». И еще масса такого же.

Подобным-то «обдуманным закреплением фактов» он и стремился вызывать определенные чувства? И таким тоже: «Томас Хадсон глотнул коктейля, в котором чувствовалась свежесть сока зеленого лимона, смешанного с безвкусным кокосовым молоком, которое было все же куда ощутимее, чем любая газировка. Коктейль был креплен добротным гордоновским джином, и джин оживлял эту смесь у него на языке, глотать ее было приятно, а ангостурская горькая придавала ей упругости и колера. Пьешь – и у тебя такое ощущение, будто ты коснулся надутого ветром паруса, подумал он. Вкуснее этого напитка ничего нет». Уж не хочет ли автор этим упоительным закреплением фактов вызвать у нас опьянение? Но, простите, этим даже опохмелиться нельзя. Ведь сколько ни тверди: мед, мед, во рту сладко не станет. Но позвольте, можно же это рассматривать и как барменский рецепт? Да, да!.. Вот его бы в знаменитую дефицитную «Книгу о здоровой и вкусной пище». Правда, там почему-то не сказано, где можно, если и не купить, то хотя бы «достать» все эти «ингредиенты». Ну и что, у любого из нас остается выбор – нужно раскрыть Шолом Алейхема, найти один великолепный рассказ и начать: я сижу голодный в холодной комнате и склоняю: именительный: вкусный белый хлеб, родительный: вкусного белого хлеба… И уж после этого переходить к Томасу Хадсону. Или наоборот – это уж кому как понравится.

Почему же так раздражающе долго смакует папа еду да питье? Не в том пафос, что пьют, а в том, как это делают. С подтекстом – показать, что глушат, мол, будто рыбу толом, мировую скорбь. Раньше тоже ведь пили да ели – не откидывали. Раньше, во времена упадка древней Греции, были даже специальные поэты-гастрономы. Но настоящие писатели о яствах сообщали между делом. Не то чтобы стыдились – не считали нужным. Было что поважнее сказать людям. Но служение факту требует. Да и удовольствие к тому же.

Чехов говорил, что писать нужно с холодным сердцем. Не поддаваясь пристрастиям. Так, чтобы читатель сам, без авторских подсказок приходил к в ы в о д а м. «Когда я пишу… – однажды заметил он, – я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам». Не ссылаясь на первоисточники, Хемингуэй повторял эти правила пространно и многократно. Но следовал ли он им? Это мы рассмотрим позднее, а пока что распахните окно в мир Чехова. Озорной и печальный, светлый и пасмурный. И куда ни посмотришь – люди, люди… Сотни. Женщины, старики, дети, мужчины, девицы, собаки, чиновники, эх, да что там!.. был ли кто-нибудь, кто бы так полно населил свои книги современниками. Изо всех слоев. И каждый живет, движется, говорит так, как может и должен говорить только он, и никто другой.

Мир Хемингуэя. Ландшафты, города, страны, бары и одинокие путники-стоики. Пойдешь с кем-нибудь и «всю дорогу» думаешь: да кто же ты, черт тебя побери, есть? Где же мы с тобой встречались? И всё так ровно – смеются они или плачут, ругаются или признаются в любви, всё и всегда на одной ноте. Без всплеска. Без срыва. Да, милый, нет, милый. Это любовь. И те же интонации для клокотания злобы. А если надо усилить, есть такие слова: к матери… к черту… сукин сын… шлюха… стерва… И если заменить их любыми описательными, неокрашенными никаким чувством словами, ничего не изменится, потому что кардиограмма у них ровная, как заводской гудок. Ну, давайте, к примеру, переиначим подонков в добрых пастырей: «Теперь ведь нами правят достойные. Те, которые остаются на дне золотого лотка, куда старатели накидали песку. А помещение еще не проветрено, и на разбитом рояле висит замок-любитель». И что изменилось?

Можно бы сшить лоскутное одеяло из внутренних монологов всех героев, и сам автор, наверное, не разобрал бы, где из них Морган, а где Старик и Мальчик. И все же Хемингуэй выражал все человеческие чувства и выражал художественно верно, без фальши.

«Образцом великого мастера в живописи, – сообщает Грибанов, – для Хемингуэя был Гойя. Говоря о нем, Хемингуэй невольно употребляет те же слова, которыми он не раз характеризовал собственный творческий метод: «Гойя не признавал костюма. Он верил в черные и серые тона, в пыль и свет, в нагорья, встающие из равнин, в холмы вокруг Мадрида, в движение, в свою мужскую силу, в живопись, в гравюру и в то, что он видел, чувствовал, осязал, держал в руках, обонял, ел, пил, подчинял, терпел, выблевывал, брал, угадывал, подмечал, любил, ненавидел, обходил, желал, отвергал, принимал, проклинал и губил. Конечно, ни один художник не может все это написать, но он пытался».

Возможно, и Гойя. Возможно, и надо, поверив «в свою мужскую силу» и изнасиловав все глаголы, это так выразить. Два из них хотелось бы по нашей традиции выделить для Хемингуэя. «Обходил» – это точно. А вот «проклинал» – не было. И что серые и черные тона – тоже верно. Мир Хемингуэя воспринимаешь, словно сквозь солнцезащитные очки. И когда сравниваешь с Гойей, видишь, что это как бы переводная картинка. С Гойи. Точная, верная, честная, но с которой еще не свели тончайшую бумажную пленку. И нет яркости, того, что когда-то именовали огнем души. Как говорил один из самых ранних древнеримских поэтов: «Льет песнь огневую из недр потаенных души».

Семь восьмых

«Описательность органически чужда стилю Хемингуэя. Он не описывает, а показывает, живописует – пластично, ярко, зримо воссоздает образ внешнего мира».

Маянц

Ничего нового в обработке фактов Хемингуэй не придумал. Достиг ли он большего в том, чем на редкость упорно гордился?

«Если писатель хорошо знает то, о чем пишет, он может опустить многое из того, что знает, и если он пишет правдиво, читатель почувствует все опущенное так же сильно, как если бы писатель сказал об этом. Величавость движения айсберга в том, что он только на одну восьмую возвышается над поверхностью воды». Сказано образно, зримо (особенно для тех, кто отродясь не видел айсбергов). Получив патент на свой способ, Хемингуэй начал разрабатывать золотоносную жилу. Но что приносил ему новый Клондайк? Считается, что одни самородки. Исключительно девяносто шестой пробы. Так ли?

Хемингуэевский айсберг – внучатый племянник чеховской краткости – сестры таланта. В этих родственных отношениях немудрено и запутаться, но греха не будет: толкуют они об одном и том же. Сам Чехов, свято блюдя принцип, все же никогда не обгладывал свои детища до костей: иной раз краткость его простирается на десятки страниц. Во плоти и крови доносит он до нас то, что хотел внушить читателю. И краткость была для него тем же, чем для Родена резец: я беру кусок мрамора и убираю все лишнее.

Конечно, болтливых писателей было и будет неизмеримо больше, нежели лапидарных. И всегда за одного краткого сто некратких дадут. Но есть жертвы и среди лаконистов. Быть может, самой огорчительной жертвой сестры таланта стал такой своеобычный, превосходнейший писатель, как Бабель. Сколько рассказов своих он пересушил, пережал, досокращался до конспективности. А их-то у него и так очень немного. И лишь по тем, где он рвал узду, мы видим, насколько больше мог бы оставить нам Бабель. Не сестрой – мачехой стала ему краткость.

Кашкин говорит: «Хемингуэй годами идет рядом со своими героями, но в его произведениях люди приходят неизвестно откуда, как бы из тьмы, и уходят в ночь под дождь или в смерть. Немногие узловые моменты выхвачены как снопом прожектора, направленного на ринг или на «ничью землю». Это метод новеллистический. Но среди рассказов Хемингуэя нет ни одной новеллы, хотя многие из них предельно кратки и «выхватывают узловые моменты». В них нет основного для этого подвида рассказа – накала, приподнятости, необычайности ситуации. Того, о чем говорил Гете. Или Достоевский: нужно писать эссенциями. Будничность топит узловые моменты. Рассказу же противопоказаны снопы прожекторов. И хотя Хемингуэй зачисляет «Старика» в повести, а «Реку» в роман, это типичный авторский произвол. «Длинное стихотворение не есть поэма, длинный рассказ – не повесть и не роман». (Маршак).

Страницы: «« 123

Читать бесплатно другие книги:

Она простая девушка, мечтающая о большой сети ресторанов. Он влиятельный мужчина с львиным характеро...
Джетта – ловкая воровка, Чиро – изворотливый наемник, Дамиан – воин-романтик, Ансельмо – заносчивый ...
Почему программа «меньше ешь – больше двигайся» совершенно не работает, когда речь идет о лишнем вес...
Более столетия газеты единодушно заявляли, что Джек-потрошитель охотился на проституток. Историк Хэл...
Брайс Куинлан – внебрачная дочь смертной женщины и фэйского короля Осени. Но о происхождении Брайс и...
Эта книга для вас, если вы:- мечтаете освободиться от обид, мешающим полноценно наслаждаться жизнью;...