Исключительные Вулицер Мег

– Жизнь суровая штука, – сказал Гудмен. – По крайней мере моя жизнь. Родители считают меня редкостным раздолбаем. Просто потому, что я не такой добросовестный, как Эш. Я хочу стать архитектором, как Фрэнк Ллойд Райт, знаешь? Но папа говорит, что я не все для этого делаю. Что все? Мне шестнадцать. И просто потому, что меня попросили из моей последней школы. И просто потому, что я не похож на Эш.

– Так нечестно. Никто не похож на Эш.

– Вот расскажи им это. Мне постоянно одно дерьмо достается, – сказал Гудмен.

– Тебе?

Никто его не ругал, насколько она знала. Он свободно шагал по земле, как избалованное, драгоценное вольное создание. Лето явно было для него лучшей порой. Здесь он мог работать над своими маленькими моделями зданий и мостов; здесь мог кайфовать, лизаться с девчонками, скользить сквозь безупречное, легкое лето. В конце концов он когда-нибудь остепенится, и все у него сложится, думала она.

– Они не должны так с тобой обращаться, – сказала Жюль. – У тебя огромный потенциал.

– Ты так думаешь? – спросил он. – Учусь я хреново. Никогда не довожу дело до конца, так мне говорят.

Он опять взглянул на нее.

– Ты забавный человечек, – сказал он. – Забавный человечек, попавший в ближний круг.

– Какой еще ближний круг? Не льсти себе, – ответила она, потому что именно такие слова порой говорили девочки парням, которые начинали вредничать и которых надо было слегка одернуть.

Гудмен лишь пожал плечами.

– Тебе разве не надо готовиться к отъезду или к чему там? – спросил он, показавшись вдруг очень сонным, начинающим отступать от нее, терять интерес.

– А тебе не надо? – сказала Жюль и двинулась, не дожидаясь ответа. Ей ни с того ни с сего пришло в голову, что освещенный коридор позади нее наверняка подсвечивает ореол, оставшийся от ее кудрявой и выцветшей завивки. Гудмен самонадеян, а она позволила ему вовсю распушить перья; был в нем этот изъян, точно так же как в ней изъян составляли ее собственные физические несовершенства и неуклюжесть. Но он вместе с тем был преисполнен возможностей, как и его сестра. Все стрелки указывали на Гудмена и Эш, и, конечно, ей хотелось следовать этим стрелкам. Только что Жюль и Гудмен вместе пережили миг, в который он чуть-чуть приоткрылся перед ней. Защищая его, она недоумевала, как его родители могут быть такими требовательными и придирчивыми. Гудмену Вулфу надо просто позволить существовать в естественной форме, растягиваться по всем поверхностям, возноситься над людьми, прикрывать глаза и шептать, а если переспросишь, он не повторит. Но в мире, вдали от «Лесного духа», свои напряги. Идиллия заканчивается сегодня, и она жалела его и себя, ведь ее собственная идиллия тоже заканчивалась.

Жюль потянулась к нему, чтобы обнять на прощанье, точно так же, как обнимала Джону Бэя, с таким же отмеренным уровнем близости, но услыхала позади шаги, а затем раздался голос сестры:

– Мы так и стоим на месте, пока остальные разъезжаются, Джули. Ты собираешься загружаться в машину или нет?

Жюль напряглась и увидела Эллен с матерью, которые обе были слишком ярко освещены сзади, так что силуэты их причесок напоминали, соответственно, клапан и колпачок. Разъяренная Жюль откликнулась:

– Я же тебе сказала, Эллен, я сейчас.

– Ехать далеко, Джули, – добавила мать, хотя голос ее был мягче, чем у Эллен.

Гудмен даже не представился. Просто кивнул им, бросил «Пока, Хэндлер!» Затем потопал прочь в своих буйволовых сандалиях и вышел через шаткую дверцу-ширму. Жюль тотчас услыхала крики: «Ага, вот он где!» И еще: «Гудмен, Робин взяла у мачехи «Полароид», и мы хотим тебя поснимать!» Жюль так и не довелось его обнять. Не довелось ощутить, как прижимается к ней костяная пластина его груди. Теперь его уже слишком долго не будет рядом с ней и остальными, они не то чтобы знали это – быть может, лишь чувствовали. Гудмен упрям и заносчив, но, теперь она знала, еще и уязвим. Он из тех парней, которые падают с дерева или ныряют со скалы и погибают в семнадцать лет. Из тех, с кем непременно что-нибудь да случится. Она ни разу не ощутит, как грудь его прижимается к ее груди – что за жалкое желание, девчачье, желание «смешного человечка», – хотя, конечно, она все же сумеет почувствовать, как бы это могло быть, ведь этим летом зажглось ее воображение, и теперь она могла почувствовать что угодно. Она обрела дар ясновидения. Но испытать это на деле помешали мать с сестрой, нелепо возникшие в дверном проеме столовой в самый неподходящий момент.

– Тебе что, нравится этот мальчик? – осторожно спросила мать.

– Это уж наверняка, – вставила Эллен.

В минуты перед отъездом из лагеря Жюль Хэндлер так горько плакала, что, забравшись наконец на заднее сиденье машины, почти ничего не видела. В последние дни ей казалось, что этим летом ее сердце раскрылось, – теперь она воспринимала такую музыку, какой никогда раньше не слушала, и сложные романы (Гюнтера Грасса – ну или, по крайней мере, она собирается прочесть Гюнтера Грасса), которых никогда бы раньше не прочитала, и людей, с какими иначе никогда бы не познакомилась. Но на заднем сиденье зеленого «Омни», ползущего по непролазной грунтовой дороге, ведущей на главную трассу в Белкнапе, Жюль ломала голову, стала ли она минувшим летом добрее – или всего лишь еще ничтожнее. Она как будто впервые увидела жировой горбик сзади на материнской шее, словно бы прилепленный туда шпателем. В пассажирском зеркале, когда Эллен опустила его, чтобы взглянуть на свое отражение, а это она сделала через несколько секунд после того, как влезла в машину, Жюль приметила чересчур тонкий, удивленный изгиб бровей сестры, эстетически сразу же обозначавший Эллен Хэндлер как человека, который никогда бы не вписался в этот лагерь.

Жюль решила, что не стала ни великодушнее, ни ничтожнее. Уезжала она как Джули, а возвращается уже как Жюль – человек, способный различать. И в результате она не могла смотреть на мать и сестру, не понимая, кто они на самом деле. Они увезли ее от людей, которыми она всегда будет грезить. Увезли ее от этого. Машина добралась до трассы и притормозила, затем мать повернула влево и нажала на газ. Из-под колес брызнул гравий – Жюль увозили из «Лесного духа», как жертву тихого, но насильственного похищения.

* * *

Дом на Синди-драйв выглядел еще хуже, чем в день, когда она отсюда уезжала, но трудно было точно сказать почему. Сейчас она выйдет из своей душной спальни и отправится в кухню за стаканом чего-нибудь холодненького, минуя логово, где сестра с матерью грызут фисташки, словно бы издавая зубами резкие выстрелы, и смотрят тупое летнее телешоу «Тони Орландо и Дон». Жюль прихватила банку «Тэба» из упаковки, которую сестра держала в холодильнике, а потом заперлась в спальне и позвонила Эш в Нью-Йорк.

Никогда не знаешь наперед, кто ответит по телефону в квартире Вулфов. То ли Эш, то ли Гудмен, то ли их мать Бетси – но точно не отец, Гил, – или же какой-нибудь друг семьи, неопределенно долго гостящий в «Лабиринте». Тут и разгадывалась загадка, встававшая перед Жюль, когда в лагере случайно упоминалось название «Лабиринт». Жюль казалось, что речь идет о частном клубе. А на самом деле имелось в виду здание на углу Централ-парк Вест и 91-й улицы, где жила семья Вулфов. «Цербер – наш привратник», – так говорила Эш, и эту отсылку Жюль поняла лишь после того, как сходила в Хеквилльскую публичную библиотеку и заглянула в энциклопедию.

– Приезжай в город, – сказала Эш.

– Конечно, обязательно.

Она не смогла признаться, что боится: во время учебного года в жестком нью-йоркском свете другие осознают, что ошиблись, и отправят ее восвояси, вежливо пообещав, что скоро позвонят.

– Мы целый день просто слоняемся туда-сюда по квартире, – поделилась Эш. – Папа бьется в истерике, говорит, что Гудмен разгильдяй и когда-нибудь станет безработным. Жалеет, что мы оба не поехали в банковский лагерь. Говорит, я должна написать мощную пьесу и заработать кучу денег. Свою версию «Изюма на солнце». Белую версию. Меньшего от меня не ждет.

– Все мы будем безработными, – сказала Жюль.

– Ну и когда ты приедешь?

– Скоро.

Иногда Жюль сочиняла по ночам письма Эш и Итану, Джоне и Кэти, даже Гудмену. Послания Гудмену, сознавала она, получались очень кокетливыми. А в игривом письме не выражаешь своих чувств, не пишешь: «Ах, Гудмен, я знаю, что ты не подарок, вообще-то ты сволочь порядочная, но, несмотря ни на что, я в тебя влюблена». Взамен пишешь: «Привет, Хэндлер на связи! Твоя сестра зазывает меня в город, но там же вроде бы одни трущобы». Насколько это отличается, размышляла она, от того, как общался с ней Итан. У того что на уме, то и на языке, он никогда ничего не таит. Раскрывался перед ней, давая понять, что предлагает себя, а вот нужен ли он ей? И когда она сказала «нет», не притворился, будто он вообще не о том говорил, а просто сказал: давай попробуем еще раз. Вот и попробовали. И хотя в конце неудавшегося эксперимента не оставалось горечи, он все-таки признался, что его навсегда слегка ранил ее отказ.

– Самую малость, – сказал он. – Вроде как видишь человека, раненного на войне, и миллион лет уже прошло, а он по-прежнему чуть прихрамывает. Разве что в моем случае надо знать о ране, чтобы ее заметить. Но это на всю жизнь.

– Неправда, – неуверенно возразила она.

Она, как положено, написала Итану, рассказав, как ужасно проводит время в Хеквилле, и он тотчас ответил – в 1974 году люди, даже подростки, часто писали друг другу длинные письма. Его послание испещряли фигурки из «Фигляндии». Они танцевали, ловили рыбу, выпрыгивали из зданий и приземлялись со звездами над головами, но в целом невредимыми. Чем угодно занимались, только не целовались и не трахались. Таких картинок он не стал вставлять в письмо, адресованное Жюль, и поскольку обычно у него там и сям мелькали рисунки, изображающие сексуальную активность, их отсутствие на полях нынешнего послания было заметно. Но опять же, как и в случае с очень легким военным ранением, надо было знать об этом, чтобы разглядеть – или в данном случае увидеть, что этого нет.

«Дорогая Жюль, – выводил Итан Фигмен шариковой ручкой, почерком тонким, мелким, изящным, столь разительно контрастирующим с пухлой рукой, державшей перо. – Я сижу в моей комнате с видом на Вашингтон-сквер, сейчас три часа ночи. Опишу тебе свою комнату, чтобы ты сама ощутила обстановку. Во-первых, представь себе запах «Олд Спайс» в воздухе, создающий атмосферу таинственную и как бы морскую. (Не надеть ли мне шапочку «Каноэ», как у кое-кого из наших знакомых? Тебя бы это возбудило?) Затем представь себе, если угодно, комнату с решеткой на окне, потому что мы с папой живем на первом этаже этой халупы (нет, не ВЕСЬ народ из «Лесного духа» богат!) и снаружи бродят торчки. Комната забита бессмысленным хламом – хотел бы я тебе сказать, что мусор в ней высокохудожественный, но на самом деле она заполнена упаковками от печенья «Ринг Дингс», телепрограммами и спортивными шортами: из такой комнаты ты бы точно захотела удрать от меня навсегда. А, погоди, ты ведь уже это сделала. (ШУТКА!) Знаю, ты в общем-то не удрала, хотя если бы я тебя рисовал, то обязательно поместил бы рядом с твоими ногами эти самые значки, обозначающие стремительный бег, будто тебя уносит ветер…

Уносит «вдаль».

(Между прочим, ты чертовски права, когда называешь бессмысленной строчку «уносит вдаль» в песне «Ветер тебя унесет»).

Ладно, я очень-очень устал. Рука моя трудилась целый день (как бы намекаю на шуточки про дрочку), и ей нужно поспать, да и мне тоже. Эш и Гудмен хотят поскорее собрать у себя всех наших, ориентируемся на выходные через неделю. Скучаю по тебе, Жюль, и надеюсь, что ты переживешь начало осени в Хеквилле, который, слышал, славится своей осенней листвой – и тобой.

С любовью,

Итан.

P. S. На этой неделе случилось странное: меня выбрали для дурацкой статьи в журнале Parade под названием «Подростки, на которых стоит обратить внимание». Рассказал им про меня директор «Стайвесанта» – моей средней школы. Встречаюсь на неделе с интервьюером и фотографом. Когда выйдет статья, придется совершить ритуальное самоубийство».

* * *

Они встретились в городе в субботу после начала учебного года. Жюль приехала на поезде железной дороги Лонг-Айленда и вышла из приземистого здания Пенн-стейшн с рюкзаком за плечами, будто в поход собралась. А вот и они, ждут ее на широкой лестнице центрального почтамта через дорогу – Эш, Гудмен, Итан, Джон и Кэти. Между ней и ними уже есть разница. У нее с собой рюкзачище, вокруг пояса обмотан свитер, и тут внезапно до нее дошло, сколь неудачный выбор она сделала: примерно так отправляются на отдых всякие старперы. Ее друзья одеты в тонкие индийские хлопковые рубахи и вельветовые ливайсы, и никакой поклажи у них нет, ведь они здесь живут, незачем всюду таскать свое барахло за собой, словно кочевникам.

– Вот видишь? – воскликнула Эш. – Ты выжила. И теперь мы снова все вместе. В полном составе.

Она так искренне это сказала; она всегда была серьезным, верным другом, и никак иначе. Она не была забавной, подумала тогда Жюль, уж точно нет. За всю жизнь Эш никто никогда не назвал бы ее забавной. Называли милой, изящной, притягательной, деликатной. Кэти Киплинджер тоже была не забавной – она была бескомпромиссной, шумной, эмоциональной. Роль смешной девчонки в компании отводилась исключительно Жюль, и теперь она ощутила облегчение, вновь войдя в образ. Кто-то спросил ее, как дела в школе, и Жюль рассказала, что по истории сейчас проходят русскую революцию.

– А вы знаете, что Троцкого убили в Мексике? – чуть возбужденно спросила она. – Вот почему там нельзя пить воду.

Эш взяла Жюль под руку и сказала:

– Да-да, ты точно все такая же.

Итан стоял, чуть раскачиваясь, слегка нервничая. Сюжет про него в журнале Parade вышел на этой неделе, и, хотя на самом деле это была всего лишь врезка внизу страницы, сопровожденная не слишком ужасной фотографией Итана, с падающими в глаза кудрями, за работой, друзья безжалостно отнеслись к интервью, в котором он, отвечая на вопрос о том, почему он предпочел анимацию рисованию комиксов, вроде бы сказал: «Что не гуляет, то не вставляет».

– Ты правда так сказал? – допытывался Джона Бэй за обедом в пабе «Авто» в здании «Дженерал моторс», где все расселись по двое на шасси настоящих автомобилей и ели блюда, подаваемые точно такими же официантками, какие обычно в придорожных заведениях обслуживают клиентов прямо в машинах. Вдали выводили из проектора на стену очередную серию «Трех балбесов», пытаясь воссоздать атмосферу кинотеатра для автомобилистов на открытом воздухе.

– Ни одной девчонке никогда не нравились «Три балбеса», – сказала Жюль, не обращаясь ни к кому конкретно.

– Да-да, прямо так и сказал, – печально ответил Итан Джоне во мраке.

– Зачем? – спросил Джона. – О чем ты вообще думал, Итан? Неужто не понимал, как это прозвучит? Моя мать всегда говорит: общаясь с журналистом, можешь сколько угодно думать, что владеешь ситуацией, но на самом деле вечно попадаешь впросак. В семидисятом году она давала большое интервью Бену Фонг-Торресу в Rolling Stone, и ее до сих пор спрашивают про ту самую строчку о «любви к себе». Ей приходится вновь и вновь повторять: «Это было полностью вырвано из контекста». Она, конечно же, говорила не о мастурбации, а как бы о самоуважении. Дело не в том, что журналисты обязательно стараются тебя подловить. Просто у них свои задачи, которые могут совершенно не вписываться в твои интересы.

– А вот попробуй сам дать интервью, – сказал Итан.

– Да в жизни никто не станет брать у меня интервью, – возразил Джона, который и впрямь был нерешителен и мягок. Его лицо, впрочем, было необыкновенно красивым – уж об этом кто-нибудь мог бы его расспросить.

– Хотел бы я дать интервью, – вставил Гудмен.

– О чем же можно сделать интервью с тобой? – спросила Кэти. – О твоем детском леденце в форме моста «Золотые ворота»?

– Да о чем угодно, – ответил он.

– На днях приходил мой школьный психолог с брошюрами по профориентации, – сказала Жюль. – Теперь нам надо думать, как стать специалистами. Найти себе поприще.

Она на мгновенье задумалась.

– Думаете, большинство людей, у которых уже есть поприще, – спросила она, – как-то случайно на него наткнулись? Или выбирали прицельно, решая все разузнать о бабочках или японском парламенте, потому что знали: так они смогут выделиться?

– Большинство не выбирает с умом, – сказал Джона. – Они вообще в таком ключе не думают.

Но именно в тот момент Жюль страстно захотела, чтобы свое поприще появилось и у нее. Ни одна область ее пока что не зацепила; театр не в счет, ведь тут она не блещет. И все же ей нравилось участвовать в спектаклях в лагере, нравился момент, когда весь актерский состав собирался вокруг режиссера. Ей было по душе, что постановка напоминает плавучий остров, и в этот миг ничто не казалось более важным, чем совершенствование этого острова.

Итан Фигмен почтительно помалкивал, пока все болтали о тех поприщах, которые себе найдут или не найдут, или которые найдут их сами. Сошлись на том, что Эш могла бы многого добиться в своей области, «но я должна знать, что мне этого действительно хочется», уточнила Эш. Вот Итан точно нашел свое поприще, или оно его нашло еще в детстве, когда неудачный брак родителей был в самом разгаре, и вот ночью он лежал в постели, мечтая о мультяшной планете, которая существует в обувной коробке под детской кроватью. Хотя он и ляпнул глупость репортеру журнала Parade, Жюль подумала, что, может быть, Итан движется к чему-то большому и никто из них не может составить ему компанию в этом путешествии.

– На Джоне лежит проклятие сына знаменитости, – вставил Гудмен.

И добавил:

– Хорошо бы и у меня мать была знаменитой. А так придется самому прославиться, а это гораздо труднее.

Они рассмеялись, но лень Гудмена была подлинной. Он хотел получить все на блюдечке, даже хотел, чтобы кто-то другой создал ему репутацию. Итан был единственным из них, кто на самом деле приобретал репутацию, и остальным уже казалось, что он может ее разрушить.

В потемках паба «Авто» три балбеса на экране постоянно лупили друг друга по голове. Мо угрожал Керли, как Адольф Гитлер какой-нибудь мелкой сошке. На самом деле не такая уж большая разница между балбесом Мо и Адольфом Гитлером, подумала Жюль, этими двумя сумасшедшими, так же схожими своей агрессивностью, как и прямыми черными волосами. Но посмотрите, до чего милы Итан и Джона, думалось ей. Не Гудмен – тот вовсе не мил. А вот Итан с Джоной могут пленить вас своим дружелюбием. Итан неряшлив, но пылок, а Джона – сдержанный, мягкий вариант мужской доброты. Она не знала, что на самом деле любит Джона Бэй, что ему хотя бы просто нравится. У него были красивые волосы, как у его знаменитой матери, и длинные пальцы, которые бегали по струнам гитары, но он был рассеян, всклокочен, и никто толком не знал в полной мере, каков он, не считая того, что на него приятно посмотреть, с ним весело, а если расспросить хорошенько, он расскажет, как через мать познакомился с другими знаменитыми певцами. Однажды он рассказал, что, когда был маленьким, Джони Митчелл у себя на кухне в Лорел-каньоне приготовила ему хот-дог с тофу.

В этот день после обеда они отправились прямиком в Виллидж, и поскольку на дворе стоял золотой век легкой, мягкой марихуаны – и последние деньки, когда можно что угодно делать в городе, на свежем воздухе, – они, прогуливаясь по 8-ой улице, в открытую пустили по кругу косяк. Они заглядывали в лавки, где торговали всякими фенечками и плакатами, а потом сели на метро и отправились на окраину, где рыхлой размазанной массой вывалили наружу. Шестеро в ряд, занимая всю ширину тротуара, двинулись по Централ-парк Вест к 91-й улице, которая в те дни слегка не в меру кайфовала, хотя в конце концов весь Манхэттен невообразимым образом захватят богачи, и останется очень мало районов, где даром не захочешь гулять. А теперь они всей компанией вошли в «Лабиринт».

* * *

В 1970 году, когда ему было одиннадцать лет и он сидел за кулисами на Ньюпортском фолк-фестивале, где его мать была одним из хедлайнеров, Джона Бэй попался на глаза фолк-певцу Барри Клеймсу из группы The Whistlers. Барри Клеймс и Сюзанна после своего романа остались друзьями и часто натыкались друг на друга в музыкальном кругу. В последние месяцы их отношений Барри частенько наведывался в лофт на Уоттс-стрит, но никогда не проявлял особого интереса к Джоне, который в то время был очень тихим темноволосым малышом, миниатюрной копией своей матери, печальным, вечно играющим в «Лего» – эти адские штучки, которые могут попасть под босую ногу и на несколько недель оставить на ней глубокие отметины.

Но здесь, сейчас, в Ньюпорте, Джона выглядел и вел себя иначе. Теперь он не просто играл в «Лего», а сам стал музыкантом и бродил за сценой на всех фолк-концертах, играя на любой гитаре, какая под руку подвернется. «Толковый паренек», – сказал Барри кто-то из персонала, кивнув на Джону, который сидел и томно напевал странную песенку, сочиненную на ходу. Своим высоким, детским голосом Джона выводил:

  • «Я ломтик хлеба, просто тост –
  • Хоть кусай,
  • Хоть ломай.
  • Маслом смажешь –
  • И глотай…»

На этом слова и музыка иссякли, и Джона утратил интерес и положил гитару. Но Барри Клеймс признал, что сын Сюзанны и фрагмент его песни очаровательны. Самому Барри недавно пришлось прекратить сочинять песни. Ему все равно не стать хорошим текстовиком, как Пит, другой участник группы The Whistlers, которому вечно доставалась вся слава. Барри подошел к Джоне и затеял на банджо диковинный сложный рифф, который, естественно, захватил внимание Джоны. «Классно звучит», – сказал мальчик. Барри пожал плечами и кивнул. В течение следующего часа они сидели вдвоем в гримерке The Whistlers, пока остальные участники трио были где-то в другом месте, и музыкант преподал Джоне долгий терпеливый урок на своем банджо с нарисованной на поверхности радугой и угостил его сырными кубиками, нарезанными фруктами и шоколадными пирожными, которые входили в райдер группы. Они быстро подружились, тем более что Барри ощущал в этом острую необходимость. От сына Сюзанны Бэй он ждал хоть немного детского чуда, которым мог бы воспользоваться и он, Барри Клеймс. Он хорошо понимал, что из всех трех участников группы The Whistlers он наименее популярен. Когда он спросил Сюзанну, можно ли забрать Джону на день, отвезти его в дом, который арендовали The Whistlers, и дать ему вволю полазить по утесам, Сюзанна согласилась. Барри был приличным парнем, «добряком», как говорили. Джона нуждался в мужской компании, он не мог все время находиться при матери.

На следующее утро Барри Клеймс встретил Джону в гостинице и повез его в имение, которое снял для группы менеджер. Оттуда открывался вид на гавань, дом был по минимуму обставлен белой плетеной мебелью, по комнатам расхаживала домработница, разливающая в кувшины лимонную воду. Они сели вместе в солярии, и Барри спросил:

– Так почему ты не хочешь повозиться с гитарой, посмотреть, что получится?

– Повозиться?

– Ну да. Поиграть что-нибудь, как ты делал на днях. Начальные куски песен у тебя очень неплохо получались.

– Вряд ли я смогу это повторить, – вежливо ответил Джона.

– Ну, если не пробовать, точно не узнаешь, – сказал Барри.

Джона час просидел с гитарой, а Барри, устроившись в уголке, за ним наблюдал, но обстановка была такой необычной, что мальчик нервничал и ничего не выходило.

– Не беда, – твердил Барри. – Завтра еще придешь.

Отчего-то Джоне и впрямь захотелось прийти сюда опять; никогда прежде никто кроме матери не уделял ему столько внимания. Вновь сидя в той же гостиной на второй день, Барри Клейс спросил у него:

– Жвачку любишь?

– Жвачку кто угодно любит, – откликнулся Джона.

– Это точно, – сказал Барри. – Звучит как песня, которую ты напишешь. «Жвачку кто угодно любит». Но это новая. Классная. Ты должен попробовать.

Он вытащил из кармана пачку с виду обыкновенной жвачки «Кларкс Тиберри», и Джона воскликнул:

– А, ну такую-то я уже пробовал.

– Это специальная серия, – возразил Барри. И протянул пластинку Джоне, который ее развернул и, сложив, отправил в рот.

– Горькая.

– Только поначалу.

– Вряд ли она станет очень популярной, – заметил Джона.

Горечь ушла, и осталась жвачка как жвачка, самая обычная, от какой появляется столько слюны, что даром не надо.

– Итак, – приступил к делу Барри. – Гитара или банджо? Выбирай себе отраву.

– Гитара, – сказал Джона. – А ты играй на банджо.

– Я тебе подыграю, чувак, – ответил Барри.

Он откинулся на кушетку, наблюдая, как Джона с трудом пробирается через несколько аккордов, которым научила мать. Барри взял банджо и заиграл. Это продолжалось полчаса, час, и в определенный момент Джона заметил, что стены комнаты, похоже, становятся выпукло-вогнутыми, гнутся, но не рушатся. Это напоминало землетрясение в замедленной съемке, только ничего при этом не дрожало.

– Барри, – наконец выговорил он. – Стены.

Барри с интересом наклонился вперед.

– А что с ними?

– Они дышат.

Барри улыбнулся, спокойно оценив слова Джоны.

– Иногда так бывает, – сказал он. – Ньюпорт – особое место. Просто воспринимай как есть и радуйся. У тебя есть воображение, Джона. Расскажи, что ты видишь, ладно? Опиши мне. Понимаешь, мне никогда особо не удавалось хорошо описывать происходящее вокруг. Это один из многих моих недостатков. А ты явно родился с описательным даром. Тебе очень, очень повезло.

Двигая рукой, Джона видел, как за ней следует еще дюжина рук. Он сходил с ума и знал это. Он был маленьким мальчиком, сходящим с ума, но иногда такое с людьми случается. У него был двоюродный брат Томас, который в старших классах стал шизофреником.

– Барри, – произнес Джона упавшим голосом. – Я шизофреник.

– Шизофреник? Думаешь? Нет, нет, неправда. Ты просто умеешь по-настоящему видеть и творить, Джона, вот и все.

– Но вещи открываются мне в другом свете. Я ничего такого не чувствовал раньше, а теперь это так. Я очень боюсь.

– Я о тебе позабочусь, – великодушно сказал Барри Клеймс и протянул свою ручищу Джоне, которому оставалось лишь взять ее. Джона боялся, но в то же время ему хотелось смеяться и разглядывать следы своих пальцев, остающиеся в воздухе. Когда Джона ощутил необходимость свернуться в позу плода в утробе и немного покачаться, Барри присел рядом, закурил и терпеливо смотрел на него.

– Послушай, – сказал Барри в какой-то момент, когда день уже клонился к закату, – почему бы тебе не поиграть еще на гитаре – может быть, попеть еще какие-нибудь забавные слова. Так ты потратишь свою творческую энергию с толком, чувак.

И тут Джона заиграл, а Барри призывал его спеть. Слова лились из Джоны, и Барри они казались замечательными, он сходил в другую комнату за магнитофоном, вставил кассету и запустил ее. Джона пел слова, в большинстве своем бессмысленные, но это же здорово, когда тебя называют «чувак», вот он и запел голосом Барри Клеймса.

– Сделай-ка мне сэндвич с арахисовым маслом, чувак, – пропел он якобы на меланхолический лад, и Барри сказал, что это бесценно.

Так продолжалось почти час, и Барри переставил кассету на обратную сторону.

– Спой что-нибудь про Вьетнам, – попросил Барри.

– Я ничего не знаю про Вьетнам, – ответил Джона.

– Да ладно, куда там. Все ты знаешь о грязной войне, которую ведет наша страна. Мама брала тебя с собой на марши мира, однажды и я ходил с вами, помнишь? Ты как мистик. Дитя-мистик. Неиспорченный.

Джона закрыл глаза и запел:

  • «Скажи, что не уйдешь, чувак,
  • В страну червей, грязной грязи во мгле…
  • Скажи, что не уйдешь туда, чувак,
  • Ведь жить надо здесь, на земле…»

Барри уставился на него.

– А где эта страна, про которую ты поешь?

– Сам знаешь, – ответил Джона.

– Ты про смерть? Ничего себе, да ты тоже умеешь нагнать мрачняка. Не уверен, впрочем, насчет «грязной грязи», но нищим выбирать не приходится. Идея сильная, и даже мелодия хорошая. Из этого и впрямь могло бы что-то выйти.

Он протянул руку и легонько потрепал Джону по щеке.

– Неплохо сработано, парень, – сказал он и, довольный, щелчком выключил магнитофон.

Но Джона, хоть и закончил играть на гитаре и сочинять слова, до конца дня продолжал бредить. Если он смотрел на колоду для разделки мяса в огромной кухне, древесное волокно плыло, словно это была целая колония живых существ, разглядываемых под микроскопом. Древесное волокно плыло, стены пульсировали, а движущаяся рука оставляла след. Быть шизофреником – это сильно выматывает, это все-таки ужасно. Джона сел на пол в гостиной дома, обхватил голову руками и заплакал.

Барри стоял и смотрел на него, не зная, что делать.

– Вот же фигня какая, – пробормотал он.

В конце концов явились два других участника The Whistlers в компании нескольких фанаток.

– Кто этот малыш? – спросила красивая девушка.

На самом деле ей самой на вид не больше шестнадцати, заметил Джона, ближе к его собственному возрасту, чем к мужскому, но она, как и остальные, недосягаема. Он был совершенно один.

– Похоже, он вырубается, – сказала она.

– Я шизофреник, как мой двоюродный брат! – признался ей Джона.

– Ого, – сказала девушка. – Правда? Ах, бедный малыш. У тебя раздвоение личности?

– Что? Нет-нет, – сказал Барри. – Тут кое-что другое. И он не шизофреник, он просто сильно переживает.

– Его мать – Сюзанна Бэй, – добавил он для усиления, и у девушки глаза на лоб полезли. Барри подошел к Джоне и присел рядом.

– С тобой все будет отлично, – прошептал музыкант. – Обещаю.

И действительно к тому времени, когда Барри отвозил Джону обратно, галлюцинации стихли. Остались лишь отдельные бледно-розовые и зеленые пятнышки на белой поверхности. И все же эти галлюцинации затаились, напоминая Джоне, что могут вернуться в любой момент.

– Барри, я свихнулся? – спросил он.

– Нет, – ответил бывший возлюбленный его матери. – Просто у тебя очень развито воображение. Таких, как ты, мы называем по-особому: славный старина.

Он попросил Джону ничего не рассказывать матери о том, как он себя чувствовал сегодня.

– Знаешь ведь, как матери переживают, – сказал Барри.

Джона не расскажет ей о случившемся. Он не мог так разговаривать с ней: она не такая мать, а он – не такой сын. Она любила его и всегда заботилась о нем, но главное ее счастье заключалось в работе; он с этим мирился. Ему это даже не казалось неестественным. Почему работа не должна приносить ей больше счастья, чем мальчик со своими потребностями? Ее работа склонялась к ее потребностям. У нее был врожденный выдающийся голос, она и на гитаре играла превосходно. Сочиняла отличные песни – не великие, но голосом своим она их возвышала, так что они казались великими. Мир, в котором вырос Джона, был наполнен ранними звонками и фургонами, набитыми аппаратурой, а временами случался марш на большой аллее в Вашингтоне, который к их прибытию обычно бывал уже никаким не маршем, а просто очередным грандиозным концертом, проводимым на улице. Кто-нибудь всегда вел Джону вверх по отдельному металлическому трапу в самолет; порой он мог забыть в гостиничном номере свой фонетический учебник, и в следующий город ему присылали новый. Он проводил много времени в одиночестве – собирал машинки из «Лего» и сам себе рассказывал, что умеют делать эти машины.

Сюзанна Бэй написала песню о своем сыне, которая если и не стала таким гимном, как «Ветер нас унесет», то по крайней мере еще пару десятилетий приносила впечатляющие отчисления. Песня «Мальчик-бродяга» в итоге провела Джону через Массачусетский технологический институт.

– Я вам говорю, она в буквальном смысле слова это делает, – объяснял Джона друзьям, когда все отправились в колледжи. – В «Меррилл Линче» есть фонд моего имени, он прямо так и называется – «Денежный рыночный фонд Мальчика-Бродяги», так что мне всегда будет хватать на учебу и расходы.

Если бы галлюцинации в компании Барри Клеймса были единичным эпизодом в 1970 году, полагал Джона Бэй, то этот опыт мог бы просто пополнить его жизненные впечатления. Он мог бы даже испытывать по этому поводу некую странную гордость. Но казалось, что весь следующий год группа The Whislers непременно попадала туда, где была Сюзанна. Они выступали на одних и тех же фолк-фестивалях, делили сцену за сценой, и Барри разыскивал Джону, словно они и впрямь друзья. Согласно этой легенде, Джона жаждал освоить банджо; он и не пытался это оспорить. Он действительно изучил банджо, его гитарная техника в тот год тоже улучшилась, но в промежутках между уроками он ходил в гости к Барри и, находясь там, всякий раз вскоре впадал в галлюцинации, сидел и сочинял фрагменты песенок, которые Барри прилежно записывал на магнитофон. Однажды Джона выдал целую песню о персонаже по имени Моллюск-эгоист, и Барри счел ее особенно забавной. Джона пел что в голову взбредет:

Страницы: «« 12345

Читать бесплатно другие книги:

Этой станции давно уже нет на схемах метро. В 70-х годах при загадочных обстоятельствах здесь произо...
Эта книга об искусстве дыхания, основанном на современных научных исследованиях и древних практиках,...
Данная книга основана на опыте работы автора, кризисного психолога, с семьями, в которых один или бо...
Два эссе о Хемингуэе и Цветаевой были размещены в самиздате Максима Мошкова — братском кладбище граф...
Увлекательный исторический роман об одном из самых известных свадебных платьев двадцатого века – пла...
Процесс изменений всегда является сложным и непредсказуемым, особенно в России. Люди не хотят менять...