Старость шакала. Посвящается Пэт Дигол Сергей

2) Муниципальное предприятие «Центральный рынок», г. Кишинев, Республика Молдова в условиях становления системы социального неравенства – зачаточного, как его определяют сторонние аналитики, или дикого – по терминологии участников процесса, капитализма,  в своих базовых функциях совпадает с функциями социалистического государства, а именно:

а) позволяет поддерживать минимальный уровень социально-экономического благополучия, сдерживая таким образом рост социальной напряженности в период первоначального накопления капитала;

б) поддерживает видимость социального равенства, этого ментального рудимента, занимающего, тем не менее, центральное место в массовом сознании постсоциалистического общества. Чем очевидней крах системы социального равенства, тем больше степень веры масс в этот общественный фантом, вне зависимости от того, было ли социальное равенство реалией социалистического устройства, или элементом массового гипноза.

Невозможно представить, чтобы в модном бутике (к этой аналогии мы вернемся еще не раз) покупатели (скорее покупательницы) сварливо обсуждали заоблачные цены на, как их сейчас принято называть, брендированные вещи. Да что одежда, что обувь! В продовольственных магазинах самообслуживания, которые наши сограждане интуитивно, но по сути совершенно справедливо предпочитают называть супермаркетами, базовым критерием потребительского интереса является не цена на товар, как это имеет место на рынке, а сам товар. Качества товара в самом широком смысле: от собственно качества в том банальном понимании, в каком этот термин трактовался в условиях социалистической системы, а именно – минимального набора функциональных свойств, до социальных, эмоциональных и тому подобных, на первый взгляд, умозрительных качеств. Последние в действительности обладают огромной ценностью, более того, они незаменимы для покупателя капиталистического типа. В последнем случае товар выполняет сигнальную функцию, идентифицируя социальный статус – структурообразующий элемент личности любого потребителя капиталистического типа. В связи с этим трансформируется и восприятие цены, поскольку оценивается не товар, а фактически место покупателя в общественной иерархии. Не удивительно, что потребитель готов переплачивать за продукт, социальные свойства которого на порядок превосходят функциональные.

В отличие от покупателя капиталистического типа, посетители Центрального рынка г. Кишинева знают лишь свою функциональную цену, а она, по подсчетам американских ученых, не превышает восьми долларов; во столько оценивается химический состав человеческого организма. К представленным на рынке товарам у такого рода покупателей отношение соответствующее: никакого пиетета, никакого атрибуирования иных функций, кроме функциональных, никакого иного применения, кроме удовлетворения прожиточного минимума. На первый взгляд, носители такого подхода – реалисты до мозга костей, практичные двуногие машины, у которых вместо головы – калькулятор. В действительности, это наиболее многочисленная и наименее приспособленная часть общества социального неравенства. Как остальные – те, кого мы отнесли к покупателям капиталистического типа, каким образом они, при равных стартовых условиях, таких как: стандартное советское образование, идентичное идеологическое воздействие, более широко – общая социальная среда, как они, представители этой куда менее многочисленной категории, оказались в авангарде становления капиталистической системы, предстоит, надеюсь, выяснить наиболее светлым умам будущего. Пока же мы вынуждены констатировать сознательное или неосознанное, но в любом случае ничем не оправданное пренебрежение обществоведами старого, но все еще эффективного компаративного метода для оценки нынешнего этапа становления капиталистической системы на постсоветском пространстве.

Мы уже выяснили, что так называемое социальное равенство является наиболее хрупкой и наименее долговременной формой общественных взаимоотношений, поскольку, и это также представляется очевидным, в основе этих отношений лежит естественный принцип неравенства, что бы там не утверждали так называемые универсальные декларации. Нет ничего удивительного в том, что массы оказываются в простейших психо-социальных ловушках; в конце концов, психология толпы намного примитивнее внутреннего мира отдельного индивидуума.

Намного печальней, когда люди, призванные в моменты роковых поворотов общественной жизни находить новые ориентиры, формулировать и аргументировать новые цели, способные не столько утешить массы, сколько внушить им достижимость новых перспектив, как эти люди либо сами оказываются в ловушках, либо, что еще хуже, создают их в циничном расчете заарканить как можно больше потерявших ориентиры сограждан. Чем же еще объяснить господствующее сегодня в нашем обществе представление о том, что социалистическое социальное равенство – чуть ли не синоним гарантированного прожиточного минимума? Возникающие при этом неизбежные аналогии с капиталистической системой трактуют последнюю как строй, созданный для богатых, которые купаются в роскоши, в то время как подавляющая часть общества борется за достижение того самого минимального уровня, который при социализме якобы гарантирован.

Дело не только в идеологической зашоренности данной формулировки, и даже не в ее очевидной фальшивости. Апологеты подобной точки зрения упорно и, как нам кажется, намеренно сопоставляют феномены социальной жизни из двух несопоставимых периодов. Разве в первые десятилетия Советской власти, вплоть до начала Второй мировой войны, меньше говорилось о необходимости социального равенства? И разве не были предприняты радикальные шаги для достижения это цели? Одна коллективизация с индустриализацией чего стоят. Привело ли все это к социальному равенству? Если брать во внимание тотальное обнищание – наверное привело, ведь в бедности все равны. Вот только как быть с гарантированным прожиточным минимумом? Так справедливо ли сравнивать уровень социального благополучия, достигнутый в период т. н. развитого социализма с уровнем социальной адаптации при капитализме становящемся – периоде, который наше общество переживает в настоящее время? А ведь именно этим занимаются современные социологи, политологи, и просто политические популисты, эксплуатирующие наиболее низменные социальные инстинкты масс. Что ж, это легче, чем вести кропотливую работу по трансформации массовых инстинктов в социально-конструктивные ментальные установки – мощнейший механизм преобразования общества в соответствии с объективно сложившимися реалиями, где не должно быть места социальной апатии, прикрывающейся деструктивной ностальгией по прошлому. Поэтому, если и сопоставлять развитие капиталистического и социалистического обществ, то, применив уже упомянутый компаративный метод, необходимо оперировать равноценными периодами, и тогда не будет казаться странным, что между 1990 и 1993 годами наше общество прожило не три года, а целую эпоху, и вряд ли кого-нибудь удивит, что между Америкой 1937-го и Молдавией 2007-го много общего: в обоих случаях мы наблюдаем массовый исход обездоленных мигрантов.

Возможно, когда такое осознание произойдет, Центральный рынок г. Кишинева и перестанет играть ту социально-терапевтическую роль, которая неблагодарно не осознается меньшинством капиталистического типа, погруженным в первоначальное накопление. Кто знает, происходило бы это накопление так же беспрепятственно, не будь у обездоленного большинства социально-экономического утешения, этакого декоративного социализма, роль которого играет наш Центральный рынок?

Между прочим, эта роль гораздо глубже, чем кажется на первый взгляд, и именно в психо-социальном аспекте. Обратим внимание на рыночную толпу. Найдется ли в современном молдавском обществе более красноречивая аллюзия на жизненный путь человека при социализме? Отдельному человеку вырваться из рыночной толпы подчас не легче, чем сардине – из могучего косяка, тянущему ее к южному побережью Африки. И если сардина, маленькая безмозглая рыбешка, и плавником не поведет, чтобы отделиться от общего движения вперед, ибо чувствует – ее сила в единстве, то человек, этот прямоходящий организм, стоит ему начать сопротивление так называемому «стадному» инстинкту рыночной толпы, являющемуся в условиях социалистического общества ничем иным, как инстинктом самосохранения, сразу оказывается в сомнительном положении, как правило, перед ненужными или дорогими товарами, и, что гораздо хуже, вообще без места в толпе, которое не занято другими и не вакантно – его просто больше нет, как не остается пустого места в косяке от сожранных хищными рыбами сардин.

Между тем, роль рыночной толпы в обеспечении пресловутого прожиточного минимума отдельной человеческой единицы трудно переоценить. Достаточно вспомнить, как она, я имею в виду толпу, безошибочно ведет индивидуума к так называемому оптимальному соотношению цены и качества.

Стандартная ситуация: группа людей штурмует торговую точку с помидорами, в то время как соседние лотки – с томатами точно такого же цвета, размера, сорта и вкуса, не вызывают ровно никакого интереса. Здесь впору говорить о присущем рыночной толпе инстинктивному чувству цены, ведь разница между двумя идентичными продуктами может не превышать считанных процентов. Отдельный индивидуум на рынке может довериться толпе, даже желательно, чтобы на те полчаса-час, что он проводит здесь, его личность как бы растворилась в коллективном разуме, о чем ему не придется жалеть: ведь действительно удачными его действиями будут решения толпы, которым он всецело подчинится. Путь нашего покупателя – от западных ворот к восточным, или наоборот,  это жизнь человека социалистического типа. Жизнь, в которой не выжить вне толпы, и стоит ли удивляться, что к нам так тянутся люди, потерявшие толпу своей жизни.

Можно, конечно, радоваться, что поток наших клиентов, а значит, и приток прибыли иссякнет, похоже, не скоро и даже гордиться тем, что мы не так уж плохо справляемся с социальной функцией, которой нас официальные органы не наделяли, хотя утешение обездоленных – как раз по части государства.

Но, знаете, с гораздо большим удовольствием мы протянули бы между стенами рынка металлический каркас, навесив на него жестяные листы, имитирующие старый добрый шифер. Мы залили бы весь асфальт бетоном, постелив поверх сверкающий кафель, а обшарпанные стены закрыли бы по всему периметру идеально ровным гипсокартоном. Мы провели бы сотни метров канализации, водопровода, электричества, вентиляции и сигнализации. Установили бы километры торговых полок в несколько ярусов и с полсотни касс последней модели. Мы не пожалели бы средств, сил и времени, чтобы создать самый большой, самый совершенный и самый удобный супермаркет в городе, и больше не вспоминали бы о рынке, где десятки тысяч людей ежедневно приобретают всякую дрянь, экономя на всем, только бы дотянуть до следующего визита к нам.

Мы бы радовались как дети, зная, что большинство сограждан больше не вверяет решение проблемы собственного выживания толпе, но для этого нужно, чтобы вопрос о выживании потерял свою актуальность. Мы с гордостью считали бы свою миссию выполненной, и в наших сердцах не нашлось бы и уголка для ностальгии по рынку, который позволил людям пережить смутное время становления системы социального неравенства. И пусть в нашем супермаркете выбирали бы сыр не подешевле, а повкуснее. И пусть бы у полок застывали тысячи мучительно размышляющих, привередливо рассматривающих этикетки одиночек, а не тысячная толпа, мгновенно и безошибочно решающая задачу, но только одну – «что-бы-такое-купить-подешевле-чтобы-не-сдохнуть».

В конце концов, человек – он ведь дороже восьми долларов.

И, кстати, супермаркет – чертовски прибыльное дело!

***

Лист, который Касапу так и не развернул по дороге домой, теперь валялся, скомканный, под диваном. На обратной стороне лежал Валентин и щурился в телевизор. Этот фильм он смотрел раза четыре, и это только за последний год. Сегодня он впервые решил досмотреть его до конца и как раз наблюдал за развязкой.

Актер, изображавший, кажется, демона – на дьявола он не тянул, хотя и очень старался, – на самом деле походил на чикагского гангстера. Галстук, шляпа, голливудская улыбка, обаятельная и кровожадная. Но главное – автомат, из которого он резал очередями крылья ангелов. Ангелы, кстати, те еще были: два вполне взрослых обалдуя, весь фильм паливших в кого попало. Так что Валентин не пожалел бы, если бы демон и вовсе пришил их. Но он лишь перебил им крылья, без которых ангелы стали, наконец, теми, кем, похоже, и стремились стать – ублюдками, перебившими кучу людей.

Выругавшись, Валентин прицелился пультом в экран, отчего телевизор тут же выключился и, кряхтя, полез рукой под диван. Развернул мятый листок, прогладил и стал читать.

Вообще-то, эти четыре строчки Валентин запомнил сразу и наизусть, но приятные слова хочется перечитывать снова и снова, верно? Тем более что, увидев этот сложенный вдвое лист впервые, Валентин отшатнулся как от огня, – по идее, смертельно опасного как раз для этого клочка бумаги.

– Тебе передали, – шепнул охранник Женя, вкладывая лист Валентину подмышку.

Касапу, словно ему сунули раскаленный уголь, взмахнул рукой и отпрыгнул в сторону.

– Не понял, – похоже, действительно не понял Женя, и Валентин, буркнув что-то невнятное – сам он так и не вспомнил, что именно, – наклонился за упавшим на асфальт листком и зашагал прочь, на ходу складывая бумагу: вначале вчетверо, затем – в карман.

И хотя ему хотелось бежать – прочь с рынка, из города, из этой, будь она неладна, жизни, шел он медленно, оттягивая мгновение, когда окажется в квартире и – куда деваться, – развернув бумагу дрожащими руками, станет читать.

«Надо ускорить», пульсировало у него в голове, пока он плелся по улице Митрополита Варлаама, обгоняемый вечно спешащими маршрутками.

«Надо ускорить», подгонял его скроенный из выхлопных газов теплый ветер, который у каждого автомобиля свой.

В кармане словно развели костер, набросав бревен – так там было жарко и тяжело. Почему-то Касапу вспомнилась древняя легенда, то ли греческая, то ли египетская. В ней герою подсунули одежду, пропитанную, как оказалось, ядом. У Валентина даже потемнело в глазах – казалось, яд с бумаги растекается по организму прямо из кармана.

В съемной квартире Валентина было, как всегда, тихо, но теперь молчали даже настенные часы: их заглушал пульсирующий шум в ушах.

«Надо ускорить», бог знает в какой раз повторил кто-то в голове Валентина, и он полез дрожащей рукой в карман.

секунды 27—35/42 (в зависимости от местоположения В. в овощном павильоне): В. перемещается в рыбные ряды.

секунды 43—47 (в зависимости от обстановки у «рыбников»): В. оставляет кошелек на наименее людном прилавке

секунды 47—48: следящий за В. охранник забирает кошелек и направляется в условленное место

секунды 48/52—60 (в зависимости от местоположения В. в рыбном павильоне): В. возвращается в овощной павильон, чтобы начать с секунды 1.

Итого: 60 секунд

Раньше Валентину едва хватало трех минут, чтобы добраться в другой конец рынка. Там, на углу перед входом в мясной павильон, всегда дежурил кто-то из охраны, которому запыхавшийся Касапу бросал добычу через расстегнутую до пупка молнию. Кошелек падал внутрь плотно облегавшей ниже пояса куртки, в которой охранник стоял, словно талисман мясного павильона, круглый год – мерз, потел, мокнул под дождем и ненавидел старика, исправно приносившего деньги. Охранники менялись, но куртка на них и старик с деньгами оставались теми же.

Пока Валентин читал, перед ним словно маячил Рубец – злой, взмыленный, нервно надиктовывавший длиннющей секретарше эту, если ее так можно назвать, инструкцию.

«Шагу! Шагу без меня не сделаете!» – кричал он, переводил дыхание и продолжал диктовать.

Почему-то Касапу решил, что бумагу составлял именно Рубец. Уж точно, не кто-то из охранников, что было ясно из Жениного «тебе передали». Возможно, Козма, но Валентину все же хотелось думать, что именно Рубец.

Пятнадцать лет жить с чувством, что тебе сделали одолжение! Словно подобрали на улице. Бросили кость. Вытащили с помойки, да еще и подарили золотоносный рудник. На, вкалывай на здоровье!

И Касапу вкалывал: обчищал женские сумочки шесть дней в неделю (в понедельник рынок не работал), по шесть часов в день, лишь бы не чувствовать себя должником. Чтобы и мысли такой у Рубца не возникло. Когда же пару лет назад Валентину шепнули, что Митрич умер в тюрьме, Касапу, не сдержавшись, разрыдался. Не от жалости – в конце концов Митрич был старше на двенадцать лет. Благодарность – вот что сочилось из глаз Валентина. Запоздалое признание за обеспеченную старость, билетом в которую Митрич щедро одарил Валентина в день их последней встречи.

Но теперь, лежа на диване съемной квартиры, ценой двести евро в месяц – целое состояние для молдавского пенсионера, – Валентин ощутил во всем теле легкость от одной мысли, что никому и ничего не должен.

Что? Рубцу больше нечем заняться, как думать за гребанного воришку?

Плевать!

У него комиссии, министерства, заседания, а он чуть ли не с секундомером просчитывает каждый шаг за старого пердуна?

Да плевать же!

У него бизнес на миллионы – миллионы, мать вашу, евро, а он тратит два часа – знаете, знаете, сколько стоит минута его времени? – которые не удосужился потратить на самого же себя занюханный щипач?

Плевать, мать вашу, плевать!!!

«Надо ускорить»!

И это после пятнадцати лет, да еще кому? – старику, который в отцы годится! Пусть оглянется вокруг, высунет морду из затонированного, блядь, мерседеса, пусть посидит у засанного парапета, рядом с нищими, искалеченными жизнью и такими вот ублюдками стариками! И пусть попробует после этого…

Да! Пусть попробует найти хотя бы одного толкового карманника, пусть!

Хрен он кого…

Валентин закашлялся – он опять не заметил, как заговорил, вернее, закричал.

Эх, старость, старость…

Старость и одиночество. Сестры-двойняшки. Две не разлей вода реки, уносящих к последнему водопаду, за которым – пропасть в бесконечность.

Одиночество доставляло Валентину не меньше хлопот, чем старость. Дело не в семье, которой у него никогда не было, а в настоящем одиночестве, которая сродни болезни. Если так, то Валентин был обречен – его болезнь достигла последней стадии.

Это когда не с кем поговорить. Совсем.

Необходимое условие работы карманника – незаметность – предстало перед ним в жутком виде, как если вместо слепой любви подданных правитель внезапно почувствовал бы на собственной шкуре истинную причину поклонения себе – парализующий страх перед тираном. Валентина не замечали не только жертвы, что не давало повода для беспокойства, но и те, кто так же, как он, кормился с рынка – более или менее законными путями. Или замечали, но делали вид, что его вовсе нет.

Кто же будет разговаривать с тем, кого нет?

Исключения составляли «пастухи» Валентина – охранники, да и те перестраховывались, заговаривая лишь в крайних случаях. Торгаши овощного павильона, повязанные обязательством осуществлять отвлекающий маневр, и вовсе ненавидели Касапу. Нет, в глаза ничего такого себе не позволяли, но смотрели в лучшем случае как на привидение.

Однажды Валентин не выдержал и, подмигнув Нине – любимой реализаторше (о, как она выдерживала паузу, как вовремя теребила покупательницу за рукав – «забирайте, забирайте, очередь же!»), чувствуя прилив ничем не объяснимой веселости, спросил: «Почем картошка?»

Ох! Хорошо, что Нина – не экстрасенс. Вроде Кашпировского или Чумака. Взглядом, которым она обожгла Валентина, не то что воду заряжать – человека сжечь можно. Валентину будто дали в морду и под зад одновременно: покраснев, он побежал, виляя в толпе, и остаток дня провел в центральном парке, мрачно вышагивая по асфальту каштановой аллеи, пересаживаясь с одной скамейки на другую.

Лучше перо под ребро, чем такой взгляд!

Хотя нет.

Про день, когда молчаливая ненависть выплеснулась-таки наружу, Касапу не мог думать без одышки. День этот мог стать для него последним днем на свободе, но стал последним рабочим для Игорька – шустрого продавца зелени.

– Ой, кошелек украли! – растерянно воскликнула женщина с двумя хвостами – одним, спадающим роскошными волосами с затылка на спину, и еще одним, тянущимся едва уловимым шлейфом дорогих духов, по которому Валентин и вычислил новую жертву.

– Не иначе, старый шакал увел, – услышал Валентин голос Игорька, поспешно покидая овощной павильон с толстым лакированным кошельком в кармане.

На следующее утро реализаторы о чем-то тревожно перешептывались и подавленно замолкали. Накануне вечером окровавленного, с проломанной головой Игорька обнаружил случайный прохожий под забором Армянского кладбища. Поговаривали, что лечение займет месяца три и что Игорек, даже если выкарабкается, не сможет не то, что торговать – ходить вряд ли будет. Как бы то ни было, а стол Игорька пустовал недолго – через неделю петрушка и сельдерей бойко расходились из рук высоченной девки, исключенной из колледжа за долги по оплате учебного контракта.

После случая с Игорьком от Валентина стали отворачиваться задолго до его приближения, в особенности продавцы соседнего с овощным рыбного павильона. Стоило ему появиться у них в междурядье, когда кошелек, словно черная метка, мог в любую секунду оказаться перед носом каждого из торгашей, медленно сползая по липким рыбьим бокам, как реализаторы либо ныряли под стол – якобы за товаром, либо поворачивались боком – пересчитать выручку, а то и вовсе показывали Касапу спину, затевая ставший вдруг неотложным разговор с коллегой из соседнего ряда.

Валентин чувствовал себя котом, попавшим в мышиное царство. Повсюду его покусывали – зло и исподтишка, хотя и не смертельно. Но так же как кот, уйти он не мог – слишком уж лакомым было место.

«Как прокаженный!» – задыхался от ненависти то ли к торговцем, то ли к себе Валентин. В таком состоянии его взгляд обычно останавливался на цыганках, вытянувшихся живой цепью во всю центральную аллею рынка.

– Отрава, отрава! Отрава для мышей, тараканов, – галдели они с утра до вечера, – свечи, носки, чулки!

Как же он раньше не замечал? И в самом деле, цыганки никогда не прятали взгляда от Валентина, теперь же он не мог не заметить, что они не просто видят – они его рассматривают.

«Да-да, и они тоже. Их тоже никто не любит», – думал Валентин, и сердце его наполнялось неожиданным теплом при виде этих смуглых и сморщенных лиц.

– Может, вы мне погадаете? – подошел он к одной из них, чувствуя, что больше не может, да и не нужно, сторониться этих, возможно, последних родственных душ.

Другие цыганки, как по команде, замолчали и уставились на Валентина. Самая пожилая, которой Касапу доверил рассказ о собственном будущем, недоверчиво покосилась на протянутую ладонь карманника. Покопавшись в сумке, они достала тонкую церковную свечку, щелкнула невесть откуда взявшейся зажигалкой и поднесла огонь к фитилю.

– Лучше я за тебя свечку поставлю, – сказала она, – вот так.

И, перевернув фитилем вниз, погасила свечу о ладонь Валентина.

***

Глава седьмая

Давайте сразу условимся: женщина гораздо лучше мужчины приспособлена к обществу потребления. Возможно, это прозвучит цинично, но без женщины никакого общества потребления не было бы. Хотя, не исключаю, что, не наступи эра потребления, исчезли бы и сами женщины. Как бы то ни было, а без признания превосходства женщин над мужчинами в данном аспекте настоящая глава не сложится, как не выйдет победителем из спора с женщиной мужчина без признания ее правоты.

Истина не в том, что к женщинам мужчины подчас относятся как к товару, при этом некоторые из них считают себя продавцами. Но даже если и так, то и подобная расстановка – в пользу женщины. Не каждый день продавцу улыбается удача, он терпит убытки, может даже разориться, а качественный товар всегда найдет покупателя, это я вам как директор рынка заявляю. Не продавец торгует товаром – товар меняет продавцов.

Огромный недостаток политической экономии – социально-экономический анализ без учета психологии полов. С таким же успехом можно изучать причины таяния арктических льдов, заранее исключив фактор глобального потепления. А ведь причина обоих процессов – в позитивной динамике среднегодовой температуры на планете. Причина возникновения общества потребления и особого места, занимаемого в нем женщиной, – тоже одна, а именно – женская зависть.

Нет, вообще-то зависть женщины к женщине так же естественна, как мужское бахвальство. «Женщины склонны к обману», – то и дело слышим мы, забывая или умалчивая тот факт, что за женским обманом не кроется злого умысла или, более того, маниакальной наклонности. Обман – всего лишь боеприпас зависти, играющий примерно такую же роль, как серебряные пули в борьбе с вампирами: без них не управишься, но и сами по себе, без прилагаемого к ним орудия они совершенно бесполезны – не станешь же, в самом деле, расстреливать вурдалаков из рогатки.

«Привет, дорогая, как ты?»

«Прекрасно выглядишь!»

«Тебе так идет!»

«Ой, как тебя классно подстригли!»

«Целую, подружка!»

Обман и зависть, зависть и обман. Женщина усыпляет бдительность другой женщины, чтобы нанести внезапный удар, поднимающий ее на вершину успеха у мужчин. В этом, повторимся, нет ничего необычного и страшного. Зависть одной женщины к другой – и не зависть вовсе, а здоровая конкуренция, подталкивающая женщину к самосовершенствованию.

А вот когда женщина завидует мужчине…

Что я слышу? Откуда эти истеричные визги? Неужели феминистки?

Мужчины, опасайтесь собственного малодушия! Феминизм – не столько защита слабых, сколько уничтожение сильных. Эта плотина, перегородившая вечно живую реку эволюции, и вот уже все мы плещемся не в кристально чистом, стремительном потоке, а барахтаемся в мутной жиже, где отовсюду слышится мерзкое кваканье. И пусть многие из лягушек – вылитые принцессы, лучше от этого не становится. В конце концов, не каждому нравится жить в болоте. Беда в том, что, кроме болот, других пригодных для жизни мест, похоже, уже не осталось.

Как, феминистки требуют справедливости? Я не объективен, я умалчиваю истинные причины? А какие, позвольте спросить? Ах, неравенство в правах, дискриминация по половому признаку, несправедливая оплата труда?

Что ж, я отвечу. Лучше всего – результатами триумфального шествия феминизма. Вместо неравных прав – господство серости на всех ступенях общества. Вместо недоплаты за женский труд – пожизненные финансовые гарантии массам ничтожеств, этих живых мертвецов, до самой смерти захороненных в офисных склепах. Наконец, вместо сексуальной дискриминации – орды инфантильных мужчин, для которых мужественный поступок – не обделаться в застрявшем на пару часов лифте.

Не хочется, да и не буду цитировать преданных феминистками анафеме авторов, которые, несмотря на ожесточенное сопротивление, нет-нет, да и умудряются, благо Интернет пока не закрыли, высказать о женской эмансипации то, что думают, а не то, что нужно прогрессивной политкорректной общественности.

«Среди представителей точных наук феминисток нет». «Феминистки изгнали с экрана обнаженную натуру, но не имеют ничего против самых кровавых сцен, вплоть до расчлененки». «Политкорректность, это чудовищное порождение феминизма, рассматривает психически нормального гетеросексуального мужчину как исчадие ада».

Я далек от теории неполноценности женщины в сравнении с мужчиной, но не в силах объяснить упорное стремление феминисток выдать слабое за сильное, глупость – за ум, черное за белое. А главное – их патологическое желание выдать себя за мужчин. Политика – нет, это частное явление, всего лишь верхушка айсберга, все самое страшное скрыто в пучине так называемой повседневной жизни так называемых обычных людей.

Хотя, если уж речь зашла о политике…

Кажется, мы слышали это всю жизнь: «в политике недопустимо мало женщин», «женщин не пускают на государственные должности», «женщины дискриминируются в своих политических правах». Стоит только, уверяли нас, отдать женщинам ключевые посты, как голодные насытятся, здоровые поправятся, мир станет мирным, а человечество – человечным.

Оглянитесь вокруг: женщины-министры, женщины-спикеры, женщины-канцлеры, женщины-президенты. Ну, и как вам этот мир? Гуманный мир, сытый мир, самый мирный из всех миров, не так ли? Не знаю как другие, но когда я вижу на экране этих монстров в юбке, африканские президенты-каннибалы не кажутся мне злом в последней инстанции. Вот женщина – министр иностранных дел, спокойным, без малейшего намека на дрожь, голосом объявляет о начале военной операции. Женщина-министр экономики прогнозирует увольнение десятков тысяч работников нерентабельных отраслей. Женщина-президент вручает государственные награды и улыбается подряхлевшим головорезам, пожимая их старческие руки, с которых даже времени не под силу смыть кровь.

Не слишком ли они заигрались в мужчин? Да так, что превзошли их в цинизме, жестокости, безответственности – в тех самых гнусностях, которые феминистки приводят в доказательство безнадежной безнравственности сильного пола?

Между прочим, феминизм, пусть и частичный, всегда присутствовал в советском обществе, и не нужно плутать в политических дебрях, достаточно вспомнить доблестных крановщиц и шпалоукладщиц, Пашу Ангелину и Валентину Терешкову. Вот только о своих правах наши женщины наслышаны не были, да и слова такого – «феминизм» – знать ничего не знали. К счастью наших отцов и дедов. А вот нам, похоже, придется столкнуться с опасностью лицом к лицу. Печальней всего то, что опасность живет с тобой в одном доме, спит в одной постели. Все равно, как если бы инопланетное существо проникло в здоровый организм, перепрограммировав его на бесчеловечные гнусности – вот что такое феминизм для нашего общества.

Взгляните на женщину, идущую по Центральному рынку г. Кишинева. Много ли в ней от женщины? Нет, она может попытаться оставаться женщиной и на рынке, но среда, среда…

Как неуместно будет выглядеть на рынке женщина кокетничающая, женщина стильная, женщина обворожительная и сексуальная. Вот она в платье с вырезом, в шляпке с вуалью, на высоченных шпильках, гордо протискивается между мешков с картошкой и лотков с капустой. Она потеет, с нее сбивают шляпку, платье мнут. Отдавив шпилькой чью-то ногу, она немедленно вознаграждается явно не заслуженным комплиментом («вот уродина!») и после всех злоключений выглядит помятой, нелепой, заплаканной неудачницей, которая на рынке уместна так же, как гусарский жеребец на графском балу.

Но может быть, женщине вообще бессмысленно показываться на рынке?

Если и показываться, то вот какой.

Вот она входит через западные ворота, заранее надев на лицо маску деловой озабоченности и отчужденности. На ней обычные джинсы, темная неприметная блузка и туфли на низком. Холодная и сосредоточенная, она вклинивается в толпу и медленно, синхронно с общим движением, направляется в сторону молочного павильона. Она не старается быть красивой (большинство женщин преднамеренно не красятся перед тем, как отправляются на рынок, чем безмерно радуют мужей, устающих от ежедневных часовых кривляний супруги перед зеркалом). На рынке женщина не улыбается, не старается говорить томно, или высоко, или гулко (у каждой женщины есть собственная убойная интонация – еще один боеприпас зависти, который недалекие мужчины считают сексапильным голосом). Ей и в голову не придет подражать знаменитой походке Синди Кроуфорд. Одним словом, на рынке женщина не пытается быть лучше, чем она есть на самом деле. Сюда она приходит без зависти к другим женщинам, она честна настолько же, насколько может быть честной в общении с поднадоевшим мужем или с соседкой сверху, заливающей квартиру после каждого ремонта.

«Почем капуста? Да подавитесь такими ценами! Сама дура! А ну-ка, поверните телятину! Да какая же свежая, вся потемнела! Вот врет-то, а еще задницу отъела! Мужчина, а вы куда прете! Я перед вами занимала!»

И все-таки женщина на рынке завидует. Завидует мужчине, его грубой физической силе, с которой он продирается сквозь толпу, завидует его нетерпению, с которым он проносится по рынку, подобный урагану, – женщина инстинктивно противится такой скорости в местах торговли (мужчины тяжело вздохнут, вспоминая бездарно потраченное в модных бутиках время в ожидании прекрасной половины).

Итак, женщина на рынке честна и не завидует другим женщинам. Собственно, это уже вердикт, поскольку перед нами – не женщина. Это – машина, циничная и расчетливая, жестокая и непривлекательная. Вылитая феминистка.

На наше счастье, до общества всеобщего потребления, а следовательно, до диктатуры феминизма нам еще далеко, и не факт, что с такой жизнью большинство из ныне живущих дождутся этой поистине жуткой эпохи. Но стоит уже сейчас задуматься, хотим ли мы в этом обществе оказаться.

А лучше – решать проблему феминизма уже сегодня, когда наше, кажущееся пока далеким, развитое капиталистическое будущее, похоже, предопределено.

***

Люди в церкви гудели, как рой слетевшихся на покойника мух. Отдельные слова – что-то о столовой и калачах – доносились лишь из задних рядов, тех, что теснились у входной двери, к которой прислонился, оказавшись внутри, Валентин.

Собравшиеся и в самом деле провожали покойника, вернее покойницу, гроб с которой занимал почетное место под центральным куполом церкви Святого Пантелеймона. Лицо у почившей старушки было неестественно сморщенным, словно померла она лет пять назад.

«Зачем мумию отпевать-то?» – подумал Валентин и тут же звонко хлопнул себя по лбу, словно изгоняя богохульные мысли.

На хлопок укоризненно обернулись, но жужжание разговоров стихло, лишь иногда кто-то невидимый покашливал, и еще – слышались сдержанные, но нетерпеливые вздохи. Людей можно было понять: батюшка работал добросовестно, и это утомляло.

Валентин застыл в дверях, не решаясь уйти, но и не понимая, зачем оставаться. Он почему-то был уверен, что в будний полдень в церкви будет пусто, но не учел, что люди умирают, не сверяясь с календарем.

– Проходите, что же вы, – женщина, которой Валентин загородил вход, подтолкнула его в спину и заодно – к решению остаться.

Да и тянуть Валентину было уже невмоготу.

– Двенадцать штук, – ткнул он пальцем в свечку и полез за деньгами.

– Заупокойную будем читать? – ласково спросила женщина в черном за прилавком, если только стол, с которого продают ритуальные принадлежности, в церкви разрешено называть прилавком. – Только подождать придется, – она кивнула на скорбящую толпу.

– Нет-нет, я сам, – испуганно замахал Валентин и, расплатившись, сгреб свечи.

– Куда это… ставить? – остановился он, направившись было к иконе в ближайшем углу. – Мне бы за здравие.

Когда цыганка ткнула его свечой в ладонь, Валентин ничего не почувствовал. Никакой боли. Что он – ребенок, что ли? Людей в средние века на кострах жгли, и ничего, терпели. Еще умудрялись умные речи толкать, да погромче, чтобы всем зевакам слышно было. Вот бы с нынешними горлопанами так – долго бы они митинговали?

Нет, Валентин даже не ойкнул. И не ударил – как можно? – наглую цыганку. Ударить женщину он не мог, не имел права: ударить ее означало обратить на себя внимание.

Проклятая незаметность! Ничем не заменимая незаметность! Так и спалиться недолго, думал Валентин. Да нет, не от свечи, конечно же! Но кто скажет, не воткнут ли ему в следующий раз шило в задницу? Те же цыганки, мать их! И будет ли Рубец – а ведь он узнает, как пить дать, – потом разбираться, кто ткнул, чем ткнул, найдут ли, что вряд ли, то самое шило? Одно можно сказать точно – рисковать Рубец не рискнет, а значит – прощай, Валентин, прощай, визжащий на весь рынок, хватающийся за задницу воришка!

Глядя на вонзившуюся в его ладонь свечу, Касапу не издал ни звука, даже рта не раскрыл. Поэтому выступившие на его глазах слезы выглядели не вполне естественно: так подозрительно выглядит заплаканное, но совершенно не расстроенное лицо человека, если не знать, что он только что нашинковал гору лука. Нет, правда, свечой о ладонь – совсем не больно, но пусть кто-нибудь осудит человека, потерявшего последнюю надежду.

А ее-то, не больше и не меньше, Валентин и потерял. Гребаный рынок! Не то что родственной, ни одной живой души не встретишь! Озлобленные и жадные, завистливые и бездушные твари! И, главное, цыганкам-то он чем не угодил?

После Игорька Касапу зарекся закладывать провинившихся реализаторов. И кто его за язык дернул? Валентину и в кошмаре не могло привидеться, что эти безмозглые гориллы, числящиеся сотрудниками службы безопасности рынка, чуть не угрохают парня. Да и не желал он ничего такого Игорьку, бог с ним, у него вся жизнь впереди. Вернее, должна была быть впереди. А пока, в обозримом, как говорится, будущем, у Игорька впереди больницы, операции и куча дорогущих лекарств, а еще – больная безработная мать, у которой нет денег на больницы, операции и лекарства для сына. Для ее единственного, между прочим, ребенка.

– Он у матери единственный сын, между прочим, – укоризненно покосился на Валентина охранник Мишка, калечивший Игорька в числе прочих ублюдков.

Валентин втянул голову в плечи, чувствуя, что может не вынести ноши, к которой, помимо бед несчастного Игорька, добавились моральные страдания охранников. А в том, что служба безопасности страдала, Валентин после слов Мишки не сомневался.

Катись оно ко всем чертям! Торговцы, деньги, цыганки, съемная квартира в центре, охранники эти долбанные! Провалиться этому рынку вместе с директором, мысленно слал проклятия Валентин, лежа на промокшей от слез подушке – один, в пустой, окутанной вечерним сумраком квартире.

Лишь бы не видеть их всех. Не слышать. Не говорить с ними, хотя это последнее пожелание давно исполнилось.

На следующее утро исполнилось и первое.

Проснувшись, Валентин по привычке протер глаза, но увидел не то, что ожидал. Этим не тем была сплошная пелена – белая, как если бы на глаза повязали салфетку, и Валентин даже усомнился – а жив ли он? Вспомнились рассказы очевидцев – их в последнее время часто передавали по телевизору, – переживших клиническую смерть. Люди рассказывали о длинном коридоре с белым светом в конце. Свет бил им в глаза, слепил, поэтому стены коридора никто толком описать не мог. Отчего же они решили, что это был коридор, недоумевал каждый раз Валентин.

«Что смерть всего лишь клиническая – это, конечно, хорошо, но вот кто меня будет вытаскивать?» – запаниковал Касапу, представив, как над забинтованной головой Игорька склоняется врач, проводящий утренний осмотр.

Пошарив рукой, Валентин узнал по очертаниям родной диван и решил присесть. Пощупав лицо и убедившись, что на глазах посторонних предметов действительно нет и что глаза открыты, он снова лег и начал вспоминать.

Однажды в передаче «Здоровье» рассказывали, что инфаркт не случается внезапно, хотя большинство инфарктников уверены в обратном.

«Вспомните, – ласково уговаривала ведущая участников передачи, – наверняка бывало, что вам не хватало воздуха или отнималась левая рука. Это и был своего рода желтый предупреждающий сигнал, включенный светофором вашего организма, и если бы вы…»

Черт, что же там было? Словно пыльные страницы семейного альбома, перебирал Валентин события прошлого, надеясь отыскать хоть что-то похожее на симптомы расстройства зрения и – надо же! – ничего не мог обнаружить. Да он и об очках-то никогда не думал, и это в свои семьдесят пять! Он вообще не мог вспомнить, болел ли когда-нибудь серьезно. Разве что кашель в тюрьме – даже туберкулез ставили, так ведь для зэков это вроде близорукости для библиотекарей: и болезнью не считается. А так – разве что в детстве и, кажется, грыжа (он попытался нащупать шов, но ничего не нашел – должно быть, зарос).

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Книга «СОНАТЫ БЕЗ НОТ» посвящена последней прижизненной книге Марины Цветаевой «После России» (1928)...
Эта книга – ключ к профессиональной торговле и стабильным заработкам на рынке Forex. Авторы – трейде...
Эта книга посвящена тому, как принимать по-настоящему правильные, взвешенные решения. В ней я обобщи...
Работа над сценарием, как и всякое творчество, по большей части происходит по наитию, и многие профе...
Анита Элберс, профессор Гарвардской школы бизнеса, раскрывает в своей книге природу конкуренции в ин...