Старость шакала. Посвящается Пэт Дигол Сергей

Старость шакала

Повесть

– Ооу!

Екатерина Андреевна Соколова покраснела и стыдливо, как смущенная собственным смехом восьмиклассница, прикрыла рот ладонью. Соколовой сразу вспомнился Михаил Иосифович Шифман, бывший главврач третьей кишиневской поликлиники, в которой она, пульмонолог высшей категории, добивала последний год перед пенсией. Душевным человеком был Михал Иосич, несмотря ни на что, царствие ему небесное, или что там у евреев после смерти.

Восемнадцатого января семьдесят седьмого года (дату она запомнила на всю жизнь) Екатерина Андреевна засиделась на работе дольше обычного – «горел» годовой отчет. Коридор остывал после нашествия пациентов, непривычно-настораживающую тишину разбавляли лишь гулкие шаги сторожа, скучавшего в вестибюле первого этажа. Внезапно загремел телефон, и, встрепенувшись, – «госсподи!» – Соколова почувствовала в горле пульсирующую боль, что всегда случалось при сильном испуге.

– Екатерина Андреевна, зайдите на пару минут, – загудела трубка баритоном Михал Иосича, – и отчет с собой прихватите.

Прижимая к груди пухлую папку, Екатерина Андреевна нервно засеменила в противоположный конец коридора – туда, где за лакированной дверью скрывалась тесная комната, формально – приемная главврача, на самом деле – предпыточная. Во всяком случае, так называли помещение все медработники, кроме, естественно, самого Михал Иосича.

Бумаги на столе секретарши, принятой на работу редкостной растеряхой, аккуратно возвышались двумя одинаковыми стопками – заслуга требовательного шефа, умевшего, чего скрывать, создать атмосферу, в которой любая запорхнувшая в коллектив белая ворона быстро чернела от внезапных, как ураган, проверок, строгих выговоров с занесением и самого высокого, среди всех медучреждений Кишинева, процента увольнений по статье, и уж тем более по собственному желанию. Себя Михал Иосич тоже не щадил: лампочка в его кабинете перегорала чаще, чем у других, но даже осознание феноменальной работоспособности шефа не приносило сотрудникам желаемого облегчения.

Собственные испытания работой Екатерина Андреевна переносила без видимых усилий. Нельзя сказать, что ей приходилось легче, скорее наоборот: с заведующего отделением всегда особый спрос. Утешало ее одно – бескорыстная любовь к главврачу, не обращавшего, однако, никакого внимания на излишне томные и долгие, даже для подхалимажа, взгляды Соколовой на планерках, случайные прикосновения при уточнении графика дежурств и даже особую интонацию голоса – безотказное, как ей самой казалось, оружие, применявшееся Екатериной Андреевной в особых случаях – когда выпадало счастье остаться наедине с шефом в его кабинете. Проще было плюнуть на толстокожего зануду – служебный роман пройдет, а презрение коллег останется – но каждый раз, оказываясь в приемной, пульмонолог инстинктивно выпрямляла спину, распаляя в глазах никак не хотевший гаснуть огонь.

– Войдите! – услышала она в ответ на свой стук. От голоса Михал Иосича на теле Соколовой всегда радостно суетились мурашки, но в тот раз даже у них вышло чересчур резво.

Переступив порог начальственного кабинета, Екатерина Андреевна уронила папку и упала – хорошо, что на дверь, вовремя оказавшуюся за спиной. Перед ней стояло огромное и совершенно голое мужское тело – «снежный человек!», взвизгнул кто-то в голове Соколовой, причем без ее ведома. И хотя от удара о дверь из головы что-то словно высыпалось на пол, пульмонолог не то что сообразила, а скорее ощутила умом, что мысль о снежном человеке как-то связана с запахом хвои, в котором Екатерина Андреевна безошибочно распознала аромат одеколона «Шипр».

– Ооу! – пропела Екатерина Андреевна и, уже теряя сознание, успела почувствовать щекой ворсистую грудь Михал Иосича.

Воспоминание о первой измене мужу всегда сладостно волновало Соколову. Но сегодняшнее волнение изрядно горчило. Стараясь не смотреть на свое отражение, мелькавшее за спиной пациента, Екатерина Андреевна и без зеркала знала, что краснота на ее лице становится пунцовой, и причиной тому – стыд и досада. Бог с ним, с Михал Иосичем, с кем не бывало по молодости? Да и срок давности – есть ли такой у супружеской неверности? – давно уж, наверное, вышел. Досадовала же Екатерина Андреевна потому, что была профессионалом, которые, в отличие от дилетантов, не ищут повода для угрызений совести – угрызения приходят к ним сами и без приглашения.

Застонать при виде полураздетого пациента? Да простительно ли такое врачу с ее стажем? Обычно Екатерина Андреевна обращала на обнаженное тело столько же внимания, сколько электрик – на предупреждение «не влезай – убьет» на двери трансформаторной будки. Как и для электрика, оболочка не представляла для Екатерины Андреевны никакой ценности, в отличие от внутреннего устройства. А среди всех внутренностей внимание Соколовой, что естественно для пульмонолога, привлекали легкие.

Но промах был допущен, и даже без удивленного взгляда пациента Екатерина Андреевна знала, что требуется, так сказать, пояснение.

– Какие они у вас, – пробормотала Соколова, не в силах оторвать взгляд от тела мужчины.

Ей и в самом деле никогда не приходилось видеть на чьей-либо груди огромный крест, с трефообразными узорами на концах, сделанный – нет, не из золота, а прямо на коже пациента. Как, впрочем, и все остальные татуировки, занимавшие всю грудь и верх живота мужчины. Слева от креста (со стороны пациента – справа) рябил частокол, и тоже из крестов, от маленьких до едва различимых, в зависимости от размеров куполов, на которые эти кресты опирались. С левой груди надменно взирала совершенно обнаженная женщина, загадочным образом сохранявшая равновесие, стоя на занимавшем полживота колесе с двумя выраставшими из него крыльями. Примерно такие же Екатерина Андреевна видела на спинах актеров, сыгравших сосланных на землю ангелов в одном кровавом американском фильме, который постоянно крутили по кабельному телевидению.

– Красивые, – добавила Соколова. Испугавшись, что ее предыдущие слова не были поняты правильно, она тяжело задышала, охваченная новым приступом стыда.

– Дышите, – сдерживая гнев, выдавила Екатерина Андреевна и прислонила мембрану стетоскопа к вульгарного бюсту женщины на колесе. Нарисованные груди закачались в такт добросовестному дыханию пациента, и Соколова вдруг поняла, что это тело, этот торс пожилого мужчины со слегка расплывшимися татуировками и редкой сединой на груди, вызывает в ней противоположные чувства – раздражение и, как оказалось, не навсегда позабытое возбуждение.

– Глубже дышите, – ненавидя себя, прошипела Екатерина Андреевна и, не удержавшись, бросила взгляд в глаза пациенту.

Мужчина, словно почувствовав смущение доктора, отвернулся, насколько позволяла шея, покорно и шумно втягивая и выдыхая воздух.

Вдох.

«Что же ты, тетка, пялишься?… Наколок не видела?..»

Выдох.

«Старый козел, думает… Плевать!… Не милостыню пришел просить…»

Вдох.

«Заплатил же всем… Поликлиника, мать ее… С пенсионерами как с собаками…»

Выдох.

«Нет, все-таки при Союзе…»

– А теперь спиной! – рявкнула Екатерина Андреевна и, схватив пациента за плечи, развернула его лицом к зеркалу.

Вдох.

«Слава богу, хоть на спине нет!… На семьдесят пять он не выглядит… Но татуировки, фу, мерзость!..»

Выдох.

«Ой, да он же… Мамочка!… Точно, бандит!… Вот ужас-то…»

Вдох.

«А мой что, лучше?… Проклятый инсульт… Толку что моложе…»

Выдох.

«Сколько это уже?.. Сколько он прикован к постели?..»

Вдох.

«Три? Господи, три года уже… А этот смотри-ка!.. Подтянутый, с деньгами… Откуда, кстати… Стоп, а это что?..»

– Сидели? – спросила вдруг Екатерина Андреевна.

Развернувшись, старик-пациент смотрел на нее сверху вниз, причем не только из-за разницы в росте, из-за которой Екатерину Андреевну, все еще за глаза, но вот уже лет двадцать как, все, даже санитарки, называли Шпингалетиной. Пациент тяжело дышал, хотя в этом не было необходимости: докторша уже вынула из ушей наушники стетоскопа.

Ну что с такой сделать? Послать? Это никогда не поздно, вот только кроме как на врачей, которых старик презирал не меньше, чем педерастов, – в тюрьме и те, и другие норовили залезть если не в задницу, то в глотку, – надеяться было не на кого. К тому же за полтора часа скитаний по провонявшим медикаментами коридорам поликлиники он оставил врачам восемьсот леев. Любой его ровесник – а все они, в отличие старика, были нищими пенсионерами – имел право на полный медицинский осмотр – бесплатно, согласно полису обязательного медицинского страхования, гарантирующего престарелым толкотню и обмороки в многодневных очередях.

Но старик ждать не мог, и приходилось терпеть. И безжалостные поборы учуявших запах денег врачей, и холод больничных кабинетов, и даже вопросы, за которые на зоне принято отвечать тому, кто спрашивает.

– Сидели, я спрашиваю? – повторила Екатерина Александровна и поправила очки.

Ну, это уже слишком!

– Вы же сами видите, – засипел старик, кивнув подбородком на татуировки, – может, подробности хотите? Пожалуйста: количество куполов означает…

– Меня не интересует – перебила Екатерина Андреевна – что это там у вас означает.

– Что же вам надо? – растерялся старик.

– Можете хоть зарубки ставить, как Робинзон Крузо, – все больше распалялась пульмонолог, будто не расслышав вопроса пациента, – год – зарубка, еще год – еще зарубка. Я, мой дорогой, почти тридцать пять лет в медицине, и мне достаточно моих ушей и стетоскопа, чтобы выслушать амфорическое дыхание. Подозреваю – после туберкулеза. Одевайтесь!

Она гордо уселась за стол, взяла ручку и чистый бланк.

– Как, говорите, ваша фамилия?

***

– Касапу!!!

Крик охранника Санду был достопримечательностью кишиневской тюрьмы. Нечто подобное выпадало, должно быть, жене диктора Левитана в пылу семейной ссоры. То еще испытаньице: трубный баритон, сбивающийся на истерический визг. И хотя зэки посмеивались – почаще бы он дежурил, глядишь, тюрьма и рухнула бы – после каждого такого выкрика оглушенная камера затихала, чтобы через пару мгновений наполниться нервным шепотком, перебиравшим, словно бусинки на ожерелье, одни лишь матерные слова.

– Касапу, на выход! Давай, старик, пошевеливайся!

Криво улыбнувшись, Валентин Касапу пожал плечами, то ли извиняясь перед сокамерниками, то ли кивая на Санду, – что, мол, с дурака возьмешь. Внутри у Валентина легонько поскребывало: ему и в самом деле было неловко перед ребятами, тем более, что подготовился он еще с вечера – знал ведь, что кричать охранник будет громче обычного.

Это было пятое последнее утро Валентина в тюрьме. И все четыре последних утра начинались одинаково – с бешеного крика дежурного. Менялись камеры и этажи, менялись тюрьмы и охранники, а последнее утро каждого срока всегда начиналось одинаково. Дежурные будто только и ждали этого дня, чтобы, затянувшись спертым тюремным воздухом, незабываемо исполнить свою партию и продолжать репетировать дальше – пока не придет время выпускать на свободу очередного мерзавца. В отличие от сокамерников – а сажать стали все больше молодых да глупых, из тех, кто еще не сидел, – Касапу заранее поеживался от голоса Санду. И ведь даже вещи собрал накануне, да только – эх, старость, старость – в последний момент закемарил, упершись локтем в свернутый рулоном матрас. Что бы ни говорили, а шестьдесят лет – много, насчет этого Валентин готов был биться об заклад. Особенно, если из этих шестидесяти двадцать семь провел за решеткой.

Освободившись в пятый раз, Валентин Касапу попал прямиком в мечту всей своей жизни. В Кишинев образца 1993 года. Сколько себя помнил, Валентин не то что ненавидел советскую власть, он ею, скорее, брезговал. В молодости грезил бунтом, мечтал о свержении коммунистического режима и об отмене колхозного строя. Сердце Валентина пылало революционным нетерпением, но руки его, ловкие и разборчивые, тянулись не к винтовке, а к чужим кошелькам.

«Долой коммунистов!», – думал Валентин каждый раз, уводя толстое ли портмоне из сумочки модницы или пару мятых купюр из дырявого кармана фронтовика. Касапу повторял это как заклинание, не переставая радоваться своей выдумке – фразе из двух слов, верно служившей ему и талисманом, и девизом. Объясниться Валентин ни с кем не решался, но себе давно доказал, что урон Советам наносит уж по крайне мере не меньший, чем бездарные бунтовщики вроде «лучников Штефана Великого».

Разве кражи имущества граждан не подрывают социалистический строй? То-то. Тех же, кто ночами крушил сельсоветы, быстренько перестреляли-повысылали в Сибирь и Казахстан, а талисман Валентина подводил карманника по-божески – всего-то раз в три-четыре года. Но даже в тюрьме Касапу не представлял крушения коммунизма без своего, притом непосредственного, участия, опасаясь лишь одного – проспать минуту своего триумфа.

Поэтому, когда огромная империя незаметно, без торжественных речей и акта о капитуляции, рассыпалась словно трухлявое дерево, Валентину хотелось перегрызть себе горло. Он почувствовал себя обманутым, как дуэлянт, который тщательно готовится к поединку, привередливо меняет секундантов, ночами корпит над завещанием, а днем фехтует до онемения руки – и вдруг узнает, что соперник глупейшим образом погиб, упав с лошади. Впрочем, сил на решающую схватку – и в этом самому себе Валентин, не без горечи, но признавался, – давно не осталось, поэтому он с радостью согласился бы и на роль шакала, описывающего круги вокруг чужого, уже изрядно опустошенного стола.

Между тем Советский Союз уже два года как лежал в руинах, и золотой песок из его разлагающегося трупа вовсю сыпался в наиболее проворные карманы. Где мои силы, где молодость, думал Валентин, умиленно разглядывая выросшие повсюду, словно бурьян на заброшенном поле, торговые палатки. Шестьдесят лет – а Валентин вышел на свободу как раз в год этого не внушающего радости юбилея – еще не конец, но и не тот возраст, когда начинают с нуля. На воле же Валентин оказался с честным словом в кармане. Некоторую надежду внушало лишь то обстоятельство, что слово дано было Митричем – вором в законе, при котором Валентин дослужился до смотрящего – впервые за пять отсидок.

– Найдешь Рубца, скажешь, что от меня, – говорил, наверное, в сотый раз в жизни, меняя лишь имена, Митрич, – он все сделает.

Валентин молча слушал Митрича, сидя у того в одиночке, за невообразимым для этих стен столом – с вином и бараниной, мамалыгой и плациндами, виноградом и дыней – изысками, запах которых сводил с ума обитателей соседних камер. Прощальный ужин Митрич наметил заранее, и хотя ему было жаль расставаться с Валентином, не отблагодарить Касапу за шесть лет преданности он не мог.

– Он мне должен, – добавил Митрич и поморщился: воспоминания о Рубце были явно не из приятных, – так что смело требуй. До чего довели…

Последние слова дались вору в законе с трудом – Валентин и сам почувствовал что-то вроде спазма в горле. Пускать слюни на плече нижестоящего, пусть трижды верного, для авторитета смертельно, но что еще остается, когда ты на обочине и знаешь, что навсегда? Из самых крутых переделок Митрич выходил молча, но когда тебе семьдесят два, ронять слезу не зазорно.

Из тех парней, с которыми он куролесил в молодости, никто не пережил даже генсека Брежнева. Никто, кроме Митрича, который, пережив перестройку, теперь если и мог кого убить, то исключительно за разговоры о демократии, рыночных реформах и западных кредитах. Нет-нет, Митрич не был убежденным коммунистом. Он вообще не был коммунистом и советскую власть любил не больше, чем Валентин. Но и в страшном сне – а Митричу часто снился туннель, по которому он шел, казалось, бесконечно, и чем дальше шел, с тем большей ясностью и бессилием понимал, что туннель этот – расстрельный, – даже в таком сне ему не могло привидеться, что крах коммунизма станет и его крахом. Концом его власти, а значит, и просто концом.

– Сучата, а ведь вот как всех держал! – сжимал он трясущийся кулак и, раскрасневшись лицом, выпучивал глаза так, что, казалось, не миновать беды – или глаза вытекут, или кулак разорвет.

Имен Митрич не называл, но каждый зэк и без подробностей знал, что сучата – это Андрей Лях и Нику Аполлон, воры в законе, двое из трех на всю советскую Молдавию. Третьим был Митрич, но никому и в голову не приходило назвать его третьим. Митрич крышевал и Ляха, и Аполлона – ювелирно, как старый хирург, который уже роется в кишках, а пациент все ждет первого надреза скальпелем. Московские воры – а над ворами молдавскими они имели такую же власть, как ЦК над республиканским комитетом партии, – всё, конечно же, знали, но вмешиваться не торопились. Митрич не беспредельничал, работал по понятиям и, главное, вовремя и сполна отстегивал в союзный общак – чего ж еще беспокоиться? Лях и Аполлон тоже не подавали вида, во всяком случае, на больших сходняках, куда съезжались авторитеты со всего Союза, держались так, словно Молдавия и в самом деле поделена на три справедливых доли.

– Орёл! – воодушевлялись они, когда речь заходила о Митриче, и только поэтому можно было заподозрить, что сами-то они – синицы.

Подрезать орлу крылья, чтобы самим взлететь повыше, Лях и Аполлон сговорились, стоило лишь московским паханам вдохнуть ветер перемен, а заодно – учуять запах больших денег и настоящей, охраняемой армией и ментами, власти. Союзный сходняк оказался не прочнее центрального комитета, и уже в начале девяносто второго года, отгородившись друг от друга и от московских воров государственными границами, теперь уже бывшие союзные авторитеты вдохнули – каждый свою – порцию сулящего власть и деньги ветра.

Удача, которую Митрич будто носил с собой – в одном кармане с четками и «Макаровым», впервые оказалась по другую сторону решетки. Сам же он, как назло, как раз находился за ней, коротая очередной, седьмой в жизни срок.

– Дайте только выйти! Дайте же выйти! – кричал он и грозился грохнуть – нет, не Ляха с Аполлоном, а ублюдка в судебной мантии.

Надо же было додуматься – посадить человека в преддверии крупнейшей геополитической катастрофы двадцатого века, как формулировал пятнадцать лет спустя сам Митрич, сидя в одиночке за одним столом с Валентином Касапу.

Свои прежние сроки Митрич принимал как должное и даже нужное. В тюрьме, где ничто не отвлекало от дел, он чувствовал малейшие колебания нитей, которыми опутал криминальный мир республики. В середине семидесятых он даже добился продления истекшего было срока: опасался на свободе, как он сам говорил, «выпасть за канаты».

– Чтобы боксер озверел, его надо оцепить канатами, – часто повторял он.

Тюрьма была для Митрича чем-то вроде санатория и рабочего кабинета одновременно. Здесь он был сыт, силен, уверен, и, как опытный шофер, точно знал, что ждет за поворотом.

И вдруг, в девяносто втором…

– Ничего, дайте только выйти, – грозил Митрич, но от этих увещеваний пользы было не больше, чем шизофренику – от самолечения.

Война подходила к концу, и каждый новый день являл Митричу новые признаки поражения.

Только странная это была война. Если бы у Нептуна, владыки морей и океанов, была подводная лодка, он, возможно, и достиг бы той степени могущества, к которому привык Митрич, сидя в кишиневской тюрьме. Можно субмарину назвать темницей Нептуна, а можно – неприступным убежищем, наводящим страх на и без того покорных обитателей морских глубин. В своей лодке Митрич безошибочно угадывал движение каждой самой мелкой рыбешки, да что там – малейшее помутнение воды не ускользало от его внимания. Он знал, что его боятся, и точно знал, кто, когда и где его перестанет бояться, как если бы обшивка субмарины была оснащена сверхчувствительным датчиком. Он контролировал все, пока его лодка не оказалась в подводной – не расстрельной, но не менее коварной – пещере, выход из которой кто-то поспешно замуровал. Передатчик продолжал работать, но ничего, кроме бессильного бешенства, поступавшие известия Митричу не приносили.

Апелляции, которыми он завалил суд, отклонялись с быстротой пробивающего талоны компостера. Его защитники – из Москвы были выписаны звезды российской адвокатуры – словно сговорились: один исчез за день до судебного заседания, второй не менее внезапно взял самоотвод и уехал в срочную командировку, из которой так и не вернулся, третий и вовсе умер, сиганув с балкона гостиничного номера. Погибали и те, кого Митрич называл опричниками, – этих изводили оптом и в розницу. То сразу пятеро взорвались в мерсе в самом центре Кишинева, то ведавший кассой бывший вундеркинд по кличке Минфин не проснулся после ночи с любовницей. Но большинство людей Митрича – а любое большинство тяготеет к победителям – спокойно и незаметно перетекло к новым хозяевам.

Да-да, к двум из трех, хотя никому уже и в голову не приходило назвать Митрича третьим. Все что у него осталось – полный грев, который Лях и Аполлон не решились отобрать, а еще – воспоминание об утраченной власти.

– Касапу, пора! – постучав – в камере Митрича орать не полагалось даже дежурным – робко заглянул Санду.

– Закрой, – даже не обернулся Митрич, и дежурный тут же исчез.

– Давай еще выпьем, – поднял кувшин Митрич, и вылил остаток вина в кружку Валентина.

«Бульк!» – ответила кружка, и Валентин заметил, как в темном вине исчезает, уходя на дно, что-то тускло-золотистое. Валентин поднял кружку и, глядя в ставшие вдруг цепкими глаза Митрича, выпил до дна, не разжимая челюсти. Не закусывая, Касапу нащупал языком что-то холодное, царапнувшее губу изнутри, и сразу определил, что это гильза.

– Ну, с богом, – поднял пустой кувшин Митрич и повернулся к двери. – Дежурный!

Валентин встал и, молча поклонившись Митричу, вышел через открывшуюся дверь. Поднял руки, оперся о стену, расставил ноги и подождал, пока его нехотя, словно стряхивая с одежды пыль, обыщет Санду.

Ну, Митрич! Ну, старый бестия!

Если капитан субмарины, заметив в пещере щель, достаточную для прохождения водолаза, ничего не предпринимает – дерьмо он, а не капитан.

Касапу шел по тюремному коридору и чувствовал, как слюна наполняется металлическим привкусом.

Значит, он и есть тот самый водолаз, хотя поначалу Валентин подумал было о бутылке с посланием, которой так наивно доверяют последнюю надежду все потерпевшие кораблекрушение.

Значит, послание в гильзе, а Валентин, в отличие от безмозглой бутылки, знает имя адресата.

Значит, Рубец, который, по словам Митрича, крышует кишиневский рынок.

На Валентина словно напялили бронежилет – идти было тяжело, но с каждым шагом он ощущал себя все уверенней, будто держал за щекой не гильзу, а оберег.

Он снова коснулся ее языком, словно боялся, что металл растворится в слюне.

Оставалось облачиться в скафандр и выплыть через главные ворота кишиневской тюрьмы.

***

Рубцом оказался Николай Семенович Мунтяну – во всяком случае, на этом настаивала серебристая табличка на двери кабинета. В верхней части ее, в два ряда, громоздились, толкая друг друга, важные буквы: «ООО Муниципальное предприятие Центральный рынок», а под фамилией примостилось скромное «директор» – именно так, с маленькой буквы. Слово «Рубец» на табличке отсутствовало.

В кабинете директора муниципального предприятия Валентин почувствовал себя непутевым пассажиром, соскользнувшим с подножки улетающего в будущее экспресса. Дыша белизной стен, сверкая обрамленными в пластиковые рамы стеклами (кажется, такие окна называются стеклопакетами), кабинет Рубца скрипел, жужжал, свистел всевозможными чудесами техники – факсом, компьютером и еще одним устройством, из которого бумага выходила с уже отпечатанным текстом, словно внутри умещалась первоклассная стенографистка в придачу с печатной машинкой. Вдобавок ко всему, к ремню на брюках Рубца крепился диковинный, размером с ладонь, черный прямоугольник, на котором имелось что-то вроде табло калькулятора.

– Пейджер, – ответил Рубец на вопросительный взгляд Валентина и, пожав руку, гостеприимно указал на кресло у окна.

– А что делать, сейчас без этого никуда, – добавил он, щурясь в отверстие гильзы, попавшей к нему с рукопожатием Валентина, – миллион дел в день, только успевай крутиться. Уберешь руку с пульса – нет гарантии, что завтра у самого с сердцебиением проблем не будет. Вот он и спасает, – Рубец кивнул на пейджер, – хотя скоро, базарят, беспроводные телефоны будут.

Покопавшись в столе, Рубец нашел изящный пинцет и уже извлек было из гильзы – аккуратно и быстро – крошечную, завернутую в целлофан бумажку, как вдруг замолчал стрекотавший до этого факс. Бросив на стол весточку Митрича, Рубец ловко сорвал с аппарата длиннющий свиток. Несколько минут он молча читал, хмуря брови, и Валентин, вдруг почувствовавший себя ничтожно мелким в огромном кожаном кресле, вежливо кашлянул.

– Ну так вот, – встрепенувшись, Рубец стал аккуратно складывать свиток, – сейчас каждый должен быть на своем месте. Делать то, что лучше всего умеет. Прошли времена, когда кухарка управляла государством. Рыночная экономика, так-то братан. А где же еще быть рыночной экономике, как не на рынке? – он рассмеялся неожиданным фальцетом.

Братан!

Сказать, что Валентин почувствовал себя мерзко – ничего не сказать. О чем он, эта гнида? На зоне такие чушки боялись заговорить с Валентином, сторонились смотрящего даже взглядом. Во всем виде Рубца было слишком много несоответствующего его положению: мелкий, вертлявый, с реденькими пшеничными волосами и бегающими голубыми глазками, в красном, не по мерке, пиджаке, рукава которого он беспрестанно одергивал к локтям, обнажая бледные кисти. На безволосых пальцах его, под широченными перстнями, скрывались бледно-синие наколки.

Директор, мать его! Да он за последнего баландера не сойдет, а разносчиками всегда берут мужиков крупных – чтобы по десять похлебок за раз донести, да случись заварушка, вовремя дать деру, расчищая площадку профессионалам – головорезам с дубинками, наручниками и стволами.

Что ж, приходилось привыкать к тому, что за тюремными стенами все перевернуто с ног на голову.

– Нужны спецы, – продолжал разглагольствовать Рубец, – а с теми, кто трется вокруг, и так перебор. Менты, налоговики, санстанция бля, таможни. Хорошо, что я, так сказать, из этой сферы, так хоть с крышей вопрос решен.

Он решил с крышей! Блядь, неужели теперь на воле кругом такие вот авторитеты?! Не был бы Валентин голоден, как выброшенный за забор состарившийся сторожевой пес, он бы уже заблевал свежеотремонтированный кабинет.

– В общем, место я тебе нашел, – Рубец поднялся и подошел к окну, выходившему на овощные ряды.

Валентин тоже встал и стал смотреть вниз – туда, где из движущихся навстречу, чтобы перемешаться друг с другом, потоков людей то там, то здесь выпадали одинокие фигуры и, словно перебежчики, устремлялись под навес овощного павильона. Еще с минуту их потускневшие силуэты можно было различить в полумраке, после чего они растворялись под тенью гигантской пластиковой крыши, а когда выплывали назад – чтобы вновь унестись могучей людской рекой, их было уже не узнать – казалось, и одежда на тех, прежних, была другая, а уж баулов в руках – так точно на порядок меньше.

– Супер! Что скажешь, а! – Рубец толкнул Валентина плечом, и Касапу поморщился – то ли от внезапно удара, то ли от идиотского слова.

– Что скажешь, старик? – повторил, усаживаясь за стол, директор.

Тут же в кабинет вошли три крепыша в кожаных куртках, и Валентин решил, что у Рубца где-то под столом спрятана кнопка, которую он незаметно нажал. Не сказав ни слова, здоровяки уставились на хозяина, не удостоив Валентина даже случайным взглядом.

– Условия такие, – поджав губы, Рубец защелкал зажигалкой и, к ужасу Валентина, поднес ее, вспыхнувшую, к зажатому в пальцах посланию Митрича.

– Сдаешь всю кассу моим людям…

Бумага занялась неохотно, и Рубец, кивнув на парней в коже, по-прежнему игнорировавших Валентина, словно директор общался сам с собой, повернул крохотный свиток загоревшимся концом вниз – так, чтобы целиком утопить его в пламени.

– Двадцать процентов от заработанного – твои. Оплата в конце недели, день можешь выбрать сам…

Спрятав зажигалку в карман, Рубец бросил бумажку, вернее то, что от нее осталось, в пепельницу – дотлевать, испуская дух в виде белого дыма.

– Сейчас с ребятами познакомишься, пройдешься, так сказать, по цеху, осмотришься.

Пока парни в коже продолжали невозмутимо и, как показалось Валентину, слегка надменно смотреть в глаза Рубцу (интересно, а как он успевал смотреть в глаза сразу троим?), у Валентина где-то внутри словно уронили рельсу: он почувствовал, что не в состоянии пошевелиться. От бессилия у него задрожали руки, а еще – от одной мысли, что ему, еще вчера смотрящему в кишиневской тюрьме, теперь, чтобы не сдохнуть на воле, придется горбатиться на какого-то недоноска, в котором так жестоко ошибся Митрич.

– Это все, что я могу для тебя сделать, – развел руками Рубец.

– А что делать-то?

В душном кабинете – на стене висел ящик, который Валентин принял за кондиционер, но он почему-то не работал, – повисла пауза, и Касапу почувствовал, что духота становится невыносимой.

– Да, постарел Митрич, – подмигнул своим молодчикам Рубец, – а мне сказали, что ты – профи.

– Я смотрящий, – насупился Валентин.

Парни в коже одновременно повернулись к Валентину, будто услышали кодовое слово.

– Кто-кто? – театрально подставил ладонь к уху Рубец. – Я что-то не расслышал.

– Смотрящий!

– Смотрящий под кем? Не под грозным ли Митричем, а? Да вот он, твой Митрич, – схватив пепельницу, Рубец перевернул ее, обрушив на стол снегопад из пепла, – нет его больше! – он вскочил, поправляя брюки. – А ты – щипач, причем первоклассный. Для тебя здесь, на рынке – эльдорадо просто! Тьма народу, и у каждого кошелек. Митрич ему сдался! Другой бы ползал тут, ноги целовал, что к себе беру. Кому ты бля такой нужен…

Валентин слушал Рубца молча, потрясенный – нет, не его словами – а собственными мыслями. Мать твою за ногу, а ведь купился! Как это, оказывается, просто – торговать собой! И одновременно – продавать других.

– А, может, Митричу хотя бы, – начал Валентин, не понимая, кто заставил его, вскочив с кресла, пятиться спиной к выходу – возможно, Рубец, который, словно забыв о присутствующих, стал озабоченно раскладывать папки на столе, – может, помочь как-то, я не знаю…

– Все, идите, идите, – не переставая перекладывать папки, быстро кивнул на дверь Рубец, и парни в коже ретировались.

– Сожгли-то зачем? – уже в дверном проеме почти прошептал Валентин.

Закрывал он за собой осторожно, стараясь не хлопнуть дверью, но все равно хлопнул, успев услышать ответ Рубца:

– Это все, что я мог для него сделать.

***

– Девушка, ну долго еще?! Забирайте товар, люди ждут!

Расползающаяся к низу, словно тающий снеговик, тетка с засохшими томатными косточками на переднике поверх спортивных штанов нетерпеливо трясла кульком с помидорами.

– Подождать можете, да? – нервно запихивая кошелек в сумочку, огрызнулась покупательница, блондинка в темных очках.

– Очередь, говорю, ждет! Очки бы сняла!

Что тут началось! Сотканное из сотен голосов мерное жужжание, покрывавшее овощные ряды, разорвали, многократно отражаясь о крышу павильона, два женских визга, перебивавших друг друга целых три минуты, из которых Валентину Касапу хватило первых двух секунд.

Очень скоро Валентин понял, что едва истекшее заключение променял на новую тюрьму. На этот раз – огороженную четырьмя стенами кишиневского рынка. Если это и был перевод с одной зоны на другую, то – с понижением. Пошмонать, на правах смотрящего, забивших на понятия зэков в их собственных камерах Касапу не мог, да и не было больше никакого смотрящего Касапу. Не было, впрочем, и зэков, а лишь рабы рынка: реализаторы, грузчики, кладовщики и прочая почти дармовая сила, и еще – щипач Валентин Касапу.

В качестве персональной камеры, за пределами которой Валентину настоятельно рекомендовали не распускать умелые руки, ему отвели овощной павильон, и, видимо, поэтому Касапу получил от Семена Козмы, острого на язык начальника охраны рынка, новое прозвище. Хотя, почему новое? Погонял на Касапу никогда не лепили, даже для авторитетов он всегда был просто Валентином, а тут придумал же – «Вегетарианец». Питаться, однако, Валентину хотелось не только растительной пищей, и он плюнул – хоть горшком называйте, лишь бы поближе к печи. Пошустрить в соблазнительных мясном или молочном павильонах Валентин не решался: мешало данное Рубцу слово и служба Семена Козмы, что была крепче любой самой убедительной клятвы.

Правда, еще одно препятствие Валентин придумал для себя сам. Пообтеревшись пару недель, он решил, что охотиться будет только на женщин и исключительно на тех, кто решился на покупку. Шастающие между рядами, лишь бы поканючить о заоблачных ценах, бабы его не занимали. Он ждал, когда покупательница расстегнет сумочку и достанет на сгущаемый пластиковой крышей свет кошелек.

Насколько этот, изобретенный им же механизм идеален, Валентин не подозревал, пока не попал, как ему показалось в начале, случайно, на репетицию одной странной речи.

Вообще-то Рубец вряд ли рассчитывал на такого слушателя. Выскочив из здания администрации, директор отчаянно вертел головой, пока не наткнулся взглядом на сутулую фигуру старика в песочной кепке.

Так Валентин во второй раз оказался в огромном кожаном кресле, у окна в кабинете директора.

– На рынке мужчина особо остро ощущает свою вторичность, – читал Рубец, нервно вышагивая перед Валентином, – много ли удовольствия недовольно сопеть в спину благоверной и уныло закатывать глаза, пока та выбирает капусту потверже, а у тебя и без всякой капусты ладони изрезаны ручками пудовых сумок, задевающих при ходьбе асфальт. В компании с женщиной мужчина на рынке жалок – нет, не из-за перегруженных рук; в конце концов, тяжести – по мужской части. Унизительна сама диспозиция: инициативная женщина уходит в отрыв, пассивный мужчина плетется сзади и, если и не отстает, то напоминают скорее заглохшую машину, взятую на буксир. Между прочим, женщине ничуть не легче: представьте себе, каково это – буксировать под завязку груженый самосвал. Только вместо троса между женщиной и мужчиной – узы брака. Да, как не горько кому-то сознавать, но вся жизнь мужчин протекает в соответствии с неумолимой формулой семейного движения: баба, словно поводырь, тянет мужика вперед, причем к своей (он поднял палец) цели, пропуская его вперед лишь при необходимости. Как правило, чтобы пробить головой стену, внезапно возникшую на ее пути. Так правомерно ли упрекать мужчину в отсутствии энтузиазма? Чему должен радоваться, бреясь субботним утром, мужчина, обреченный подчинить свою личность явно не знающей границ женской воле? Не лучше ли так называемым семейным психологам отвлечься от расхолаживающей кабинетной атмосферы, от безликих теорий и запылившихся многотомных руководств? Пройдитесь по рынку, дорогие знатоки человеческих душ, и, может быть, тогда вы решитесь признаться, хотя бы себе, что истинная проблема многих семейных пар – в систематически подавляемом врожденном лидерстве, которое, тем не менее, не вытравить из генов даже самых безвольных мужчин.

– Ну, как? – прервал он чтение, чтобы, по-видимому, торопливо пояснить: – Я тут книжку пишу. О рынке. Ну, скажем так, почти о рынке.

Валентин давно перестал удивляться проиcходившим с Рубцом переменам. Малиновый пиджак на узких плечах директора уступил место новому, кофе со сливками, костюму, сшитому так, будто Ив Сен Лоран – а Рубец любил повторять, что костюм от Ив Сен Лорана, – лично производил замеры талии, плеч и ног, чтобы, не дай бог, не расстроить любимого заказчика. Исчезли золотые фиксы, выдававшие в Рубце, во что бы тот ни был одет, мелкого уголовника, и теперь Николай Семенович Мунтян, директор муниципального предприятия, чуть небрежно пряча руку в кармане итальянских брюк, благодушно улыбался ослепительной эмалью зубов из металлокерамики.

Стремление к респектабельности не помешало Рубцу сохранить почти инстинктивное чувство реальности. Рассказывали, что как-то, в течение нескольких секунд, он распорядился проспонсировать городской конкурс красоты и сбросить в канализацию тонну куриных окорочков, в которых главврач санэпидемстанции, не получивший своей обычной доли, грозился обнаружить вирус птичьего гриппа.

Рубец стремительно выходил из тени, с видимым удовольствием отдаваясь щедрым лучам легального – пусть и на бумаге – бизнеса. Рассеянно слушая директора, Валентин рассматривал дипломы на противоположной от окна стене. Раньше такие же, под стеклом, в лакированной рамке, только с Лениным и серпом с молотом вместо молдавского триколора и гербового орла, вручали за успехи в социалистическом строительстве. Если верить дипломам Рубца, его вклад в рыночную экономику был оценен рядом ответственных функций в государственных и общественных организациях, а именно:

в 1997 г. – председателя Ассоциации рынков Молдавии;

в 1999 г. – сопредседателя Республиканского профсоюза работников агропромышленного комплекса;

в 2002 г. – постоянного члена коллегии Министерства сельского хозяйства;

в 2003 г. – члена комитета по торговле при правительстве.

Валентин подобным карьерным ростом похвастаться не мог. Он вообще не мог похвастаться ростом: за пятнадцать лет, проведенных на рынке, спина его заметно ссутулилась. А еще эти пятнадцать лет понадобились Валентину, чтобы выиграть спор у себя самого.

Да-да, оказалось, что шестьдесят лет – еще не старость. В отличие от семидесяти пяти.

– Ладно, иди, – замахал кипой бумаг Рубец.

Он пожалел, что позвал Валентина. В глазах карманника читалось такое равнодушие, что Рубец даже поморщился: Валентин ни черта не понял. Даже не пытался вникнуть.

– Кстати, изучи, – вынув из кармана сложенную вдвое бумагу, Рубец вложил ее в ладонь Валентина, – и постарайся как-то ускорить.

Так Валентин узнал о наличии в своих действиях точной, как швейцарские часы, системы. Если бы не дурацкое предисловие Рубца, содержание бумаги сошло бы за признание высочайшего класса воровского мастерства – не больше, но и не меньше.

секунды 13: покупательница расстегивает сумку и достает кошелек

секунды 415 (в зависимости от достоинства купюр и расторопности покупательницы): отсчитывает деньги, вручает их продавцу

секунда 915 (в зависимости от продолжительности предыдущего этапа) – не позднее, вне зависимости от начала третьего этапа, секунды 20: продавец вручает сдачу (если потребуется), но не спешит отдать товар

секунда 2123: покупательница прячет деньги в кошелек, а кошелек в сумку

секунда 2425: продавец в настойчивой форме требует от покупательницы немедленно забрать приобретенный товар – до того, как покупательница успеет закрыть сумку

секунда 26: кошелек – в кармане В.

***

Валентин сидел на скамейке в центральном парке Кишинева, пропуская через бессмысленный взгляд мелькавшие троллейбусы. Хорошенькая аудиенция, ничего не скажешь. Стоило ли пятнадцать лет ждать?

«Надо ускорить».

Валентин вцепился рукой в скамейку. Выходит, встреча не была случайностью?

«Не может быть», – повторял он, но, представив себя на месте директора рынка, Валентин затосковал. Глупо, да что там – непростительно рисковать свиданием, да еще в собственном кабинете, с карманником, обкрадывающим твоих же покупателей. Пусть и со своим, карманным, так сказать, карманником. Да и служба охраны прекрасно справляется: угрюмые жлобы искусно оберегали Валентина, и так же безупречно следили за каждым его шагом.

Первую волну – бессильного отчаяния – смыла внезапно нахлынувшая надежда, и, наполняясь радостью от вида подгонявших друг друга троллейбусов, напоминавших о кишиневских послевоенных трамваях, в которых долговязый и худощавый, юркий и неуловимый Валентин Касапу потрошил карманы и сумочки ничего не подозревающих пассажиров, щипач, словно ребенок, сжалившийся над канарейкой, позволил выпорхнуть из клетки своей души одной безнадежной мечте.

Вот он в кабинете Рубца, откуда, кстати, исчезли факс и принтер, но зато появилась приемная с длинноногой секретаршей. Чего только нет у нее на столе: тут и исчезнувшие факс с принтером, и компьютер со сканером, и два телефона, и куча лотков и бумаг. Вот Валентин в знакомом кресле у окна. Он говорит, а Рубец слушает, кивает головой и изумленно поднимает брови: ну, мол, даешь старик! А Валентин продолжает рассказывать, купаясь в накатывающем удивлении директора. Рассказывает, как в свои семьдесят пять бегает – каждый день! – в центральном парке: час утром и полчаса перед сном. Что вот уже года два как не есть мяса (нет, что вы, не в деньгах дело!), зато потребляет витаминизированные йогурты, и размалеванные бляди в супермаркетах, все в золоте и силиконе, заглянув в молочный отдел, брезгливо отшатываются от сухощавого старика, чтобы – Валентин чувствовал это спиной – открыв рот и хлопая накладными ресницами, тупо рассматривать его, удаляющегося, сзади и, встрепенувшись, сгрести в тележку упаковки чертовски дорогого йогурта, не меньше, чем прихватил этот (ну надо же!) совсем не нищий пенсионер. И еще Валентин много говорит о том, что его работа требует точности, профессионализма и хладнокровия, почти как труд оператора на атомной станции. Попробуй облажаться – устроят карантин не хуже чернобыльского. Так что, если есть такая возможность, хотелось бы пересмотреть, так сказать, условия. Нет, что вы, не в деньгах дело, а в справедливости, денег-то хватает…

– Так поделись, дед!

Валентин поднял глаза: двое ухмыляющихся парней с бутылками, из которых они по очереди отхлебывают пиво. Парней явно заинтересовали мысли Валентина, незаметно перекочевавшие в речь.

– Поделись, а? Бедным студентам не хватает на пиво!

Валентин нащупал в кармане нож и оглянулся по сторонам. Через пару скамеек обнимались влюбленные – их здесь, в парковой аллее, под сводами протягивающих друг другу кроны каштанов, и днем-то не разглядеть, а уж в сумерках…

– Ладно, дед, жируй! – сказал парень – тот, что до этого молчал, и потянул за собой приятеля.

– Капиталист! – гаркнул на Валентина второй, и оба, заржав и шатаясь, направились в сторону обнимающейся пары.

Валентин поднялся и быстро пошел в противоположную сторону. Покидая каштановую аллею, он вдруг понял, что может ответить на вопрос, с сотворения мира мучающий всех несчастливых людей. Вопрос был следующим: «почему я такой неудачник?». Ответ – именно ответ, а не вариант ответа, – теперь знал Валентин, и он был таким: «потому что всегда не успеваешь». Самую малость, но опаздываешь.

О чем теперь говорить с директором, о каком таком новом проценте, после того как Рубец опередил его? Да-да, на самую малость.

Да и решился бы Валентин? Посмел бы?

Неудачник! Самый что ни на есть, мать вашу!

«Ха-ха-ха! Руки вверх, ваша песенка спета!» – торжествовал шпион из мультфильма о капитане Врунгеле. Как-то пролежав два часа перед телевизором, Валентин вдоволь нахохотался над чудным мультиком и недоумевал – как это не приходилось видеть его раньше. Должно быть, сидел, успокаивал себя он.

«Да вот же она!» – хотелось Валентину, подчинившись мультяшному герою, вскинуть правую руку вверх – так, чтобы все убедились: его оружие в полной готовности. Но теперь он спешил по парковой аллее, не обращая внимания на каштановый свод над головой и ровный – большая редкость для Кишинева – асфальт под ногами.

«Надо ускорить», не выходило у Валентина из головы, и ему привиделась рука – тоже правая, но чужая, которую он сразу возненавидел.

Рука не была морщинистой и безволосой, со вздувшимися, как у Валентина, венами. Это была другая рука – мохнатая, молодая и мускулистая, стремительная как кобра и точная как копье.

Рука нагло копалась в дамских сумочках вместо руки Валентина.

***

Глава пятая

В одной из предыдущих глав были проведены, хотя и крайне поверхностно, параллели между продовольственным рынком и социально-экономическим устройством государства социалистического типа. В действительности проблема гораздо серьезней, чтобы ограничиваться рассчитанными лишь на эмоциональный отклик аллюзиями. Чтобы не вводить читателя в подобный наркотическому эмоциональный тупик, а заодно не водить его за нос, обозначу основополагающие положения данной главы в самом ее начале. Итак, я убежден, что:

1) Социалистическое государство реализует двоякую задачу в отношениях с индивидуальной человеческой единицей, а именно:

а) обеспечивает минимальный уровень социально-экономического благополучия, необходимый для поддержания лояльности человека государству в обмен на практически неограниченную эксплуатацию его трудового потенциала в собственных целях;

б) максимально ограничивает человека в возможностях достижения качественно иной ступени социально-экономического благополучия. В социалистическом обществоведении эта тенденция именуется «социальным равенством». Нетрудно догадаться, что в действительности речь идет о вынужденной мере, своего рода предупреждении имманентно хрупкого социалистического строя от краха, равнозначного трансформации социалистического государства в капиталистическое. Система общественных взаимоотношений последнего характеризуется, как известно, естественной конкуренцией, при которой нет и не может быть места социальным иллюзиям, и в их числе наиболее опасной, ввиду ее привлекательности, уже упомянутому так называемому социальному равенству.

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга «СОНАТЫ БЕЗ НОТ» посвящена последней прижизненной книге Марины Цветаевой «После России» (1928)...
Эта книга – ключ к профессиональной торговле и стабильным заработкам на рынке Forex. Авторы – трейде...
Эта книга посвящена тому, как принимать по-настоящему правильные, взвешенные решения. В ней я обобщи...
Работа над сценарием, как и всякое творчество, по большей части происходит по наитию, и многие профе...
Анита Элберс, профессор Гарвардской школы бизнеса, раскрывает в своей книге природу конкуренции в ин...