«Слово – чистое веселье…»: Сборник статей в честь А. Б. Пеньковского Сборник статей

Соболевский 1910 — Соболевский А. II. Мелкие заметки по славянской и русской фонетике//Русский Филологический Вестник. Т. 64. 1910. С. 102–149.

Соллогуб 1845 —Соллогуб В. А. граф. Тарантас: Путевые впечатления. СПб., 1845.

Сорокин 1909 — Сорокин Вл. Из воспоминаний о крепостном праве // Русская Старина. Т. СХХХVІІ. 1909. Кн. II. С. 399–423.

СП 1959 – Словарь языка Пушкина: В 4 т. М., 1959. T. III.

Толстой 1886 — Толстой Л. Н., граф. Сочинения. 5-е изд. М., 1886. Ч. III.

Толстой 1928–1936 — Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Сер. 1: Произведения. Юбилейное издание. М.; Л., 1928. Т. 1; М., 1936. Т. 26.

Толстой 1930 — Толстой А. Петр Первый: Роман. Л., 1930.

ТС 1939 – Толковый словарь русского языка / Под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1939. T. III.

Тынянов 1936 — Тынянов Ю. Пушкин. Л., 1936. Ч. І/ІІ.

Ушаков 1829 — Ушаков В. А. Киргиз-кайсак // Московский Телеграф. Ч. XXVIII. 1829. № 13. С. 35–56. (Подпись: В. У.)

Чернышев 1915 — Чернышев В. II. Правильность и чистота русской речи: Опыт русской стилистической грамматики. 2-е изд., испр. и доп. СПб., 1915.Вып. 2: Части речи.

Чернышев 1941 — Чернышев В. II. Замечания о языке и правописании А. С. Пушкина: (По поводу академического издания) // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1941. [Вып. ] 6. С. 433–461.

Шанский 1999 — Шанский H. М. По следам «Евгения Онегина»: Краткий лингвистический комментарий ПА. С. Пушкин. Евгений Онегин: Роман в стихах. М., 1999.

Шапир 2002 — Шапир M. II. «Евгений Онегин»: проблема аутентичного текста // ИАН СЛЯ. Т. 61. 2002. № 3. С. 3—17.

Щедрин 1869 — Щедрин H. [= M. Е. Салтыков] Что такое «ташкентцы»?: Отступление // Отечественные записки. T. CLXXXVII. 1869. № 11, отд. I. С. 187–207.

Mercier 1782 — [Mercier L.-S.]. Tableau de Paris. Nouvelle dition, corrige et augmente. Amsterdam, 1782. T. I.

Nabokov 1964 — Nabokov V A. Pushkin. Eugene Onegin: A Novel in Verse / Transi, from the Russian, with a Commentary, by V. Nabokov. New York, 1964. Vol. 2 (= Bollingen Series; LXXII).

Vasmer 1953 — VasmerM. Russisches etymologisches W?rterbuch. Heidelberg, 1953. 1. Bd.

Д. М. Магомедова, Н. Д. Тамарченко

Демонические городские локусы в литературе русского символизма

В 1908 году Александр Блок, рисуя в статье «Три вопроса» портрет эпигона символистской школы, иронически писал: «… Он – яростный поклонник нового искусства, он считает представителей его своими учителями, он заразился их „настроениями“, (…) он видит в городе – „дьявола“, а в природе – „прозрачность“ и „тишину“[87]»

Очевидно, что демонизация города уже в конце 1900-х годов воспринималась как «общее место» символистсой культуры. В современной науке эта тема активно обсуждалась в исследованиях «петербургского» и – в более общем плане – «городского» текста, а также в аспектных статьях, посвященных тому или иному писателю.[88] В качестве источников и типологических параллелей обычно называются имена и произведения А. С. Пушкина (в первую очередь «Медный Всадник»), Н. В. Гоголя, Ф. М. Достоевского, реже Н. А. Некрасова, а также французских символистов – Ш. Бодлера (особенно стихотворный цикл «Парижские картины»), Э. Верхарна (сборник «Города-спруты»), П. Верлена, А. Рембо.[89] Однако среди многочисленных работ, изучающих признаки «городского текста», недостает описаний ценностной и функциональной роли отдельных локусов, вычленяемых из общего городского пространства.

Поясним: речь в данном случае пойдет не о конкретной городской топографии (Невский проспект, Летний сад, Канавка, Мойка, Исакий, Арбат, Нескучный сад, Новодевичий монастырь и т. п.) и не о том, на каком из петербургских каналов может находиться аптека, упомянутая в знаменитом стихотворении Блока «Ночь, улица, фонарь, аптека…», хотя такие исследования литературной топографии чрезвычайно интересны и полезны. Проблема поставлена иначе: можно ли установить, какие городские локусы чаще всего оказываются у символистов средоточием инфернального начала, независимо от того, в каком именно городе они находятся? И какие мотивы, структурные признаки, особенности сюжета превращают тот или иной городской локус в демонизированный? И насколько традиционно такое демонизированное восприятие тех или иных локусов?

Материалом для исследования будут служить произведения В. Я. Брюсова, И. Ф. Анненского, К. Д. Бальмонта, А. А. Блока, Андрея Белого.

Демонизированные локусы в городской панораме

Прежде всего обратим внимание на тексты, создающие обобщенный панорамный портрет города. Так, в стихотворении В. Я. Брюсова «Городу» с подзаголовком «Дифирамб» (1907) город, несомненно, описан как мифологическое зловещее существо (он последовательно назван «чарователем», «драконом» и «коварным змеем»). При этом в городском пространстве выделены фабрики, дворцы, храмы. Но храмы в этом перечне – отнюдь не церковные сооружения, а перифрастическое обозначение мест для развлечений, библиотек и картинных галерей (курсив мой. – Д. М.):

  • Царя властительно над долом,
  • Огни вонзая в небосклон,
  • Ты труб фабричных частоколом
  • Неумолимо окружен.
  • Стальной, кирпичный и стеклянный,
  • Сетями проволок обвит,
  • Ты – чарователъ неустанный,
  • Ты – не слабеющий магнит.
  • Драконом, хищным и бескрылым,
  • Засев – ты стережешь года,
  • А по твоим железным жилам
  • Струится газ, бежит вода.
  • <……………………………………… >
  • Ты, хитроумный, ты, упрямый,
  • Дворцы из золота воздвиг,
  • Поставил праздничные храмы
  • Для женщин, для картин, для книг;
  • И в ночь, когда в хрустальных залах
  • Хохочет огненный Разврат,
  • И нежно пенится в бокалах
  • Мгновений сладострастных яд, —
  • Ты гнешь рабов угрюмых спины,
  • Чтоб, исступленны и легки,
  • Ротационные машины
  • Ковали острые клинки.
  • Коварный шей с волшебным взглядом!
  • В порыве ярости слепой,
  • Ты нож, с своим смертельным ядом,
  • Сам подымаешь над собой.

Особенно важно отождествление «хрустальных залов» и «огненного Разврата». Скорее всего, речь идет о ночных ресторанах, публичных домах и, может быть, балах или маскарадах. Тот же перечень, включающий фабрики и места ночного «разврата», Брюсов дает в стихотворении «Ночь» (1902) (см. ниже). В «городских» стихах А. А. Блок вслед за Брюсовым также выделяет рестораны («кабаки») и публичные дома:

  • Веселье в ночном кабаке,
  • Над городом синяя дымка.
  • Под красной зарей вдалеке
  • Гуляет в полях Невидимка.
  • <…………………………>
  • Вам сладко вздыхать о любви,
  • Слепые, продажные твари?
  • Кто небо запачкал в крови?
  • Кто вывесил красный фонарик?

(А. А. Блок. Невидимка)

У Андрея Белого в стихотворении «Пир» к этому перечню добавляется еще игорный дом:

  • Проходят толпы с фабрик прочь.
  • Отхлынули в пустые дали.
  • Над толпами знамена в ночь
  • Кровавою волной взлетали.
  • <…………………………>
  • В «Aquariumе» с ней шутил
  • Ялегколтсленно и метко.
  • Свой профиль теневой склонил
  • Над сумасшедшею рулеткой…

Каждый из выявленных демонизированных городских локусов встречается в целом ряде стихотворных текстов. В некоторых стихотворениях именование локуса вынесено в заглавие: «Маскарад» А. Белого, «После бала» К. Д. Бальмонта, заглавие «В ресторане» используют и В. Я. Брюсов, и А. А. Блок, «Трактир жизни» И. Ф. Анненского, заглавие «В игорном доме» дважды встречается у В. Я. Брюсова, «Фабрика» А. А. Блока, «В публичном доме» В. Я. Брюсова. В других текстах заглавие отсутствует или не указывает на пространственный локус, но его роль в стихотворении очень важна, именно демонизированный локус определяет его временную и мотивную структуру, сюжетные ситуации.

Временные границы демонического хронотопа

Сквозной просмотр «городских» стихотворений позволяет выделить ряд устойчивых повторяющихся мотивов, связанных с урбанистической демонологией. Наиболее важным и общим рамочным мотивом оказывается чередование времени суток: наступление ночи и пробуждение демонических сил или, напротив, наступление утра и временное их исчезновение или маскировка.

Так, стихотворение В. Я. Брюсова «Ночь» (1902) начинается именно с такого пробуждения ночных сил:

  • Горящее лицо земля
  • В прохладной тени окунула.
  • Пустеют знойные поля,
  • В столицах молкнет песня гула.
  • Идет и торжествует мгла,
  • На лампы дует, гасит свечи,
  • В постели к любящим легла
  • И властно их смежила речи.
  • Но пробуждается разврат.
  • В его блестящие приюты
  • Сквозь тьму, по улицам, спешат
  • Скитальцы покупать минуты…

С такого же пробуждения демонической магии на границе дня и ночи начинается стихотворение А. А. Блока «Петр» (1904):

  • Он спит, пока закат румян.
  • И сонно розовеют латы.
  • И с тихим свистом сквозь туман
  • Глядится Змей, копытом сжатый.
  • Сойдут глухие вечера,
  • Змей расклубится над домами.
  • В руке протянутой Петра
  • Запляшет факельное пламя.

Стихотворение Блока «Песнь Ада» (1909), написанное дантовскими терцинами, начинается с перехода не только временной, но и пространственной границы: именно с завершением дня начинается спуск в инфернальное пространство:

  • День догорел на сфере той земли,
  • Где я искал путей и дней короче.
  • Там сумерки лиловые легли.
  • Меня там нет. Тропой подземной ночи
  • Схожу, скользя, уступом скользких скал.
  • Знакомый Ад глядит в пустые очи.

Фиксация обратного перехода пространственно-временной границы – от ночи к рассвету, утру, от разгула демонических сил к их временному успокоению – чаще всего совпадает с финалом, как в стихотворении К. Д. Бальмонта «После бала» (курсив мой. – ДМ):

  • Да, полночь отошла с своею пышной свитой
  • Проникновеннейших мгновений и часов,
  • От люстры здесь и там упал хрусталь разбитый,
  • И гул извне вставал враждебных голосов.
  • Измяты, желтизной подернулися лица,
  • Крылом изломанным дрожали веера,
  • В сердцах у всех была дочитана страница,
  • И новый в окнах свет шептал: «Пора! Пора!»
  • И вдруг все замерли, вот, скорбно доцветают,
  • Стараяся продлить молчаньем забытье: —
  • Так утром демоны колдуний покидают,
  • Сознавши горькое бессилие свое.

Сходным образом выстроен финал в стихотворении В. Я. Брюсова «В ресторане» (1905):

  • Ты вновь со мной! ты – та же! та же!
  • Дай повторять слова любви…
  • Хохочут дьяволы на страже,
  • И алебарды их – в крови.
  • Звени огнем, – стакан к стакану!
  • Смотри из пытки на меня! —
  • Плывет, плывет по ресторану
  • Синь воскресающего дня.

В лирике Андрея Белого этот мотив может завершать стихотворение, как в стихотворении «Пир» (1905):

  • Суровым отблеском покрыв,
  • Печалью мертвенной и блеклой
  • На лицах гаснущих застыв,
  • Влилось сквозь матовые стекла —
  • Рассвета мертвое пятно.
  • День мертвенно глядел и робко.
  • И гуще пенилось вино,
  • И щелкало взлетевшей пробкой.

Но текст может и начинаться с мотива рассвета, как в стихотворении «Меланхолия» (1904), и тогда тема ночного разгула демонических сил вводится в текст как воспоминание:

  • Пустеет к утру ресторан.
  • Атласами своими феи
  • Шушукают. Ревет орган.
  • Тарелками гремят лакеи —
  • Меж кабинетами. Как тень,
  • Брожу в дымнотекугцей сети.
  • Уж скоро золотистый день
  • Ударится об окна эти,
  • Пересечет перстами гарь,
  • На зеркале блеснет алмазом…

Такое соединение демонических локусов с чередованием дня и ночи имеет самые древние фольклорные корни: в сказках и легендах любые встречи с потусторонними силами происходят именно ночью. Однако традиционные временные рамки сочетаются в символистской поэзии с сугубо нетрадиционными пространственными локусами, формируя ряд неклассических хронотопов. Мотивная структура, «словарь», сюжетные ситуации демонических хронотопов в этой статье будут продемонстрированы на примере локуса «ресторан».

Ресторан

Одним из наиболее частотных городских локусов в пространстве демонтированного «страшного мира» является ночной ресторан и его вариации – трактир, кабак. Среди наиболее известных символистских текстов, формирующих этот хронотоп, – «В ресторане» и «Обряд ночи» В. Я. Брюсова, «Меланхолия», «Вакханалия», «В Летнем саду» Андрея Белого, «Незнакомка», «В ресторане», «Я пригвожден к трактирной стойке…», «Когда-то гордый и надменный…», «Где отдается в длинных залах…» А. А. Блока, «Трактир жизни» и «Кулачишка» И. Ф. Анненского.

В ряде текстов пространство ресторана прямо названо «адом» или инфернальные персонажи участвуют в сюжете стихотворения (курсив мой. —Д. М.):

  • Горите белыми огнями,
  • Теснины улиц! Двери в ад,
  • Сверкайте пламенем пред нами,
  • Чтоб не блуждать нам наугад!
  • Как лица женщин в синем свете
  • Обнажены, углублены!
  • Вметайте яростные плети
  • Над всеми, дети Сатаны!

(В. Я. Брюсов. В ресторане)

  • Слышу говор, и хохот, и звоны стаканов.
  • Это дьяволы вышли, под месяц, на луг?
  • <…………………………>
  • Но жертва кто из нас? Ты брошена на плахе?
  • Иль осужденный – я, по правому суду?
  • Не знаю. Все равно. Чу! красных крыльев взмахи!
  • Голгофа кончилась. Свершилось. Мы в аду.

(В. Я. Брюсов. Обряд ночи)

  • Цвести средь нелюлчного ада
  • То грузных, то гулких шагов,
  • И стонущих блоков и чада,
  • И стука бильярдных шаров.

(И. Ф. Анненский. Кулачишка)

Д. Е. Максимов отметил эту инфернализацию «ресторанного» хронотопа в связи с анализом стихотворения Брюсова «В ресторане»: «…Возникающий в стихотворении образ ресторана, сохраняя все свои материальные признаки, предстает перед читателем транспонированным: sub specie aetemitatis, в аспекте вечности и "под знаком мистерии"».[90] Однако эта черта свойственна вообще всем «ресторанным» стихам поэтов-символистов.

Одна из важнейших ситуаций «ресторанного» сюжета – встреча с персонажем из «другого» мира. В этой роли может выступать двойник, появляющийся в ресторанном зеркале:

  • Там – в зеркале – стоит двойник;
  • Там вырезанным силуэтом —
  • Приблизится, кивает мне,
  • Ломает в безысходной муке
  • В зеркальной, в ясной глубине
  • Свои протянутые руки.

(Андрей Белый. Меланхолия)

На двойственной природе героини («Иль это только снится мне…») – неясно, происходит ли вообще эта встреча и кто такая Незнакомка, женщина легкого поведения или пленная Душа мира, – строится сюжет встречи с иным миром в стихотворении А. А. Блока «Незнакомка». В ряде «ресторанных» стихотворений Андрея Белого переломным пунктом сюжета оказывается появление таинственного персонажа в маске или домино, приносящего с собой смерть или пророчащего гибель – вся ситуация явно ориентирована на знаменитый рассказ Э. По «Маска Красной смерти»:

  • …Вдруг крылья ярко-красной тоги
  • Так кто-то над толпой вознес —
  • Бежать бы: неподвижны ноги.
  • Тяжелый камень стекла бьет —
  • Позором купленные стекла.
  • И кто-то в маске восстает
  • Над мертвенною жизнью, блеклой.
  • Волнуются: смятенье, крик.
  • Огни погасли в кабинете; —
  • Оттуда пробежал старик
  • В полузастегнутом жилете, —
  • И падает, – и пал в тоске
  • С бокалом пенистым рейнвейна
  • В протянутой, сухой руке
  • У тиховейного бассейна; —
  • Хрипит, проколотый насквозь
  • Сверкающим, стальным кинжалом:
  • Над ним склонилось, пролилось
  • Атласами в сиянье алом —
  • Немое домино: и вновь,
  • Плеща крылом атласной маски,
  • С кинжала отирая кровь,
  • По саду закружилось в пляске.

(Андрей Белый. В Летнем саду)

  • Возясь, перетащили в дом
  • Кровавый гроб два арлекина.
  • Над восковым его челом
  • Крестились, наклонились оба —
  • И полумаску молотком
  • Приколотили к крышке гроба.
  • Один – заголосил, завыл
  • Над мертвым на своей свирели;
  • Другой – цветами перевил
  • Его мечтательных камелий.

(Андрей Белый. Вакханалия)

Ресторан в символистской лирике оказывается своего рода границей между мирами, и повторяющийся сюжетный ход во всех такого рода текстах – переход границы между эмпирически данным и потусторонним миром. Ср.:

  • Слышу говор, и хохот, и звоны стаканов.
  • Это дьяволы вышли, под месяц, на луг?

(В. Брюсов. Обряд ночи)

  • Взор во взор – и жгуче-синий
  • Обозначился простор.
  • Магдалина, Магдалина!
  • Дует ветер из пустыни,
  • Раздувающий костер.

(А. Блок. Из хрустального тумана…)

  • Там все – игра огня и рока,
  • И только в горький час обид
  • Из невозвратного далека
  • Печальный Ангел просквозит.

(А. Блок. Где отдается в длинных залах…)

Словарь (предметный мир) «ресторанного» текста достаточно узнаваем. Прежде всего, почти во всех текстах упоминаются

– «зал» или «кабинет»: Пустой громадный зал чуть озарен (В. Брюсов); Я сидел у окна в переполненном зале; Передо мною бесконечный зал; Мне этот зал напомнил страшный мир; Где отдается в длинных залах; В кабинете ресторана За бутылкою вина (А. Блок); Старик в отдельный кабинет Вон тащит за собой ребенка (А. Белый);

– «огни» («костер», «пожар»): Словно в огненном дыме все лица и вещи, Как хорош при огнях…; Кольца огня (В. Брюсов); Веет ветер из пустыни Раздувающий костер; Пожаром зари Сожжено и раздвинуто бледное небо; Там все – игра огня и рока (А. Блок); И всё на миг Зажжется желтоватым светом; Огни погасли в кабинете (А. Белый);

– «вино» (и связанные с ним мотивы «золота», «игры»): А со дна подымаются искры вина, Умирают, вздохнув и блеснув на мгновенье, Умирает, смеясь, золотое вино (В. Брюсов): И хмельней золотого Au; За бутылкою вина; Ищу забвенья в радостях вина; Золотого, как небо, Au; Что пляшут в стакане вина золотистые змеи; Где вина теплятся в бокалах (А. Блок); В подставленный сосуд вином Струились огненные росы; Осанистый лакей С шампанским пробежал пьянящим (А. Белый); Муть вина, нагие кости; Как в кошмаре, то и дело: «Алкоголь или гашиш?» (И. Ф. Анненский);

– «хрусталь»: Как хорош, при огнях, ограненный хрусталь (В. Брюсов); Из хрустального тумана; Поют и плачут хрустали (А. Блок).

Атмосфера ресторана описывается с помощью мотивов «дыма» (огненного дыма), «тумана», «сумрака», «чада»: Словно в огненном дыме земные виденья; Но почему темно? Горят бессильно свечи (В. Я. Брюсов); Брожу в дымнотекущей сети; Из душного, ночного мрака (А. Белый); Вон счастие мое – на тройке В сребристый дым унесено (А. А. Блок); Тот же гам и тот же чад (И. Ф. Анненский).

У Брюсова и Блока с ресторанным «хронотопом» связаны образы ресторанных скрипок, ресторанного (у Блока – цыганского) пения: Визг цыганского напева Налетел из дальних зал. Дальних скрипок вопль туманный; Чтоб в пустынном вопле скрипок Перепуганные очи Смертный сумрак погасил; Я слепнуть не хочу от молнъи грозовой, Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!) (А. А. Блок); Скрипка визгливая, Арфа певучая (В. Я. Брюсов).

С «ресторанным» хронотопом связана и тема, особенно очевидная в стихотворениях Брюсова и Блока — тема эротики, экстатической страсти, вырождающейся в бытийственную скуку и ад существования. В стихотворениях Брюсова «В ресторане» и «Обряд ночи» и двух циклах Блока, сосредоточивших большинство его «ресторанных» стихотворений – «Арфы и скрипки» и «Страшный мир», – нашли отражение излюбленные Брюсовым и подхваченные Блоком темы страсти-распятия, Голгофы, а также уничтожающей, убивающей страсти: И меня, наконец, уничтожит / Твой разящий, твой взор, твой кинжал; Чтоб в пустынном вопле скрипок / Перепуганные очи / Смертный сумрак погасил; Знаю, выпил я кровь твою,! Я кладу тебя в гроб и пою.

Может показаться, что большинство из повторяющихся «ресторанных» мотивов совпадают с обычным набором предметов и действий, организующим пространство ресторана. Но стоит сравнить эти описания с ресторанными сценами и мотивами в классической русской поэзии, предшествующей символистам, и в постсимволистской лирике, как бросится в глаза одна несомненная странность: в символистском ресторане не едят! Никаких упоминаний о еде не встретить ни в одном стихотворении о ресторане. Говорится только о вине, но и вино в символистском тексте зачастую играет роль скорее эмблемы (ср. знаменитое «Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, Аи»), нежели напитка.

Между тем, достаточно вспомнить описание ресторана в первой главе «Евгения Онегина», чтобы стала ясна принципиальная разница в восприятии этого хронотопа в классической и символистской культуре:

  • Вошел: и пробка в потолок,
  • Вина кометы брызнул ток,
  • Пред ним roast-beef окровавленный,
  • И трюфли, роскошь юных лет,
  • Французской кухни лучший цвет,
  • И Страсбурга пирог нетленный
  • Меж сыром лимбургским живым
  • И ананасом золотым.

(Глава первая. XVI)

М. А. Кузмин, печатавшийся в символистских журналах, но тяготевший к «преодолевшим символизм», начинает цикл «Любовь этого лета» с описания «веселой легкости бездумного житья» и в первой же строфе рисует ресторанную трапезу:

  • Где слог найду, чтоб описать прогулку,
  • Шабли во льду, поджаренную булку
  • И вишен спелых сладостный агат?

В стихотворении «Счастливый день» цикла «Прерванная повесть» он вновь возвращается к тому же эпизоду прогулки с другом и даже точно называет ресторан – излюбленную петербургскими писателями «Вену»:[91]

  • Мы верны правилам веселого быта,
  • И «Шабли во льду» нами не забыто,
  • Жалко, что Вы не любите «Вены».

В лирике акмеистов – А. А. Ахматовой, О. Э. Мандельштама – ресторанная тема полностью теряет демонические коннотации и, как и у Кузмина, вновь становится местом, где обедают и ужинают:

  • Свежо и остро пахли морем
  • На блюде устрицы во льду.

(А. А. Ахматова. Вечером)

  • Над Курою есть духаны,
  • Где вино и милый плов,
  • И духанщик там румяный
  • Подает гостям стаканы
  • И служить тебе готов.

(О. Э. Мандельштам. Мне Тифлис горбатый снится…)

Более того, символист Александр Блок, один из создателей демонизированного хронотопа ресторана в поэзии, заговорив в поэме «Возмездие» об эпохе своего деда, А. Н. Бекетова, сразу же точно называет ресторан Бореля, в котором в 1870-х годах устраивались обеды «Отечественных записок», и упоминает не вино, а подаваемые блюда:

  • И на обедах у Бореля
  • Ворчат не плоше Щедрина:
  • То не доварены форели,
  • А то уха им не жирна.

Самостоятельная сфера для исследования – демонизация ресторана (трактира, кабака) в символистской прозе. Один из самых ярких прецедентов, несомненно, роман Андрея Белого «Петербург», в котором на общем фоне демонизированного города особо выделены три локуса – бал-маскарад, фабрики и ресторан.

Первая «ресторанная» сцена в первой главе романа вводит мотив «мира теней», а два агента-провокатора перед входом в ресторан описаны как порождение потустороннего мира: «Пара прошла пять шагов, остановилась; и опять сказала несколько слов на человечьем языке. (…) Две тени медленно утекали в промозглую муть. Скоро тень толстяка в полукотиковой шапке с наушниками показалась опять из тумана, посмотрела опять на петропавловский шпиц.

И вошла в ресторанчик[92]»

Появление провокатора Липпанченко в ресторане описано через восприятие Дудкина и тоже выглядит как возникновение инфернального персонажа: «…Ему показалось, что некая гадкая слизь, проникая за воротничок, потекла по его позвоночнику. Но когда обернулся он, за спиною не было никого: мрачно как-то зияла дверь ресторанного входа; и оттуда, из двери, повалило невидимое».[93]

В авторском комментарии вся сцена в ресторане становится своего рода «соответствием» мировой, космической сферы, живущей в предчувствии катастрофы: «…Ресторанные голоса покрывали шепот Липпанченко; что-то чуть шелестела из отвратительных губок (будто шелест многих сот муравьиных членистых лапок над раскопанным муравейником) и казалось, что шепот тот имеет страшное содержание, будто шепчутся здесь о мирах и планетных системах; но стоило вслушаться в шепот, как страшное содержание шепота оказывалось содержанием будничным».[94]

Второй «ресторанный» разговор из Главы пятой начинается с описания Невского проспекта как особо отмеченного инфернализированного локуса, при этом «ресторанчики» выделены в этом описании особо: «… Обозначился Невский Проспект, где стены каменных зданий заливаются огненным мороком во всю круглую, петербургскую ночь и где яркие ресторанчики кажут в оторопь этой ночи свои ярко-кровавые вывески, под которыми шныряют все какие-то пернатые дамы, укрывая в боа кармины подрисованных губ, – средь цилиндров, околышей, котелков, косовороток, шинелей – в световой, тусклой мути, являющей из-за бедных финских болот над мношверстной Россией геенны широкоотверстую раскаленную пасть».[95] Перед тем как герой романа, Николай Аблеухов в сопровождении агента– провокатора входит в ресторан, в ту же дверь входит пара, в финале сцены отождествленная с Петром I и Летучим Голландцем. Ресторан в этой сцене именуется «адским кабачком», а вся сцена завершается фантастическим образом «губящего без возврата» Медного Всадника.

Возникает вполне закономерный вопрос об источниках демонизации ресторана у символистов.

Очевидно, самые древние корни ресторанного локуса смыкаются с хронотопом пира, амбивалентным по своей природе. Сопровождая важнейшие события в человеческой жизни – рождение, свадьбу, похороны – пир, еда, питье, как показано в работах О. М. Фрейденберг и M. М. Бахтина,[96] связывают мир живых с миром мертвых (загробные трапезы, Рай как вечный пир, приравнивание трапезы человеческой к трапезе божеской), объясняют присутствие смерти на празднике жизни и, наконец, мотивируют наиболее близкий к символистским представлениям сюжет «пира во время чумы».

В русской литературе превращение обычного ресторана, трактира, кабака в пограничный локус до символистов начинается в прозе Ф. М. Достоевского. Напомним, что обсуждение «проклятых вопросов» в романах писателя происходит в «съестно-выпивательных заведениях»: в трактирах, кабаках. Это относится не только к «Братьям Карамазовым», где контраст между содержанием бесед «русских мальчиков» и местом их встречи специально подчеркнут, но и, например, в «Преступлении и наказании» (разговоры Раскольникова с Мармеладовым и Свидригайловым или студента с офицером). И если в одном из названных романов черт эпизодичен и персонифицирован (но зато иронически снижен), то в другом, как выразился И. Анненский, «место его было центральное» – при полном отсутствии персонификации: Раскольников удивляется, как это никто до сих пор не додумался «взять просто-запросто все это за хвост и стряхнуть к черту».

Поскольку именно у столь ценимого писателями Серебряного века Достоевского одновременно с общей демонизацией города появляется концентрация демонических сил в отдельных локусах, этот художественный принцип не мог не отозваться и в произведениях писателей, не принадлежавших к символизму или даже от него далеких. Дорогой ресторан или жалкий кабак уподобляются преисподней в повести И. С. Шмелева «Человек из ресторана», и в «Коновалове» Горького, и в рассказах И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско» и «Петлистые уши». Таковы же публичный дом в «Тьме» Л Н. Андреева и «Фелицатин раишко» в «Городке Окурове», а балы-маскарады – форма проявления инфернальных сил не только в романе Андрея Белого «Петербург», но и в романе Ф. Сологуба «Мелкий бес», а также в «Голубой звезде» Б. Зайцева и «Ночном принце» С. А. Ауслендера. Одним из наиболее заметных наследников этой традиции в 1930—1940-е годы был М. А. Булгаков, с его знаменитым рестораном «Грибоедов» и балом Воланда в романе «Мастер и Маргарита».

И. С. Приходько. Веселый, веселье, весело, веселиться в символистском словаре Александра Блока

Ибо не вином только весел человек,

но всякою игрою своего божественного духа.

Вяч. Иванов

Слово веселый со всеми его производными – одно из знаковых в символистском словаре Блока. Наиболее часто оно звучит в Первом и, особенно, во Втором томе лирики. По данным 3. Г. Минц, в Первом томе – 19 употреблений слов этого ряда.[97] Во Втором, по моим подсчетам, – 28. Число их резко сходит на нет в Третьем – всего 9. Однако рассматриваемое слово в его специфических смыслах возвращается в поздних текстах: в поэме «Двенадцать» (1918) и в речи «О назначении поэта» (10 февраля 1921).

Это слово в его общеупотребительном значении в сопоставлении со словом радость, высокий духовный смысл которого раскрыл в своем исследовании А. Б. Пеньковский,[98] нередко воспринимается как лишенное духовного смысла, выражающее беззаботно-радостное состояние, склонное к развлечениям и другим проявлениям хорошего настроения и жизнерадостности. Именно такое определение дают все основные словари русского языка,[99] включая и Словарь языка Пушкина. Почти в каждом из них встречаем тавтологические определения: веселый – «склонный к веселью», весело – «в весельи», веселье – «веселость»[100] и т. п.

Священное Писание уравнивает в духовном статусе слова радость и веселье, используя их не просто как синонимы, но очень часто в парном удвоении.[101] Например: «Дай мне услышать радость и веселие» (Пс. 50.10); «вот, веселие и радость!» (Ис. 22.13); «найдут радость и веселие» (Ис. 35.10); «было слово Твое мне в радость и в веселие сердца» (Иер. 15.16); «будет тебе радость и веселие» (Лк. 1Л4); «Веселитесь о Господе и радуйтесь, праведники» (Пс. 31Л1), и др.

Веселие одухотворено в Священных текстах не менее, чем радость. В Псалмах Давида это способ прославления Господа: «Служите Господу с веселием» (Пс. 99.2); «о Нем веселится сердце наше» (Пс. 32.21); «буду веселиться о Господе» (Пс. 103.34), и др. Уста, славящие Господа, «полны веселием» (Пс. 125.2). Сам Давид проявляет свое веселие служения Господу необузданно: «увидев… Давида, скачущего и веселящегося» (1 Пар. 15.29). Источник этого веселия – сам Бог: «Ты исполнил сердце мое веселием» (Пс. 4.8); «Ты… препоясал сердце мое веселием». Веселие – это радость творческого свершения: «да веселится Господь о делах Своих!» (Пс. 103.34). Веселием полны небеса и творение Господа: «веселитесь, небеса и обитающие на них!» (Отк. 12.12); «веселись о сем, небо» (Отк. 18.20); «Да веселится гора Сион» (Пс. 47.12). Веселие – праздник праведных: «сияет… на правых сердцем веселие» (Пс. 96.11). Когда Господь хочет покарать беззаконных, Он запрещает веселие: «Исчезло с плодоносной земли веселие» (Ис. 16.10); «прекратилось веселие с тимпанами» (Ис. 24.8); «изгнано всякое веселие с земли» (Ис. 24.11); «И прекращу в городах Иудеи… голос торжества и голос веселия» (Иер. 7.34).

Праздник для праведных связан со всяческим изобилием и радостью о нем: «станем есть и веселиться» (Лк. 15.23); «веселись в праздник твой» (Вт. 16.14); «веселись о всех благах» (Вт. 26.11). Господь щедро подает земные блага, и их нужно принимать с веселием: «принимали пищу в веселии сердца» (Деян. 2.46); «ешь с веселием хлеб свой» (Ек. 9.7); «вино, которое веселит сердце» (Пс. 103.15). Но веселием исполняется и духовный подвиг поста: «пост… соделается… веселым торжеством» (Зах. 8.19).

Единичным оказывается в Библии веселие в негативном смысле: «сердце глупых – в доме веселия» (Ек. 7.4). Характерно, что это словоупотребление встречаем в книге Екклезиаста – великой книге отрицания, где все земное – и добро, и смех, и веселие – суета: «Сказал я в сердце моем: "дай, испытаю я тебя веселием, и насладись добром"; но и это – суета! О смехе сказал я: «глупость!» а о веселии: «что оно делает?»» (Ек. 2.1–2).

Для русских поэтов Библия – сокровищница слов и смыслов. Поэты пушкинского круга создавали свою поэтическую традицию еще и на основе античных текстов. В словоупотреблении Пушкина эти два потока сливаются.

Слово веселый у Пушкина не менее значимо и частотно, чем у Блока.

В ранних стихах антологического направления это слово появляется в античном контексте. Например: «Веселье резвое и нимфы Геликона Твою счастливую качали колыбель» [2(1), 21][102] «Амур уже с поклоном Расстался с красотой. И вслед за Купидоном Веселья скрылся рой» [1, 216] и др.

Народное и церковнославянское слышны в таких строках: «И садятся все за стол; И веселый пир пошел» [3, 532]. Слово веселый у Пушкина семантически связано с молодостью и ее удовольствиями: «Во дни веселий и желаний Я был от балов без ума» [6, 17]; «Я предаюсь вихрю веселия со всею живостью моих лет» [8, 149], и др. Еще более веселье свойственно детству, поэтому Земфира у Пушкина «веселья детского полна».

Пушкин почувствовал вибрацию, заложенную в семантической структуре этого слова, выражающего динамику движения, состояние необычайной подвижности, резвости, мельтешения, свойственного не только молодости и детскому возрасту, но и явлениям природного мира: «На утес Олень веселый выбегает» [3(1), 216]; «Веселый конь летит и ржет» [4,63]; «В окно увидела Татьяна… Сорок веселых на дворе» [6, 97]. Отмечен у Пушкина и контраст веселый – печальный: «На небесах печальная луна Встречается с веселою зарею» [2(1), 368].

Знаменательно пушкинское веселье в значении отрада, утешение, обращенное к певцу-поэту: «Идет, и на скале, обросшей влажным мохом, зрит барда старого – веселье прошлых лет» [1, 29]; или о Ломоносове: «Веселье россиян, полунощное диво» [1, 152].

Этот далеко не полный перечень семантических возможностей слов данного ряда у Пушкина необходим в качестве вступления к предложенной теме, поскольку именно это слово Блок избирает для выражения своего (и не только своего) восприятия Пушкина:

Наша память хранит с малолетства веселое имя Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними – это легкое имя: Пушкин.[103]

Конечно, не только творческая привязанность Пушкина к слову веселый подсказывает Блоку нужное для определения имени Пушкина слово. Чуткий слух поэта улавливает совершенно особые ритм и фонику этого имени, знакомого каждому с детства и созвучного со словами детского словаря: пушка, игрушка. И связано это легкое, как пушинка, имя с первым детским чтением – сказками Пушкина. Детскость Пушкина как важное качество его личности, пронесенное через жизнь, воспринималась Блоком совершенно органично. В Дневнике 2 февраля 1912 года, в связи с публикациями к 75-летию его смерти и, в частности, с воспроизведенным рисунком П. Ф. Бореля «Возвращение Пушкина с дуэли» (1885), он делает имеющую для него особое значение запись: «Пушкин в „Русском слове“. Совсем как маленького мальчика, его, раненого, выносят из кареты».[104] Но главное для Блока в восприятии Пушкина – это его творческое существо:

Мы знаем Пушкина – человека, Пушкина – друга монархии, Пушкина – друга декабристов. Все это бледнеет перед одним: Пушкин – поэт.[105]

И как поэт, Пушкин

легко и весело умел нести свое творческое бремя, несмотря на то, что роль поэта – не легкая и не веселая; она трагическая; Пушкин вел свою роль широким, уверенным и вольным движением, как большой мастер.[106]

И оставался, даже как поэт, ребенком. Легко представить Пушкина в известном эпизоде его биографии «скачущим и веселящимся», когда он, по завершении «Бориса Годунова», восклицает: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!». Этот эпизод отзовется у Блока, который, завершив свою поэму «Двенадцать», с упоением воскликнет: «Сегодня я – гений». Пушкинское состояние творческого веселья, родственного моцартианской легкости, прежде всего свяжет это слово с именем Пушкина в восприятии Блока.

Однако к такому пониманию исследуемого слова Блок придет не сразу. В начальном, отроческо-юношеском периоде его творчества оно вообще ему чуждо. В первом цикле Первой книги стихов – «Ante Lucem» – оно практически не встречается, за исключением единичного случая, и то в отрицательном смысле, в стихотворении «Зачем, зачем во мрак небытия…», 29 июня 1899 (I: 23),[107] выражающем юношескую меланхолию: «И нечем сердцу веселиться…»

Свое устойчивое место слова этого ряда займут в «Стихах о Прекрасной Даме» и цикле «Распутья» (1901–1904).[108] Здесь, наряду с нейтрально-словар– ным значением, слово веселый и его производные получит не только традиционно-поэтические, но и специфически блоковские коннотации. Обращает на себя внимание спаянность этого слова с устойчивым у Блока и связанным с героиней образом весны. Блок играет созвучием этих слов: «Слышу колокол. В поле весна. Ты открыла веселые окна» (1: 104). Паронимическая аттракция слов весна – веселье, веселый – весенний находит подкрепление в семантике. Слово веселье выражает движение, пробуждаемое весною, пестроту красок и сверканье солнечных лучей, ее характерные звуки, шум вод и голоса птиц. Но не только мир природы приходит в движение, оживлен и человеческий мир. Люди, проводившие зимнее время в домах, выходят на волю. Их жизнерадостные голоса дополняют весеннюю разноголосицу. Таким образом, сопряжение весны и веселья имеет вполне реалистический подтекст, проявленный в ряде стихотворений. Именно так начинается стихотворение, написанное 18 февраля 1902(1: 95):

  • Мы живем в старинной келье
  • У разлива вод.
  • Здесь весной кипит веселье,
  • И река поет.

Но далее в этом стихотворении весна и веселье сливаются в метафизической реальности, пролагая пути «В несказанный свет»:

  • Но в предвестии веселий,
  • В день весенних бурь
  • К нам прольется в двери келий
  • Светлая лазурь.
  • И полны заветной дрожью
  • Долгожданных лет,
  • Мы помчимся к бездорожью
  • В несказанный свет.

Еще более поразительно сопряжение мистического и реального, сна и яви в стихотворении «Мне снились веселые думы…» 11 марта 1903 (1: 150):

  • Мне снились веселые думы,
  • Мне снилось, что я не один…
  • Под утро проснулся от шума
  • И треска несущихся льдин.
  • Я думал о сбывшемся чуде…
  • А там, наточив топоры,
  • Веселые красные люди,
  • Смеясь, разводили костры;
  • Смолили тяжелые челны…
  • Река, распевая, несла
  • И синие льдины, и волны,
  • И тонкий обломок весла…
  • Пьяна от веселого шума,
  • Душа небывалым полна…
  • Со мною — весенняя дума,
  • Я знаю, что Ты не одна…

Мечта лирического героя о Ней, дважды нереальная («снились… думы»), подкрепленная анафорическим зачином («Мне снились…»), противопоставлена реальности ледохода на реке и энергичной деятельности людей у реки: «наточив топоры», «Смеясь, разводили костры», «Смолили тяжелые челны». Эпитеты, характеризующие людей, – «Веселые, красные» – дополняют образ их деятельности. Их лица раскраснелись от бодрящего весеннего воздуха и жаркой работы, их смех раздается далеко окрест. Эта живая жизнь людей на фоне разыгравшейся весенней реки втягивает в себя и лирического героя: «Пьяна от веселого шума, Душа небывалым полна…». Его мечта – уже не сон о веселых думах, а сама «весенняя дума», и уже не сон, а знание о Ней: «Мне снилось, что я не один» – «Я знаю, что Ты не одна…». Взаимозамена «веселые думы» и «весенняя дума», обрамляя стихотворение, подтверждает семантическую близость эпитетов.

С весельем у Блока связана и мистическая встреча:

  • Будет день, словно миг веселья.
  • Мы забудем все имена.
  • Ты сама придешь в мою келью
  • И разбудишь меня от сна.

Это стихотворение тесно сопряжено с двумя предыдущими перекличками слов. Кроме веселья, откликаются слова келью, от сна, дрожью, думы. Таким образом, предшествующие стихотворения со снами и думами о Ней выстраиваются вокруг момента веселой встречи, встречи смертного с Божеством через таинство Причастия:

  • Но тогда – величавей и краше,
  • Без сомнений и дум приму
  • И до дна исчерпаю чашу,
  • Сопричастный Дню Твоему.

31 октября 1902 (I: 129)

К этому же циклу веселой встречи, долгожданного Дня и часа относится стихотворение «Я укрыт до времени в приделе…», 29 января 1902 (I: 91–92):

  • Я укрыт до времени в приделе,
  • Но растут великие крыла.
  • Час придет – исчезнет мысль о теле,
  • Станет высь прозрачна и светла.
  • Так светла, как в день веселой встречи,
  • Так прозрачна, как твоя мечта.
  • Ты услышишь сладостные речи,
  • Новой силой расцветут уста.

Обетованием встречи, верой в ее неизбежность, подобную той, с которой холодные мятели сменяет весна, завершается стихотворение. Ожидание этой веселой, весенней встречи лирическим героем не пассивно: монашеское затворничество и духовный рост – ее условия:

  • Час придет – в холодные мятели
  • Даль весны заглянет, весела.
  • Я укрыт до времени в приделе.
  • Но растут всемощные крыла.

Как видим, услышать и понять блоковское слово можно только в контексте стихотворения или даже ряда стихотворений, не обязательно поставленных одно за другим, нередко расположенных хаотично внутри цикла или книги, но ориентиром неизменно служит слово или группа слов, которые становятся кодом единого текста. А также дата, поставленная под стихотворением, где важен не только год, но и месяц и число. В таком прочтении становится понятно, почему Блок был так неукоснительно пунктуален в проставлении

Характерно, что уже в Первом томе лирики слово веселый включено в контекст смерти. По воспоминаниям М. А. Бекетовой, отношение Блока к смерти «всегда было светлое».[109] В ранее рассмотренных стихотворениях веселая встреча с Нею, «Подругой вечной», возможна лишь за пределами земной жизни. Душа деда в стихотворении «На смерть деда» (1 июля 1902 г.) (I: 110) с весельем покидает земной прах:

  • Там старец шел – уже как лунь седой —
  • Походкой бодрою, с веселыми глазами.
  • Смеялся нам, и все манил рукой,
  • И уходил знакомыми шагами.

И далее:

  • Но было сладко душу уследить
  • И в отходящей увидать веселье.
  • Пришел наш час – запомнить и любить,
  • И праздновать иное новоселье.

Знаменательно, что дата тем же курсивом, поставленная в скобки, вынесена под заголовок. Конечно, это и дата создания стихотворения, и дата события, которому оно посвящено. Документальность этого текста была важна Блоку. Придет час, Пришел наш час, час настал – это кульминационный временной пуанту Блока, момент события, ожидаемого и всегда внезапного, субъективно переживаемый, но назначенный свыше.

В стихотворении «Двойник» (30 июля 1903, с. Шахматово) старец следует неотступно за юным героем «в наряде шута-Арлекина», «Оба – в звенящем наряде шутов». Стихотворение написано в конце того же июля 1903 года, поэтому неудивительно мистическое двойничество со стариком. Пространные редакции и варианты этого стихотворения, сохранившиеся в Записных книжках и в Третьей тетради, подтверждают предположение о связи этого стихотворения Блока со смертью его деда. Они дают понять, что это стихотворение родилось из наваждения: мертвый старик преследует героя, является ему, не отпускает его. Выборочно привожу свидетельства:

  • Будут и к вам незнакомые гости,
  • Мертвых в постели я к вам положу!
  • (…)
  • Только взгляните! Старик мой не нищий!
  • Держит в руках не клюку, не суму.
  • Люди, поймите! Со мною кладбище!
  • (…)
  • Может быть стоит вам только заметить
  • Редкое сходство, безвестную связь —
  • Он отойдет – и навеки не встретить
  • Он – мое мертвое, он – мое злое,
  • Он не дает мне постигнуть
  • (…)
  • Старый и мертвый хохочет над вами,
  • Юный и сильный – вам преданный брат.[110]
  • Юный и мертвый – сплелись, обнялись…
  • (…)
  • Дряхлый – он мертв, он хохочет над вами,
  • Юный – он страстно вам преданный брат![111]

Но в первую очередь интересен странный оксюморон в основном тексте стихотворения, включающий оба исследуемых слова и выражающий меру спаянности двойников, подобных сиамским близнецам:

  • В смертном веселыі – мы два Арлекина —
  • Юный и старый – сплелись, обнялись!..
  • О, разделите! Вы видите сами:
  • Те же глаза, хоть различен наряд!..
  • Старый – он тупо глумится над вами,
  • Юный – он нежно вам преданный брат!

Загадочное смертное веселье также проясняется в первоначальных текстах, причем варианты в ЧА Записных книжек и Третьей тетради стихов в этих строках, за исключением знаков препинания, совпадают:

  • В смертной тревоге – нас два Арлекина —
  • Юный и мертвый – сплелись, обнялись.

Жизнь и смерть перед розовым ликом Коломбины, страсть и старческий хохот, нежность и глумление, влюбленность и скепсис выражают эти двойники, и отделить себя один от другого они не могут: «О, разделите!» Веселье в черновом автографе сохранено, но перешло в начало в виде вариантов:

Было всю ночь ликованье на лицах Кто-то веселый

Шопот надежды, веселий личина, Или тоска – не узнать, не сказать…

Сама форма множественного числа слова веселий приобретает у Блока смысл праздных развлечений и чувственной страсти, особенно во Втором томе лирики, например: «Чтоб, раз вкусив твоих веселий, Навеки помнить эту ночь» (II: 85); «…женщина, ночных веселий дочь» (II: 110) или: «Серебром моих веселий Оглушу» (II: 149) (вспомним пушкинское «Во дни веселий и желаний…»). В анализируемой редакции это показное веселье («веселий личина»), за которым скрывается тоска, а в окончательном тексте – шутовское веселье, веселье паяца на публике, оборотная сторона этого веселья – ужас и отчаянье. Эту тему Блок разовьет в статье «Ирония» (1908):

Я знаю людей, которые готовы задохнуться от смеха, сообщая, что умирает их мать, что они погибают с голоду, что изменила невеста. Человек хохочет – и не знаешь, выпьет он сейчас, расставшись со мною, уксусной эссенции, увижу ли его еще раз? И мне самому смешно, что этот самый человек, терзаемый смехом, повествующий о том, что он всеми унижен и всеми оставлен, – как бы отсутствует; будто не с ним я говорю, будто и нет этого человека, только хохочет передо мною его рот. Я хочу потрясти его за плечи, схватить за руки, закричать, чтобы он перестал смеяться над тем, что ему дороже жизни, – и не могу. Самого меня ломает бес смеха; и меня самого уже нет. Нас обоих нет. Каждый из нас – только смех, оба мы – только нагло хохочущие рты.[112]

Во Второй книге стихов разветвляется и углубляется семантика слов «веселого» ряда, уже отмеченная в Первой книге: это значения, связанные с весной, молодостью, детством, а также проявленные в сопряжении с отчаянием и смертью. Отличительной особенностью употреблений слова веселый и его производных в стихотворениях Второй книги становится переплетение различных семантических направлений между собою, в результате чего образуются сложные семантические комплексы.

Камертоном к циклу «Пузыри земли», открывающему Вторую книгу лирики Блока, является начальное трехстишие первого стихотворения:

  • На перекрестке,
  • Где даль поставила,
  • В печальном веселье встречаю весну.

Эта поразительная по звукописи строка с двойной паронимической аттракцией (В печальном – встречаю, веселье – весну) выстраивает и сложные смысловые взаимосвязи: сопряжение слова веселье со словами встреча и весна, с каждым по отдельности и в тройном сочетании, проявилось уже в Первой книге стихов, о чем шла речь выше; антитеза веселье – печаль, веселый – печальный отныне займет устойчивое место в словаре Блока, в параллель другой блоковской паре радость – страданье,[113] которая также оформилась к этому времени. Эти антонимические пары требуют особого рассмотрения. В приведенной же строке антонимы спаяны в оксюморон.

Печаль и веселье связаны у Блока с темой кораблей, их ухода или отсутствия, их ожидания или прибытия:

  • Мы печально провожали
  • Голубые корабли.

Ее прибытие. Рабочие на рейде.

16 декабря 1904 (II: 46)

  • К веселью! К веселью! Моря запевают!
  • Я слышу, далеко идут корабли!
  • (…)
  • Над бурей взлетит золотая ракета
  • Навстречу веселым моим кораблям!

Король на площади (1906)[114]

В контексте прибытия или ожидания кораблей слова веселье и радость сближаются в своем значении, стоят рядом, почти как в выше приведенных библейских текстах. См., например, в поэме «Ночная фиалка» 1905–1906:

  • Или гонит играющий ветер
  • Корабли из веселой страны.
  • И нечаянно Радость приходит,
  • И далекая пена бушует.
  • Зацветают далеко огни.

(II: 32)

Однако здесь необходимо учитывать особый семантический ореол слова Радость, восходящий к иконе Божьей Матери «Нечаянная Радость».[115] В православно– церковной традиции Радость приобретает особый духовный смысл,[116] который, конечно же, актуализирован у Блока, и не только в завершении поэмы «Ночная фиалка»:

  • Слышу волн круговое движенье,
  • И больших кораблей приближенье,
  • Будто вести о новой земле.
  • Так заветная прялка прядет
  • Сон живой и мгновенный,
  • Что нечаянно Радость придет
  • И пребудет она совершенной.

(II: 33),

но и в ряде других текстов, например в стихотворении «Девушка пела в церковном хоре…» Август 1905 (II: 63–64):[117]

  • О всех кораблях, ушедших в море,
  • О всех, забывших радость свою.
  • (…)
  • И всем казалось, что радость будет,
  • Что в тихой заводи все корабли…

Радость и веселье сближены, но, в конечном счете, разведены в своей семантике в стихотворении «Голос в тучах» из цикла «Ее прибытие» (II: 48–49). Здесь веселье связано с морем, с разыгравшейся ночной бурей, которая, в восприятии погибающих рыбаков, веселится подобно бесстыдной блуднице. Очевиден разрушительный характер этого веселья:

  • Больным и усталым – нам было завидно,
  • Что где-то в морях веселилась гроза,
  • А ночь, как блудница, смотрела бесстыдно
  • На темные лица, в больные глаза.

И дальше:

  • Веселую песню запела гроза.

Радость обещана тем, к кому обращен «Голос в тучах» – к печальным,

Страницы: «« 12345

Читать бесплатно другие книги:

Андрей Корф – автор, изумляющий замечательным русским языком, которым он описывает потаенную и намер...
Рассказ вошел в антологию «Вся неправда Вселенной» (2002)....
«Коли зверь какой в тебе есть – изгоняй его! Да поскорее открой в себе мужество и стойкость! Собери ...
Андрей Корф – автор, изумляющий замечательным русским языком, которым он описывает потаенную и намер...