История пчел Лунде Майя
Впрочем… насколько помню, я в детстве так себя не вела. Когда мне было три года, я научилась читать. Сама освоила иероглифы и поразила учителя, бойко прочитав вслух сказку. Я читала ее для себя, а не для других детей – от них я старалась держаться подальше. Мои родители лишь наблюдали за мной со стороны, позволяя читать сказки и коротенькие детские рассказы, но других книг мне не давали. Зато учителя относились ко мне с пониманием. Они дарили мне возможность просиживать над книгами, когда остальные отправлялись гулять, показывали мне фильмы и запускали для меня взломанные обучающие программы. Многие из этих материалов появились еще до Коллапса, до падения демократии, до начавшейся после этого мировой войны, когда пища превратилась в роскошь, доступную лишь единицам. В те времена информационный поток был огромным, практически необозримым. Слова складывались в цепочки длиной с Млечный Путь. Всеми существующими фотографиями, картами и изображениями можно было покрыть несколько поверхностей Солнца. Чтобы пересмотреть все фильмы, требовалось время, в миллионы раз превышающее продолжительность человеческой жизни. И технология сделала все это доступным. В те времена доступность была девизом человечества. При помощи сложных изобретений люди в любой момент могли подключиться к информационному потоку.
Однако Коллапс разрушил цифровые информационные системы. Всего за три года они полностью погибли. У людей остались лишь книги, пиратские копии фильмов, поцарапанные диски с программным обеспечением и древняя, чудом не сгнившая сеть телефонных кабелей.
Я буквально заглатывала старые, полуистлевшие книги и пиратские видеофильмы, читала и запоминала все, будто впечатывая эти книги и фильмы в свою память.
Своих знаний я стыдилась, потому что из-за них становилась иной. Многие учителя пытались побеседовать с моими родителями, называли меня одаренной и говорили, что у меня есть талант, однако родители лишь смущенно улыбались и спрашивали про обычное – дружу ли я с кем-нибудь, быстро ли бегаю, ловко ли карабкаюсь по деревьям и старательно ли плету коврики. Здесь мне похвастаться было нечем. Однако со временем жажда учиться поглотила стыд. Я познакомилась с устройством языка и поняла, что для обозначения каждой вещи или чувства существует не одно слово, а много. И я познакомилась с историей планеты. Узнала о том, как вымерли насекомые-опылители и как вырос уровень Мирового океана, о потеплении и об атомных катастрофах, прочитала про то, как США и Европа всего за несколько лет потеряли все, чем владели, как скатились вниз, за черту бедности, как их население сократилось до ничтожной доли от прежнего количества, а производство пищи ограничилось зерном и кукурузой. Нам же, жителям Китая, повезло. Комитет, высшая ячейка Партии и правительство нашей страны, твердой рукой провел нас через эпоху Коллапса. Ряд принятых Комитетом решений не получил поддержки у народа, но оспаривать их народ не имел возможности. Я узнала обо всем этом. И мне хотелось двигаться дальше. Получать все больше и больше, чтобы знания переполняли меня. Я ни секунды не обдумывала то, о чем узнала.
Пока мне в руки не попалось потрепанное издание “Слепого пасечника”. Тогда я словно замерла. Беспомощно переведенный с английского текст дался мне нелегко, однако книга затягивала. Она была издана в 2037 году, всего за несколько лет до Коллапса, когда насекомые-опылители окончательно прекратили свое существование. Я принесла книгу учительнице и показала ей фотографии различных типов ульев и подробные изображения пчел. Именно пчелы привлекали меня сильнее всего. Матка и ее дети, прячущиеся в сотах личинки и царство золотистого меда.
Учительница увидела эту книгу впервые, но, как и я, пришла в восторг. Некоторые особенно удачные пассажи она зачитывала вслух. Те, где рассказывалось о знаниях. О том, как действовать вопреки инстинктам, потому что человеческие знания сильнее их. И чтобы жить с природой, в природе, необходимо отстраниться от природы внутри нас. Еще там рассказывалось о ценности образования, потому что суть его заключается именно в том, чтобы контролировать природу в самом себе.
Мне тогда было восемь лет, и я поняла лишь самую малость. Но я разделяла восхищение учительницы. И то, что автор говорил про образование, я тоже понимала. Без знаний мы ничто. Без знаний мы животные.
Эта книга добавила мне целеустремленности. Теперь в обучении меня привлекал не только процесс – мне захотелось научиться понимать. Совсем скоро я опередила своих одноклассников и была самой юной из всех школьников, ставших Юными пионерами Партии и получивших разрешение носить Галстук. Это переполняло меня гордостью. Даже родители улыбались, когда мне на шею повязали эту красную тряпицу. Однако в первую очередь знания делали меня богаче. Богаче всех остальных детей. Ни красивой, ни спортивной я не была, усидчивостью и физической силой не отличалась. Ни в каких других сферах мне тоже не удавалось себя проявить. Девочка, смотревшая на меня из зеркала, была нескладной, с чересчур маленькими глазами и слишком крупным носом. Совершенно обычная внешность умалчивала о сокровищах, спрятанных внутри. О кладе, благодаря которому каждый день обретал особую ценность. И который мог открыть для девочки совершенно иной путь.
Я все рассчитала, когда мне было десять. В других регионах, там, куда добираться придется целые сутки, имелись школы, и когда мне исполнится пятнадцать, я не выйду на работу, а поступлю в одну из них. Директриса показала, как заполнить вступительную анкету. По ее словам, у меня были все шансы поступить. Но обучение в таких школах стоило денег. Я попыталась объяснить все родителям, но тщетно: мои разговоры испугали их, они смотрели на меня, словно на существо с другой планеты, непонятное и нелюбимое. Директриса старалась мне помочь и вызвала их на беседу. О чем именно они говорили, я так никогда и не узнала, но после этого разговора родители лишь сильнее заупрямились. Денег у них не было, и откладывать они не хотели.
Мне следует образумиться – так они считали. Успокоиться, прекратить “витать в облаках”. Но у меня не получалось. Такой у меня был склад, и такой я осталась на всю жизнь.
Вей-Вень рассмеялся, и я вздрогнула. Акустика в ванной усиливала звуки, и его смех звоном колокольчика разлетался по квартире.
– Нет, папа! Не-ет! – Вей-Вень хохотал, а Куань щекотал его и дул в живот.
Я встала, составила тарелки в раковину, подошла к двери в ванную. Надо бы мне записать смех Вей-Веня, сделать аудиозапись, а потом, когда малыш вырастет и его голос сломается и огрубеет, дать ему послушать.
И тем не менее в тот вечер я даже не улыбнулась.
Я толкнула дверь. Вей-Вень лежал на полу, а Куань стаскивал с него штанину, притворяясь, будто воюет с брюками и никак не может их снять.
– Давай быстрее, – сказала я Куаню.
– Быстрее? Но эти штаны такие упрямые – никакого сладу с ними нет! – заявил Куань, а Вей-Вень расхохотался.
– Ты сейчас его раззадоришь.
– Так, штаны, прекратить ваши штучки!
Вей-Вень засмеялся еще громче.
– Он перевозбудится, – продолжала я, – и не заснет. Куань не ответил, но послушался. Я вышла из ванной и прикрыла дверь. Помыла посуду.
Потом я достала прописи. Всего пятнадцать минут – ничего с ним не станется.
Уильям
Она подолгу просиживала возле моей кровати, склонившись над книгой, медленно перелистывая страницы, с головой погрузившись в чтение. Шарлотта, моя четырнадцатилетняя дочь, которой следовало бы найти себе занятие повеселее, нежели часами терпеть мое молчаливое общество. Тем не менее она навещала меня все чаще и чаще, и благодаря Шарлотте с ее вечной книгой день для меня отличался от ночи.
Сегодня Тильда ко мне не заходила, теперь она вообще реже меня навещала и даже нашего семейного врача больше не приводила. Вероятно, деньги и впрямь закончились.
О профессоре Рахме она ни разу не обмолвилась ни словом. Иначе я бы непременно узнал – его имя, произнесенное в этом доме, вырвало бы меня из самого глубокого сна, добралось бы до моих ушей даже на том свете. Видимо, Тильда так и не догадалась о существовании взаимосвязи, не поняла, что сюда, в эту комнату и на эту кровать, меня привела наша последняя беседа и его смех.
Он сам попросил меня тогда прийти. Почему ему вздумалось со мной встретиться, я не знал. Я уже много лет не заходил к нему, а во время редких случайных встреч в городе ограничивался парой вежливых фраз, которые он резко обрывал.
Я отправился к нему в гости в самый разгар осеннего увядания, когда деревья окрасились ярко-желтым, охрой, кроваво-красным, а ветер еще не сорвал листья и не обрек их на гниение. Это было время урожая, тяжелых яблок, сочных слив, сладких груш, ядреной моркови, тыкв, лука, душистых трав – земля готовилась избавиться от всего этого, подарить плоды человеку. А люди могли жить, не зная забот, как в Райском саду. Легко шагая по дороге, я прошел по заросшей темно-зеленым плющом опушке леса и направился к дому Рахма. Этой встречи я ждал с радостью: наконец-то мы обстоятельно побеседуем, как в былые времена, до внушительного прибавления в моем семействе, до магазинчика, который теперь отнимал все мое время.
Профессор, как обычно, встретил меня на пороге, наголо бритый, худощавый, жилистый и сильный. Он быстро улыбнулся – он вечно улыбался как-то вскользь, и тем не менее его улыбки обладали способностью согревать. Он провел меня в кабинет, царство склянок и растений. В некоторых из склянок я разглядел амфибий, взрослых лягушек и жаб. Он принес их сюда головастиками и вырастил сам – догадался я. Именно эта сфера естественных наук занимала его думы. Восемнадцать лет назад, сдав экзамен, я пришел к нему в надежде, что займусь изучением насекомых, из которых больше всего меня завораживали общественные, существующие как единый гигантский организм. Шмели, осы, перепончатокрылые, термиты и пчелы – они были моей научной страстью. И еще муравьи. Однако профессор считал, что это подождет, поэтому вскоре я тоже начал заниматься этими странными промежуточными существами, заполонившими его кабинет, – существами, которые не похожи были ни на насекомых, ни на рыб, ни на млекопитающих. Я был всего лишь его ассистентом и поэтому не смел возражать, почитая за счастье саму возможность работать с ним. Я старался перенять его восхищение и ждал, что, когда придет время, когда я созрею, он разрешит мне заняться собственными исследованиями. Этому дню так и не суждено было настать, и я довольно скоро понял, что мне придется отдать исследованиям свободное время, начать с чистого листа и постепенно двигаться вперед. Впрочем, на это у меня тоже не хватало времени – ни до появления Тильды, ни после.
Экономка подала нам чай с кексами. Мы пили из крошечных чашек, таких хрупких, что они грозили рассыпаться прямо в руках. Этот сервиз он приобрел во время одной из своих многочисленных поездок в страны Дальнего Востока, задолго до того, как поселился здесь, в деревне.
Мы прихлебывали чай, и он рассказывал о работе – о новом исследовании, о своих последних научных докладах, о следующей статье, которую готовил к изданию. Я слушал, кивал, задавал вопросы, высказывая суждения, прибегал к научной терминологии и вновь слушал. Я смотрел на него, стараясь поймать его взгляд. Однако он на меня почти не смотрел, его глаза перебегали с одного предмета на другой, будто это к ним он обращался.
Потом он умолк, и воцарилась тишина, нарушаемая лишь шелестом коричневатой пожухлой листвы за окном. Я отхлебнул чая, и этот звук словно проник в каждый уголок того безмолвия. Кровь бросилась мне в лицо, я быстро поставил чашку на столик, но профессор, похоже, ничего не заметил и лишь молча сидел, не обращая на меня никакого внимания.
– У меня сегодня день рожденья, – проговорил он наконец.
– Ох, я и не знал! Прошу простить меня… и примите мои сердечные поздравления!
– Вам известно, сколько мне исполнилось? – Его взгляд упал наконец на меня.
Я замялся. Сколько же ему может быть? Он, должно быть, очень стар. Ему далеко за пятьдесят. Возможно, около шестидесяти? Я заерзал. Мне вдруг показалось, что в комнате ужасно жарко. Я кашлянул. Какого же ответа он ждет?
Я не ответил, и профессор опустил глаза.
– Это не имеет никакого значения.
Разочарование? Я разочаровал его? Вновь?
Лицо его оставалось бесстрастным. Отставив чашку, профессор взял кекс – самый обычный, самый будничный кекс. Сейчас, во время нашей странной беседы, этот кекс был удивительно не к месту.
Он положил кекс на блюдце, но есть не стал. Тишина становилась гнетущей. Пришла моя очередь нарушить ее.
– Вы собираетесь устраивать празднование? – спросил я и тут же пожалел об этом. Бессмысленный, жалкий вопрос – ведь профессор не ребенок.
Впрочем, до ответа он не снизошел, он лишь молча сидел напротив меня, зажав в руке блюдце и глядя на маленький засохший кекс. Он слегка наклонил блюдце, кекс съехал на самый краешек, но профессор в последнюю секунду опомнился и отставил блюдце в сторону.
– Студентом вы подавали надежды, – произнес он наконец и сделал глубокий вдох, точно желая что-то добавить, но больше ничего не сказал.
Я прокашлялся.
– Вы так считаете? Он переменил позу.
– Когда вы явились ко мне, я возлагал на вас немалые надежды. – Он опустил руки, и они повисли безжизненными плетьми. – Ваш неизбывный энтузиазм и ваша страсть – вот что меня подкупило. Вообще-то я тогда не планировал брать ассистента.
– Благодарю вас, профессор, я очень ценю вашу похвалу.
Он выпрямился, словно аршин проглотил, и теперь сам напоминал ученика.
– Но что же с вами… что случилось? (У меня кольнуло в груди. Он задал мне вопрос, но как на него ответить?) Это произошло еще тогда, когда вы работали над докладом о Сваммердаме? – Он вновь быстро взглянул на меня, но отвел глаза, что ему было несвойственно.
– О Сваммердаме? Но с тех пор уже столько лет прошло, – ответил я.
– Да. Вот именно. Все это было много лет назад. Именно тогда вы с ней и познакомились, верно?
– Вы о… моей жене?
Его молчание подсказало, что я правильно его понял. Да, с Тильдой я познакомился там, после доклада. Или, точнее, обстоятельства привели меня к ней. Обстоятельства… нет, к ней меня привел сам Рахм. Его смех, его насмешки заставили меня посмотреть в другую сторону, в ее сторону.
Мне захотелось сказать что-нибудь об этом, но слов я не находил. Я молчал, и поэтому он быстро наклонился вперед и тихо кашлянул.
– Ну а сейчас?
– Сейчас?
– Зачем вы нарожали детей? – Этот вопрос он задал громче, почти сорвавшись на крик, и теперь смотрел на меня в упор, не отводя взгляда, ставшего внезапно ледяным. – Почему?
Я отвел глаза, не выдержав жесткости в его взгляде.
– Ну… Так уж заведено…
Он положил руки на колени, униженно, но в то же время требовательно.
– Заведено? Хм, возможно, это действительно так. Но почему вы? Что вы дадите им?
– Что я им дам? Пищу и одежду…
– Не вздумайте приплести сюда еще и эту вашу паршивую лавочку! – выкрикнул вдруг он.
Профессор резко откинулся на спинку стула – ему будто захотелось оказаться от меня подальше – и нервно потер руки.
– Ну… – Я пытался заглушить в себе подростка, которого третируют взрослые, пытался взять себя в руки, но заметил, что дрожу. Когда мне в конце концов удалось выдавить из себя еще несколько слов, голос мой зазвучал предательски пискляво: – Я старался, но просто… профессор, без сомнения, понимает… время не позволяло мне.
– Вы ждете утешения? – Он вскочил. – Я должен сказать, что это приемлемо? Так, по-вашему? – Он уже и так стоял рядом, а сейчас сделал еще один шаг, его темная фигура нависла надо мной. – Вы до сих пор не написали ни одной научной статьи – это приемлемо? У вас шкафы ломятся от книг, которые вы так и не прочли, – это приемлемо? Я впустую потратил на вас столько времени, а вы – да вы просто посредственность!
Это последнее слово точно повисло в воздухе между нами.
Посредственность. Вот кем я был для него. Посредственностью.
Я хотел было возразить. В действительности он уделял мне вовсе не так много времени. Или же профессор считал меня своим преемником? Возможно, ему хотелось, чтобы я продолжил его исследования, не позволил им умереть. Не позволил умереть ему. Однако я проглотил все возражения.
– Вы это желаете услышать, верно? – Глаза у него стали пустыми, будто у амфибий, наблюдающих за нами из склянок. – Что так уж оно заведено? По-вашему, я сейчас должен сказать, что, мол, такова жизнь: мы встаем на ноги, обзаводимся потомством, и тогда наши инстинкты заставляют нас заботиться о нем, мы превращаемся в добытчиков, а перед природой интеллект пасует. Это не ваша вина, и еще не поздно все изменить, – он буравил меня взглядом, – вы это желаете услышать, да? Что еще не поздно? И что ваш час обязательно настанет?
Он резко рассмеялся – его смех, жесткий и отрывистый, был полон издевки. Он быстро стих, но прочно засел у меня в голове. Тот же смех, что и прежде.
Профессор замолчал, но не оттого что ждал моего ответа. Он прекрасно понимал, что я едва ли наберусь смелости сказать что-нибудь. Он подошел к двери и отворил ее:
– Сожалею, но вынужден просить вас покинуть мой дом. Мне нужно работать.
Он вышел из комнаты, не попрощавшись, а до порога меня проводила экономка. Я побрел домой, к книгам, но не взял в руки ни одной из них. Не в силах даже смотреть на них, я забрался в постель, да там и остался. Остался здесь, позволив книгам пылиться на полках… Всем тем текстам, которые я когда-то так хотел прочесть и понять…
Они до сих пор стояли там, бессистемно рассованные в книжных шкафах, корешки некоторых выдавались вперед, отчего полки напоминали некрасивую челюсть с неровно торчащими зубами. Смотреть на них у меня не было сил, и я отвернулся.
Шарлотта подняла голову и, заметив, что я не сплю, отложила книгу:
– Хочешь пить?
Она встала и протянула мне кружку с водой, но я отвернулся:
– Нет. – Мне показалось, что прозвучало это грубо, и поэтому я поспешно добавил: – Спасибо.
– Может, тебе еще что-нибудь нужно? Доктор сказал…
– Нет, ничего.
Она опустилась на стул и внимательно, даже пристально вгляделась в меня.
– Ты лучше выглядишь. Словно сон наконец покинул тебя.
– Глупости.
– Нет, правда. – Она улыбнулась. – Во всяком случае, теперь ты мне отвечаешь.
Чтобы не обнадеживать ее, на этот раз я промолчал, в надежде, что тишина докажет обратное. Я отвел глаза, притворившись, будто больше не замечаю ее.
Тем не менее она не сдавалась – стоя возле моей постели, она потерла руки, затем опустила их, а потом наконец задала мучивший ее вопрос:
– Отец, неужели Всевышний покинул тебя?
О, если бы только все было так просто! Если бы дело было во Всевышнем! Для тех, кто утратил веру, существует одно-единственное лекарство – вновь обрести ее.
Во время штудий я постоянно обращался к Библии, она сопровождала меня повсюду, а по вечерам я ложился с ней в постель. Я непрестанно пытался усмотреть связь между ней и предметом моих исследований, между крошечными чудесами природы и великими, написанными на бумаге словами. Особенно меня занимали труды апостола Павла. Нет счета часам, которые я провел, с головой окунувшись в послание Павла римлянам, ведь именно в нем нашли отражение основные идеи его теологии. Освободившись же от греха, вы стали рабами праведности. Каков смысл этих слов? Что лишь тот, кто связан, обретает настоящую свободу? Вершить праведные деяния – значит заключить себя в тюрьму, обречь на плен, но путь нам указали. Отчего же тогда мы не смогли пройти его? Даже встретившись с творением Господним, от величия которого захватывало дух, человек не способен был выбрать правильный путь.
Мне так и не удалось отыскать ответ, и я все реже брал в руки небольшую книгу в черном переплете. Сейчас она пылилась на полке, среди своих собратьев. Так что же мне теперь сказать дочери? Что для Всевышнего моя так называемая болезнь была чересчур банальной и приземленной? Что единственный, кто виноват в этом, – я сам, мой выбор и прожитая мною жизнь?
Нет, возможно, когда-нибудь потом, но не сегодня. Я не ответил ей, а лишь слабо качнул головой и сделал вид, будто заснул.
Она просидела у меня до тех пор, пока не стихли звуки на первом этаже. Читала она быстро, и я вслушивался в шелест переворачиваемых страниц и в шорох ее муслинового платья. Вероятно, книги пленили ее подобно тому, как меня самого пленила кровать, хотя Шарлотта была достаточно умна и ей следовало бы заранее понимать всю обреченность своего положения. Ученость представляла собой излишнюю роскошь для нее, а добытым знаниям все равно не суждено найти применение просто-напросто оттого, что она была дочерью, а не сыном.
В этот момент ее прервали. Дверь распахнулась, и я услышал быстрый стук шагов.
– Так вот ты где сидишь. – Тильда строго посмотрела на Шарлотту. – Пора спать. – Она будто отдавала приказ: – Помой посуду после ужина. И приготовь Эдмунду чай, у него разболелась голова.
– Хорошо, мама.
Шарканье ног. Шарлотта поднялась и положила книгу на тумбочку. Ее легкие шаги по направлению к двери.
– Доброй ночи, отец.
Она исчезла. Тильда принялась расхаживать по комнате, раздавив принесенный Шарлоттой покой. Она подошла к печке и подбросила угля. Сейчас ей все приходилось делать самой, служанку давно уже переманили, и теперь Тильда взяла на себя ежедневные заботы по растопке огня. Она не пыталась скрыть страданий, которые доставляли ей эти хлопоты, скорее наоборот: громкими вздохами и тихими стонами она постоянно подчеркивала это.
Покончив с углем, Тильда замерла, однако едва тишина вновь начала обволакивать меня, как жена привела в действие свой вечный оркестр. Мне даже глаза не требовалось открывать, я и так знал, что она, встав возле печки, дала волю слезам. Прежде я уже неоднократно становился свидетелем подобного, а звук этот ни с чем не спутаешь. Аккомпанементом ее рыданиям было веселое потрескиванье угля. Я повернулся набок и вжался ухом в подушку, в надежде приглушить звуки, но тщетно.
Прошла минута. Вторая. Третья.
Наконец она сдалась и в завершение своей скорбной серенады принялась громко сморкаться. По всей видимости, Тильда поняла, что и сегодня ей ничего не добиться. Теплая слизь с громким, почти механическим фырканьем вытекала у нее из носа. Тильда всегда была такой – ее тело всегда выделяло много жидкости, причем не только слез. Лишь там, внизу, она оставалась прискорбно сухой и прохладной. И тем не менее она родила мне восьмерых детей.
Я накинул одеяло на голову: мне хотелось спрятаться от этих звуков.
– Уильям, – сухо проговорила она, – я вижу, что ты не спишь.
Я старался дышать по возможности ровно.
– Я вижу это. – Она заговорила громче, но двигаться мне не хотелось. – Тебе придется меня выслушать. – Она особенно громко шмыгнула носом. – Я была вынуждена рассчитать Альберту. В магазине пусто. И мне пришлось закрыть его.
Нет. Я дернулся. Магазин закрыт? Пустой. Темный. Магазин, который должен был кормить всех моих детей?
Должно быть, от ее взгляда не укрылось, что я пошевелился, потому что она подошла ближе.
– Сегодня мне пришлось взять у лавочника в долг. – Голос по-прежнему звучал сдавленно, словно она в любой момент вновь готова была зарыдать. – Я все купила в долг. И он так смотрел на меня… как будто жалел. Но ничего не сказал. Он все же джентльмен. – Последнее слово утонуло во всхлипах.
Джентльмен. В отличие от меня. Который не вызывал особого восхищения ни у окружающих, ни у собственной супруги. Который просто лежал в постели, позабыв о шляпе, трости, монокле и манерах. Вы только представьте – у него такие ужасные манеры, что он позволил собственной семье скатиться на самое дно.
Сейчас все резко изменилось к худшему. Магазин закрыт, вести дело без меня оказалось им не под силу, несмотря на то что именно от магазина зависело их существование. Еда у них на столе появлялась благодаря семенам, рассаде и луковицам.
Мне следовало подняться, но я не мог, я больше не знал, как это сделать. Кровать обездвижила меня.
Тильде пришлось отступить – сегодня тоже. Она глубоко, прерывисто вздохнула, а потом громко высморкалась напоследок, видимо чтобы убедиться, что в носоглотке не осталось ни капли слизи.
Когда она улеглась в кровать, матрас заскрипел. Почему она до сих пор соглашалась делить постель с моим потным немытым телом, было выше моего понимания. По сути, это говорило лишь о ее великом упрямстве.
Ее дыхание мало-помалу выровнялось, и немного погодя она уже дышала глубоко и ровно. В отличие от меня.
Я повернулся. Отсветы пламени плясали на ее лице, длинные косы, освобожденные от шпилек, разметались по подушке, верхняя губа наползала на нижнюю, придавая лицу Тильды скорбное выражение, свойственное беззубым старикам. Я рассматривал ее, пытаясь отыскать то, что когда-то любил и когда-то вожделел, но сон захватил меня прежде, чем мне это удалось.
Джордж
Насчет снега Эмма оказалась права. Уже на следующий день, как ни в чем не бывало, потекли ручьи и закапала капель. Солнце припекало, и краска на южной стене выгорала еще сильнее. Становилось все жарче – температура уже была вполне подходящей для весеннего облета. Пчелы – насекомые чистоплотные, прямо в улей они не гадят, а дожидаются тепла и лишь тогда вылетают на волю, чтобы опорожнить кишечник. Вообще-то мне самому хотелось, чтобы зима отступила именно сейчас, когда Том был дома. Теперь я возьму его с собой на пасеку, и он поможет мне почистить донья. Я даже отпустил Джимми и Рика, чтобы мы с Томом спокойно поработали вдвоем. Но поехали мы туда только в четверг, за три дня до его отъезда.
Неделя прошла спокойно. Больше мы с ним друг дружку не задирали. Эмма следила за нами, смеялась и болтала. Ей, видать, вздумалось непременно угодить своей стряпней Тому, потому что она умудрилась приготовить столько рыбных блюд, что я со счета сбился, а если ей верить, то в магазин вдруг завезли целый вагон всякой “питательной” и “полезной” рыбы. Ну а Том – что ж, он благодарил, улыбался и говорил, что “еда – ну просто объеденье”. Проглотив очередное рыбное блюдо, он чаще всего оставался сидеть на кухне – все читал страшноватые толстенные книжки, настукивал чего-то на компьютере или ломал голову над какими-то японскими кроссвордами, которые называл “судоку”. Ему, видно, и в голову не приходило пойти прогуляться. Он не замечал, что там, снаружи, солнце жарит так, словно в нем заменили лампочку.
У меня дел хватало – я-то себе занятие всегда найду. Однажды я даже съездил в Отим за краской для дома. Я водил кистью по южной стене, чувствуя, как солнце припекает мне прямо в затылок, и думал, что пора нам, пожалуй, навестить ульи. Донья чистить было еще рано, но иначе Том вообще до них не доберется, так что несколько ульев можно и почистить. В самые жаркие дни пчелы уже вылетали из ульев за пыльцой.
Прежде ему это нравилось. Он всегда ходил со мной к ульям. Зимой мы с Джимми несколько раз чистили летки, но больше пчел не тревожили, и поэтому осматривать ульи весной всегда было особенно радостно. Вновь увидеть пчел, услышать знакомое жужжание – это все равно что повстречать старого друга.
– Я хочу почистить донья, и мне нужна помощь, – сказал я.
Я уже надел комбинезон, сапоги и стоял на пороге и от радости едва не приплясывал. Маску я поднял, иначе она сильно мешалась. Я приготовил дополнительный комплект одежды и теперь протягивал ее Тому.
– Что, прямо сейчас? – Он даже не взглянул на меня. Его движения были медленными и вязкими, прямо как мед, а сам он, бледнющий, сидел за компьютером, положив руки на клавиатуру.
Я вдруг заметил, что как-то чересчур торжественно протягиваю ему спецодежду, точно предлагаю подарок, который ему не хочется брать. Я сунул одежду под мышку, оттопырив локоть.
– Донья за зиму начинают гнить, и ты об этом знаешь. В дерьме жить никому не хочется. Ты тоже вряд ли в восторг пришел бы, хотя ваши студенческие общежития – та еще дыра.
Я было засмеялся, но вышло лишь какое-то сдавленное кваканье. К тому же рука у меня неестественно упиралась в бедро, я опустил ее, и она безжизненно повисла. Я все никак не мог придумать, куда ее девать, и поэтому принялся чесать ею лоб.
– А не рано еще? Ты же обычно их чистишь недели на две позже, разве нет? – Он оторвался от компьютера и теперь смотрел своими ясными глазами на меня.
– Нет.
– Папа…
Он видел, что я хитрю, одна бровь его поползла наверх, отчего в нем появилось что-то ехидное.
– Уже жарко, – поспешно добавил я, – и я только парочку собирался почистить. А остальное уж потом, когда ты уедешь. Попрошу тогда Джимми и Рика мне помочь.
Я опять протянул ему костюм и шляпу, но Том их не взял, да и вообще особо не рвался. Он лишь кивнул на экран:
– Мне надо одно здание сделать, по учебе кое-что.
– А ты разве не на каникулах?
Я свалил одежду на стол прямо перед ним и посмотрел на него. Я надеялся, что мои глаза говорят: приходи и помоги мне, когда тебе будет удобно.
– Жди меня на улице – через пять минут буду.
Всего ульев было 324. И 324 матки – каждая со своим роем. У каждого улья имелось свое место, причем больше двадцати рядом я редко ставил. А живи мы в другом штате, нам и семьдесят ульев в ряд можно было бы выставить. Я когда-то знал одного пчеловода в Монтане, так у него почти сто ульев на одной поляне стояло. Всего в десяти метрах от улья пчелы находили все, что им требовалось, – столько там было вокруг всякой растительности. Но здесь, в Огайо, сельское хозяйство отличалось завидным однообразием: на многие мили тянулись поля кукурузы и соевых бобов. Нектара у них мало, а когда нектара мало, то и питаться пчелам нечем.
Вот уже много лет Эмма красила ульи в яркие леденцовые цвета – розовый, бирюзовый, лимонный и ядовито-салатовый, такой же искусственный, как конфеты со всякими усилителями вкуса. Эмма считала, что этак веселее смотрится. По мне, лучше б они оставались белыми, как прежде. Мой отец всегда красил их в белый, а до этого так делали его отец и дед. Главное – это то, что внутри, в самом улье, – так все они говорили. Но Эмма вбила себе в голову, что веселые расцветки пчелам понравятся больше – у каждого роя особенный улей. Хотя кто ее знает – может, она и права. И, признаюсь, на сердце у меня теплело, когда я видел вдали на лугу огромные разноцветные кубики, похожие на рассыпанные великаном леденцы.
Мы отправились на луг, зажатый между фермой Ментонов, шоссе и узенькой рекой Алабаст-Ривер, которая, несмотря на красивое название, здесь, на юге, представляла собой всего лишь тонкий ручеек. Тут обитало мое главное богатство. Двадцать шесть пчелиных роев. Начать мы решили с улья, выкрашенного в ярко-розовый. Все-таки хорошо работать вдвоем. Том поднимал ульи, а я вытаскивал донья и менял старые, полные зимней грязи и дохлых пчел, на новые, чистые. В прошлом году мы раскошелились на современные донья с сеткой и вкладышем. Обошлись они нам недешево, но того стоили – улей с таким дном лучше проветривался и чистить его было проще. Большинство пчеловодов в те времена считали сменные донья роскошью, но мне хотелось, чтобы мои пчелы жили и радовались.
После зимы донья были совсем грязными, но в остальном все шло неплохо. Работали мы быстро, а пчелы вели себя спокойно и почти не вылетали из ульев. На Тома было приятно посмотреть, так уверенно он двигался. К этой работе сын с детства привык. Иногда он забывался и нагибался, но я тут же одергивал его:
– Ногами! Присел и поднял!
Среди моих знакомых немало было тех, кто полжизни поднимал тяжести не так, как следовало бы, а оставшиеся полжизни мучился от пролапса, прострела и боли в спине. А Тому придется в жизни немало тяжестей потаскать, поэтому спину нужно беречь смолоду.
До обеда мы работали без перерыва, разговаривали мало, едва парой слов перебросились, и только по делу.
– Перехвати вон там, ага, спасибо.
Я все ждал, когда он решит передохнуть, но он про отдых и не вспоминал. А в половине двенадцатого в животе у меня заурчало и я сам предложил перекусить.
Мы уселись с краю на кузов грузовичка, пили кофе из термоса, жевали бутерброды и болтали ногами. Пористый, похожий на губку хлеб насквозь пропитался арахисовым маслом, намок и лип к рукам, но, когда поработаешь хорошенько, да еще и на свежем воздухе, тебе все вкусно. Том молчал. Мой сын не мастер просто поболтать. Ну что ж, если ему так больше нравится, то я не против. Главное, мне удалось вытащить его сюда, и я надеялся, что ему все это тоже по душе.
Наевшись, я спрыгнул на землю и уже собрался было вернуться к ульям, но Том что-то замешкался – все никак не мог последний бутерброд осилить, откусывал по крошке и время от времени подозрительно вглядывался в него.
А потом он вдруг выдал:
– У меня очень хороший преподаватель по английскому.
– Вон оно что. – Я замер и попытался улыбнуться, вот только внутри у меня все сжалось, хотя, казалось бы, чего он такого сказал. – Это ж отлично.
Том откусил еще кусок. Жевал его, жевал и никак не мог проглотить.
– Он говорит, чтобы я больше писал.
– Больше? И что же ты должен писать?
– Говорит, что… – Том отложил бутерброд, взял кружку с кофе, но пить не стал. Я заметил, что рука у него слегка подрагивает. – Он говорит, что у меня есть голос.
Голос? Что за чушь. Я ухмыльнулся. Нельзя же воспринимать подобное всерьез.
– Я это всю дорогу знал, – сказал я, – особенно когда ты совсем маленький был. У тебя такой голос был, что оглохнуть можно. Хорошо, что он у тебя вовремя сломался.
Но моя шутка его не развеселила. Том ничего не ответил.
Ухмылка сползла с моего лица. Том явно силился что-то сказать, его просто распирало, но во мне росла уверенность, что слышать этого я не хочу.
– Значит, учителя тебя хвалят. Это хорошо, – сказал наконец я.
– Он очень рекомендует мне писать больше, – тихо проговорил Том, особо выделив слово “очень”. – И еще сказал, что я могу получить стипендию и двигаться дальше.
– Дальше?
– Над диссертацией работать.
Грудь у меня сдавило, горло перехватило, а во рту появился тошнотворный привкус арахисового масла. Я попробовал сглотнуть, но у меня не вышло.
– Ясно. Вот, значит, что он сказал… – Том кивнул. Я попробовал говорить спокойно: – А сколько лет уйдет на такую диссертацию? – Он сидел молча, уставившись на собственные ботинки. – Я-то ведь не молодею, – продолжал я, – а работа тут сама не сделается.
– Да, я знаю, – тихо проговорил он, – но у тебя же есть помощники?
– Джимми и Рик – они сами по себе, приходят и уходят, когда хотят. Это не их пасека. К тому же они на меня не бесплатно работают.
Я вернулся к ульям, собрал грязные донья и положил их в кузов. Деревянные донья глухо ударились о металл. Учителя и прежде говорили нам, что пишет Том неплохо. По английскому он всегда ходил в отличниках, так что с головой у него все было в порядке. Вот только, отправляя его в колледж, про английский мы особо не задумывались. Нам хотелось, чтобы его обучили экономике, маркетингу, еще чему-нибудь наподобие, чтобы в будущем ферма не вылетела в трубу. Чтобы Том расширил дело и наладил хозяйство. И, возможно, сделал бы хороший сайт в интернете. Вот этому его должны были научить. Для этого мы откладывали ему на колледж с тех самых времен, когда он еще под стол пешком ходил. За все эти годы мы ни разу толком в отпуск не съездили – все свободные деньги складывали на специальный счет для колледжа.
Этот учитель английского – что он вообще знает? Сидит небось в пыльном кабинете, забитом книжками, которые он якобы прочитал, пьет чай и расхаживает в шарфе, а бороду подстригать ходит в парикмахерскую. Раздает “добрые” советы молодым паренькам, которые совершенно случайно что-то неплохо написали, а на последствия ему плевать.
– Потом об этом поговорим, – сказал я.
Но до отъезда Тома мы так и не поговорили. Я решил, что до “потом” у нас еще уйма времени. Или, может, это он сам так решил. Или Эмма. Пока он был дома, мы с ним ни разу не остались наедине, Эмма все хлопотала и суетилась вокруг нас, точь-в-точь бешеная наседка, кормила, накрывала на стол, убиралась и все болтала и болтала.
Я за эти дни что-то совсем умаялся. Даже засыпать стал прямо на диване. Дел было невпроворот: старые ульи требовали ремонта, заказы сыпались со всех сторон. Но силы вдруг куда-то подевались, а ощущение было такое, словно у меня жар. Но на самом деле не было у меня никакого жара, я даже температуру померил – заперся в ванной и отыскал в аптечке термометр. Голубой, с нарисованными на нем медвежатами. Эмма купила его давным-давно для Тома, когда тот был совсем крохой. В инструкции я прочитал, что, мол, такой термометр очень быстрый и ребенок не будет мучиться дольше положенного. Однако у меня с термометром не заладилось и ждать пришлось довольно долго. До меня доносилось приглушенное воркование Эммы и голос отвечавшего ей Тома. А я стоял враскоряку в ванной с металлическим градусником в заднице, который до этого по меньшей мере раз сто побывал в попе моего малолетнего сына. Эмма, вообще, чуть что – сразу бросалась мерить температуру. Меня вдруг охватило отчаяние, а потом запищал градусник, сообщивший на своем электронном языке, что с моим телом все в порядке, хотя чувствовал я себя так, будто пробежал марафон. Или, по крайней мере, мне казалось, что у бегунов именно такое ощущение и бывает.
Хотя температуры у меня не было, я пошел и лег, никому ничего не сказав. Обойдутся как-нибудь без меня.
Эмма не умолкала, пока Том не сел в автобус на станции и не помахал нам в окно рукой. Физиономия у него прямо-таки светилась от радости. Ну а Эмма наконец успокоилась.
Мы махали ему руками, точно заводные куклы, руку вверх – вниз, вверх – вниз, одновременно. Глаза у Эммы заблестели, впрочем, может, и от ветра, но она, к счастью, не разревелась.
Автобус свернул на шоссе, а лицо Тома постепенно сделалось совсем маленьким. Я вспомнил вдруг тот, другой раз, когда он уезжал от меня на автобусе. Тогда на его лице тоже читалось облегчение. И еще страх.
Я помотал головой, отгоняя это воспоминание.
Автобус наконец скрылся за поворотом. Мы одновременно опустили руки, не сводя глаз с того места, где его не стало видно, будто по глупости ожидая, что он вдруг появится вновь.
– Да, – проговорила Эмма, – ну вот и все.
– Все? Это ты о чем?
– Жизнь дает нам их взаймы. – Она вытерла слезу, которую ветер смахнул с ее левого глаза на щеку.
Меня так и подмывало сказать что-нибудь едкое, но я смолчал, проникшись к той слезе нешуточным уважением. Я просто развернулся и зашагал к машине. Эмма заспешила следом, тоже слегка понурившись.
Я уселся за руль, но больше ничего сделать не смог. Я так долго махал рукой, что теперь она совсем ослабела.
Эмма пристегнулась – с этим у нее было строго – и повернулась ко мне:
– А чего мы не едем?
Я попытался поднять руку, но не вышло.
– Он с тобой об этом говорил? – спросил я, глядя на руль.
– О чем?
– О том, чего ему хочется. О будущем.
Она немного помолчала. А потом тихо сказала:
– Он обожает писать – ты же знаешь. И всегда так было.
– А я обожаю “Звездные войны”. Но джедаем-то я от этого не стал.
– У него, наверное, какой-то особый талант.
– Так ты его поддерживаешь? По-твоему, он все отлично придумал, да? И так разумно? Прекрасный жизненный выбор? – Я повернулся к ней, выпрямился, стараясь выглядеть суровым.
– Мне просто хочется, чтобы он был счастлив, – ответила она.
– Хочется, значит.
– Да.
– Ведь ему надо на что-то жить. Зарабатывать. С этим что будет?
– Но учитель же сказал, что что-нибудь придумает. Она смотрела на меня, широко раскрыв глаза, и говорила совершенно искренне, ничуть не сердилась, потому что ни на секунду не сомневалась в собственной правоте.