Горький квест. Том 3 Маринина Александра

– Потому что молчание – золото!

Артем дослушал до конца, потом Галина Александровна подвела итог.

– Одна ошибка точно у Наташи, две у Назара Захаровича, но вариативные и потому допустимые.

– Не понял, – нахмурился Артем. – Как вы определяете допустимость ошибок?

– Видите ли, у этих песен обычно не бывает канонического текста. Вы – дитя свободы и технического прогресса, вам это трудно понять. Сегодня почти все исполнители записывают песню в студии, эта запись крутится по радио, размещается в интернете, используется в качестве фонограммы на концертах, потому что вживую мало кто теперь поет, единицы. И все слышат один и тот же вариант с одним и тем же текстом. Галич, Кукин, Клячкин, Высоцкий и огромное множество других авторов не могли в то время ни записать свои песни в студии, ни издать в сборнике. Это был андерграунд. Песни исполнялись на так называемых квартирниках или на подпольных концертах, фанаты записывали эти выступления на магнитофоны, потом копировали и размножали записи. Тексты тоже перепечатывали на машинке, на тонкой плохой бумаге, чтобы через копирку побольше копий пробилось за один раз. Но ведь автор пел свои песни не по бумажке, а по памяти, и всегда одно исполнение отличалось от другого. Например, в одном случае Галич пел: «Отвези меня, шофер, в Останкино», а в другом: «Отвези-ка меня, шеф…» Понимаете? Записи расходятся, люди слушают и запоминают разные варианты. Такие расхождения я считаю вариативными, и если то, что я помню, не совпадает с тем, что говорят Назар Захарович или Наташа, это не будет ошибкой. А вот «вся озябшая» вместо «вся иззябшая» – это совершенно точно ошибка и с точки зрения русского языка, и с точки зрения поэтики.

– Теперь понял, – кивнул Артем. – А кто такие первачи?

– Ну что ты пристал, – капризно протянула Марина. – Тут соревнование, а ты с вопросами лезешь! Потом спросишь, не мешай.

– А мы уже закончили, – сказал Назар Захарович. – Доктор, огласите приговор!

– Три – два, выиграл Назар Захарович, – объявил Качурин.

– Как и вчера, – вздохнула Наташа. – Мне дядю Назара никогда не победить.

Но Марина неожиданно запротестовала:

– Как – закончили? Почему так мало? Вы же только начали!

– Мы договаривались на пять песен, – строго ответил Назар.

Маринка расстроилась так очевидно, что Артему стало смешно.

– Разве вы уже все пять проговорили? Эдуард Константинович, вы проверьте по записям, не может быть, чтобы пять, – растерянно бормотала она.

Качурин очень серьезно, без малейшего намека на улыбку, посмотрел в блокнот:

– Первая – чисто, вторая – одна ошибка у Назара Захаровича, третья – одна у него же, четвертая – две у Наташи, пятая – одна у Наташи.

– Ну вот…

Артему показалось, что Маринка чуть не плачет. Чего это она? Неужели ей так интересно слушать старые стихи, которые когда-то были песнями? Или тут что-то другое?

– Друзья, а давайте выпьем чаю, – вдруг предложила Галина Александровна. – И мы с Назаром Захаровичем расскажем Артему, кто такие первачи. Когда вы на улице, а я в квартире, получается, что я вещаю, как королевская особа с балкона или как красна девица из терема.

– Я – за! – тут же радостно откликнулась Маринка.

– Наверное, неудобно, поздно уже, – смущенно проговорила Наташа.

Артем решительно взял ее за предплечье.

– Раз хозяйка приглашает, значит, не поздно и удобно. Пошли.

За чаем засиделись заполночь. Назар Захарович строго проверил, все ли участники предупредили своих кураторов, где находятся. Надежда Павловна и Полина Викторовна были проинформированы, что девочки вместе с Назаром ушли на соревнование, а вот Артем не предупредил Вилена, он же собирался выйти только на минутку, посмотреть, у кого в окнах свет, а потом вернуться в квартиру и позвонить…

– А ты знаешь, где Вилен сейчас? – спросила Галина Александровна.

– Да как обычно, в бо… – Артем запнулся и чуть было не проговорился, – у Ричарда.

– Ладно, договаривай, – усмехнулся Назар Захарович, – в богадельне. Думаешь, мы не знаем, как вы, молодежь, наш пятый этаж называете? Но это не дело, если родители в одиннадцать вечера не знают, где ребенок. И нечего на меня так смотреть. До тех пор, пока ты живешь с родителями под одной крышей, ты – ребенок, независимо от того, сколько тебе лет, и родители всегда волнуются, если не знают, где ты. Сходи к себе, оставь записку Вилену. Или в богадельню позвони.

Артем поднялся к себе на третий этаж. Квартира пуста. Он вырвал из блокнота листок, написал записку и вернулся к Галине Александровне, вспоминая, как ссорился с матерью, отстаивая собственное право не ставить родителей в известность о своих планах и о том, куда и когда он собирается уходить и когда вернется. «Если ты захочешь знать, где я, ты в любой момент можешь позвонить и спросить, я не имею привычки выключать мобильник», – говорил он и не понимал, почему такая простая вещь не устраивает маму.

Он и Назару собирался ответить точно так же, мол, если Вилен будет беспокоиться, он позвонит, но вовремя осекся. Куда он позвонит? Кому? Начнет поздним вечером обзванивать всех знакомых подряд и спрашивать, не знают ли они, где Артем? Бред. А ведь в те давние времена, наверное, так и поступали… Оставить записку с предупреждением… Такое ему, Артему, даже в голову не пришло бы. Сейчас никто записок не пишет. Мобильные телефоны появились, когда матери было двадцать пять, она выросла в тот период, когда не вернувшихся вовремя загулявших детей ждали, искали, потом, наверное, долго ругали. И она со всем своим воспитанием, с молоком матери впитала неистребимую потребность каждую минуту знать, где находится ее сын. Может, не стоит так злиться на нее за это? Если Артем не может понять маму, родившуюся в семидесятом году, то она точно так же не может понять его, выросшего в эпоху мобильной связи и интернета.

Рассказы Галины и Назара о первачах слушали только Артем и Наташа. Доктор Качурин сидел с задумчивым видом, углубившись в какие-то свои мысли. Наверное, ему неинтересно, а может быть, он и сам всё это знает. Маринка, пристроившись рядом с доктором, тоже молчала, и по выражению ее лица Артем отчетливо понял, что она не слушает про первачей, но при этом ей не скучно. Оказалось, что первачи – это не те, кто на самом деле лучший, а те, кого назначили быть «первым». Первые секретари (в отличие от вторых и третьих) райкомов, горкомов и обкомов партии или комсомола. Начальники, руководители. И даже актеры назывались первачами, если их особенно любили режиссеры: таким актерам во время гастролей или съемочных экспедиций доставались самые лучшие номера в гостиницах и предоставлялось самое лучшее обслуживание. Можно было написать безумно талантливое стихотворение, даже гениальное, и вся страна от мала до велика будет знать его наизусть, но первачом это поэта не сделает. Первачом он сможет стать только тогда, когда похвалят в газете «Правда» или на съезде Союза писателей. Иными словами – назначат «первым», то есть «правильным». Вот тогда начнутся путевки в Дома творчества, дача в Переделкине, творческие командировки за границу, талоны в двухсотую секцию ГУМа и прочие радости. И вот тогда ты – первач! Не похвалят, не отметят – ничего этого не будет, хоть этот поэт во сто крат талантливее всех его коллег по перу, вместе взятых. Каждый понимал: правду говорить нельзя, нужно изо всех сил прославлять советскую власть, чтобы заметили, отметили и похвалили. Одно неверное или даже просто сомнительное слово – и не быть тебе первачом. Нет, с землей, может, и не сровняют, и даже с работы не уволят, но удобств, комфорта, хороших продуктов и красивой одежды тебе не видать. И о зарубежных поездках можешь забыть. Будешь жить как все. Врать, молчать, притворяться, высиживать на постылых собраниях и политинформациях, доставать, искать блат, часами стоять в длинных очередях, списывать у знакомой рецепты супа, который можно приготовить без мяса, на одном плавленом сырке, и слушать, раскрыв рот, пересказ кинофильма, который смотрел сослуживец знакомого, случайно, по большому везению прорвавшийся на закрытый просмотр в Дом кино или в Дом журналиста. Еще, как рассказывала Галина Александровна, были совсем особенные очереди, не такие, в которые можно просто встать, проходя мимо магазина и увидев, что «выбросили дефицит». В эти особенные очереди нужно было еще суметь «попасть», и тянулись они годами. Очереди на получение квартиры, очереди на автомобиль, на ковер, на кухонный гарнитур, мебельную стенку, цветной телевизор… Как же это все унизительно!

А потом пришли 1990-е годы, и для многих вдруг оказалось, что все было напрасно. Напрасно тянул лямку на нелюбимой работе, молчал, одобрял, правильно голосовал, пряча подальше совесть, делал вид, терпел неудобства и унижения и снова молчал, потому что ждал квартиру, или машину, или повышения в должности, чтобы пенсия была побольше – такая, на которую можно не только самому достойно встретить старость, но и детям, и внукам хоть немного помогать. Все было напрасно. Потому что все рухнуло. Накопления на сберкнижке, сделанные за всю трудовую жизнь, сгорели. Очереди отменили, жилье давать перестали. Цены растут, а зарплаты не выплачивают. Твое образование никому не нужно, твоя профессия не востребована, потому что твой завод обнищал и закрылся, а вся отрасль производства уже дышит на ладан, не выдерживая конкуренции с импортом.

И вот в этом моменте, как казалось Артему, и кроется ответ на вопрос: почему не работает слоган. В «Дачниках» Суслов говорит о трудной юности и преодолении. Применительно к людям, жившим в советскую эпоху, речь идет о трудной молодости и унижении. «Преодоление» – существительное с положительным знаком, «унижение» же несет в себе заряд, безусловно, отрицательный. Когда человеку в возрасте «пятьдесят плюс» напомнить о том, что у него когда-то чего-то не было, в его голове автоматически всплывают и чувство унижения, и растерянность перелома 1990-х. Он не говорит себе, как Суслов: «Ах, какой я молодец, сумел все преодолеть и теперь живу сытно, удобно, не так, как раньше». Нет, он говорит: «Я не хочу об этом вспоминать, мне неприятно думать о том, как я врал, притворялся и унижался».

Ему вдруг вспомнилась игра в урок литературы, на котором Ирина исполняла роль ученицы. Получается, ложь и притворство окружали человека уже в школьные годы… Интересно, будут ли еще такие «уроки»? Может быть, они дадут Артему какую-нибудь почву для налаживания контакта с Ириной.

– Ричард пока уроки не планирует, но в любой момент может передумать, – сказала Галина Александровна. – А что, тебе понравилось? Хочешь повторить?

– Если честно, это было ужасно, – признался Артем. – Но очень познавательно. Даже не верится, неужели так и в самом деле могло быть? Или диалоги все-таки сильно приукрашены?

Профессор вздохнула.

– Диалоги для игры на отборочном туре мы придумывали, конечно, сами, но не на пустом месте. Могу рассказать одну историю из жизни, она имела место в школе, где училась моя двоюродная сестра. Хорошая московская школа, английская, но не привилегированная, как та, в которой учился Володя Лагутин, а обычная, районная. Работал в ней прекрасный учитель литературы, новатор, творческий человек, пытавшийся научить подростков мыслить самостоятельно, а не повторять написанное в учебнике. На него написали донос в ЦК, якобы он занимается на уроках антисоветской пропагандой. Начались визиты проверяющих из ЦК и из управления народного образования. Потихоньку, тайком, опросили десятерых ребят, учеников этого педагога, задали вопрос: «Кто твой любимый писатель?» Надеялись, вероятно, что подросток по неосторожности назовет Пастернака, Булгакова или еще кого-нибудь, кто был в немилости. Восемь человек назвали Пушкина, двое других Лермонтова и Толстого. Казалось бы, торжество справедливости? А вот и нет.

– Как же так? – изумился Артем. – Пушкина нельзя было любить? Или я чего-то не знаю?

– Проверяющие докладывали на педсовете: учитель не прививает ученикам любовь к советской литературе, у детей все любимые писатели оказались русскими, дореволюционными, значит, виноват учитель, не соблюдает и не разъясняет на уроках принцип партийности советской литературы.

Глаза Наташи расширились, и только сейчас Артем заметил, какие они огромные и синие.

– Какой ужас, – почти прошептала она. – Неужели это всерьез? Неужели так и вправду было? В это невозможно поверить.

– И тем не менее было именно так. Мама моей кузины работала учителем химии в этой школе и присутствовала на том самом педсовете, так что все сведения получены из первых рук.

– А что потом стало с этим учителем? Удалось ему отбиться от проверок? – с интересом спросил Артем.

– Съели учителя, – грустно ответила профессор. – Не дали работать. А жаль. Талантливый был человек, и в детях талант умел пробудить. Сестра как раз у него училась, так что ситуация разворачивалась, можно сказать, у меня на глазах. Кстати, она была одной из тех восьмерых, кого тайком опрашивали и кто назвал Пушкина.

Вернувшись от Галины Александровны, Артем застал Вилена в постели с книгой в руках. Они проговорили почти два часа, потом Артем ушел к себе в комнату, лег, но заснуть смог только за час до звонка будильника. Вилен многое скорректировал в его рассуждениях, и к утру Артем Фадеев был уверен, что нашел решение задачи. Цель достигнута, и можно смело бросать квест и уезжать.

Правда, если он уедет, то больше не увидит Ирину. Ну и что? Все равно они только здороваются, а поговорить с ней удалось лишь во время комсомольского собрания, где она играет роль секретаря комсомольской организации института. Таких собраний, как обещали организаторы, будет несколько, но все равно шансов на успех мало. Между ними ничего не может быть, и Артему нужно просто собрать себя в кулак и перетерпеть.

Записки молодого учителя

«ДАЧНИКИ»

Пьесе «Дачники» в учебнике отведено совсем немного места: если пьесе «На дне» посвящено целых четыре страницы текста, то «Дачникам» – всего полстранички, да и то львиную долю объема занимает цитирование стихотворения Власа, а также высказывания самого Горького о сути пьесы, правда, без ссылки на первоисточник, так что невозможно проверить, действительно ли Алексей Максимович такие слова написал.

И снова мне приходится не соглашаться с учебником! Хотя должен признать, что по мере составления этих «Записок» я постепенно учусь делать это деликатно и неявно. Учебник провозглашает «правильными интеллигентами» Марью Львовну, Власа, Соню и Зимина, всех прочих персонажей записывая в «омещанившихся обывателей, которые заботятся только о своем покое и благополучии». «Эти люди, – говорится в учебнике, – чувствуют страх перед жизнью, стремятся спрятаться от суровой действительности, они – дачники в своей стране». Как говорится, не смею спорить… Все так и есть. Причем не только тогда, на рубеже веков, но и сейчас, после шестидесяти с лишком лет непрерывного строительства светлого будущего. Взять хотя бы мою семью со всеми благами, дачами, персональными автомобилями с водителями, продуктовыми пайками из горкомовских и исполкомовских распределителей, «белыми списками» для покупки дефицитных книг, связями и знакомствами… Никогда не поверю, что отец с матерью ни сном ни духом не ведают, как живут другие люди, не допущенные к кормушке. Не поверю, что они не знают об отвратительном качестве товаров, произведенных на советских заводах и фабриках, о том, что товары эти неконкурентоспособны и люди не хотят их покупать, но вынуждены делать это, потому что никаких других товаров просто нет. Мои родители отлично осведомлены и об истинном положении дел, и о том, что все громкие слова о выполнении и перевыполнении планов и о том, что «советское – значит отличное!», есть не что иное, как огромная и всем надоевшая ложь. И что же? Они не захотели жить как все, носить то, что продается в советских универмагах, и есть продукты, которые наличествуют на прилавках, они спокойненько и удобненько спрятались от суровой действительности. Они – точно такие же дачники в своей стране, как и те, кого Горький «всеми силами души презирал» (как гласит учебник). Только теперь, во второй половине двадцатого века, мои родители отнюдь не презренные, а очень даже уважаемые люди, светоч и маяк для рядовых граждан. Вот такие странные метаморфозы.

Влас из «Дачников» мне, кстати, очень понравился, но вовсе не по тем причинам, которые предлагает нам школьный учебник. Мою симпатию он завоевал уже тем, что стал жертвой родительских амбиций – учился там, где велел отец, и в результате приобрел не знания, а одно только отвращение к наукам. Как мне это понятно! А дальше, во время разговора с Марьей Львовной, Влас произносит слова, сделавшие его не только понятным мне, но и близким, своим: «Тошно мне, Марья Львовна, нелепо мне… У меня голова засорена каким-то хламом… Мне хочется стонать, ругаться, жаловаться… Я, кажется, начну пить водку, черт побери! Я не могу, не умею жить среди них иначе, чем они живут… и это меня уродует…» И затем: «Вы не поверите – порой так хочется крикнуть всем что-то злое, резкое, оскорбительное…» Вот и я точно такой же Влас, от ногтей до волос. С той лишь разницей, что ему пока еще только «кажется», а мне уже ничего не кажется; свой рубеж я переступил. А ведь мы с Власом ровесники, ему, как и мне, 25 лет… Акселерация, наверное.

Однако самыми для меня интересными персонажами в «Дачниках» стали Рюмин и писатель Шалимов, в учебнике и вовсе не упомянутые. Начну с Якова Шалимова, писателя, приехавшего к старому приятелю на дачу отдохнуть от светской суеты, собраться с мыслями. Шалимов находится в том состоянии, которое, наверное, как раз и называется творческим кризисом: «Ничего я не пишу… И какого черта тут напишешь, когда совершенно ничего понять нельзя? Люди какие-то запутанные, скользкие, неуловимые… Но – надо кушать, значит, надо писать. А для кого? Не понимаю… Лет пять назад я был уверен, что знаю читателя… и знаю, чего он хочет от меня… И вдруг, незаметно для себя, потерял я его… это чужие мне люди, не любят они меня. Не нужен я им… как латинский язык… Стар я для них… и все мои мысли – стары…» На этих строках слезы наворачиваются на глаза, и я снова вспоминаю «Мещан»: вот человек, молодой и полный сил, делает то, что ему интересно, нравится, получается, делает из года в год, наслаждается результатами своего труда, и вдруг оказывается, что выросло новое поколение, которому результат твоего искреннего и увлеченного труда не нужен, не привлекателен, не востребован. И человек теряется и перестает понимать, как и для чего ему трудиться дальше, если то единственное, что он любит и умеет делать и что кормило его много лет, становится никому не нужным. К Шалимову в этой сцене я испытываю такую же острую щемящую жалость, как и к Петру Артамонову из «Дела Артамоновых», и к Бессеменову из «Мещан». Новое поколение хочет жить по новым законам, старое поколение выбрасывается на свалку за ненадобностью. Жестокий закон!

И еще один закон, не менее, наверное, жестокий: писатель в нашей стране «всем должен». Великолепные сцены сперва Басова с Марьей Львовной, а затем Шалимова с Варварой Михайловной выпукло рисуют нагло-потребительское отношение людей к литераторам, особенно популярным, известным. Басов, на дачу к которому приехал отдохнуть и перевести дух Шалимов, старается защитить давнего приятеля от нападок и завышенных требований: «Нельзя же так, уважаемая! По-вашему выходит, что если писатель, то уж это непременно какой-то эдакий… герой, что ли? Ведь это, знаете, не всякому писателю удобно». На что Марья Львовна категорично заявляет: «Мы должны всегда повышать наши требования к жизни и людям». И далее: «Но мы живем в стране, где только писатель может быть глашатаем правды, беспристрастным судьею пороков своего народа и борцом за его интересы… Только он может быть таким, и таким должен быть русский писатель…» И продолжает после ответной реплики Басова: «Я этого не вижу в вашем друге, не вижу, нет! Чего он хочет? Чего ищет? Где его ненависть? Его любовь? Его правда? Кто он: друг мой? Враг? Я этого не понимаю…»

В этом коротком диалоге Марьи Львовны с Басовым есть и простор для моих собственных размышлений, и тема для обсуждения с учениками. На уроке можно было бы предложить ребятам поговорить о том, обязательно ли в литературном произведении должны быть ненависть, любовь и правда. И обязательно ли писателю быть «героем» и «глашатаем», непременно ли нужно «обличать пороки», чтобы произведение стало интересным читателю и любимым.

Более тонкий вопрос о позиции Марьи Львовны я ученикам, конечно, предложить не осмелюсь, но сам для себя его обдумываю. Обращу снова внимание на ее слова: «Кто он: друг мой? Враг? Я этого не понимаю…» Реплика произносится, вероятнее всего, с раздражением и негодованием. Авторской ремарки об интонации в тексте Горького нет, но есть указание на движение: на словах «Я этого не вижу в вашем друге» Марья Львовна сходит с террасы, после «Я этого не понимаю…» быстро уходит за угол дачи. Таким образом, описание движения ясно показывает: разговор вызывает у Марьи Львовны негативные эмоции, и быстрый уход за угол в данном случае, я уверен, равносилен хлопанью дверьми. Что же получается? Во всей сцене видно, как Марья Львовна давит на Басова, не давая ему возможности обдумать и развернуть аргументацию, а ведь Басов – адвокат, человек, привыкший к устному изложению мыслей, обладающий быстрой реакцией и не лезущий за словом в карман. Какой же силы должно быть это давление, чтобы растерялся даже такой персонаж, как адвокат Басов? В этом месте Марья Львовна начинает вызывать неприязнь, во всяком случае, у меня. Очень сильно вся сцена напомнила мне многочисленные комсомольские собрания, на которых пришлось высиживать в последние десять лет… Но вернемся к Марье Львовне. Она, видите ли, не понимает, друг ей писатель или враг. И виноват в этом, разумеется, сам писатель. Забавно. Здесь предметом для внутренних размышлений являются два аспекта. Первый: почему каждого человека нужно непременно записать в друзья или во враги? Так ли уж это необходимо? И если человек испытывает потребность в классификации окружающих, в ранжировании, то почему только два класса, два ранга? Кто и где сказал, что их должно быть два, а не три, не десять, не сто? Это что, такое своеобразное преломление постулата о единстве и борьбе противоположностей? Да, для каждой прямой противоположностей две, это правда. Но кто и, опять же, где сказал, что жизнь и душа человека – всего лишь прямая линия? Возьмите любую окружность: у каждого конкретного диаметра есть две противолежащие точки на окружности, но сколько их, этих диаметров, проходящих через один и тот же центр одного и того же круга? Вот именно! Однако ж Марья Львовна непоколебимо убеждена, что из каждого писателя надобно сотворить либо друга себе, либо врага. Дальше – больше: при невозможности навесить на писателя ярлык у Марьи Львовны и всех ей подобных возникают обида и негодование. Она, видите ли, не понимает. Не понимает! Как хорошо: не понимает «она», а претензии предъявляются к «писателю», он виноват. В одной реплике Марьи Львовны показана целая типичная философия, уж не знаю, русского ли человека или человека вообще: стремление найти того, кто виноват, сбиться в стаю (то есть объединиться с друзьями) и обозначить врага как объект совместной с друзьями травли.

Несчастный Шалимов, как выяснилось, виноват во всем и перед всеми, и не только перед Марьей Львовной, но и перед Варварой Михайловной, которая когда-то семнадцатилетней девушкой увидела писателя Шалимова на литературных чтениях и влюбилась. Разумеется, платонически: «Как я любила вас, когда читала ваши книги… как я ждала вас! Вы мне казались таким… светлым, все понимающим… Таким вы показались мне, когда однажды читали на литературном вечере… мне было тогда семнадцать лет… и с той поры до встречи с вами ваш образ жил в памяти моей, как звезда, яркий… как звезда! …Задыхаясь от пошлости, я представляла себе вас – и мне было легче… была какая-то надежда… И вот вы явились… такой же, как все! Такой же… Это больно!» Каково, а? Дамочка сама себе что-то там напридумывала, сама создала образ, сама влюбилась, а когда выяснилось, что живой, реальный человек на этот выдуманный образ совсем не похож, предъявляет ему же претензии, дескать, он виноват, какой негодяй, не оправдал ожиданий. Иными словами, Варвара Михайловна, как и Марья Львовна, отрицает право другого человека быть самим собой и жить собственной жизнью, собственными интересами, считаться с собственными потребностями. Считаться можно и нужно только с потребностями окружающих, в особенности – читателей, конкретно – вышеуказанных двух дам, одна из которых, между прочим, провозглашается школьным учебником «представителем передовой интеллигенции», борющейся за лучшую жизнь пролетариата и крестьянства. Может, именно поэтому после революции так широко распространилось умение по любому поводу искать виноватых и записывать во враги… Передовая дореволюционная интеллигенция сначала возглавила революцию, а потом навязала молодой республике свой образ мышления.

У Варвары Михайловны есть еще одна претензия к Шалимову: почему он не учит людей жить лучше? Он же писатель, он должен, обязан! Шалимов, человек умный, тонкий и честный, объясняет ей, что в нем «нет самонадеянности учителей», он «чужой человек, одинокий созерцатель жизни», он не умеет «говорить громко». Сперва он и в самом деле пытается что-то объяснить Варваре Михайловне, достучаться до нее, заставить услышать свои искренние слова, но… Тупое стремление Варвары назначить его виноватым заставляет Шалимова почти сорваться: «Почему вы применяете ко мне иные требования… иные мерки, чем вообще к людям?.. Вы все… живете так, как вам нравится, а я, потому что я писатель, должен жить как вы хотите!» Со словами Шалимова трудно не согласиться. К писателям, увы, в нашей стране относятся именно так. И эту тему, только в очень аккуратной формулировке, тоже можно было бы вынести в класс на обсуждение.

Вообще-то в этом месте мне даже стало стыдно, я ведь и сам грешил подобным отношением к писателям. Что поделать, нас так воспитывали школьные учебники, ибо живых настоящих писателей я в глаза не видел, кроме как на телеэкране, когда они произносили какие-то правильные мутные славословия на очередных съездах либо партии, либо Союза писателей.

Но самым любимым моим персонажем в «Дачниках» является Рюмин, безответно влюбленный в Варвару Михайловну, замужнюю даму, супругу адвоката Басова. Главное достоинство Рюмина в моих глазах состоит в том, что он не приемлет косности и нетерпимости. В сцене Рюмина с Варварой Михайловной и Марьей Львовной в первом действии интересный и важный разговор о том, до какой степени нужно говорить правду детям, перерастает в не менее важную дискуссию о праве человека желать обмана. Рюмин считает, что такое право есть, и готов его отстаивать, дамы же его не поддерживают и возражают. Рюмин настаивает на том, что человек, видя вокруг себя грязь, пошлость, грубость и гадость, не может уничтожить противоречия жизни, не может изгнать из нее зло и грязь, но должен хотя бы иметь право отвернуться и не смотреть ежечасно и ежеминутно на эту печальную картину. «Я только против этих… обнажений… этих неумных, ненужных попыток сорвать с жизни красивые одежды поэзии, которая скрывает ее грубые, часто уродливые формы… Нужно украшать жизнь! Нужно приготовить для нее новые одежды, прежде чем сбросить старые…» И далее: «Человек хочет забвения, отдыха… мира хочет человек!» Марья Львовна такого человека, желающего отдыха и мира, тут же презрительно именует «обанкротившимся», а Варвара Михайловна удивляется тому, что еще два года назад у Рюмина была другая точка зрения. Вот в этом месте я долго смеялся! Ладно бы речь шла о пяти минутах или, в крайнем случае, нескольких часах, в течение которых человек кардинально поменял свою позицию, свои взгляды и принципы, но два года! То есть чудесная Варвара, предмет безответной любви Рюмина, не меняется и не развивается сама, застыла в своих семнадцати годах (а сейчас ей уже целых 27!) и не признает права других людей на изменения и развитие: «Я помню, года два тому назад вы говорили совсем другое… и так же искренно… так же горячо…» – укоряет она Рюмина, и тот отвечает: «Растет человек, и растет мысль его!» Марья Львовна и тут не удерживается от сарказма: «Она мечется, как испуганная летучая мышь, эта маленькая, темная мысль!» Рюмин, волнуясь, возражает: «Она поднимается спиралью, но она поднимается все выше!» В этом коротком быстром обмене репликами все трое как на ладони: Варвара с непониманием того, как можно вообще менять свое мнение и свои оценки; Марья Львовна с традиционным лозунгом: «Все, с чем лично я не согласна, заведомо плохо и неприемлемо» и со стремлением оскорбить и унизить то, что непонятно или не нравится; Рюмин со своим искренним желанием душевного покоя и готовностью к изменениям, переосмыслениям и переоценкам. Ну и кто из троих наиболее симпатичен? Кстати, чуть позже Рюмин скажет о Марье Львовне, что она «в высокой степени обладает жестокостью верующих… слепой и холодной жестокостью…» Отличные слова! Хотелось бы знать, можно ли применять их к тем нашим современникам, которые уверяют, что верят в коммунизм. И опять вспомнились наши комсомольские собрания…

В следующем действии Рюмин снова повторит свою оценку Марьи Львовны: «Люди этого типа преступно нетерпимы… Почему они полагают, что все должны принимать их верования?» Нетерпимость – преступна. Хорошая тема для дискуссии с учениками. Но следует проявить аккуратность, чтобы слова о преступной нетерпимости никоим образом не соединились с революционными устремлениями Марьи Львовны, ее дочери Сони и поклонника Сони, Зимина. Иначе не сносить мне головы… Порой я забываю, что пишу всего лишь полухудожественные-полумечтательные очерки, и начинаю мыслить как настоящий учитель, готовящийся к настоящему уроку литературы с настоящими школьникам и в настоящей советской школе. Я ухожу от действительности в вымысел в наивных попытках отвернуться и не видеть грязь и пошлость окружающей меня действительности. Я – Рюмин, я – Рюмин, я – Рюмин…

И еще одно забавное наблюдение, которым я не могу не поделиться. Но сперва напомню: согласно школьному учебнику, проповедник «сладкой лжи» Лука из пьесы «На дне» кругом неправ, а Сатин, защитник «горькой правды», – глашатай авторской позиции, сиречь истины в последней инстанции. Давайте вспомним о любопытной «биологической» концепции Луки, касающейся смысла жизни человека, казалось бы, никчемного и бессмысленного, согласно которой смысл может состоять в том, что когда-нибудь потомок этого ненужного человечка принесет огромное благо обществу и цивилизации. А вот диалог Рюмина все с той же Марьей Львовной: Рюмин утверждает, что людей, испуганных жизнью, очень много, потому что жизнь ужасна и в ней все строго предопределено, и только бытие человека случайно, бессмысленно, бесцельно; а Марья Львовна в ответ на это говорит… Угадайте – что? Цитирую: «А вы постарайтесь возвести случайный факт вашего бытия на степень общественной необходимости, – вот ваша жизнь и получит смысл…» Ничего не напоминает? И как же так вышло, что носители одной и той же мысли в разных произведениях получают разную оценку в учебнике? Лука вроде как неправ, ибо коль он неправ в вопросе о правде и лжи, то уж неправ тотально и во всем, у нас же так не бывает, чтобы человек был прав в одном и неправ в другом. Стоит кому-то высказать одну-единственную мысль, которая кому-то покажется верной и полезной, автора мысли немедленно возводят в ранг классика, гения и кумира, и тут уж любой его пук и чих становятся объектами самого подобострастного анализа с заранее предопределенным выводом: это гениально! Если же мысль по вкусу не пришлась, то человек записывается в вечные и непримиримые враги, и все, что он когда бы то ни было говорил или писал, объявляется неправильным и вредным. Вот не повезло бедному Луке! Зато Марья Львовна – олицетворение всего лучшего и передового в русской дореволюционной интеллигенции, и каждое ее слово – бриллиант истины. Если уж Лука неправ в вопросах правды и лжи, то, стало быть, и биологическая теория его вредна и порочна, но когда то же самое произносит положительная Марья Львовна, становится трудновато придумать трактовку, которая годилась бы для школьного учебника.

Рюмин симпатичен мне не только готовностью к переменам и нетерпимостью к нетерпимости, но и желанием свободы мысли и чувства. Он не выносит, когда ему пытаются навязать что-то со стороны, он хочет сам все прочувствовать, передумать и прийти к собственным выводам, пусть даже неправильным, но своим. «Когда я слышу, как люди определяют смысл жизни, мне кажется, что кто-то грубый, сильный обнимает меня жесткими объятиями и давит, хочет изуродовать…» Эти слова очень мне близки. В таких грубых жестких объятиях я задыхаюсь все 25 лет своей жизни.

Совершенно потрясла меня сцена объяснения Рюмина с Варварой Михайловной, когда он решился открыть ей свои чувства. Варвара ответить на них не может, она не испытывает к Рюмину ничего, кроме дружеской симпатии, иными словами – она не оправдывает его надежд и ожиданий. И что же? «На ваше отношение ко мне я возложил все надежды, – говорит Рюмин. – А вот теперь их нет – и нет жизни для меня…» И Варвара на голубом глазу отвечает: «Не надо говорить так! Не надо делать мне больно… Разве я виновата?» Вот так, мои дорогие. Когда Шалимов не оправдал надежд Варвары, он был немедленно назначен ею виноватым. А когда надежд не оправдала сама Варвара, то она ни в чем не виновата, белая и пушистая. Пожалуй, эта дама вызывает у меня самое большое отвращение среди всех персонажей пьесы. Даже Марья Львовна – и та лучше! Она упрямая, негибкая, не особенно умная, но у нее хотя бы одна мерка для всех и для себя самой в том числе, то есть она искренняя. А Варвара…

Но этот эпизод снова возвращает нас к проблеме горькой правды и сладкой лжи, которой так много внимания уделено в учебнике в связи с пьесой «На дне». В ходе объяснения с Варварой Михайловной Рюмин восклицает: «А я хочу быть обманутым, да! Вот я узнал правду – и мне нечем жить!» Похоже, и этот вопрос беспокоил Алексея Максимовича, коль он к нему не один раз обратился.

Ну и, конечно же, какая пьеса Горького может обойтись без суицида! Рюмин пытается застрелиться, но неудачно, он получает всего лишь нетяжкое ранение. Ему стыдно, он просит прощения у Варвары Михайловны… Ужасная тягостная сцена, которая заканчивается словами Рюмина о самом себе: «Да… вот, жил неудачно и умереть не сумел… жалкий человек!» Когда читал пьесу впервые, в шестнадцать лет, эпизод меня не впечатлил. Зато теперь, когда перечитывал, глотал слезы.

Но суицидальная попытка Рюмина – не единственное самоубийство в пьесе, о сведении счетов с жизнью говорится не раз. Сперва обсуждают юнкера, у которого сестра застрелилась: «Не правда ли, какой сенсационный случай… барышня и вдруг – стреляется…» Далее, уже в другом действии, Юлия Филипповна предлагает своему мужу Суслову, вынимая из кармана маленький револьвер: «Давай застрелимся, друг мой! Сначала ты… потом я!» Суслов совершенно справедливо расценивает эти слова как шутку, однако Юлия довольно долго и пространно рассуждает на тему самоубийства, делая вид, что говорит серьезно. Через некоторое время уже сам Суслов, осознав, вероятно, что из самоубийства вполне можно сделать повод для шутки, замечает как бы мимоходом в ответ на реплику о том, что люди «живут без действия»: «А вот я застрелюсь… и будет действие». На что Рюмин, отрицательно качая головой, отвечает: «Вы – не застрелитесь». Интересно, существует ли такая закономерность, согласно которой человек, много говорящий о самоубийстве, никогда не поднимет руку на самого себя? Сам Горький в этом смысле примером быть вряд ли может, ведь он сначала дважды пытался покончить с собой, лет эдак в девятнадцать-двадцать, а уж потом начал писать (и думать) о суицидах, и делал это до самой своей смерти.

Еще меня зацепили отдельные реплики отдельных персонажей. Даже не знаю почему. Или знаю, но не признаюсь никому. Например: «Мне все равно!.. Все равно, куда я приду, лишь бы выйти из этой скучной муки!» (Ольга Алексеевна); «У меня в душе растет какая-то серая злоба» (Калерия); «Когда я выпью рюмку крепкого вина, я чувствую себя более серьезной… жить мне – хуже… и хочется сделать что-то безумное» (Юлия Филипповна).

Отдельно скажу о Суслове, о его монологах в четвертом действии: они снова заставили меня, как и слова Бессеменова и Тетерева в «Мещанах», под иным углом взглянуть на родителей. С одной стороны, то, что говорит Суслов, полностью применимо и к моему отцу: «Вы, Марья Львовна, так называемый идейный человек… Вы где-то там делаете что-то таинственное… может быть, великое, историческое, это уж не мое дело!.. Очевидно, вы думаете, что эта ваша деятельность дает вам право относиться к людям сверху вниз. Вы стремитесь на всех влиять, всех поучать…» Именно таким и является мой отец, крупный столичный партийный начальник. В чем смысл и суть его деятельности – мне неведомо, но он ужасно важный человек, вершит какие-то там судьбы, следит, чтобы коммунисты Москвы правильно боролись за правильные идеалы, сильно устает на работе, а дома продолжает руководить и поучать, если вообще соизволяет открыть рот. Но с другой стороны, далее Суслов говорит вещи не столь однозначные, например, о том, что люди, наголодавшиеся и наволновавшиеся в юности, имеют полное право в зрелом возрасте хотеть много и вкусно есть, пить, отдыхать и вообще наградить себя с избытком за беспокойную, голодную, трудную юность; такая психология может кому-то не нравиться, но она вполне естественна, и с этим нужно считаться. «Прежде всего человек, почтенная Марья Львовна, а потом все прочие глупости…» Вот тут я и призадумался: вроде бы нам всегда внушали, что стремление к материальным благам и физическому комфорту есть мещанство и недостойно советского человека, но ведь мои родители пережили Великую Отечественную войну, а бабушка Ульяна – еще и войну Гражданскую, и, наверное, нет ничего предосудительного в том, что в зрелые годы они так цепляются за свои пайки и прочие блага… Смутила меня эта сцена у Горького, поколебала уверенность в собственной правоте. Выступление Суслова заканчивается его открытым признанием: «Я обыватель – и больше ничего-с! Вот мой план жизни. Мне нравится быть обывателем… Я буду жить как я хочу!» Однако сильнее всего меня поразила реакция Марьи Львовны: «Да это истерия! Так обнажить себя может только психически больной!» Пьеса написана в 1904 году, прошло 75 лет, и ничего не изменилось. По-прежнему тех, кто не согласен с руководящей идеей, считают психически больными. Трудно поверить, что за 75 лет ни наука, ни представления людей не сдвинулись с места. Приходится делать неутешительный вывод, что приравнивание инакомыслия к психическому заболеванию – не более чем удобный прием, позволяющий уклоняться от открытой дискуссии. Удивительно, что идеология за 75 лет не претерпела никаких изменений и настолько обленилась, что даже новых приемов не выработала.

Вернусь к Суслову: в самом начале пьесы он угрюмо (как указывает Горький) говорит о том, что ему трудно допустить существование человека, который смеет быть самим собой. Иными словами, Суслов изначально понимает необходимость притворяться и скрывать свое истинное лицо и готов с этой необходимостью мириться. Однако же в той самой сцене четвертого действия он перестает притворяться и, как говорится, срывает маску. Он честен, искренен. Он говорит то, что думает и чувствует, хотя, вероятно, понимает, что делать этого не следовало бы. Это хорошо или плохо? С одной стороны, хорошо, потому что быть честным и искренним – правильно. Нас так учили. Но с другой стороны, попытку предстать перед людьми без маски эти самые люди расценивают как признак помешательства. То есть не одобряют. И носителем этого неодобрения, как я уже указал выше, является Марья Львовна, та самая, которая учебником провозглашена «интеллигенцией нового типа, передовой, революционной». Что же получается? Правильная и передовая Марья Львовна не одобряет искренности и не ценит честности, считая их признаками психического заболевания? А «неправильный и глубоко презираемый автором» Суслов отказывается от притворства и лицемерия, то есть, по этой логике, поступает плохо? Неувязочка, прямо скажем… Нет, не у Горького, разумеется, а у тех, кто пытается привить нашим школьникам интерес к его произведениям. Как-то топорно они это делают.

Но, разумеется, эти мысли – не для обсуждения в классе. С учениками можно было бы поговорить о многом другом, что затронуто персонажами пьесы: говорить ли детям правду и как достичь дружбы между детьми и родителями; является ли умение жить умением жить без помощи и поддержки; легко ли жить среди людей, которые все только стонут и жалуются; возможна ли дружба между мужчиной и женщиной…

Ну и, конечно же, при обсуждении «Дачников» можно и нужно говорить о любви, благо почвы для этого в тексте пьесы предостаточно. Тут и влюбленность Варвары Михайловны в Шалимова, и безответная любовь Рюмина, и дачный, скоротечный, но тем не менее страстный роман Юлии Филипповны, жены Суслова, с Замысловым, и юная любовь Сони и Зимина, и ничем не окончившиеся отношения Власа и Марьи Львовны. Одним словом, есть о чем поговорить. Было бы желание…

* * *

На обсуждении «Дачников» Сергей, как обычно, сидел рядом с Артемом. После занятий они всегда выходили вместе и шли на улицу курить, но сегодня Артем, едва поднявшись из-за длинного стола, сразу направился к входной двери. И вообще он выглядел как-то необычно, был рассеянным, и его выступление оказалось на удивление коротким и не таким подробным, как прежде.

– Ты куда? – окликнул его Сергей, догнав Артема на лестнице.

– Нужно Юру найти, он же главный по транспорту.

– Тебе нужна машина? Хочешь куда-то съездить?

– Мне нужны билеты на самолет. Я уезжаю.

Сергей оторопел.

– Как? Почему? Дома что-то случилось?

Мимо них по лестнице спускались Марина и Тимур.

– Тим, где твой надзиратель? – обратился к нему Артем.

– На ферму за овощами поехал, а что?

– Ничего, ладно, – Артем махнул рукой. – Как думаешь, насчет билетов к кому еще можно обратиться? К Назару? Или надо к главному боссу идти?

Услышав, что Артем собрался уезжать, Тимур ужасно расстроился. Марина давно прошла мимо, а он все стоял на лестничной площадке и уговаривал Артема не торопиться.

– Ты же денег не получишь! Тебе заплатят только за отработанные дни. А вдруг премия?

– Тим, я не привык рассчитывать на мифические прибыли, я рассчитываю только на себя и на свою работу.

– Но это и есть твоя работа! Ты ее делаешь лучше всех! У тебя и у Сереги всегда больше всего совпадений с «Записками»! – убеждал Тимур. – Если останется только один Серега, то шансов на успех станет в два раза меньше. Ну подумай еще, Артем, не торопись. Ты же всех нас подставляешь! А вдруг мы без тебя не справимся? И нам тогда заплатят только за дни, а премию не дадут.

Сергею тоже жаль было расставаться с товарищем, но что ж поделать, если человеку стало скучно. Никакие аргументы, чтобы удержать Артема, ему в голову не приходили, кроме финансовых.

– Когда Юра вернется? – спросил упрямо Артем.

– К ужину, наверное. Он на какую-то дальнюю ферму ездит.

– Черт, и ведь не позвонишь ему… Хотя если я выхожу из игры, то на меня правила уже не распространяются. Тим, дашь номерок?

Сергею показалось, что Тимур замялся.

– Откуда у меня номер? Юра мне и не давал его, нам же на мобильные нельзя звонить.

– А, ну да… Ладно, подожду до вечера, все равно на сегодняшний рейс я уже никак не успеваю. Или, может, к Назару подойти, как думаешь? – обратился Артем к Сергею.

– Назар с боссом в богадельню сразу ушли, – буркнул расстроенный Сергей. – У них перерывов не бывает.

– Тогда подожду. Вот засада! – Артем внезапно улыбнулся. – Когда есть интернет – нет проблем, любой билет можно и забронировать, и оплатить, хоть на самолет, хоть на концерт. А без интернета и не знаешь, куда обратиться и как вопрос решить. Галина рассказывала, что раньше надо было ехать в кассу и часами стоять в очереди. Интересно, сейчас такие кассы еще есть?

– Наверное, есть, – Сергей посмотрел вслед уходящему Тимуру, – но в поселке их точно нет. Если только в городе.

Они спустились вниз, вышли на улицу, присели на выступающий бордюр цоколя, закурили.

– Тебе что, в самом деле неинтересно? – осторожно спросил Сергей.

– Интересно. Но уже не нужно. Я понял то, что хотел. Можно валить отсюда и заниматься делом.

– Но если ты останешься, то есть шанс, что поймешь еще больше. Разве нет?

– Есть, – согласился Артем. – Но я должен выбирать между интересным и нужным – с одной стороны, и интересным и не очень нужным, с другой. Работа – это интересное и нужное, это моя карьера и мои будущие доходы. А квест – это интересное, без которого я вполне могу обойтись.

Никакие уговоры не помогали, аргументы не действовали, да Сергей и сам чувствовал, что не может найти нужные слова, чтобы удержать Артема. Ну что ж, значит, не судьба.

Они собрались было возвращаться и в дверях подъезда столкнулись с Тимуром.

– О, Серега, а я как раз тебя ищу. Ты вроде говорил, что твой Гримо тебе вслух читает?

Сергей удивился.

– Ну, было один раз, еще на отборе. А что?

– А-а, – разочарованно протянул Тимур. – А я думал, он и пьесы тебе читает.

– Это принципиально?

– Да я хотел к тебе напроситься, все-таки слушать не так напряжно, как самому глаза ломать. Но если вы не читаете вслух…

Глаза его хитро блеснули.

– А давай попросим Гримо нам почитать. Если ему одному трудно, можно еще кого-нибудь позвать, Ирину, например, или Старуху. Пусть читают нам по очереди или по ролям. Будет такой домашний театр. А? Клево я придумал?

Сама по себе идея Сергею понравилась. Хоть какое-то разнообразие.

– Старуху не надо, – быстро проговорил он. – Я ее боюсь, она всегда сердитая, губы поджаты.

Старухой участники квеста, с легкой руки Марины, называли между собой строгую Полину Викторовну.

– Ладно, тогда Ирину позовем. Ну, в смысле, попросим Гримо, чтобы позвал.

– А если она не согласится? – спросил Артем.

– Если Гримо попросит – согласится, никуда не денется, – уверенно заявил Тимур.

Виссарион Иннокентьевич воспринял предложение устроить домашний театр с воодушевлением и тут же сам позвонил Ирине, которую даже уговаривать не пришлось.

– Вот когда большая квартира пригодилась, – восторженно гудел баритон актера. – А я-то все размышлял, к чему нам с Сережей такая удача привалила! Судьба все видит, ее не обманешь. Места много, все разместимся. Сколько зрителей предполагается?

– Двое, – растерялся Сергей. – Я и Тим.

– Я тоже, – вдруг сказал Артем. – Ну… все равно же мне сегодня не улететь, а так хоть послушаю.

– А девочек пригласите?

Тимур скроил презрительную мину.

– Да ну их! Пусть сами читают, нечего моими идеями пользоваться.

А вот Сергей совсем не возражал бы пригласить Евдокию. Но признаваться в этом вслух постеснялся, поэтому промолчал.

– Это жаль, – покачал густоволосой головой Гримо, – артисту нужен зритель. Подумайте насчет девочек. Полагаю, они с удовольствием придут.

После обеда прочитали и обсудили «Записки молодого учителя», а после ужина собрались в трехкомнатной квартире на третьем этаже, у Виссариона Иннокентьевича и Сергея. Тим – безалаберный балабол – раззвонил девчонкам про «литературный вечер», хотя сам же первый был против их присутствия, и, к радости Сергея, Евдокия спросила, может ли она тоже прийти. Во время ужина в столовой с таким же вопросом подошла Наташа.

– А Маринка придет? – спросил он.

Наташа отрицательно покачала головой. «Вот и хорошо», – подумал Сергей. Почему-то хорошенькая и, в общем-то, неглупая Маринка ужасно его раздражала. Иногда просто до бешенства. Непонятно, как такая милая и тихая девчушка, как Наташа, может с ней дружить.

Оказалось, что, пока участники между обедом и ужином разбирались с довольно длинным текстом Владимира Лагутина о «Дачниках» и ожесточенно спорили о Суслове, Марье Львовне и о том, является ли откровенность и искренность признаком психического заболевания, Виссарион и Ирина подготовили сцену и зрительный зал. Сцена представляла собой два кресла, поставленных на расстоянии одного метра друг от друга. Шторы задернуты, в комнате довольно темно, около каждого из кресел стоит включенный торшер. Зрителям предлагалось разместиться на диване и стульях.

Когда все расселись, Гримо встал и очень серьезно объявил:

– Максим Горький, «Старик», пьеса в четырех действиях. Мужские роли читаю я, женские – Ирина. Текст от автора читает Ирина. За гладкость исполнения не ручаюсь, мы с Ирочкой – дуэт несыгранный.

Тимур зачем-то начал хлопать, за ним последовали остальные, Гримо благодарно улыбнулся и сел. Действо началось.

* * *

До третьего действия Сергей слушал вполуха, то и дело посматривал на Евдокию, но когда дошло до разговора Софьи Марковны с Девицей, забыл о своем вялом интересе к неразговорчивой девушке и снова погрузился в собственные болезненные мысли. Девица явилась в дом Мастакова вместе со Стариком, который знает о хозяине дома некую некрасивую и опасную правду и шантажирует его. Откровенное объяснение Мастакова со Стариком никакого результата не дало, и теперь любовница Мастакова, пытаясь помочь любимому и защитить его, уговаривает Девицу повлиять на злобного Старика. Девица сперва отказывается встать на сторону Софьи, демонстрирует лояльность по отношению к Старику, но очень скоро соглашается изменить позицию в обмен на деньги, предложенные Софьей. С самого первого момента появления в пьесе эта особа выглядела буквально цепным псом Старика, солдатом, который никогда и ни за что не предаст своего командира, и вдруг такое… «Конешно, если секрет ваш в моих руках, вы меня не обидите… Хоша – с деньгами можно далеко уйти… Я бы ушла. А он – пожил на свой пай, старец-то…» Вот так легко и без зазрения совести ломаются убеждения, которые кажутся со стороны твердыми и незыблемыми, а недавний яростный идейный противник превращается в корыстолюбивого подельника. Почему он, Сергей, даже не попробовал уговорить сестру? Он даже не попытался что-то исправить. Почему ему не пришло в голову переманить паршивку на свою сторону, посулив ей денег? Почему он не подумал, чем и как можно шантажировать Олеську, чтобы заставить ее не идти на поводу у матери? Потому, что покупать поступки за деньги – низко? Потому, что шантажировать – мерзко? Ну да, он не стал пачкаться в грязи и мерзости, он просто хлопнул дверью и ушел. Типа поступил красиво. Пусть Геннадий пропадает ни за что в лапах жадной беспринципной хищницы, но он, Сергей Гребенев, сохранит себя в чистоте и порядочности.

А правильным ли было такое решение? Вот Софья Марковна готова ехать в город к знакомому прокурору, просить, может быть, даже взятку давать, чтобы разоблачения Старика не имели правовых последствий для ее любимого, она, умная и красивая женщина, готова унижаться и совершать преступление, чтобы спасти Мастакова. Он же, Сергей, не сделал ничего. Хотя… Почему ничего? Он открыто высказал матери и сестре все, что думает. Он ушел из дома. Он начал искать работу в другом городе. По глупости потерял должность и зарплату. Подрабатывал грузчиком в супермаркете и сторожем на даче. Да уж, поступки… Можно гордиться.

На какое-то время ему удалось приглушить собственные боль и стыд, он снова начал поглядывать на Евдокию, которая смотрела на актеров не отрываясь и слушала очень внимательно. Но вот Мастаков пытается объясниться со своим старым другом Харитоновым, рассказать ему правду о себе, объяснить, чем Старик его шантажирует, а потом спрашивает, верит ли друг в его невиновность и может ли простить за побег с каторги и многолетний обман – жизнь под чужим именем. И что слышит в ответ? Никаких слов поддержки и утешения. И снова мысли переметнулись к Геннадию: а если бы он осмелился все рассказать бабуле, друзьям, знакомым, сослуживцам? Предупредить их, что жена принуждает его делить наследство под угрозой распространения позорящих клеветнических слухов. Что было бы? Поверили бы ему друзья? Поддержали бы? Или сказали бы: «Ну, знаешь, мы в этом вопросе не судьи, мы ничего не решаем… Кто тебя знает, а вдруг ты и в самом деле… того… этого… на малолеток засматриваешься… А нам потом предъявят, что мы попустительствовали и покрывали педофила».

Самоубийство Мастакова Сергей ощутил как кровавый мозоль, по которому резко провели наждаком. А вдруг Геннадий тоже… Даже думать об этом невыносимо.

* * *

Тимур работал медленно. Навыков печати с фотоувеличителем у него было совсем немного, и он боялся перепутать кюветы и щипцы.

– Говорил же тебе: поставь метки! – укоризненно сказал Юрий.

Если он не сильно уставал к концу дня, то помогал Тимуру, и они, закрывшись в маленькой ванной, выключив свет и включив красный фонарь, колдовали над проявкой пленки и печатью фотографий. Пленку в проявочный бачок следовало заправлять в полной темноте, на ощупь, эту процедуру Тимур успел оттренировать дома и теперь справлялся вполне неплохо. Самым трудным было правильно определить концентрацию проявителя и фиксажа в воде, а также длительность воздействия для того типа пленки, который ему удалось достать. Из купленных тридцати катушек он заранее, еще до отъезда на квест, отделил пять для домашних тренировок, быстро отщелкал 180 кадров и начал экспериментировать, предварительно почитав найденные в интернете инструкции и рекомендации. По этим инструкциям, достаточно подробным, выходило, что все просто, однако на практике пришлось убедиться, что есть масса тонкостей и нюансов. Тимур даже начал бояться, что пяти пленок ему не хватит. Так и оказалось, пришлось пожертвовать еще двумя катушками, зато теперь он точно знал, что на одну часть того проявителя, который у него был, нужно заливать девять частей воды, а фиксаж разводить в пропорции один к пяти.

Отрабатывать же навыки печати дома никак не удавалось, мама запретила использовать ванную для «всякой жуткой химии», но Тимур позвонил Юре, посетовал на проблему и получил от него заверения в помощи, а также ценный совет прикупить дополнительные кюветы.

– В фиксаже нужно держать долго, и если кювета занята, это стопорит весь процесс. А вообще на фига ты так паришься? Отдавай пленку в проявку и печать, тебе в ателье все в лучшем виде сделают. В семидесятые годы у нас много чего не было, конечно, но уж фотоателье-то были. Мастера, само собой, печатали сами, а любители все в ателье бегали.

– А какие там были сроки? – с надеждой спросил Тимур.

– Несколько дней, может, неделя.

– Не годится. Мне результат нужен сразу, чтобы быстро переделать, если что не получится.

Начав печатать фотографии, Тимур убедился, что Юра был прав: если в проявителе фотобумага должна находиться обычно не больше трех минут, в стоп-ванне и в кювете с чистой водой – пару секунд, то фиксаж требовал куда более длительной выдержки. За это время можно было проявить еще три-четыре снимка, а куда их потом класть для фиксации? Все-таки Тимур – удачливый пацан, повезло ему с куратором!

И все равно без ошибок не обошлось: несколько раз Тимур ухитрился использовать одни и те же щипцы для перекладывания снимка из проявителя в стоп-ванну и из чистой воды в фиксаж, хотя делать этого категорически нельзя, именно поэтому щипцов должно быть как минимум двое. Юра советовал поставить на щипцы яркие несмываемые метки, например, лаком для ногтей.

– Попроси у девчонок, у них же наверняка есть, – сказал он в первый же день.

Но Тимур, уверенный в своей внимательности и хорошей памяти, совету не внял. И даже ошибившись несколько раз, продолжал пользоваться совершенно одинаковыми на вид специальными щипцами. Почему-то ему казалось принципиально важным довести до автоматизма навык класть вторые щипцы между кюветой с чистой водой и фиксажем, а первые после перекладывания снимка в чистую воду возвращать на место между увеличителем и проявителем. Казалось бы, что такого сложного? Навык никак не хотел формироваться, автоматизм не вырабатывался, Тимур проявлял упертость, но хорошего настроения при этом не терял.

Если Юра помогал, то с интересом рассматривал фотографии и давал порой забавные комментарии. В этот вечер Тимур ждал своего куратора с нетерпением, а Юры все не было: после возвращения с фермы он помогал Надежде Павловне раскладывать продукты в комнате-магазине, потом мыть посуду и убирать столовую и кухню.

Наконец клацнул ключ в замке. Тимур, приводивший в ванной оборудование в боевую готовность, выскочил в прихожую.

– Ну что? – спросил он тревожно. – Не искал тебя Артем?

– Нет. Я последние два часа у Надежды торчал в пищеблоке, чего меня искать? Вот он я, все знают, что по вечерам я ей помогаю.

– И в богадельню не поднимался?

– Вот этого не знаю, – развел руками Юра. – Но если что, Назар нашел бы меня и поручил заняться билетом для Артема. Раз указаний не было, значит, все тихо.

Тимур с облегчением выдохнул.

– Похоже, сработало! Ну, ты гигант! Как ты догадался-то? Мне бы и в голову не пришло.

Юрий рассмеялся и потрепал его по плечу.

– Эх, ты, молодежь! Тут и догадываться нечего, все очевидно.

– Да? – несказанно удивился Тимур. – А мне ничего не очевидно. Может, ты на самом деле что-то знаешь, а передо мной понтуешься, типа сам догадался.

– Да прямо-таки, – усмехнулся Юра. – Ты еще росточком не вышел, чтобы я перед тобой пальцы гнул. Ну что, у тебя все готово?

– Ага.

– Тогда я переоденусь – и приступим.

Через несколько минут они закрылись в ванной и включили красный свет. Сегодня основная масса кадров была отснята во время импровизированного спектакля. Это был первый опыт съемки со вспышкой при заданных технических условиях, и получилось далеко не все. Но пара-тройка крупных планов Ирины и Виссариона вышла очень недурно.

– И все-таки как ты догадался? – снова спросил Тимур, пристально глядя на лежащую в проявителе фотобумагу, на которой постепенно проступало изображение женщины, сидящей с книгой в руках в круге света, падающего из-под абажура старомодного торшера на длинной ножке. Женщина была самой обыкновенной, по мнению Тимура, – староватой и толстоватой, и в лице ничего такого особенного… Маринка с Наташей намного красивее, Маринка – вообще супер, ей в модели надо идти. А Ирина… Нет, непонятно.

– Не отвлекайся, – строго сказал Юра, – счет упустишь. Говорил же тебе, купи вместо таймеров несколько будильников, самых дешевых, самых простых. Вот не слушаешься старших!

– Да я по привычке подумал, что в телефоне же есть таймер, – начал оправдываться Тимур.

– Думал он, – проворчал куратор. – А таймеров в те годы не было. Теперь вот считаем вдвоем, как попугаи. Какое время на первый фиксаж?

– Двадцать два семнадцать.

Это означало, что в первую из пяти кювет с закрепителем снимок был положен в 22 часа 17 минут.

– Сейчас двадцать два тридцать, можно вынимать.

Тимур понимал, что Юра прав. Если длительность экспозиции можно было худо-бедно определять на глаз, то процесс проявки и фиксации требует хотя бы приблизительного контроля времени, особенно когда закрепляются одновременно несколько фотографий. Надо перестать валять дурака, пойти в магазин и купить самые примитивные механические будильники, иначе они с ума сойдут, постоянно удерживая в памяти время для пяти кювет с фиксажем одновременно и при этом следя за длительностью проявки. Ну как тут щипцы не перепутать! Для щипцов уже не оставалось свободного места в голове.

Наконец все хорошие кадры были напечатаны, фотографии промывались в ванне под проточной водой, и можно было включить свет и расслабиться. Юра присел на край ванны, чуть нагнулся и стал рассматривать снимки.

– Какую пьесу слушали-то?

– «Старик».

– Надо же… Я и не слышал о такой. И как тебе, понравилось? Интересно было?

– Да ну, что там интересного! Но кое-что прикольное есть, например старушка одна, я не понял, кто она, не то нянька, не то прислуга, ну, короче, она говорит так прикольно, вроде добренькая, всех любит, обо всех переживает. Прикинь, «праведник – богу ябедник». Классно?

– Классно, – согласился Юра. – А еще что?

– «Где ни поселюсь – веселюсь». Здорово, правда?

– Правда. Позитивно настроенная бабуська. А еще?

– Еще «Жених – не бородавка, коли его нет – хвастать нечем». А что, в те времена, что ли, было стыдно не иметь жениха?

– Еще как! Ради замужества на все готовы были.

– Ну надо же… А сейчас девки вообще не парятся на эту тему. Так ты прикинь, эта добренькая бабуська предлагала человека убить. И не просто так абстрактно предлагала, а готова была сама его отравить, чтобы своему хозяину помочь избавиться от шантажиста.

– Ого! – хмыкнул Юрий, продолжая рассматривать фотографии. – И как? Убила? Отравила?

– Нет, ее отговорили. Но меня прямо подкосило, когда такая бабулька – божий одуванчик оказалась убийцей. Неужели так бывает?

– Все бывает, – философски ответил куратор. – Тем более она же все-таки не убила.

– Но готова была, – упрямо возразил Тимур. – И сама первая это придумала, никому другому такое и в ум не влетело.

Юра помолчал немного, потом взял щипцы и легонько дотронулся до одного из снимков, лежащих в ванне.

– Посмотри, здесь все видно.

– Что видно? – не понял Тимур.

– Да все. Ты посмотри внимательно. Это снято в тот момент, когда включили свет и вы аплодировали исполнителям. Видишь, какое лицо у Артема, какой взгляд? А ведь он на Ирину смотрит. А у Сереги какое лицо? У Наташи? У Евдокии? Как они сидят, как голову держат, куда взгляд направлен? Ну? Что видишь?

Тимур всмотрелся, пожал плечами.

– Ничего не вижу. Ну, ребята наши, ну, сидят, хлопают… Что я должен увидеть?

– И вот здесь хорошо видно, – задумчиво продолжал Юра, указывая щипцами на другой снимок. – И вот здесь тоже. Артем запал на Ирину, а Серега твой – на Евдокию. У Артема все серьезно, а у Сереги – нет, просто интерес легкий.

– Да ладно, – недоверчиво протянул Тимур. – Гонишь?

– Ни в одном глазу! Еще могу сказать, что Наташе нравится Серега, а Маринке и Дуне не нравится никто из вас троих. Чего ты помрачнел-то? Ладно, не напрягайся, я же вижу, что тебе Маринка нравится. Но шансов у тебя нет, ей нужна птица другого полета.

– Как же ты увидел? С чего ты это взял?

Юра встал, потянулся, насмешливо взглянул на подопечного.

– Ничего-то вы, молодежь, не умеете. В компах сечете, в программинге, взломать банк можете, а людей читать не научились. Ну да, откуда вам научиться, если вы на людей вообще не смотрите, вы ведь даже когда за одним столом собираетесь – в глаза не глядите, разговоров не ведете, утыкаетесь в телефоны или куда там еще, у вас весь навык общения только в переписке, да и там вы ухитряетесь не слова подбирать, а смайликами пользоваться. Любовь не видите, ненависть не видите, обман различать не умеете… Как вы выживать-то собираетесь, дети виртуального мира?

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Радикальное принятие не подразумевает слабость или пассивность. Напротив: только оно позволяет откры...
Каким образом городская среда способствует развитию психических расстройств? Отчего вид ничем не при...
Это история о старике которого едва не поглотило море и проигрывая в схватке с непреодолимой силой м...
Гэвир Айтана, юноша-раб из Дома Арка, наделен странными способностями – в видениях ему приходят карт...
Автор книги Фред Райхельд предлагает компаниям задавать своим клиентам один, жизненно важный для буд...
Ваш голос – мощный инструмент, которым вы пользуетесь каждый день, и забота о нем приносит бесценные...