Легенды Западного побережья (сборник) Ле Гуин Урсула

– Возьми лучше Бигги, – посоветовала мне Грай. – Он куда умнее.

– Но мне этот больше нравится! И он всегда такой ласковый, лизучий. – Щенок, точно в подтверждение моих слов, тут же «умыл» меня своим язычком.

– Ну да, настоящий лизун, Кисси, – сказала Грай без всякого энтузиазма.

– Никакой он не лизун! Его будут звать… – Я порылся в памяти в поисках какого-нибудь героического имени и воскликнул: – Хамнеда!

На лице у Грай было написано отчетливое сомнение и некоторая неловкость, но спорить она не стала, и я отвез длинноногого черно-рыжего щеночка домой в корзинке, привязанной к седлу. Какое-то время я наслаждался, играя с ним, но мне, разумеется, следовало послушаться Грай, которая знала своих собак, как никто другой. Хамнеда оказался безнадежно робким и чересчур впечатлительным. Он не только без конца оставлял на полу лужи, как, впрочем, и всякий щенок, но и гадил повсюду, так что вскоре мне запретили пускать его в дом. Он все время куда-то влезал, ушибался, попадал под копыта лошадям, а когда подрос, первым делом удавил нашу кошку, лучше всех ловившую мышей, и одного за другим передушил ее котят. Он покусал садовника и маленького сынишку повара, он выводил всех из себя совершенно бессмысленным пронзительным визгом и лаем и мог так орать сутки напролет, а если его где-нибудь запереть от греха подальше, становилось еще хуже. Учиться он ничему не хотел, делать ничего не умел и через полмесяца до смерти осточертел мне. Я бы с удовольствием от него избавился, но мне стыдно было признаться в этом даже себе самому; кроме того, я чувствовал себя предателем по отношению к этому безмозглому щенку, который был совсем не виноват, что таким уродился.

Отец, Аллок и я собирались как-то утром поехать на верхние пастбища и проверить, как идет весенний окот овец. Как всегда, отец ехал верхом на Грейлаге, но на этот раз Аллоку он велел взять Чалую, а мне – рыжего Бранти. Мне это отчего-то показалось привилегией весьма сомнительной. Да и Бранти был в дурном настроении. Он мотал башкой, надувал брюхо, лягался, пытался меня укусить, то и дело шарахался и вставал на дыбы – в общем, всячески старался сбить меня с толку, застать врасплох. И как только мне показалось, что я наконец с ним справился, откуда ни возьмись выскочил Хамнеда и сразу принялся с лаем скакать вокруг; оборванный поводок болтался у него на шее. Я прикрикнул на глупого пса, но было уже поздно: Бранти так взвился, что я вылетел из седла, но умудрился не упасть и даже снова вскочил в седло, удержав испуганного жеребчика. Но ценой какого страшного напряжения мне это далось! Когда Бранти наконец успокоился, я поискал глазами собаку и заметил в дальнем углу двора кучку черно-рыжей шерсти.

– Что случилось? – спросил я.

Отец, уже сидевший на коне, удивленно посмотрел на меня:

– А ты что, не понял?

Я решил, что Хамнеду нечаянно раздавил Бранти, но крови видно не было. Песик лежал бесформенной лепешкой, точно полностью лишенный костей, и одна его длинная черно-рыжая лапа вытянулась, странно перекрученная и похожая на веревку. Я мигом слетел с коня, но подойти ближе к тому, что лежало в углу двора, так и не смог.

Я поднял глаза на отца и гневно выкрикнул:

– Неужели тебе обязательно было убивать его?

– Мне? – удивился Канок, и тон у него был такой, что у меня все похолодело внутри.

– Ох, Оррек, это ведь ты сделал! – сказал Аллок, подъезжая ко мне на Чалой. – Точно. Ты взмахнул левой рукой, когда пытался отогнать от коня эту глупую собаку!

– Нет, я не мог это сделать! – воскликнул я. – Я не… не убивал его!

– А ты в этом уверен? – спросил Канок, и мне показалось, что он усмехнулся.

– Ты убил его точно так, как и ту гадюку. В точности так! – сказал Аллок. – Ну и быстрый у тебя глаз! – Но голос его звучал как-то неуверенно, и в нем слышалась грусть. Люди уже сходились к нам во двор, услышав, что у нас произошло; и все стояли, смотрели… Лошади нервно переступали с ноги на ногу, не желая приближаться к мертвой собаке. Бранти, которого я крепко держал под уздцы, был весь в мыле и сильно дрожал; примерно то же самое творилось и со мной. Внезапно к горлу у меня подступила тошнота, я резко отвернулся, и меня вырвало, но повод из рук я не выпустил. Придя в себя, я вытер рот, перевел дыхание, подвел Бранти к сажальному камню у коновязи и снова вскочил в седло. Губы отказывались мне повиноваться, но я все же сказал:

– Ну что, мы едем?

И мы поехали на верхние пастбища. И всю дорогу молчали.

В тот вечер я спросил, где похоронили собачку. Оказалось, за мусорной кучей. Я пошел туда и долго стоял там. Особенно грустить из-за бедного Хамнеды, в общем, не стоило, но в душе моей тем не менее царила печаль. Когда я возвращался назад, уже сгустились сумерки. Недалеко от крыльца мне навстречу попался отец.

– Мне жаль, что так получилось с твоей собакой, Оррек, – тихо и без улыбки сказал он.

Я молча кивнул.

– Скажи мне вот что: ты захотел убить его?

– Нет, – ответил я, не испытывая, впрочем, полной уверенности, – все теперь для меня стало каким-то неясным, зыбким, неопределенным. Я действительно порой ненавидел Хамнеду из-за его идиотической глупости, особенно когда он пугал молоденького жеребца, но убивать его я совсем не хотел. Это я знал наверняка.

– И все-таки желание убить его у тебя возникало.

– Невольно!

– И что, ты не понимал, что используешь свой дар?

– Нет!

Отец молча шагал к дому рядом со мной. Весенние сумерки дышали прохладой и сладостными ароматами. Вечерняя звезда вспыхнула на западе рядом с нарождающейся луной.

– Неужели я такой же, как Каддард? – шепотом спросил я.

Канок ответил не сразу.

– Ты должен научиться управлять своим даром, – в который уже раз повторил он.

– Но я не могу! Ничего не происходит, когда я сознательно пытаюсь им воспользоваться! Я много раз пытался… А когда я даже никаких попыток не предпринимаю… когда… как с той гадюкой… или как сегодня… Но все равно – это происходит так, словно сам я ничего не делаю… не совершаю никаких усилий… Это просто происходит, и все!

Слова так и сыпались из меня, падали, точно рухнувшие стены той башни, в которой я так долго скрывался.

Канок ни слова не сказал мне в ответ, только вздохнул и легко обнял меня за плечи. Уже поднявшись на крыльцо, он сказал:

– Вот это и называют «дикий дар».

– Дикий?

– «Диким даром» невозможно управлять с помощью воли.

– Он опасен?

Канок молча кивнул.

– И что же… теперь делать?

– Имей терпение, – сказал он, и я снова на мгновение почувствовал на плече его руку. – И наберись мужества. Мы что-нибудь придумаем.

У меня точно гора с плеч свалилась, когда я понял, что отец больше на меня не сердится и можно наконец прекратить свое внутреннее сопротивление. Но то, что он сказал, было достаточно пугающим, и в ту ночь я почти не спал. Когда утром отец позвал меня с собой, я с радостью отправился с ним. Я готов был сделать что угодно, лишь бы разрешить эту проблему.

В то утро Канок был особенно молчалив и мрачен, и я, разумеется, решил, что это из-за меня. Но по дороге к Рябиновому ручью он сказал:

– Дорек сегодня утром приходил. Говорит, две белые телки пропали.

Белые телки являли собой жалкие остатки старинной породы белого скота, выведенного когда-то в Роддманте. У нас их было всего три – это были чудесные животные, и за них Канок не пожалел отдать большой кусок отличного леса на границе с Роддмантом. Он очень надеялся когда-нибудь восстановить в Каспроманте поголовье белых коров и этих трех телок весь последний месяц держал на лучшем пастбище с особенно сочной травой близ южной границы поместья. Кстати, там рядом паслись и наши овцы. Одна немолодая женщина из числа серфов и ее сын, которые жили неподалеку от этого пастбища, присматривали и за белыми телочками, и за пятью-шестью собственными молочными коровами.

– Неужели телки дыру в изгороди нашли? – спросил я.

Отец покачал головой.

Белые телки были самой большой нашей драгоценностью, если не считать Грейлага, Чалой и Бранти, ну и, конечно, самой земли. Утрата двух животных стала жестоким ударом для грандиозных планов Канока.

– Мы поедем их искать?

Он кивнул:

– Обязательно. Сегодня же.

– Они могли забраться в горы…

– Только не сами по себе, – возразил он.

– Так ты думаешь… – Продолжать я не стал. Если телок украли, то вором мог оказаться кто угодно. Правда, наиболее вероятно, что это либо сам Огге Драм, либо его люди, но высказывать вслух свои предположения насчет кражи скота было очень опасно. Немало смертоубийственных междоусобиц начиналось из-за невзначай оброненного обидного слова, даже не обвинения. И хотя сейчас мы с отцом были одни, привычка держать при себе все соображения, касавшиеся этой темы, была слишком сильна. И мы больше об этом говорить не стали.

Мы остановились на том же самом месте, где и в прошлый раз, когда я отказался выполнить приказание отца.

– Ну что ж… – сказал Канок и умолк, бросив на меня почти умоляющий взгляд. Я молча кивнул и огляделся.

Каменистый склон холма был довольно пологим и порос густой высокой травой, отчего далекие, более высокие и крутые холмы почти полностью скрывались из глаз. Небольшая рябинка умудрилась уцепиться корнями за каменистую землю возле тропинки и боролась в одиночку и с засухой, и с ветрами, кривоватая, низкорослая, но все же храбро выбросившая на концах веток кисти будущих цветов. Я старался не смотреть на рябинку, но дальше виднелся муравейник. Было раннее утро, крупные красно-черные муравьи так и сновали у входа на вершине муравейника, строились в колонны и спешили по своим делам. Муравейник был большой, больше фута в высоту. Я не раз видел разрушенные муравейники и хорошо представлял себе, как много там сложных туннелей и переходов, как удивительна эта невидимая глазу архитектура. И, не давая себе времени подумать об этом, я протянул вперед левую руку, пристально посмотрел на муравейник, и дыхание обожгло мои губы, когда я резко выдохнул и произнес какой-то странный звук, сосредоточив в нем всю свою силу, все свое желание разрушить, уничтожить, стереть с лица земли…

И увидел все ту же зеленую траву под лучами солнца, крошечную рябинку, коричневый муравейник, рыже-черных муравьев, снующих туда-сюда у его узкого входа и неровными колоннами уходящих по траве через тропинку.

Отец стоял у меня за спиной. Я не обернулся. Я слышал его молчание. И это молчание было нестерпимым.

Охваченный отчаянием, я крепко зажмурился, мечтая никогда больше не видеть этих муравьев, эту траву, эту тропинку, этот солнечный свет…

Потом открыл глаза и с изумлением увидел, что трава съежилась и почернела, муравьи превратились в обугленные комочки, а муравейник полностью разрушен и превратился в безжизненную яму. И тропа передо мной, казалось, извивалась и кипела; она была похожа на разверстую рану, вспоровшую склон холма с каким-то странным треском и шелестом. И тут я заметил нечто, стоявшее прямо передо мной, изогнутое и почерневшее. Моя левая рука, все еще простертая вперед, вздрогнула и застыла. Я стиснул пальцы в кулак, потом обеими руками закрыл лицо и закричал:

– Остановите это! Остановите!

И тут же почувствовал на плечах руки отца. Он прижал меня к себе.

– Ну-ну, – сказал он, – успокойся. Дело сделано, Оррек. И сделал это ты. – Я чувствовал: он тоже дрожит и слегка задыхается.

Когда я отнял руки от лица, то сразу же отвернулся – я был в ужасе от увиденного. Склон перед нами выглядел так, словно по нему прошел огненный ураган, это была уничтоженная, изуродованная, мертвая земля. Лишь кое-где можно было разглядеть некрупные камни. А та рябинка превратилась в изуродованный черный пенек.

Я повернулся к отцу и спрятал лицо у него на груди.

– Я думал, это ты! Я думал, это ты! Ведь это ты стоял там!.. Ты… – задыхаясь, выкрикивал я.

– Где я стоял, сынок? – Канок говорил со мной очень нежно, прижимая меня к себе, как перепуганного жеребенка.

– Я же мог убить тебя!.. Но я не хотел, не хотел! Я не делал этого! То есть сделал, но не желая того! Как же мне теперь быть?

– Послушай, Оррек… Нет, ты послушай меня! Не бойся. Я больше не стану просить тебя…

– И все равно! Я же не в силах управлять этим! Я ничего не могу сделать, когда хочу, а когда не хочу, это делается само! Я теперь боюсь смотреть на тебя! Я на все теперь боюсь смотреть! Что, если я… если я… – Но продолжать я не мог и рухнул на землю, парализованный ужасом и отчаянием.

Канок сел рядом со мной на тропу и дал мне время прийти в себя.

Наконец я сел. И сказал:

– Я такой же, как Каддард.

Это звучало и как утверждение, и как вопрос.

– Возможно… – откликнулся отец, – возможно, ты похож на Каддарда в детстве, но не на того Каддарда, который убил свою жену. Ведь тогда он уже утратил свой разум. А в юности безумным был только его дар. Он не умел управлять своим «диким даром».

И я сказал:

– Ну да, и ему завязали глаза, пока он не научился им управлять. Ты тоже мог бы завязать мне глаза.

Еще лишь произнося эти слова, я чувствовал, что это сущее безумие, и жалел, что сказал это. Но потом я снова поднял голову, посмотрел на склон холма, на широкую полосу мертвой травы и изуродованных кустов, на рассыпавшиеся в пыль камни, на бесформенные руины муравейника – на все живое, что теперь было мертво, ибо хрупкие, хитроумные, сложные связи внутри этих вещей были мною разрушены. Та мужественная рябинка превратилась в уродливое привидение. И это зло сотворил я, даже не сознавая, что творю. Я ведь не желал таких разрушений. И все же в гневе я…

Я снова закрыл глаза и сказал отцу:

– Так будет лучше для всех.

Возможно, в душе моей все же таилась надежда, что Канок предложит мне какой-то иной, лучший план действий. Но он долго молчал, а потом тихим голосом, словно стыдясь собственных слов, промолвил:

– Хорошо. Может быть, действительно стоит. Ненадолго…

Глава 9

Но ни один из нас не оказался готов сделать то, о чем мы говорили. Не хотелось даже думать об этом. К тому же предстояло еще искать телок, заблудившихся или украденных. И я, конечно же, хотел поехать с отцом на поиски, и он тоже хотел, чтобы я поехал с ним. Так что мы вернулись в Каменный Дом, сели на коней и вместе с Аллоком и еще двумя парнями отправились в путь, никому не сказав ни слова о том, что произошло на берегу Рябинового ручья.

И весь тот долгий день я видел перед собой зеленые долины, нежные ивы вдоль ручьев, цветущий вереск, ракитник, покрытый желтыми пушистыми цветами, синеву небес и коричневые склоны гор. Я искал взглядом пропавших животных и боялся смотреть, боялся надолго останавливать на чем-то свой взгляд, боялся снова увидеть, как чернеет трава и корчатся в невидимом пламени деревья. И я опускал глаза, смотрел в землю, до боли сжимая пальцы левой руки, прижимая ее к себе; иногда я даже зажмуривался, пытаясь ни о чем не думать и ничего не видеть.

Поиски изрядно утомили нас, но не принесли никаких результатов. Старуха, которой было поручено охранять белых телок, была настолько напугана гневом Канока, что ничего вразумительного сказать не могла. Тем более что ее сын, которому велено было не спускать с телок глаз, пока они находятся на столь отдаленном пастбище, да еще вблизи границ с Драммантом, ушел в горы охотиться на зайцев, оставив мать присматривать за стадом. Никаких проломов в изгороди мы не обнаружили, во всяком случае таких, сквозь которые могла бы пройти корова. Изгородь была, конечно, старая, поверху утыканная кольями, которые вору ничего не стоило выдернуть, а потом снова воткнуть, заметая следы. С другой стороны, молодые и любопытные телки могли просто забрести в одну из узких горных лощин и мирно пастись там, никому из нас не видимые. Но в таком случае почему же все-таки одна-то осталась? Коровы ведь всегда тянутся друг за дружкой. Единственная оставшаяся телочка теперь была заперта в коровнике – увы, слишком поздно! – и печально мычала время от времени, призывая своих подружек.

Аллок, его двоюродный брат Дорек и незадачливый пастух, сын той старухи, решили как следует осмотреть верхние склоны, а мы с отцом поехали домой, выбрав кружной путь вдоль всей нашей границы с Драммантом, и тоже все время высматривали наших белых коров. И я, с высоты седла оглядывая окрестности, все время думал: а каково мне будет не иметь возможности видеть все это, когда передо мной будет одна чернота? И какой от меня тогда будет прок? Вместо помощника я стану для отца обузой. Думать об этом было тяжко. И я стал думать о том, чего еще не смогу делать, когда мне завяжут глаза, и обо всех тех вещах, которые больше я не смогу видеть. Я стал вспоминать каждую из них в отдельности – наш холм, знакомое дерево, округлую серую вершину горы Эйрн, облако над ее вершиной, неяркий желтый огонек, светящийся в густых сумерках в окне Каменного Дома, уши Чалой, мелькавшие у меня перед носом, темные горящие глаза Бранти под рыжей челкой, лицо моей матери, маленький опал в серебряной оправе, который она носит на шее… Я вспоминал каждую из этих вещей, и каждый раз с острой пронзительной болью, потому что такие мелкие уколы, даже бесконечное их множество, все же легче перенести, чем одну-единственную, но такую огромную боль, возникавшую от осознания того, что я вскоре не должен буду ничего видеть, ни одной из этих вещей, что я должен буду добровольно ослепнуть.

Мы оба совершенно вымотались, и я подумал, что, может быть, мы так и разойдемся, ничего не сказав друг другу, хотя бы еще на одну ночь, что Канок отложит все до утра (а как это будет, когда утром я не смогу снова увидеть рассвет над горами?). Но после ужина, который мы съели в усталом молчании, отец сказал матери, что нам нужно поговорить, и мы поднялись в ее комнату в башне, где в камине горел огонь. День отстоял ясный, но холодный, ветреный, как бывает в конце апреля, и ночь наступала тоже холодная. Я с наслаждением подсел к камину, ощущая лицом и коленями благодатное тепло и думая о том, что такие вещи буду чувствовать и потом, когда не смогу видеть.

Отец с матерью говорили о пропавших телках. А я смотрел в огонь, который вспыхивал и потрескивал, и тот смешанный с усталостью покой, что на несколько минут целиком завладел мною, куда-то ускользнул. Понемногу в сердце моем все сильнее разгорался гнев на несправедливость того, что выпало на мою долю. Я у судьбы этого не просил! И не собирался с этим мириться! Я не желал, чтобы меня ослепляли только потому, что мой отец боится меня! Огонь охватил сухую ветку, и она вспыхнула, потрескивая и рассыпая искры, и я затаив дыхание осторожно повернулся к родителям.

Канок сидел в деревянном кресле, а Меле – рядом с ним, на своей любимой низенькой скамеечке со скрещенными ножками. Их лица в отблесках огня казались исполненными неизъяснимой нежности и тайны. И только тут я заметил, что моя левая рука поднята и, немного дрожа, указывает на отца. Я видел, как она дрожит, и вспомнил ту рябинку на склоне холма над ручьем – скорчившуюся, обугленную – и, прижав обе руки к глазам, сильно надавил на них, чтобы стало больно, чтобы ничего не видеть, кроме странных цветных вспышек, которые всегда мелькают перед глазами, когда на них сильно надавишь.

– В чем дело, Оррек? – услышал я голос матери.

– Скажи ей, отец!

Он явно колебался. Потом все же с трудом, запинаясь, стал рассказывать, но рассказывал не по порядку и как-то невнятно, и я уже начинал терять терпение от его неловких выражений.

– Сперва расскажи, что случилось с Хамнедой, а потом – у Рябинового ручья! – потребовал я, прижимая кулаки к глазам. Я все сильнее давил на глаза, ибо в душе моей опять бушевал неистовый гнев. Почему он не может просто сказать все как есть? Он все перепутал! Ходит кругами и никак не может подойти к сути дела! Не может сказать прямо, к чему все это ведет. Моя мать, пытаясь понять причину его столь сильного смущения и отчаяния, пролепетала:

– Но значит, это «дикий дар»? – И я, увидев, что Канок опять колеблется, вмешался:

– Этот дар означает, что я обладаю страшной разрушительной силой, но не способен сам управлять ею. Я не могу воспользоваться своим даром, когда хочу этого; и получается, что пользуюсь им, когда совсем этого не хочу. Вот сейчас, например, я мог бы убить вас обоих, если б только посмотрел на вас.

Воцарилось молчание. Потом Меле, не желая мириться со столь страшной действительностью, начала было возмущенно:

– Но ты, конечно же, преувели…

– Нет, – оборвал ее Канок. – Оррек говорит правду.

– Но ты же занимался с ним, столько лет учил его! Ты ведь стал тренировать его, когда он был еще совсем ребенком!

Ее искренний протест лишь обострил боль и гнев, бушевавшие в моей душе.

– Это ничего не дало, – усмехнулся я. – Я как тот бедный пес, Хамнеда. Он так и не смог ничему научиться. Он был бесполезен и стал опасен. Так что самое лучшее было убить его.

– Оррек!

– Дело в самой этой силе, – вмешался отец. – Не в Орреке, а в его силе… в его даре. Он не может правильно пользоваться своим даром, зато этот дар может его использовать. Это очень опасно. Он все правильно сказал. Это опасно и для него, и для нас, и для всех на свете. Со временем Оррек, конечно, научится управлять своим даром. Это великий дар, а он просто еще слишком молод. Но пока… пока его придется этого дара лишить.

– Как? – Голос матери так зазвенел, что, казалось, вот-вот брызнут осколки.

– Придется завязать ему глаза.

– Завязать глаза?

– Глаз, закрытый повязкой, не имеет силы.

– Но повязка на глазах… Ты хочешь сказать, что когда Оррек будет выходить из дома… когда он будет среди других людей…

– Нет, не только, – сказал Канок, и я подхватил:

– Нет, все время. Пока я не буду твердо уверен, что никому не смогу причинить вреда, никого не убью, даже невольно. Чтобы никто, ни одна вещь или живое существо не валялись на земле бесформенной грудой! Я ни за что не сделаю этого снова! Никогда! Никогда! – Я сел у камина, прижимая руки к глазам, и весь сгорбился, чувствуя себя больным, бесконечно усталым и совершенно беспомощным в этой темноте. – Запечатай мне глаза прямо сейчас, отец, – сказал я. – Да, сделай это сейчас.

Я не помню, продолжала ли Меле протестовать, а Канок – настаивать на своем. Помню только, что душу мою терзала страшная боль. И облегчение наступило только тогда, когда я наконец ощутил на глазах повязку и отец завязал у меня на затылке ее концы. Повязка была черной, я еще успел ее увидеть, и это было последнее, что я видел: огонь в очаге и полоску черной ткани в руках отца.

А потом провалился во тьму.

И вскоре почувствовал тепло невидимого огня, в точности как и воображал это себе.

Мать тихо плакала, стараясь, чтобы я не услышал, что она плачет; но слепые, как известно, обладают острым слухом. У меня же никакого желания плакать не было. Я пролил достаточно слез. Я слышал, как шептались родители. Потом сквозь теплую тьму до меня донесся голос матери: «По-моему, он засыпает», – и я действительно заснул.

И отец отнес меня в постель на руках, как маленького.

Когда я проснулся, вокруг было темно, и я сел, чтобы посмотреть, не видна ли полоска рассвета над холмами за окном моей комнаты, но окна отчего-то увидеть не смог и очень удивился: неужели тучи закрыли все небо и звезды? А потом услышал, как поют птицы, приветствуя восход солнца, и нащупал на лице черную повязку.

Странное это дело – привыкать быть слепым. Я когда-то спрашивал Канока, что такое воля, что означает выражение «пожелать чего-то». И вот теперь я научился понимать, что это такое.

Схитрить, смошенничать, взглянуть хотя бы одним глазком, увидеть только один раз – подобное искушение, разумеется, возникало без конца. Каждый шаг, каждое действие, которое теперь стало так невероятно трудно совершать, ибо я двигался крайне неуклюже, могли в один миг вновь стать легкими и естественными. Просто приподними повязку на минутку, взгляни хоть раз…

Я не поднимал повязку. Правда, несколько раз она соскальзывала сама – и в глазах у меня темнело от ослепительно-яркого света дня. Потом мы стали подкладывать на глаза под повязку мягкие прокладки, и теперь повязку уже не нужно было так сильно затягивать на затылке. И я уж точно ничего не мог увидеть. И чувствовал себя в безопасности.

Да, именно так: теперь я чувствовал себя в безопасности. Научиться быть слепым – нелегкое дело, это правда, но я был упорен. Чем больше нетерпения я проявлял, злясь на собственную беспомощность, неспособность видеть и на саму повязку, тем сильнее я боялся приподнять ее. Она спасала меня от ужаса, связанного с возможностью уничтожения мною чего-то такого, что я уничтожать совсем не хотел. Пока повязка была на моем лице, я не мог разрушить ничего из того, что любил. Я помнил, что тогда наделал, выпустив на волю свой страх и гнев. Я помнил тот миг, когда мне показалось, что я уничтожил собственного отца. Ну и пусть: если я не смогу научиться управлять своим даром, я, по крайней мере, смогу научиться им не пользоваться.

Вот этому я действительно хотел научиться, потому что только так мог по-настоящему проявить свою волю. Только в повязке на глазах я мог обрести хоть какую-то свободу.

В первый день своей слепоты я ощупью спустился в вестибюль Каменного Дома и долго шарил руками по стене, пока не отыскал посох Слепого Каддарда. Я давно уже не брал его в руки. Детская забава, когда я прикасался к нему только потому, что это было мне категорически запрещено, осталась, как мне теперь казалось, в далеком прошлом. Но я помнил, где он находится, и знал, что теперь имею на него полное право.

Посох был слишком высок для меня и оказался очень тяжелым и неуклюжим, но мне нравилось касаться его потертого набалдашника, его шелковистой на ощупь древесины. Я вытащил его на середину комнаты, постучал его концом по стене, и он сам повел меня через вестибюль. После этого я часто брал его, когда выходил из дому. В доме же я лучше ориентировался, двигаясь на ощупь. А снаружи посох придавал мне определенную уверенность. Это было мое оружие. На случай непредвиденной угрозы. Я мог бы нанести им удар – ударить не той ужасной силой, что была заключена во мне, а просто ударить, просто ответить нападающему и защитить себя. Будучи лишенным зрения, я постоянно чувствовал собственную уязвимость, понимал, что любой может меня одурачить или обидеть. И тяжелый посох в руке придавал мне уверенности.

Сперва мать отнюдь не давала мне того утешения, какое я всегда находил у нее прежде. За поддержкой и одобрением я теперь обращался к отцу. Мать не могла смириться с нашей затеей, не могла поверить, что я поступаю правильно, что это необходимо. Ей все это казалось чудовищным результатом присутствия в нашей жизни каких-то сверхъестественных сил или верований.

– Ты можешь снять свою повязку, когда ты со мной, Оррек, – говорила она.

– Нет, мама, не могу.

– Но это же глупо – так бояться! Глупо, Оррек. Ты же никогда не причинишь мне вреда. Носи ее вне дома, раз уж это так необходимо, но не здесь, не со мной. Я хочу видеть твои глаза, сыночек!

– Мама, я не могу! – Больше мне нечего было ей сказать. И приходилось повторять это снова и снова, потому что она жаловалась и настаивала. Она же не видела мертвого Хамнеду и никогда не ходила к Рябиновому ручью, на тот чудовищно искореженный, сожженный склон холма. Мне даже хотелось, чтобы она все-таки сходила туда, но попросить ее об этом я не смог. И спорить с нею мне совсем не хотелось.

Наконец в голосе ее зазвучала самая настоящая горечь.

– Это же просто невежественные суеверия, Оррек! – возмущалась она. – Мне стыдно за вас с отцом! Я считала, что лучше учила тебя. Неужели ты думаешь, что тряпка на глазах способна уберечь от дурных поступков, если в душе уже воцарилось зло? А если в душе твоей правит добро, то пожелаешь ли ты сейчас сотворить добро? «Остановишь ли ветер стеною трав или прилив – одним лишь словом?» – В отчаянии мать невольно цитировала молитвы, которые еще ребенком в отчем доме выучила наизусть.

Но я по-прежнему стоял на своем, и она сказала:

– Тогда, может, мне сжечь ту книгу, которую я сделала для тебя? Теперь ведь она для тебя бесполезна. Она тебе не нужна – ты закрыл не только свои глаза, но и свой ум.

Ее слова заставили меня выкрикнуть:

– Но это же не навсегда, мама! – Мне не хотелось ни говорить, ни думать о каких-то конкретных сроках своей слепоты, о том дне, когда я смогу снова видеть: я даже вообразить себе этот день не осмеливался; я боялся того, что снова даст мне возможность видеть, но еще больше я боялся безосновательных надежд. Однако угрозы матери, ее боль и презрение заставили меня сделать это признание.

– И сколько же еще ждать?

– Не знаю. Пока я не научусь… – Но я не знал, что сказать ей. Разве я смогу когда-нибудь научиться использовать тот дар, с которым не в силах справиться? Ведь я с детства пробовал это делать, но так и не научился.

– Ты научился всему, чему мог научить тебя твой отец, – сказала она, словно прочитав мои мысли. – Даже слишком хорошо научился! – И она вдруг вскочила и ушла, не сказав мне больше ни слова. Легкое шуршание – она накинула на плечи шаль, – и ее шаги прозвучали уже за дверью.

Но Меле была отходчива, долго сердиться не умела и уже вечером, пожелав мне спокойной ночи, шепнула – и в голосе ее я услышал знакомую, милую и печальную улыбку:

– Разумеется, я никогда не сожгу твою книгу, мальчик мой дорогой! И твою повязку тоже, как бы мне этого ни хотелось. – И больше она уже никогда не просила меня снять повязку и не протестовала, а стала принимать мою слепоту как факт и помогала мне, чем могла.

Самое лучшее, как я понял, став слепым, – это стараться вести себя так, словно по-прежнему все видишь: передвигаться не осторожно, ощупью, а шагать решительно и в крайнем случае даже налетать лбом на стену, если уж на пути тебе попадется стена, или падать, если уж попал ногой в яму. Я научился отлично передвигаться по дому и по двору и старался держаться знакомой территории; здесь я чувствовал себя совершенно свободно и выходил из дому так часто, как только мог. Я седлал и взнуздывал старую добрую Чалую, которая так же терпела мои неуверенные движения, как когда-то, когда мне было лет пять, мое неумение ездить; садился на нее и позволял ей везти меня куда ей самой понравится. Как только я оказывался в седле и далеко от тех звуков, что были свойственны конюшне и хозяйственным постройкам, мне уже ничто не могло подсказать дорогу; я мог оказаться на склоне ближнего холма, или высоко в горах, или даже на луне, но Чалая-то всегда знала, где мы находимся, и отлично понимала, что я уже не тот бесстрашный наездник, каким был когда-то. Она, как умела, заботилась обо мне и всегда вовремя привозила меня домой.

– Я хочу поехать в Роддмант, – сказал я, когда прошло недели две и я уже немного привык к повязке на глазах. – Я хочу попросить Грай подарить мне другого щенка. – Мне пришлось долго собираться с мужеством, чтобы сказать это, потому что судьба бедного Хамнеды по-прежнему тревожила мою память. Но мысль о том, чтобы иметь собаку, которая помогала бы мне, ставшему теперь слепым, пришла ко мне как-то ночью, и я понимал, что это хорошая мысль. А еще мне страшно хотелось поговорить с Грай.

– Ты хочешь завести новую собаку? – удивился Канок, но Меле сразу поддержала меня, воскликнув:

– Это прекрасная идея! Я тоже поеду… – Я знал: она хотела сказать, что поедет в Роддмант вместе со мной (она довольно плохо ездила верхом и побаивалась лошадей, даже Чалой), однако она сказала так: – Я тоже поеду с тобой, если хочешь.

– Можно, например, завтра?

– Отложи немного свою поездку, – сказал мне Канок. – Сейчас нам пора готовиться к поездке в Драммант.

За всеми последними событиями я совсем позабыл о бранторе Огге и его приглашении. Напоминание об этом тут же пробудило в моей душе прежний протест.

– Но я сейчас не смогу туда поехать! – сказал я.

– Ничего, сможешь, – возразил отец.

– А почему он должен ехать туда? Почему? – поддержала меня мать.

– Я уже объяснял, почему это необходимо. – Голос Канока звучал жестко. – Возможно, нам удастся заключить с Драммантом перемирие. А может, и дружбу. Кроме того, существует еще возможность помолвки.

– Но ведь теперь Драм ни за что не захочет, чтобы его внучка была помолвлена с Орреком! – воскликнула мать.

– Ты уверена? Когда он узнает, что Оррек способен убивать взглядом и его дар оказался настолько силен, что ему пришлось закрыть повязкой глаза, чтобы пощадить своих возможных врагов? Да Огге будет просто счастлив, если мы позволим ему получить то, о чем он мечтает! Разве ты не понимаешь?

Никогда еще не слышал я в голосе отца такого жестокого победоносного ликования. И это как-то неприятно удивило меня. Я словно вдруг очнулся ото сна.

Впервые я стал понимать, что повязка на глазах делает меня не только уязвимым, но и пугающим. Для окружающих это означало, что моя сила так велика, что выпускать ее на волю ни в коем случае нельзя, ее необходимо сдерживать, держать взаперти. И если я вдруг сниму с глаз повязку, то и сам стану оружием в чьих-то руках. Точно посох Каддарда, когда я беру его в руки…

И еще я понял, почему многие и у нас в доме, и в соседних домах теперь, после того как я надел на глаза повязку, обращаются со мной иначе: с уважением и смущением, а не с прежним легкомысленным панибратством; почему люди умолкают, когда я подхожу ближе; почему стараются неслышно прокрасться мимо меня, надеясь, что я их не замечу. Я думал, они избегают и презирают меня, потому что я ослеп, но мне даже в голову не приходило, что они просто меня боятся, зная, ПОЧЕМУ я решил добровольно ослепнуть.

И теперь мне действительно предстояло убедиться, сколь сильно разрослась молва о моем «диком даре», какую сомнительную славу я теперь приобрел. Говорили, например, что я уничтожил целую стаю диких собак и брюхо у каждой было вспорото, словно ножом. А еще я, оказывается, повел глазами по окрестным холмам – и полностью избавил Каспромант от ядовитых змей! С другой стороны, стоило мне глянуть на домик старого Уббро – и в ту же ночь старика разбил паралич, так что он и говорить теперь не может, и все это было с моей стороны не наказанием, а всего лишь проявлением моего «дикого дара». А когда я поехал искать пропавших белых телок, то стоило мне их увидеть – и я тут же уничтожил их на месте, сам того не желая. Вот после этого-то, опасаясь своей непредсказуемой и ужасной силы, я и ослепил себя, – а может, сам Канок меня ослепил, точнее, запечатал мне глаза. Если же кто-то отказывался верить этим россказням, его вели к Рябиновому ручью и показывали склон холма с останками погибших деревьев, раздробленными костями многочисленных птичек, кротов и мышей и превратившимися в песок и гальку валунами.

Тогда я еще всех этих сказок не знал, но мне уже чудилось, что я обрел некую новую силу, которая проявлялась отнюдь не в деяниях, а в словах: в моей теперешней репутации.

– Мы поедем в Драммант послезавтра, – сказал отец. – Пора. Выедем пораньше, чтобы к ночи уже добраться туда. Надень свое красное платье, Меле. Я хочу, чтобы Драм увидел подарок, который он преподнес мне когда-то.

– Ох, милый! – огорченно воскликнула мать. – И сколько же мы должны там гостить?

– Дней пять-шесть, я думаю.

– Боже мой, что же мне подарить жене брантора? Я ведь должна привезти ей какой-то подарок, правда?

– Это не обязательно.

– Нет, обязательно! – отрезала мать.

– Ну, привези ей какой-нибудь гостинец, уж на кухне-то у тебя наверняка что-то подходящее найдется.

– Найдется! – фыркнула мать. – На кухне в такое время года ничего интересного не сыщешь.

– А ты подари ей корзину цыплят, – предложил я. Мать утром брала меня на птичий двор, чтобы я помог ей справиться с новым выводком цыплят, и совала их мне в руки – невесомых, нежно попискивавших, тепленьких, глупых, с острыми клювиками.

– Да, это хорошая мысль, – одобрила она.

И когда послезавтра рано утром мы выехали из дома, к ее седлу была приторочена корзина, из которой доносился неумолчный писк. Я ехал с ней рядом, одетый в новый килт и новую куртку – костюм настоящего мужчины.

Поскольку я мог ехать только на Чалой, матери пришлось ехать на Грейлаге. Наш серый жеребец был абсолютно надежен, хотя его высота и величина пугали Меле. Отец мой взял рыжего Бранти. Обучение Бранти он полностью поручил нам с Аллоком, но, когда он садился на Бранти сам, всем сразу становилось ясно: они с этим рыжим жеребцом просто созданы друг для друга – оба такие красивые, нервные, гордые и стремительные! Жаль, что я не мог видеть отца в то утро! Мне страшно этого хотелось. Но я сел на добрую старушку Чалую и позволил ей везти меня вперед – во тьму.

Глава 10

Было очень странно и утомительно – ехать целый день и не видеть, мимо чего проезжаешь, слыша лишь стук подков да скрип седел, чувствуя запах конского пота и цветущего ракитника да еще прикосновения ветерка и лишь догадываясь, какова в этих местах дорога, по походке Чалой. Будучи не в состоянии вовремя заметить ухаб или вынужденную остановку, я был очень напряжен в седле и частенько, забыв всякий стыд, хватался за переднюю луку седла, чтобы сохранить равновесие. Мы были вынуждены ехать в основном гуськом, так что ни о каких разговорах и думать не приходилось. Мы, правда, то и дело останавливались, чтобы мать могла дать цыплятам воды, а около полудня и сами устроили привал, да и лошадей пора было покормить и напоить. Цыплята с энтузиазмом запищали и набросились на угощение, которое мать высыпала им в корзинку. Я спросил, где мы сейчас находимся. Под Черным утесом, сказал отец, в Кордеманте. Я даже представить себе это место не мог – я никогда еще не уезжал так далеко от границ Каспроманта. Вскоре мы снова двинулись в путь, и весь остаток того дня показался мне сплошным скучным и черным сном.

– Клянусь священным камнем! – вдруг воскликнул отец. Он никогда не клялся, даже этой ерундовой старомодной клятвы никогда не произносил, и это настолько поразило меня, что я очнулся от тупой дремоты. Мать ехала впереди, ибо ошибиться тут, на единственной тропе, было невозможно, а отец сзади, приглядывая за нами обоими. Она его возгласа не расслышала, но я спросил:

– Что случилось?

– Ты представляешь, наши телки! – сказал он. – Вон они! – И, вспомнив, что я не могу увидеть, куда он показывает, пояснил: – Там, у подножия холма, на лугу пасется довольно большое стадо коров, и только две коровы белые. Остальные бурые или рыжие. – Он минутку помолчал – наверное, старался разглядеть получше. – Ну да, у обеих горб и рога короткие, – сказал он. – Точно наши!

Теперь уже остановились мы все, и мать спросила:

– Мы все еще в Кордеманте?

– В Драмманте, – сказал отец. – Уже несколько часов по нему едем. Но это коровы той породы, что когда-то была выведена в Роддманте. И мои белые коровки наверняка тоже там! Надо бы подъехать поближе, посмотреть.

– Не теперь, Канок, – сказала Меле. – Скоро стемнеет. Нам лучше ехать дальше. – В ее голосе чувствовалось понимание и сочувствие, и отец ее послушался.

– Ты права, – сказал он, и я услышал, что Грейлаг пошел дальше. Чалая последовала за ним, так что мне даже не пришлось понукать ее, и рыжий жеребец тоже тронулся с места.

Мы подъехали к Каменному Дому Драмманта, и для меня это оказалось необычайно тяжело – чужие места, чужие люди и полная неспособность видеть. Мать взяла меня за руку, как только я спешился, и не отпускала от себя, – впрочем, возможно, не только мне, но и ей требовалась поддержка, а вдвоем все-таки было легче. Среди множества других голосов я услышал громкий дружелюбный бас Огге Драма:

– Ну и ну! Решили, значит, все-таки навестить нас! Мы очень рады! Добро пожаловать в Драммант! Мы, конечно, люди небогатые, но рады поделиться с вами всем, что имеем! Но что это? Почему у мальчика повязка на глазах? Что с тобой случилось, парень? Слабые глаза, да?

– Ах, мы были бы рады, если б так, – вздохнув, заметил Канок. Он был опытный фехтовальщик, а Огге этим искусством совсем не владел, предпочитал шпаге дубину. И сам, по-моему, был редкостным дубиной! Такой тебе даже не ответит и намека твоего не поймет; он, может, тебя и услышит, да внимания на твои слова никакого не обратит. Он и говорить с тобой будет так, словно ты для него пустое место, и сперва это, возможно, даже выгодно для него, но потом бывает и с точностью до наоборот.

– Что ж, неприятно, конечно, когда тебя ведут за ручку, точно младенца, но ничего: парень ваш вырастет и избавится от своего недуга. Идемте вот сюда. Эй, позаботьтесь о лошадях! Барро, кликни служанок, пусть приведут мою жену! – И Огге продолжал раздавать приказы и распоряжения, создавая вокруг шум и суету. Я чувствовал, что повсюду снуют люди, толпы невидимых, неизвестных мне людей. Моя мать кому-то объясняла, что эта корзина с цыплятами предназначена для супруги брантора. Она по-прежнему крепко держала меня за руку и попросту волокла меня за собой через бесконечные пороги и ступеньки. Когда мы наконец остановились, в голове у меня образовался настоящий водоворот. Нам принесли тазы с водой, и люди так и жужжали вокруг, пока мы поспешно смывали дорожную пыль и отряхивали одежду. Впрочем, мать успела еще и переодеться.

Затем мы снова сошли вниз и оказались в комнате, которая, судя по гулкому эху, была очень большой и с высокими потолками. Там был камин: я слышал потрескивание пламени и чувствовал волны тепла на лице и голых ногах. Мать не снимала руки с моего плеча.

– Оррек, – сказала она, – это супруга брантора, леди Денно. – И я поклонился в том направлении, откуда до меня донесся хрипловатый, какой-то усталый голос, предложивший мне чувствовать себя в Драмманте как дома. Затем мне представили других членов семьи Драм – старшего сына брантора, Харбу, и его жену, младшего сына брантора, Себба, и его жену, дочь брантора с мужем, чьих-то взрослых детей, внуков и т. д. Все это были сплошные имена – без лиц, тонувшие в полной темноте. Застенчивый мелодичный голос моей матери был едва слышен среди этих громогласных людей; и я ничего не мог поделать с собой, болезненно чувствуя, как сильно наша Меле от них отличается, как странно звучит здесь ее утонченная речь, какими чуждыми кажутся ее воспитанность и врожденная деликатность, – во всем, даже в том, как она произносит некоторые слова, чувствовалось, что она уроженка Нижних Земель.

Отец был тоже поблизости, у меня за спиной. Он отнюдь не все время поддерживал беседу с чересчур разговорчивыми жителями здешнего замка, но на вопросы их отвечал быстро и любезно, смеялся их шуткам, и в голосе его при этом слышалось даже некоторое удовольствие от возобновления старой дружбы. Один из этих людей, по-моему из семейства Барре, сказал:

– Значит, этот парнишка – обладатель «дикого дара», верно?

И Канок ему ответил:

– Верно. – И тут же в беседу вступил кто-то еще:

– Что ж, ничего страшного, вот войдет в полную силу и с даром своим справится. – И этот новый их собеседник принялся рассказывать какую-то байку о мальчике из Олмманта, у которого дар оставался диким аж до двадцати лет. Я изо всех сил старался дослушать эту историю, но не сумел: ее заглушил гул голосов.

Через некоторое время нас пригласили за стол, и это оказалось для меня поистине ужасным испытанием; дело в том, что слепому требуется очень много времени, чтобы научиться есть прилично, а я этого умения приобрести еще не успел. Я боялся даже притронуться к чему-либо: мне казалось, что я непременно что-нибудь разолью, рассыплю или испачкаюсь сам. Меня сразу же попытались посадить отдельно от матери, а ее брантор Огге пригласил сесть во главе стола вместе с мужчинами, однако она мягко, но уверенно отвергла это приглашение и настояла на своем желании сидеть рядом со мной. Она помогала мне и резала кушанья, и я вполне аккуратно мог брать эти кусочки пальцами и отправлять в рот, не шокируя окружающих своей неловкостью. Хотя у них в Драмманте хорошими манерами явно никто похвастаться не мог, если судить по тому, с каким шумом они жевали и глотали пищу, а потом еще и рыгали.

Мой отец сидел гораздо дальше от нас, где-то рядом с Огге, и, когда шум за столом несколько утих, я расслышал его тихий спокойный голос и почувствовал в нем какую-то странную веселую нотку, какую-то легкую насмешливость, которой никогда прежде у него не замечал.

– Я от всей души хочу поблагодарить тебя, брантор, за заботу о моих телках! А я-то проклинал себя, ругал себя последними словами, когда вовремя изгородь не отремонтировал! Они, конечно же, просто перепрыгнули через нее в том месте, где выпал очередной камень. Они ведь очень легконогие, эти белые коровки. Я уж почти смирился с тем, что они пропали. Думал, их кто-то в Нижние Земли свел, в Дьюнет. Да они бы там и оказались, если бы твои люди их не поймали и не сберегли для меня! – На том конце стола воцарилось напряженное молчание, хотя на нашем конце несколько женщин все еще увлеченно болтали. – Я ведь очень рассчитывал на этих телок, – продолжал Канок тем же доверительным, располагающим тоном, – надеялся постепенно восстановить их поголовье, чтобы и у меня было такое же стадо, как у Слепого Каддарда. В общем, Огге, прими мою сердечную благодарность! Считай, что первый же теленок, которого они принесут, – бычок или телочка, кого захочешь, – твой. Тебе нужно будет только послать за ним.

Теперь за столом, хотя и ненадолго, установилась полная тишина. Потом кто-то на том конце не выдержал:

– Отлично сказано, брантор Канок! – И его тут же поддержали другие, но голоса Огге я среди них не слышал.

Наконец обед закончился, и моя мать попросила разрешения подняться в свою комнату и меня забрала с собой. Мы уже уходили, когда Огге громко спросил:

– Что ж ты так рано уходишь и молодого Оррека уводишь от нас? Он ведь уже взрослый парень. Посиди с мужчинами, сынок, попробуй мое весеннее пиво!

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Первая половина XIX века. В имении разорившегося помещика, в сельской глуши, скучают пять его дочере...
Викентий Викентьевич Вересаев – русский прозаик, публицист, поэт-переводчик. В настоящем издании пре...
Содержание: авторский опыт очищения организма; обсуждение методов осознанного похудения; исключение ...
В книге представлены материалы, техники и методики достижения разнообразных состояний тела, ума и ос...
«Астрид Линдгрен. Этот день и есть жизнь» – первая за 40 лет биография великой сказочницы, книги кот...
Эта книга – не программа оздоровления, не сборник диет или комплексов физических упражнений. Кэмерон...