Оно Кинг Стивен

«Место, часто посещаемое: курорт, кабинет, клуб…» – курсив, конечно, мой.

И еще одно значение. Тоже, как и предыдущее, определяет haunt как существительное, и это значение действительно меня пугает: «Кормовая площадка для животных».

Место кормления животных.

Животных, которые избили Адриана Меллона, а потом сбросили с моста?

Животного, которое ждало под мостом.

Кормовая площадка для животных. Место кормления.

Что кормится в Дерри? Что кормится с Дерри?

Знаете, что интересно? Я представить себе не мог, что человек может стать таким пугливым, каким стал я после этой истории с Адрианом Меллоном, и продолжать жить, более того, работать. Такое ощущение, будто я из реальности переместился в какую-то историю, и все знают, что нечего так бояться до самого финала этой истории, когда скрывающийся во тьме наконец-то выйдет из леса, чтобы покормиться… естественно, тобой.

Тобой.

Но если это история, то не классический рассказ ужасов из литературного наследия Лавкрафта, Брэдбери или По. Видите ли, я знаю – не все, но многое. Я ведь начал бояться не в тот сентябрьский день прошлого года, когда раскрыл «Дерри ньюс», прочитал расшифровку показаний этого Ануина на предварительном слушании и понял, что клоун, который убил Джорджа Денбро, мог вновь вернуться. Фактически страх возник где-то году в 1980-м… думаю, именно тогда какая-то часть меня, ранее спавшая, проснулась… зная, что может вновь прийти время Оно.

Какая часть? Наверное, сторожевая.

А может, я услышал голос Черепахи. Да… скорее так оно и было. Я знаю, этому Билл Денбро поверил бы.

Я отрывал новости о давних ужасах в старых книгах; читал о давних злодеяниях в старых периодических изданиях; и всегда в глубине души, день ото дня все громче, я слышал, как в морской ракушке, нарастающей, собирающейся воедино силы; до моих ноздрей словно долетал резкий запах озона грядущих молний. Я начал готовить эти заметки для книги, пусть и в уверенности, что до последней точки мне не дожить. Но при этом моя жизнь продолжалась. На одном уровне сознания я имел дело с самыми абсурдными, самыми невероятными ужасами, на другом – жил повседневными заботами библиотекаря маленького города. Я расставляю по полкам книги; заполняю библиотечные карточки новых читателей; выключаю аппараты для чтения микрофильмов, которые иногда оставляют включенными безответственные посетители; шучу с Кэрол Дэннер насчет того, как мне хочется с ней переспать, она шутит со мной насчет того, как ей хочется оказаться в моей постели, и мы оба знаем, что она действительно шутит, а я – нет, точно так же, как мы знаем, что она не задержится надолго в таком маленьком местечке как Дерри, а я не уеду отсюда до самой смерти, заклеивая порванные страницы «Бизнес уик», присутствуя на ежемесячных собраниях по ознакомлению читателей с новыми поступлениями, где я всегда сижу с трубкой в одной руке и пачкой номеров «Библиотечного журнала» в другой… и просыпаясь глубокой ночью с кулаками, прижатыми ко рту, чтобы сдержать крик.

Готические условности – вранье. Мои волосы не поседели. Я не хожу во сне. Я не начал произносить загадочные фразы и не ношу спиритическую планшетку в кармане моего пиджака спортивного покроя. Думаю, я стал смеяться чуть больше, есть такое, и наверное, иногда смех мой звучит пронзительно и чудно, потому что, случается, люди недоуменно смотрят на меня, когда я смеюсь.

Часть меня (та, что Билл назвал бы голосом Черепахи) говорит, что я должен позвонить им всем сегодня вечером. Но уверен ли я абсолютно, даже теперь? Могу ли я быть абсолютно уверенным? Нет – разумеется, нет. Но, видит Бог, случившееся с Адрианом Меллоном очень уж схоже с тем, что случилось с Джорджем, братом Заики Билла, осенью 1957 года.

Если все началось снова, я им позвоню. Я должен позвонить. Но не сейчас. Еще слишком рано. В прошлый раз все начиналось медленно и достигло пика лишь летом 1958 года. Поэтому… я жду. И заполняю ожидание словами в этих заметках и долгим стоянием у зеркала: я вижу в нем незнакомца, которым стал тот парнишка.

Застенчивое лицо мальчика-книгочея сменилось лицом мужчины, и лицо это – банковского кассира из вестерна, человека, который никогда ничего не говорит, лишь поднимает руки и выглядит испуганным, когда в банк входят грабители. И если сценарий требует, чтобы они кого-то убили, то под пули попадает именно он.

Все тот же старина Майк. Чуть застывший взгляд – это, наверное, есть, легкая потеря ориентации от недостатка сна, но этого не заметить, не приблизившись вплотную… на расстояние поцелуя, а я давно уже так ни с кем не сближался. Если не присматриваться ко мне, можно подумать, что я читаю слишком много книг, ничего больше. И едва ли кто-нибудь может догадаться (я, во всяком случае, в этом сомневаюсь), что человек с кротким лицом кассира изо всех сил старается держаться, держаться за собственный разум…

Если мне придется позвонить, мои звонки могут убить кого-то из них.

И это лишь одна из проблем, которые возникают передо мной долгими ночами, когда сон не идет, когда я в старомодной синей пижаме лежу в кровати, а на ночном столике соседствуют аккуратно сложенные очки и стакан с водой. Я всегда ставлю его туда, на случай, если ночью проснусь от жажды. Я лежу в темноте, маленькими глотками пью воду и гадаю, как много (или сколь мало) они помнят. Иногда я полностью убежден в том, что они ничего не помнят, потому что помнить им нет нужды. Я единственный, кто слышит голос Черепахи, единственный, кто помнит, потому что только я остался в Дерри. А поскольку их разнесло по всей стране, им невдомек, как одинаково сложились судьбы каждого из них. Созвать их сюда, показать им эту одинаковость… да, кого-то это может убить. Может убить даже всех.

Вот я думаю и думаю об этом, думаю о них, пытаясь увидеть, какими они были и какими могли стать теперь, пытаясь решить, кто из них наиболее уязвим. Иногда мне представляется, что это Ричи Тозиер по прозвищу Балабол: именно его Крисс, Хаггинс и Бауэрс ловили чаще всего, несмотря на то, что Бен был таким толстым. Ричи больше всего боялся Бауэрса (мы все боялись его больше всего), но и другие нагоняли на него страха. Если я позвоню ему в Калифорнию, воспримет ли он мой звонок, как возвращение Больших Доставал, двоих – из могилы, а третьего – из дурдома в Джунипер-Хилл, где он буйствует по сей день? Порой я прихожу к выводу, что самым слабым звеном был Эдди, Эдди с его властной мамашей-танком и ужасными приступами астмы. Беверли? Она всегда пыталась разговаривать, как крутая, но боялась не меньше нашего. Заика Билл, который не может отделаться от стоящего перед его глазами ужаса, даже когда накрывает чехлом свою пишущую машинку? Стэн Урис?

Нож гильотины висит над их жизнями, острый, как бритва, но чем больше я об этом думаю, тем сильнее моя убежденность в том, что они не знают о существовании этого ножа. Именно моя рука лежит на рычаге, и я могу дернуть за него, открыв телефонную книжку и позвонив им, одному за другим.

Может, мне не придется этого делать. Я не оставляю тающую надежду, что принял трусливое попискивание моего пугливого разума за идущий из глубины истинный голос Черепахи. В конце концов, на чем я основываюсь? Смерть Меллона в июле. Ребенок, найденный мертвым на Нейболт-стрит в прошлом октябре. Еще один, тело которого обнаружили в Мемориальном парке в начале декабря, перед первым снегопадом. Может, к этому приложил руку какой-то бродяга, как и писали в газетах. Или псих, который с тех пор ушел из Дерри или покончил с собой от угрызений совести и отвращения к самому себе. Именно так, по утверждению некоторых исследователей, поступил настоящий Джек Потрошитель.

Все может быть.

Но дочь Альбрехтов нашли напротив того чертова старого дома на Нейболт-стрит… и убили ее в тот же самый день, что и Джорджа Денбро, только двадцать семь лет спустя. А сына Джонсонов обнаружили в Мемориальном парке с оторванной ниже колена ногой. Да, в Мемориальном парке высится Водонапорная башня, и мальчика нашли почти у ее подножия. А от Водонапорной башни – один шаг до Пустоши; и Водонапорная башня – то самое место, где Стэн Урис видел тех мальчиков.

Тех мертвых мальчиков.

И однако, возможно, все это – чушь и фантазии. Возможно. Или совпадение. А может – нечто среднее… некое гибельное эхо прошлого. Может такое быть? Я чувствую, что да. Здесь, в Дерри, возможно все.

Я думаю, нечто, побывавшее в городе прежде, и сейчас в Дерри: нечто, находившееся здесь в 1957 и 1958-м, нечто, находившееся здесь в 1929 и 1930-м, когда «Легион белой благопристойности» штата Мэн сжег «Черное пятно»; нечто, находившееся здесь в 1904, 1905 и начале 1906 года – по крайней мере до того дня, когда взорвался Металлургический завод Китчнера; нечто, находившееся здесь в 1876 и 1877 годах, нечто, которое появляется каждые двадцать семь лет. Иногда чуть раньше, иногда чуть позже – но появляется обязательно. Чем дальше уходишь в прошлое в поисках свидетельств его появления, тем труднее их отыскать, потому что документов все меньше и незалатанные дыры в истории города только растут. Но, зная, где искать (и куда смотреть), можно продвинуться достаточно далеко к решению поставленной задачи. Видите ли, Оно всегда возвращается.

Оно.

Короче – да: думаю, я должен позвонить. Думаю, таково наше предназначение. По какой-то причине именно мы избраны для того, чтобы навсегда остановить Оно. Слепая судьба? Слепой случай? Или опять все тот же чертов Черепаха? Он не только говорит, но и командует нами? Не знаю. И сомневаюсь, имеет ли это хоть какое-то значение. Давным-давно Билл сказал, что Черепаха не мог нам помочь, и если тогда не грешил против истины, то и теперь это правда.

Я думаю о нас, стоящих в воде, сцепивших руки, обещающих вернуться, если все начнется снова… образовавших круг, как друиды, – и наши руки кровью дают свое обещание, ладонь к ладони. Ритуал, возможно, такой же древний, как и само человечество, надрез невежества на древе познания, того самого, что растет на границе нашего мира, который мы все знаем, и другого, о существовании которого только подозреваем.

Потому что сходные моменты…

Но я уподобляюсь Биллу Денбро, вновь и вновь кружу на одном месте, повторяю несколько фактов и множество неприятных (зачастую, довольно-таки туманных) предположений, с каждым абзацем становлюсь все более одержимым. Нехорошо. Бесполезно. Даже опасно. Но ведь так трудно дожидаться, пока грянет гром.

Эти записи – попытка подняться над одержимостью, взглянуть на случившееся шире. В конце концов, эта история не только про нас, шестерых мальчиков и одну девочку (каждом по-своему несчастном, каждом отвергнутом сверстниками), которые случайно наткнулись на весь этот ужас одним жарким летом, когда страной еще правил Эйзенхауэр. Эта попытка чуть отвести камеру назад, если хотите… захватить в объектив весь город, место, где почти тридцать пять тысяч человек работают, едят, спят, совокупляются, делают покупки, ездят на автомобилях, ходят в школу, попадают в тюрьму и иногда исчезают в темноте.

И чтобы знать, что это за место сейчас, необходимо – я в этом абсолютно уверен – знать, каким оно было прежде. И если бы мне пришлось определять точку отсчета, с которой все это вновь началось для меня, я назову день ранней весной 1980 года, когда заглянул к Альберту Карсону, умершему прошлым летом в возрасте девяносто одного года. Убеленному сединами старику, прожившему достойную жизнь. Он проработал старшим библиотекарем с 1914 по 1960 год, на удивление долгий срок (да и он сам был удивительным человеком), и я чувствовал: если хочешь знать историю города, лучше всего начать с Альберта Карсона. Я задал ему мой вопрос, когда мы сидели на веранде, и он дал мне ответ, хрипло прокаркал… потому что уже сражался с раком горла, который со временем и свел его в могилу.

– Да ни один из них ни хрена не стоит. Как ты чертовски хорошо знаешь.

– Так с чего мне начать?

– Начать что, скажи на милость?

– Изучение истории этих мест. Дерри со всеми входящими в него территориями.

– Ох. Ладно. Начни с Фрика и Мишо. Они вроде бы лучшие.

– После того, как я прочитаю эти…

– Прочитаешь? Господи, нет! Выброси их в мусорное ведро! Это твой первый шаг. Потом прочитай Баддингера. Брэнсон Баддингер был чертовски небрежным исследователем, да и тем еще бабником, если хотя бы половина из того, что я слышал в детстве, правда, но когда дело касалось Дерри, он, безусловно, старался. Переврал большинство фактов, но переврал с душой, Хэнлон.

Я рассмеялся, а Карсон улыбнулся сморщенными губами: выражение добродушия на его лице, если на то пошло, пугало. Выглядел он, как стервятник, радостно охраняющий только что убитую зверушку в ожидании, когда тушка дойдет до нужной степени разложения, чтобы обед получился наиболее вкусным.

– Закончив Баддингера, прочитай Айвза. Составь список всех, с кем он говорил. Сэнди Айвз до сих пор в университете Мэна. Фольклорист. После того, как прочитаешь его книги, съезди к нему, угости обедом. Я бы пригласил его в «Ориноку», потому что в «Ориноке» обед, похоже, никогда не заканчивается. Выкачай из него все, что только можно. Заполни блокнот именами и адресами. Поговори со старожилами, с которыми говорил он… теми, что остались; мы еще не все вымерли – кхе-хе-хе! – заполучи у них другие имена. И в итоге, если ты, как я и думаю, парень толковый, у тебя будет вся необходимая исходная информация. Если поговоришь со многими, то узнаешь пару историй, которых не найти ни в каких книгах. И возможно, эти истории не дадут тебе спокойно спать.

– Дерри…

– Что Дерри?

– С Дерри не все хорошо, так?

– Не все хорошо? – хрипло каркнул старик. – А что такое хорошо? Что означает это слово? Красивые фотографии реки Кендускиг на закате, сделанные на пленке «кодак-хром» таким-то, с такой-то диафрагмой – это хорошо? Если так, то с Дерри все хорошо, потому что по всем параметрам это красивые фотографии. Чертов комитет высохших старых дев, который спасает особняк губернатора или устанавливает памятную табличку перед Водонапорной башней – это хорошо? Если да, тогда и с Дерри все в шоколаде, потому что у нас перебор этих старух, лезущих в чужие дела. Это хорошо, когда перед зданием Городского центра ставят уродливую пластиковую статую Пола Баньяна[67]? Ох, будь у меня цистерна напалма и старая зажигалка «Зиппо», я бы разобрался с этой гребаной хреновиной, уверяю тебя… но если эстетические пристрастия достаточно широки, чтобы включать в себя пластиковые статуи, тогда с Дерри все хорошо. Вопрос в том, что означает для тебя «хорошо», Хэнлон? Или, ближе к делу, то, что «хорошо» не означает?

Я мог только покачать головой. Он или знал, или нет. Или сказал бы, или нет.

– Ты про неприятные истории, которые, возможно, услышишь или уже знаешь? Они есть всегда. История города – это разваливающийся старый особняк, в котором полным-полно комнат, чуланов, спускных желобов для грязного белья, чердачных помещений и всяких других укромных местечек… не говоря уже об одном, а то и двух потайных ходах. Если ты займешься исследованием особняка Дерри, то все это найдешь. Да. Потом ты, возможно, пожалеешь, но ты их найдешь, а найденное заново уже не спрячешь, так? Некоторые комнаты заперты, но ключи есть… ключи есть всегда.

Его глаза блеснули стариковской проницательностью.

– В какой-то момент ты, возможно, подумаешь, что набрел на самый ужасный из секретов Дерри… но всегда будет еще один. И еще. И еще.

– Вы…

– Пожалуй, я должен попросить прощения. Горло сегодня что-то очень уж болит. Мне пора принять лекарство и прилечь.

Иными словами, держи нож и вилку, друг мой; давай поглядим, что ты сможешь ими нарезать.

Я начал с хроник Фрика и хроник Мишо. Последовал совету Карсона и выбросил их в мусорное ведро, но сначала прочитал. Книги оказались никудышными, как он и говорил. Я прочитал опус Баддингера, переписал все ссылки, а потом поработал с каждой. Определенную пользу это принесло, но у ссылок, знаете ли, есть одна особенность: они – что тропинки, проложенные в дикой стране, где живут, как кому хочется. Они разветвляются, потом снова разветвляются; если в какой-то момент свернешь не на ту, уткнешься в непролазные заросли или в непроходимое болото. «Если вы находите ссылку, – как-то сказал нам профессор библиотековедения, у которого я учился, – наступите ей на голову и убейте, прежде чем она начнет размножаться».

Они размножались, и иногда я от этого только выигрывал, но чаще всего – нет. Ссылки эти в сухо написанной книге Баддингера «История старого Дерри» (Ороно, Издательство университета штата Мэн, 1950) охватывали сотню лет забытых книг и покрытых пылью диссертаций по истории и фольклору, статьи из давно прекративших свое существование журналов и иссушающих мозг городских отчетов и книг регистрации различных актов.

Мои беседы с Сэнди Айвзом оказались интереснее. Его источники время от времени пересекались с источниками Баддингера, но пересечением все и ограничивалось. Айвз большую часть жизни провел, собирая устные истории, другими словами – байки, записывал все дословно, к чему Брэнсон Баддингер, без сомнения, отнесся бы весьма пренебрежительно.

Айвз в 1963–1966 гг. написал цикл статей о Дерри. Большинство старожилов, с которыми он тогда говорил, умерли к тому времени, когда я начал свои исследования, но у них остались сыновья, дочери, племянники и племянницы, кузины и кузены. И, разумеется, один из законов этого мира состоит в следующем: место каждого умершего старожила тут же занимает новый. Так что хорошая история не умирает; всегда передается из уст в уста. Во многих домах я сиживал или на веранде, или на заднем крыльце, выпил галлоны чая, пива «Блэк лейбл», домашнего пива, домашнего рутбира, воды из-под крана, воды из родника. Я слушал и слушал, а бобины моего диктофона вращались и вращались.

И Баддингер, и Айвз целиком и полностью соглашались в одном: первая группа белых поселенцев состояла примерно из трехсот человек, все англичане. У них был земельный патент, и официально они назывались «Дерри компани». Отведенная им территория включала нынешний Дерри, большую часть Ньюпорта и небольшие кусочки близлежащих городов. Но в 1741 году все жители Дерри просто исчезли. Они жили на дарованной им территории в июне вышеуказанного года, числом примерно триста сорок душ, но к октябрю как сквозь землю провалились. Маленькая деревушка из деревянных домов полностью обезлюдела. Один из этих домов, который стоял на том самом месте, где нынче пересекались Уитчем– и Джонсон-стрит, сгорел дотла. Мишо в своей книге однозначно указывал, что жителей деревни перебили индейцы, но эта версия не подтверждалась ничем, за исключением сгоревшего дома. Скорее всего хозяева слишком уж растопили печку, и от нее занялся весь дом.

Учиненная индейцами резня? Сомнительно. Ни костей, ни тел. Наводнение? В тот год наводнения не было. Эпидемия? Ни слова об этом в архивах близлежащих городов.

Люди просто исчезли. Все до единого. Все триста сорок. Бесследно.

Насколько мне известно, в истории Америки есть только один схожий случай – исчезновение колонистов с острова Роанок, в Виргинии[68]. Каждый школьник в Соединенных Штатах знает эту историю, но кому известно об исчезновении в Дерри? Похоже, никому, даже нынешним жителям города. Я задал соответствующий вопрос студентам разных курсов, в программу обучения которых входила такая дисциплина, как «История штата Мэн», и никто из них не имел об этом ни малейшего понятия. Тогда я прочитал учебник «Штат Мэн тогда и теперь». Согласно Индексу, город Дерри упоминался сорок раз, но описывались главным образом годы бума лесной промышленности. Об исчезновении колонистов, основавших Дерри, ничего не говорилось – и однако это (как же мне его назвать?) умалчивание укладывалось в общую картину.

Как будто некая завеса тайны окутывала происходившие здесь события… и все-таки люди говорят. Я думаю, ничто не может помешать людям говорить. Но слушать нужно внимательно, и это способность из редких. Я льщу себе, полагая, что за четыре последних года мне удалось ее развить. Если бы не удалось, тогда следовало поставить под сомнение мою профессиональную пригодность, поскольку практики мне хватало. Один старик рассказал мне о том, что его жена слышала голоса, обращавшиеся к ней из сливного отверстия в кухонной раковине за три недели до смерти их дочери – случилось это в начале зимы 1957–1958 гг. Девочка, о которой он говорил, стала одной из первых жертв в череде убийств, начавшихся с Джорджа Денбро и закончившихся лишь следующим летом.

– Цельная уйма голосов, все они бормотали вместе, – сообщил мне старик. Ему принадлежала заправочная станция «Галф» на Канзас-стрит, и разговаривали мы в промежутках между его медленными, прихрамывающими походами к бензоколонкам, где он заправлял баки, проверял уровень масла и вытирал ветровые стекла. – Она им ответила, пусть и испугалась. Наклонилась над раковиной, низко, и прокричала в сливное отверстие: «Вы, черт возьми, кто?» И голоса принялись отвечать, говорила она, до ее ушей донеслись бормотания, хрипы, вопли, визг, смех. И она сказала, что все они произносили ту самую фразу, которую сказал Иисусу бесноватый: «Легион имя мне»[69]. Так они ей говорили. Она два года не подходила к этой раковине. Два года я горбатился здесь по двенадцать часов, потом шел домой и мыл эту чертову посуду.

Он пил «Пепси» из банки, которую взял в торговом автомате, что стоял у двери в его конторку, старик семидесяти двух или трех лет, в застиранном сером комбинезоне, с множеством морщинок, разбегавшихся из уголков его глаз.

– Теперь вы, наверное, думаете, что я совсем рехнулся, но я скажу вам еще кое-что, если вы остановите эти вращающиеся штучки, ага.

Я выключил диктофон и улыбнулся ему:

– С учетом того, что я слышал за последние пару лет, вам надо еще очень сильно потрудиться, чтобы я решил, что вы псих.

Он улыбнулся в ответ, но как-то невесело.

– Однажды вечером я мыл посуду, как и всегда, осенью пятьдесят восьмого, когда все снова успокоилось. Моя жена была наверху, спала. Бог подарил нам только одного ребенка, Бетти, и после ее гибели моя жена много спала. Короче, я вытащил затычку, и вода потекла в сливное отверстие. Вы знаете, какой звук издает мыльная вода, когда сбегает в трубу? Словно ее туда засасывают, вот какой. Этот звук я и слышал, о нем, конечно, не думал, собрался уже пойти в сарай, чтобы наколоть дров, но, когда звук этот начал затихать, я услышал свою дочь. Услышал Бетти, из этих долбаных труб. Ее смех. Она была где-то внизу, в темноте, и смеялась. Только, если прислушаться, выходило, что она кричала. А может, и то, и другое. Смеялась и кричала, где-то внизу, в этих трубах. Единственный раз, когда я слышал что-то такое. Может, мне это просто прислышалось. Но… я так не думаю.

Он посмотрел на меня, я – на него. Свет, который падал на его лицо через грязные стекла, добавлял ему лет, он выглядел древним, как Мафусаил. Я помню, как мне вдруг стало холодно, так холодно.

– Вы думаете, я вешаю вам лапшу на уши? – спросил старик, которому в 1957 году было порядка сорока пяти лет, старик, которому Бог даровал только одну дочь, Бетти Рипсом. Бетти нашли на Внешней Джексон-стрит в том же году, вскоре после Рождества, замерзшую, со вспоротым животом.

– Нет, – я покачал головой, – я не думаю, что вы вешаете мне лапшу на уши, мистер Рипсом.

– И вы тоже говорите правду. – В его голосе слышалось безмерное удивление. – Я это вижу по вашему лицу.

Думаю, он собирался сказать мне что-то еще, но позади нас резко звякнул колокольчик: автомобиль переехал через лежащий на асфальте шланг и подкатил к колонкам. Когда колокольчик звякнул, мы оба подпрыгнули, а я даже вскрикнул. Рипсом поднялся и захромал к автомобилю, вытирая руки тряпкой. А когда вернулся, посмотрел на меня, как на не вызывающего доверия незнакомца, который вдруг забрел с улицы. Я быстренько попрощался и ушел.

Баддингер и Айвз соглашались и еще в одном: на самом-то деле в Дерри далеко не все хорошо – и никогда не было хорошо.

В последний раз я повидался с Альбертом Карсоном примерно за месяц до его смерти. С горлом у него стало совсем плохо. Говорить он мог едва слышным свистящим шепотом.

– Все еще думаешь написать историю Дерри, Хэнлон?

– Не оставляю надежды, – ответил я, но, разумеется, историю города писать не собирался, и, полагаю, он это знал.

– На это у тебя уйдет двадцать лет, – прошептал он, – и читать ее не будет никто. Никто не захочет. Откажись от этого, Хэнлон. – Он помолчал, потом добавил: – Баддингер покончил с собой, знаешь ли.

Разумеется, я знал… но только потому, что люди говорили, а я научился слушать. В заметке «Ньюс» речь шла о несчастном случае, неудачном падении, и действительно, Баддингер упал. Правда, в «Ньюс» забыли упомянуть, что упал он с табуретки в чулане, предварительно затянув петлю на шее.

– Ты знаешь о цикле?

Я в изумлении вытаращился на него.

– Да, – прошептал Карсон, – я знаю. Каждые двадцать шесть или двадцать семь лет. Баддингер тоже знал. Большинство старожилов знают, хотя об этом они говорить не будут, даже если их сильно напоить. Откажись от этого, Хэнлон.

Он потянулся ко мне птичьей лапой, в которую ссохлась его рука. Сжал мое запястье, и я почувствовал жар пирующей в нем раковой опухоли, которая сжирала все, что еще могла съесть, – впрочем, оставалось не так уж и много; закрома Альберта Карсона практически опустели.

– Майкл… не надо в это влезать. В Дерри есть твари, которые кусаются. Откажись от этого. Откажись.

– Не могу.

– Тогда берегись. – Внезапно с лица умирающего старика на меня глянули огромные и испуганные глаза ребенка. – Берегись.

Дерри.

Мой родной город. Названный в честь графства в Ирландии.

Я здесь родился, в Городской больнице Дерри; учился в начальной школе Дерри; перешел в младшую среднюю школу на Девятой улице; потом в среднюю школу Дерри. Учился в университете штата Мэн – «не в самом Дерри, но буквально через дорогу», – как сказали бы старожилы, а потом снова вернулся сюда. В публичную библиотеку Дерри. Я – житель провинциального городка, жизнь моя скромна и неприметна, Таких, как я, миллионы.

Но:

В 1851 году бригада лесорубов нашла останки другой бригады, которая проводила зиму в лагере, разбитом в верховьях Кендускига, территории, оконечность которой дети продолжают называть Пустошью. Лесорубов было девять, и всех девятерых порубили в капусту. Тут и там валялись головы… руки… пара-тройка ступней… один пенис прибили к стене сруба.

Но:

В 1851 Джон Марксон отравил всю свою семью, а потом, сев в центре круга, образованного их телами, съел целый мухомор. Должно быть, умер в страшных мучениях. Городской констебль, который нашел его, написал в донесении, что поначалу решил, будто труп улыбается ему; «ужасная белая улыбка Марксона», так он написал. Белая улыбка объяснялась тем, что рот заполняли куски гриба-убийцы; Марксон продолжал жевать, даже когда судороги и мышечные спазмы уже корежили его умирающее тело.

Но:

В Пасхальное воскресенье 1906 года владельцы Металлургического завода Китчнера (завод располагался на том месте, где сейчас построили новенький торговый центр Дерри) устроили пасхальную охоту за яйцами «для всех хороших детей Дерри». Проходила она в громадном производственном корпусе завода. Наиболее опасные участки огородили, и многие служащие добровольно пришли на работу и дежурили у этих участков, следя за тем, чтобы излишне любопытные мальчики и девочки не пролезли под оградительные барьеры. Пять сотен шоколадных пасхальных яиц завернули в яркие ленты и спрятали по всему корпусу. Согласно Баддингеру, на каждое пасхальное яйцо приходилось как минимум по одному ребенку. С криками и воплями они бегали по пустынному по случаю воскресного дня заводу, находили яйца под гигантскими опрокидывателями, в ящиках стола бригадира, между зубьев здоровенных шестерней, в заливочных формах на третьем этаже (на старых фотографиях формы эти выглядят, как жестянки для выпечки кексов на кухне какого-то гиганта). Три поколения Китчнеров присутствовали на этом радостном действе с тем, чтобы в конце охоты наградить наиболее отличившихся. Ее намеревались завершить в четыре часа дня, независимо от того, сколько к тому времени будет найдено яиц. Но в действительности охота закончилась на сорок пять минут раньше, в четверть четвертого, когда завод взорвался. Семьдесят два трупа вытащили из-под завалов еще до захода солнца. Всего же погибли сто два человека, из них восемьдесят восемь детей. В следующую среду, когда город еще не пришел в себя от горя, женщина нашла голову девятилетнего Роберта Дохея в ветвях яблони, которая росла в ее саду. Зубы мальчика были в шоколаде, волосы – в крови. Восемь детей и один взрослый исчезли бесследно. Более страшной трагедии в истории Дерри не было, с ней не мог сравниться даже пожар в «Черном пятне» в 1930 году, и объяснений ей так и не нашли. Все четыре паровых котла Металлургического завода отключили. Не приостановили их работу на какое-то время – отключили.

Но:

Убийств в Дерри происходило в шесть раз больше, чем в любом другом сравнимом по населению городе Новой Англии. Я нашел мои предварительные выводы столь невероятными, что обратился со всеми выкладками к одному программисту из средней школы, который, если не сидел перед «Коммодором», то болтался здесь, в библиотеке. Он продвинулся на несколько шагов дальше (поскреби программиста – найдешь трудягу), добавив еще дюжину маленьких городов к статистической выборке, так он это называл, и представил мне составленную компьютером диаграмму, на котором Дерри выпирает, как нарыв. «Должно быть, люди здесь очень уж вспыльчивые, мистер Хэнлон», – прокомментировал он полученный результат. Я промолчал. А если б пришлось ответить, сказал бы, что в самом Дерри есть нечто очень уж вспыльчивое.

Каждый год в Дерри исчезает от сорока до шестидесяти детей, и объяснений этому нет. В основном подростки. Вроде бы все они убегают из города. Некоторые убегают наверняка.

А на пике циклической активности, как, безусловно, сказал бы Альберт Карсон, количество исчезновений зашкаливает. В 1930 году, к примеру, когда сожгли «Черное пятно», в Дерри бесследно исчезли сто семьдесят детей, и вы должны понимать, что речь идет об исчезновениях, о которых сообщали в полицию и которые документировались. Ничего удивительного в этом нет, сказал мне тогдашний начальник полиции, когда я показал ему статистику. Большинству из них скорее всего надоело есть картофельный суп или просто голодать дома, и они отправились в чужие края в поисках лучшей жизни.

В 1958 году в Дерри числились пропавшими 127 детей в возрасте от трех до девятнадцати лет. «В 1958 году была депрессия?» – спросил я шефа Рейдмахера. «Нет, – ответил он, – но людям не сидится на месте, Хэнлон. Особенно ноги чешутся у детей. Поссорился ребенок с родителями из-за того, что накануне поздно пришел домой со свидания, его и след простыл».

Я показал шефу Рейдмахеру фотографию Чэда Лоува, которая появилась в одном из апрельских номеров «Дерри ньюс». «Вы думаете, он сбежал из дома, потому что родители отругали его, когда он поздно вернулся домой, шеф Рейдмахер? Он пропал в три с половиной года».

Рейдмахер одарил меня строгим взглядом и сказал, что беседовать со мной – одно удовольствие, но, если мы уже все обговорили, у него много дел. Я ушел.

Haunted, haunting, haunt.

Часто посещаемый привидениями или призраками, как в случае с трубами; часто появляется или возвращается, скажем, каждые двадцать пять, двадцать шесть или двадцать семь лет; место кормления животных, как в случаях с Джорджем Денбро, Адрианом Меллоном, Бетти Рипсом, дочерью Альбрехтов, сыном Джонсонов.

Место кормления животных. Да, это не дает мне покоя.

Если еще что-нибудь случится – все равно что, – я позвоню. Должен. А пока у меня есть мои гипотезы, мои тревожные сны и мои воспоминания – мои проклятые воспоминания. Ах да, еще и эти записи, так? Моя Стена плача. Сейчас я сижу над ними, и моя рука так трясется, что я едва могу писать, сижу в опустевшей библиотеке, которая давно уже закрылась, прислушиваюсь к тихим звукам в темных проходах, наблюдаю за тенями, которые отбрасывают тусклые желтые лампы, чтобы удостовериться, что они не двигаются… не изменяются.

Я сижу рядом с телефонным аппаратом.

Кладу на него руку… позволяю ей скользить по нему… касаюсь отверстий в диске, которые могут связать меня с ними со всеми, моими давними друзьями.

Вмести мы зашли далеко и глубоко.

Вместе мы вошли в черноту.

Сможем ли мы выйти из черноты, если войдем в нее второй раз?

Думаю, что нет.

Пожалуйста, Господи, не вынуждай меня звонить им.

Пожалуйста, Господи.

Часть 2

Июнь 1958 года

Наружность – это я,

А под ней

Погребена там юность.

Корни?

У всех есть корни[70].

«Патерсон», Уильям Карлос Уильямс

Что делать? – сам порой дивлюсь.

Не лечит от скуки летний блюз.

Эдди Кокрэн[71]

Глава 4

Бен Хэнском падает

1

Где-то в 23:45 одна из стюардесс салона первого класса самолета, летящего из Омахи в Чикаго (рейс 41 компании «Юнайтед эйрлайнс»), испытывает сильнейшее потрясение: какое-то время она пребывает в уверенности, что пассажир, сидящий в кресле 1А, умер.

Когда он поднялся на борт самолета в Омахе, она уже подумала: «О-го-го, грядет беда. Он же пьян в стельку». Перегар виски, который окутывал его голову, напомнил ей облако пыли, которое всегда окружает голову маленького мальчика в стрипе[72] «Мелочь пузатая»[73], Свинарник – так его звали. Она и занервничала, потому что при первом обслуживании пассажиров подают спиртное. Не сомневалась, что он закажет виски, а то и двойную порцию. Тогда ей придется решать, обслуживать его или нет. Мало того, по всему маршруту в эту ночь ожидались грозы, и она почти не сомневалась, что в какой-то момент этот долговязый мужчина в джинсах и рубашке из шамбре начнет блевать.

Но когда дело дошло до заказов, долговязый мужчина попросил стакан минералки и вел себя предельно вежливо. Лампочка вызова на его кресле ни разу не загорается, и стюардесса скоро забывает о нем, потому что и без того хватает забот. Рейс, между прочим, из тех, о которых хочется забыть сразу по завершении, из тех, во время которых могут возникнуть вопросы (если удастся выкроить свободное мгновение) о перспективах собственного выживания.

«Юнайтед-41» зигзагом мчится среди грозовых зон с громом и молниями, напоминая опытного слаломиста на дистанции. Турбулентность очень сильная. Пассажиры вскрикивают и отпускают мрачные шутки по поводу молний, то и дело вылетающих из плотных облаков, окружающих самолет. «Мамочка, это Бог фотографирует ангелов?» – спрашивает маленький мальчик, и его мать, лицо которой заметно позеленело, нервно смеется. Как потом выясняется, в том рейсе обслуживание было только в салоне первого класса. Загоревшаяся табличка «Пристегните ремни» так и не гаснет. Но стюардессы остаются в проходах, отвечая на вызовы пассажиров: лампочки у кресел то и дело вспыхивают, словно петарды.

– Ральф сегодня занят, – говорит ей старшая стюардесса, когда они идут по проходу; старшая направляется в салон эконом-класса с новой пачкой гигиенических пакетов. Это отчасти код, отчасти шутка. Ральф всегда занят, когда атмосфера неспокойна. Самолет проваливается в воздушную яму, кто-то вскрикивает, стюардесса чуть поворачивается, хватается за спинку сиденья, чтобы сохранить равновесие, и смотрит прямо в немигающие, невидящие глаза мужчины, сидящего в кресле 1А.

«Боже мой, он мертв, – думает она. – Спиртное, которое он выпил до посадки… потом вся эта болтанка… его сердце… перепугался до смерти».

Взглядом долговязый мужчина упирается в нее, но его глаза ее не видят. Они не двигаются. Они остекленели. Конечно же, это глаза мертвеца.

Стюардесса отворачивается от этого жуткого взгляда, ее сердце уже бьется в горле со скоростью самолета, отрывающегося от взлетной полосы, она думает, что ей сделать, что предпринять, и, слава богу, рядом с мужчиной никто не сидит, так что некому кричать и поднимать панику. Она решает, что первым делом нужно дать знать старшей стюардессе, а потом сообщить пилотам. Может, они смогут накинуть на него одеяло и закрыть ему глаза. Капитан оставит включенной табличку «Пристегните ремни», даже если болтанка прекратится, поэтому никто не пойдет в туалет в носовой части самолета, и после посадки, выходя из самолета, пассажиры подумают, что человек спит.

Все эти мысли мгновенно проносятся у нее в голове, она поворачивается, чтобы убедиться, что не ошиблась. Мертвые, незрячие глаза по-прежнему смотрят на нее… а потом труп поднимает стакан с минеральной водой и пьет из него.

В этот самый момент самолет вновь проваливается вниз, его трясет, и вскрик изумления стюардессы растворяется в других, более громких криках страха. Зрачки мужчины смещаются – совсем чуть-чуть, но все-таки, – и стюардесса понимает, что он жив и видит ее. Она думает: «Когда он вошел в салон, мне показалось, что ему пятьдесят с хвостиком, но ведь он гораздо моложе, несмотря на седеющие волосы».

Она идет к нему, хотя и слышит нетерпеливые звонки за спиной (Ральф действительно очень занят в эту ночь: после абсолютно безопасной посадки в аэропорту О’Хара из самолета вынесли более семидесяти использованных гигиенических пакетов).

– Все в порядке, сэр? – спрашивает она, улыбаясь. Но улыбка фальшивая, неестественная.

– Все прекрасно и изумительно, – отвечает долговязый мужчина.

Она смотрит на паз на спинке сидения, в который вставлена бумажная карточка с фамилией пассажира. Читает ее – Хэнском.

– Прекрасно и изумительно, – повторяет он. – Но ночь сегодня бурная, так? Думаю, у вас много работы. Не тратьте на меня время, я… – Он одаривает ее жуткой улыбкой, вызывающей у нее мысли о пугалах, оставленных на ноябрьских полях после жатвы. – У меня все хорошо.

– Вы выглядели…

(мертвым)

– Мне показалось, что вам нездоровится.

– Я думал о прошлом, – отвечает он. – Только сегодня вечером, за несколько часов до взлета, я осознал, что есть такое понятие, как прошлое, во всяком случае, для меня.

Вновь слышны звонки.

– Стюардесса, можно вас? – слышится чей-то нервный голос.

– Что ж, если вы уверены, что у вас все…

– Я думал о плотине, которую построил с друзьями, – говорит Бен Хэнском. – Полагаю, первыми моими друзьями. Они строили плотину, когда я… – Он замолкает, на лице отражается удивление, потом он смеется. Искренне, почти беззаботным мальчишечьим смехом, и так странно звучит этот смех в самолете, который немилосердно болтает, – …когда я свалился им на голову. Можно сказать, в прямом смысле. В любом случае с плотиной у них ничего не получалось. Это я помню.

– Стюардесса?

– Извините, сэр… я должна обойти пассажиров.

– Разумеется, должны.

Она спешит прочь, радуясь, что избавилась от этого взгляда, мертвого, почти гипнотического взгляда. Бен Хэнском поворачивает голову и смотрит в иллюминатор. Молнии вырываются из громадных облаков в каких-то девяти милях от правого крыла. В отсветах вспышек облака выглядят, как гигантские прозрачные мозги, заполненные дурными мыслями. Он ощупывает карман жилетки, но серебряных долларов нет. Из его кармана они перекочевали в карман Рикки Ли. Внезапно он сожалеет о том, что не оставил хотя бы один. Он мог бы пригодиться. Конечно, можно пойти в любой банк (во всяком случае, можно, когда тебя не болтает во все стороны на высоте двадцати семи тысяч футов) и купить пригоршню серебряных долларов, но едва ли ты сможешь что-нибудь сделать с этими паршивыми медными сандвичами, которое в наши дни государство пытается выдать за настоящие монеты. А для борьбы с оборотнями, вампирами и прочими тварями, обитающими под лунным светом, годится только серебро – настоящее серебро. Тебе нужно серебро, чтобы остановить чудовище. Тебе нужно…

Он закрыл глаза. Воздух гудел от перезвона колоколов. Самолет кренился, качался, проваливался, и воздух гудел от перезвона колоколов. Колоколов?

Нет… звонков.

Это звонки, точнее, звонок, всем звонкам звонок, которого ждешь целый год, с того момента, когда учеба начинает приедаться, а такое всегда случается к концу первой недели. Звонок, сообщающий о вновь обретенной свободе, апофеоз всех звонков.

Бен Хэнском сидит в кресле салона первого класса, подвешенный среди громов и молний на высоте двадцать семь тысяч футов, повернувшись лицом к иллюминатору, и внезапно чувствует, как стена времени истончается и начинает набирать обороты ужасный-и-удивительный перистальтический процесс. Бен думает: «Господи, меня переваривает мое прошлое».

Сполохи молний подсвечивают его лицо, и, хотя он этого не знает, один день только что сменился другим. 28 мая 1985 года перешло в 29 мая над темной, накрытой грозой землей, которая в эту ночь – западный Иллинойс; внизу, натрудившись на посевной, фермеры спят как убитые, им снятся яркие сны, и кто знает, что, возможно, бродит сейчас по их амбарам, погребам и полям, когда молнии бьют, а гром говорит? Никто ничего не знает об этих тварях; людям известно только, что этой ночью природа разбушевалась и воздух обезумел от мощных электрических разрядов.

Но это звонки на высоте двадцати семи тысяч футов, когда самолет наконец-то выходит из зоны турбулентности и болтанка прекращается; это звонки; это звонок во сне Бена; и пока он спит, стена между прошлым и настоящим исчезает полностью, и он проваливается сквозь годы, как человек, падающий в глубокую шахту, возможно, как путешественник во времени Герберта Уэллса, падающий с отломанной железной скобой в руке, все ниже и ниже, в страну морлоков, где машины стучат и стучат в тоннелях ночи. Уже 1981 год, 1977-й, 1969-й, и внезапно он там, там, в июне 1958 года; все вокруг заливает яркий солнечный свет, под закрытыми веками Бена Хэнскома зрачки сужаются, следуя команде, отданной спящим мозгом, который видит не темноту, разлитую над западным Иллинойсом, а ясный солнечный июньский день в Дерри, штат Мэн, двадцатью семью годами ранее.

Звонки.

Звонок.

Школа.

Учебный год.

Учебный год.

2

…закончен!

Звонок разнесся по коридорам школы, большого кирпичного здания, которое стоит на Джонсон-стрит, и, услышав его, весь пятый класс, в котором учился Бен Хэнском, радостно завопил… а миссис Дуглас, обычно самая строгая из учителей, не предпринимала никаких попыток утихомирить своих учеников. Наверное, знала, что это невозможно.

– Дети! – обратилась она к классу, когда радостные крики стихли. – Можете уделить мне еще минутку внимания?

Послышались перешептывания, перемежаемые несколькими стонами. Миссис Дуглас держала в руках табели.

– Я почти уверена, что меня перевели! – чирикнула Салли Мюллер, обращаясь к Бев Марш, которая сидела в соседнем ряду. Салли – умненькая, красивая, жизнерадостная. Бев тоже красивая, но никакой жизнерадостности в ней в этот день не чувствовалось. Она сидела, мрачно уставившись на свои дешевые туфли. На одной щеке цвел желтым синяк.

– Мне насрать, перевели меня или нет, – ответила Бев.

Салли фыркнула. Приличные девочки таких слов не произносят, об этом говорило ее фырканье. Потом она повернулась к Грете Боуи. Вероятно, только радостное волнение, вызванное последним звонком учебного года, заставило Салли заговорить с Беверли, подумал Бен. Салли Мюллер и Грета Боуи из богатых семей, их дома – на Западной Широкой улице, тогда как Бев приходила в школу с Нижней Главной улицы, где стояли обшарпанные многоквартирные дома. Нижнюю Главную и Западную Широкую улицы разделяло не больше мили, но даже такой ребенок, как Бен, знал, что дистанция между ними огромного размера, как расстояние от Земли до Плутона. Достаточно взглянуть на дешевый свитер Беверли Марш, слишком большую юбку, ранее, вероятно, пожертвованную Армии Спасения, и ободранные дешевые туфли, чтобы понять, как далеко разнесены эти две улицы. Но Бену все равно Беверли нравилась больше – гораздо больше. Салли и Грета красиво одевались, и он предполагал, что они каждый месяц делали химическую завивку или что-то в этом роде, но по мнению Бена, главного это отнюдь не меняло. Они могли завивать волосы каждый день, но все равно оставались сопливыми задаваками.

Он думал, что Беверли лучше – и гораздо красивее, хотя никогда в жизни не решился бы сказать ей такое. Но все же иногда, в разгар зимы, когда свет за окном становился желто-сонным, как кот, свернувшийся на диване, когда миссис Дуглас бубнила что-то математическое (как делить столбиком или как найти общий знаменатель двух дробей, чтобы сложить их) или зачитывала вопросы из «Сверкающих мостов», или рассказывала о месторождениях олова в Парагвае, в такие дни, когда казалось, что учеба никогда не закончится, но никакого значения это не имело, поскольку снаружи ждала слякоть… в такие дни Бен, случалось, искоса поглядывал на Беверли, скользил взглядом по ее лицу, а его сердце ныло от томления и одновременно вспыхивало ярким огнем. Он втюрился в нее, или влюбился. И всегда думал о Беверли, когда «Пингвинс»[74] по радио пели «Земной ангел»… «ты – милая моя / все мысли о тебе…» Да, глупая песня, слезливая, как использованная бумажная салфетка, но и правдивая, потому что он никогда не сказал бы ей о своих чувствах. Он думал, что толстым мальчикам разрешено любить красивых девочек только в мыслях. Если бы он кому-то поведал о своей любви (если б было кому), то человек этот наверняка смеялся бы, пока не умер от сердечного приступа. А если бы он признался в этом Беверли, то она или рассмеялась бы (это плохо), или издала такой неприятный звук, будто ее тошнит от отвращения (еще хуже).

– А теперь подходите ко мне, когда я буду называть фамилию. Пол Андерсен… Карла Бордо… Грета Боуи… Кельвин Кларк… Сисси Кларк…

Едва миссис Дуглас называла фамилию, ученики ее пятого класса один за другим подходили к ней (за исключением близнецов Кларков, которые подошли вместе, как и всегда, рука в руке, отличающиеся только длиной очень светлых волос и одеждой: она в платье, он в джинсах), брали табели в светло-коричневых обложках с американским флагом и клятвой верности на лицевой стороне и молитвой «Отче наш» на задней, степенно выходили из класса… а потом со всех ног мчались к большим высоким дверям, уже распахнутым настежь. Выбегали из школы в лето и исчезали. Кто-то уезжал на велосипеде, кто-то удалялся от школы большими прыжками, кто-то усаживался на воображаемую лошадь и пускал ее галопом, шлепая локтями по бедрам, имитируя стук копыт, некоторые уходили обнявшись, распевая «Я зрел сиянье школы, охваченной огнем» на мотив «Боевого гимна республики»[75].

Марция Фэдден… Фрэнк Фрик… Бен Хэнском…

Он поднялся, бросил на Беверли Марш последний в это лето взгляд (так он тогда думал) и направился к столу миссис Дуглас, одиннадцатилетний подросток с задницей размером с Нью-Мехико – вышеозначенную задницу упаковали в отвратительные новенькие синие джинсы с медными заклепками, «выстреливавшими» маленькие дротики света, и они шуршали при ходьбе (шрш, шрш, шрш), потому что толстые бедра Бена терлись друг о друга. Он по-девичьи крутил задом. Его живот перекатывался из стороны в сторону. В школу Бен пришел в мешковатом свитере, хотя день выдался теплым. Он практически всегда носил мешковатые свитера, потому что очень стыдился своей груди, стыдился с первого учебного дня после рождественских каникул, когда появился в школе в одной из фирменных футболок «Лиги Плюща»[76], подаренных матерью, и Рыгало Хаггинс, шестиклассник, прокаркал: «Эй парни! Посмотрите, что подарил Санта-Клаус Бену Хэнскому на Рождество! Большие сиськи!» Рыгало чуть не рухнул от хохота, восторгаясь собственным остроумием. Другие тоже рассмеялись, в том числе и несколько девочек. Если бы в тот момент перед Беном открылся тоннель, ведущий в преисподнюю, он без малейшей заминки прыгнул бы туда, ничего не говоря… может, даже бормоча слова благодарности.

И с того дня он носил только свитера, благо у него их было четыре: мешковатый коричневый, мешковатый зеленый и два мешковатых синих. Это был один из тех немногих случаев, когда он смог противостоять матери, когда чувствовал, что не должен переступать проведенную в пыли предельную черту. А проводить такую черту в его более чем беспечном детстве приходилось крайне редко. Если бы он увидел, что Беверли Марш смеется вместе с остальными, то наверняка бы умер.

– Я рада, что ты провел этот год в моем классе. – С этими словами миссис Дуглас протянула ему табель.

– Спасибо, миссис Дуглас.

– Шпасибочки, миссус Дубвглаз, – донесся насмешливый фальцет из глубин класса.

Генри Бауэрс, само собой. Генри учился в классе Бена, а не в шестом классе, со своими дружками Рыгалом Хаггинсом и Виктором Криссом, потому что остался в пятом на второй год. Бен чувствовал, что Генри придется задержаться в пятом классе еще на год, раз уж миссис Дуглас пропустила его фамилию, раздавая табели, и это сулило беду. У Бена заныло под ложечкой: если Генри опять остался на второй год, то ответственность отчасти лежала на нем, Бене… и Генри это знал.

Неделей раньше, на годовых контрольных, миссис Дуглас рассаживала их случайным образом, доставая из шляпы бумажки с именем каждого. В итоге Бен очутился на последней парте, рядом с партой Генри Бауэрса. Как и всегда, Бен прикрывал рукой листок с контрольной и низко склонялся над ним, чувствуя чем-то успокаивающее давление парты на живот и для вдохновения покусывая карандаш «би-боп».

Во вторник, когда миновала примерно половина времени, отведенного на контрольную (в тот день – по математике), через проход до Бена долетел шепот. Тихий, не предназначенный для других ушей шепот ветерана-заключенного, передающего послание в тюремном дворе: «Дай списать».

Бен повернулся налево и уперся взглядом в черные и яростные глаза Генри Бауэрса, мальчика крупного даже для двенадцати лет, с накачанными крестьянским трудом мышцами рук и ног. Его отцу, который считался в городе полоумным, принадлежал небольшой участок земли в конце Канзас-стрит, около административной границы Ньюпорта, и Генри как минимум тридцать часов в неделю копал, выдергивал сорняки, сажал, очищал поля от камней, рубил деревья и собирал урожай, если было, что собирать.

Волосы Генри стриг так коротко, что сквозь них проглядывала белая кожа, а челку смазывал бриолином «Батч-ваксед», тюбик которого всегда носил в кармане джинсов, так что волосы стояли надо лбом торчком, словно зубья надвигающейся мощной бороны. От него постоянно пахло потом и «Джуси фрут». В школу он приходил в розовой мотоциклетной куртке с орлом на спине. Однажды четвероклассник, не подумав, позволил себе посмеяться над этой курткой. Генри повернулся к парнишке, злобный, как хорек, и быстрый, как ядовитая змея, и дважды врезал ему грязным от работы на земле кулаком. Четвероклассник лишился трех передних зубов, а Генри получил двухнедельные каникулы. Бен надеялся (во всяком случае, тлела в нем такая надежда, свойственная забитым и напуганным), что Генри выгонят из школы, а не временно отстранят от занятий. Не сложилось. Плохиши всегда как-то выкручиваются. Две недели спустя Генри с важным видом вошел на школьный двор, озлобленно-великолепный в своей розовой мотоциклетной куртке, а на челку вымазал столько бриолина, что она едва не отваливалась. Оба опухших, расцвеченных синяками глаза говорили о трепке, которую ему задал полоумный отец за драку в школе. Свидетельства этой трепки со временем исчезли, а для детей Дерри, которым приходилось сталкиваться с Генри, урок пошел впрок. Насколько знал Бен, больше никто не посмел сказать ни слова о розовой мотоциклетной куртке с орлом на спине.

И когда шепот Генри донесся до Бена, три мысли ракетой промчались в его мозгу (очень шустром и сообразительном – полной противоположности жирному телу). Первая – если миссис Дуглас заметит, что Генри списывает с его контрольной, кол получат оба. Вторая – если он не даст Генри списать, тот наверняка поймает его после уроков и продемонстрирует знаменитый двойной удар, причем Хаггинс будет держать его за одну руку, а Крисс – за другую.

Эти детские мысли, конечно же, не могли вызывать удивления, потому что Бен был ребенком. Но третья и последняя, более изощренная, уже отдавала взрослостью.

Да, он может меня поймать. Но, возможно, последнюю неделю занятий мне удастся не попадаться ему на глаза. И я уверен, что удастся, если я постараюсь как следует. А за лето, думаю, он все забудет. Да. Он же очень даже глуп. Если провалит эту контрольную, то его скорее всего опять оставят на второй год. А если он останется, то я окажусь на класс старше. Больше не буду учиться с ним в одном классе. И в младшую среднюю школу перейду раньше его. Я… я могу стать свободным.

«Дай списать», – вновь прошептал Генри, теперь чуть громче. Его черные глаза теперь требовательно сверкали.

Бен покачал головой, и еще тщательнее прикрыл листок.

«Я до тебя доберусь, толстяк, – прошептал Генри еще громче. Перед ним лежал девственно чистый, если не считать его имени и фамилии, лист бумаги. Он попал в отчаянное положение. Если он заваливал экзамены и опять оставался на второй год, дома отец вышиб бы ему мозги. – Дай списать, не то пожалеешь».

Бен опять покачал головой, изо всех сил сцепив зубы, чтобы не стучали. Он боялся, но при этом не отступал от принятого решения. Понимал, что впервые в жизни сознательно определился с планом действий, и это тоже его пугало, хотя он и не понимал почему: прошло немало лет, прежде чем он осознал, что хладнокровие его расчетов, точная и прагматичная оценка расходов, свидетельствующие о начавшемся переходе во взрослый мир, нагнали на него даже больше страха, чем угрозы Генри. От Генри он мог увернуться, а со взрослым миром, в котором, вероятно, так думать придется постоянно, это не получится.

– Кто-то говорит на задних партах? – раздался громкий и отчетливый голос миссис Дуглас. – Если так, попрошу немедленно это прекратить.

Следующие десять минут в классе царила тишина; юные головы склонились над экзаменационными заданиями, от которых шел запах фиолетовых чернил, использовавшихся в мимеографе, а потом шепот Генри вновь донесся с другой стороны прохода, едва слышный, леденящий кровь, спокойно-уверенный в том, что слова не разойдутся с делом: «Ты покойник, толстяк».

3

Бен получил табель и был таков, благодарный всем богам, хранящим одиннадцатилетних толстяков, что Генри Бауэрсу не позволили покинуть класс первым, как он мог бы, учитывая, что всех вызывали в алфавитном порядке, и теперь не поджидал Бена у школы.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Когда некогда единая империя вступает в эпоху перемен; когда в отколовшемся от нее королевстве в час...
Я Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Внук Автолика Гермесида, по сей день ...
Практически необитаемый сектор Галактики....
Однажды в королевство пришел ужас…...
Пишущая машинка, читающая мысли… Надоедливый младший брат, пропавший неизвестно куда, стоило только ...
Открылись врата между современной Америкой и жестоким параллельным миром, и в привычную реальность в...