Державы верные сыны Бутенко Владимир

– Дюже земли богато! – откликнулся сослуживец и по привычке поднес к глазам ладонь. – Вот за эту самую землицу, стал-быть, мы и бьемся с турками да татарами. А на кой ляд она нам нужна? В станицу душа просится.

– Ты, Куприков, других не смущай. Не наша на то власть. Как царица прикажет, командующий Долгоруков али полковник. За Отечество стоим. А домой успеется. Мы с тобой до есаулов дослужили не на печи, а на поле бранном. И ты тоске не поддавайся!

– Да я не про то… Про станицу вспомянул потому, что весна. Жизня воскресает, всякая тварь паруется. И не хотишь, а про любовь думается. Про жёнкину перину!

– Про курень и семью вспоминать не грех. А кручиниться – неможно! С нашим Платовым не заскучаешь.

– В двадцать лет полком за здорово живешь командует. В отца своего Ивана пошел, тот тоже полковник. А Матвей никак сверху, по старшинской части повышен.

– Нет, не войсковой атаман чин ему давал. Генерал-аншеф присвоил. И справедливо! – воскликнул Полухин. – Под Кинбурном я при нем был. Полковник первый в бой, прямо по морю, вброд поскакал! Ажник турки растерялись!

Вдоль подошвы холма промчался разъезд разведчиков. Было на расстоянии слышно, как мерно и гулко бьют по земле копыта. Есаулы обернулись назад. Ейская долина, открывшаяся глазам, до самого горизонта пестрела кочевьями ногайцев.

– Ты погляди, сколько у ногаев овец! – вскинул руку с висящей на ней плеткой Куприков. – А мои ребята одной пшенкой коштуются. Да и твоя сотня не пирует. Микит, давай отобьем отарку? У меня есть отчаянные головушки.

– Аль мои казаки не такие? – оживился Полухин. – На голодный курсак[18] не навоюешь… Никак, Платов к нам?

Полковник в сопровождении ординарцев-низовцев, Арехова и Кошкина, круто повернул и погнал коня на холм. Выглядел он жизнерадостным и бодрым, в темнокарих глазах мерцал лукавый огонек. Спешившись, Матвей Иванович прогулялся по зеленеющей целине, цепко посмотрел на есаулов, также спустившихся на землю.

– То-то застряли здесь, залюбовались, – укоризненно бросил командир, точно бы слышал их недавний разговор. – А вы в котлы чаще заглядывайте! Я был в твоей сотне, Куприков, и выпытал у казаков. Не должным образом, есаулы, службу несете! Вон, птицы дикой сколь на речке, – и казарки, и дупеля. Бей! Зайцев, куропаток в изобилии. Кабана я из плавней вчерась выгнал… Али добыть не умеете? Стрелять разучились? И щука трётся по отмелям. Али недосуг? Али разжаловать кого в урядники?

– Исправимся, ваше благородие, – скороговоркой проговорил Полухин. – Накормим казаков досыта! Поход дальний, к слову… А нельзя ли у ногаев овцами подживиться? Мы над ними охрану несем, нехай за то нас уважат провиантом.

Платов лукаво прищурился.

– Коли не попадетесь, – похвалю. А распознают едисаны – прощения не будет, поелику дружественны они нам. Следом идет полк Ларионова. Смекайте, что к чему…

– Так точно! – озорно ответствовал Полухин, наблюдая, как полковник, оттолкнувшись носком, взлетел в седло, взял повод из руки дюжего Арехова. Мгновенье – и Платова след простыл. Его высокая шапка мелькает уже в гуще колонны.

К полудню распогодилось. Рассиялось южное солнышко. И по просыхающей вековечной целине ступать лошадям стало легче. Сотни повеселели. Подставляли лица казаки ласкучим лучам и мечтали, что выйдет замиренье с турецким султаном и отпустят их полк на Донщину. И будто с родины привет, – звенел в поднебесье такой же, как в милой станице, жаворонок, а по-казачьи – посметушек. Размеренно шагали кони, отмеряя вёрсты. Но как узнать, что впереди?

Снежный буран нагрянул из-под темных, сгрудившихся туч. Нахлестом ударил ледяной ветер, с нарастающим шумом посыпалась мелкая крупа, беля землю, лошадей и всадников. Подуло еще сильней. И дали сплошь закрылись снегопадом!

Платов приказал ставить бивак на берегу Еи, где в глинистых ярах можно было укрыться от продувного холода. Здесь было достаточно камыша, сбитого льдинами, чтобы палить костры.

Рассредоточились посотенно, готовясь к ночевке. Снег время от времени редел, но ветрюган не унимался. В этот час и отправились из сотни Куприкова на другую сторону реки пятеро храбрецов. Для отвода глаз надели ногайские халаты…

Лишь под вечер потеплело. С трудом растопило солнце сизую наволочь на закатном краю неба. И в полку жизнь оживилась: фуражиры раздали казакам в гарнцах овес и те, выводив после дороги лошадей и обтерев их бока пучками сохлой травы, – задали корм. Пластуны и подводчики под приглядом урядников умело ставили походные шалаши и палатки, кашевары собирали курай и кололи ветки верб, торопясь разжечь костры.

На этом биваке, у истоков Еи, платовский полк догнал следовавший позади полк Ларионова. Он прикрывал последние обозы едисанской орды. Однако часть ногайских кочевий бесследно исчезла. И полковник Ларионов, выслав разведчиков, убедился, что изменники повернули в обратную сторону, навстречу татарскому войску.

На ужин в котлах был приготовлен густой кулеш из солонины. Какой-то ногайский бей расщедрился на два мешка кукурузных пышек. Донцам повезло и второй раз: ночью пригнали посланные за реку казаки десятка два овец, которых тут же освежевали, а шкуры спрятали.

Напротив, за Еей, находилось ногайское кочевье.

Сотни костров по берегам подсвечивали ночной небосклон. Соседство казаков, вставших лагерем, успокаивало ногайцев. Неведомо, когда обнаружили они угнанных овец. Но никто из них с жалобой в полк не явился.

А донцы, насытившись и отдохнув, затеяли чехарду. Раззадорились настолько, что и офицеров увлекли наравне со всеми прыгать и стоять на раскаряку, кряхтеть от увесистых толчков дюжей братии.

Не утерпел и Платов. Тоже вдоволь наскакался, отвел душу. А в сиреневых сумерках, державшихся в степи, служилый люд затянул старинную песню. Много грусти и жалости было в ней, много любви к родной земле-матушке! А под конец завели военные песни-сказы про походы и геройство…

С разных сторон к берегам крались волчьи стаи. Сайгаки, спугнутые кочевьями, ушли на Маныч. Любо им на черных землях, богатых сочными травами и солончаками. А волкам стало тяжелей, перебивались чем придется. Иногда обкладывали заячьи хороводы, шли на них тесной цепью. Запах отар и лошадиных косяков почуяли они за много верст, и стремительным броском приблизились по ночной степи.

Вожак, вытянув шею, долго не покидал сурчиного бугорка. Решал, откуда начать охоту. Его стаю давно учуяли сторожевые псы, поднявшие лай. Пугали и костры, над которыми высоко поднимались искры-былки, похожие на тающие звездочки. Вдруг неподалеку раздался перестук копыт. Волки, следя за вожаком, стали разворачиваться. Но минута – и всадник был таков. Не угнаться ослабевшему после зимовки волку за татарской резвоногой лошадью.

Конные разведчики Девлет-Гирея доложили утром, что кочевья едисанцев и казачьи полки приближаются к Черкасскому тракту, на котором замечен большой русский обоз с провиантом, направляющийся на Кубань. Эти же лазутчики поведали, что верные им ногайцы сообщили место будущего становища. С востока и юга оно ограничено изгибом Большого Егорлыка, а с севера шумливой Калалы, как раз сливающихся в этом месте. Не зная того, казаки и ногайцы сами лезли в западню!

7

То, что поступил опрометчиво, сев на лошадь, Леонтию Ремезову стало понятно уже на исходе первого дня. Вновь разболелась рана, бросило в жар, и он покорно улегся в арбе аул-бея, в которой ехали две жены Керим-Бека. Хотя сотник жил у них почти месяц ни Мерджан, ни Алтынай не снимали платков, из-под края которых видны были только глаза. Но почему-то Леонтия необъяснимо влекло к Мерджан, – была она высока, стройна, в движениях уверена. Ее сомужница, полная и неповоротливая, выглядела старше. Между женами иногда вспыхивали перепалки, но тут вступала в спор первая жена аул-бея и – водворялся покой.

Слуга его, казак Плёткин, ехал за арбой на верблюде и, костеря глуповатое животное, частенько слазил на землю. Однако свою лошадь, заметно отдохнувшую за последнее время, округлившуюся в боках, седлать не торопился. Жалел.

«Когда же полк догоним?» – грустно гадал Ремезов, глядя на влекущиеся мимо скаты холмов, кустарники, приречные камыши. Временами кочевье оказывалось на гладкой, как стол, равнине, теряющейся в дымке горизонта. И тогда выхватывал глаз стада дроф, пасущихся вдоль солончаковых низинок, журавлиные стаи. Птичьи концерты не умолкали ни на час. Жила степушка своей извечной жизнью!

Снежный буран заставил Керим-Бека остановить дальнейшее продвижение. Он полукругом выстроил арбы и повозки под прикрытием зарослей фундука. К счастью, кое-где на ветках удержались орешки, и аульная детвора принялась ими лакомиться.

Плёткин почему-то в этот день был, как никогда, угрюм и насторожен. Он сбатовал[19] своего верблюда, отогнал на край бурьянов и неотлучно находился при командире. Когда прислужники и жены аул-бея развели костер и стали готовить калмыцкий чай, Иван наклонился к сотнику, лежащему на арбе.

– Ваше благородие, извелась душа по своим. Надо от этих нехристей отбиваться. Я даве видал наш разъезд казачий, он по бугру мелькнул. Должно, и полк поблизости.

– А как реку одолеть? Разлив широк.

– А я сплаву смастерю. На решетку, что от юрты, камыш уложу. Абы вас перевезти, а я и на коне переплыву. Зараз метелицу переждем, а там потеплеет. Вы скажите бею, чтоб подсобил в переправе. Да и харчей нехай бабы дадут, покамест своих достигнем.

Леонтий слушал казака, поглядывая, как Мерджан наливала в закопченный большой котел воду. Она нравилась ему с каждым днем всё больше, казалась еще красивей. Недели две назад Керим-Бек привел в свой шатер, заплатив большой калым, юную женушку Айгюль. И теперь не разлучался с ней, лелеял, освобождая от всякой работы. Старшая жена аул-бея, уже поблекшая тетка, безропотно мирилась с медовым месяцем мужа, но в глазах Мерджан замечал Леонтий презрительный блеск, когда появлялся аул-бей вместе с баловницей. И трудно было понять, почему ей предпочёл муж какую-то тщедушную девчонку. Вероятно, была неласкова с ним, холодна. По этой причине и не могла зачать ребенка…

– Хороша баба, эта Мерджанка, – поймав взгляд сотника, кивнул Иван. – Да и по-нашенски говорит чисто. Спрашивала, чи женат вы, ваше благородие.

– Помоги мне встать.

Ремезов, опираясь о плечо казака, стал на землю. Прихрамывая, подошел к костру погреться. Мерджан встретила его улыбающимися глазами. Проворно и легко подхватила со своей арбы сундучок и поставила к ногам русского, показывая рукой, чтобы садился. Леонтий, смущенный и тронутый заботой ногаянки, кивнул в знак благодарности. Между тем боль в левой ноге утихла. Недаром знахарь заставлял его спать в мешке из собачьей шерсти.

Мерджан с прислужником, рубившим конину, стряпала похлебку. В воздухе, посветлевшем после метелицы, искрились снежная пыль. И степь окрест, и подводы, и крупы животных были в мучнистом мелком снежке. А кусты боярышника узорились черно-белыми ветками. Густо и пряно пахло дымом, стелящимся по-над землей.

Вдруг откуда-то с неба, широко разбрасывая крылья, стала резко снижаться серо-палевая дрофа, угрожающе кугикая. Леонтию показалось, что ее кто-то подбил. Но, рухнув на прибрежный взгорок, огромная птица (гораздо крупней станичных индюков) засеменила когтистыми лапами, кинулась наутек, с обвисшими, покрытыми слоем льда крыльями.

Плёткин, схватив двурогие вилы – первое, что попалось под руку, – припустил вдогон. Мчалась дрофа прочь с поразительной скоростью, издавая невнятный клекот и размашисто кидая ногами. Но и казак явил такую прыть, что расстояние между ними стало сокращаться. Бедная птица, обессилев от ледяного панциря, сковавшего оперение после дождя и ударившего следом мороза, закричала отчаянней. Несколько раз попыталась взмахнуть крылами, но не смогла…

Ногайчата с радостными криками сопровождали охотника, волокущего тяжелого дудака за шею. С потного лица казака не сходило довольное выражение. Он швырнул добытую птицу под арбу бейских жен и, переведя дух, вымолвил:

– Никак не менее пуда, господин сотник. Тяжелючая – ужасть. На всех хватит!

Джамиля, биринджи-жена[20], позвала двух аулянок, которые ощипали дрофу, осмолили на костре и, выпотрошив, передали одному из джор[21] Керим-Бека. Тот нанизал тушку птицы на вертел и принялся жарить на углях из старых коряг, найденных возле реки. Ватажка детей крутилась поблизости, ожидая угощения.

Снова повеяло теплом, раскрылось небо. И закатные лучи медно-красной дорожкой пролегли по разливу Еи, окрасили степное заснежье. С кустов стали осыпаться влажные, точно сахарные, комочки. Напористей затрещал костер. Ремезов, протягивая руки к огню, искоса наблюдал за красавицей Мерджан, хлопотавшей у котла. Украдкой и она посматривала на статного казачьего офицера, щуря от дыма свои прекрасные зеленоватосерые глаза.

Семейство Керим-Бека вечеряло отдельно, у костра. Единственным приглашенным был мулла. Этот щупленький старик, однако, обладал завидным здоровьем. Несмотря на многократные молитвы в течение дня и ночи, мулла всегда был бодр и разговорчив. Мудрый властный взгляд и несуетность в движениях невольно вызывали у окружающих уважение. За ужином, как наблюдал Леонтий, священнослужитель в чем-то пытался убедить Керим-Бека, но тот возбужденно возражал, вскидывая руки. Разобрал Ремезов только два слова: «Девлет-Гирей» и «урус-эфенди»[22]. По всему, снова речь шла о войне, об угрозе нападения турецких разбойников.

Аул-бей сидел в окружении мужчин, у самого огня. Женщины – поодаль, тихо переговариваясь и осаживая детей. Леонтий снова смотрел на Мерджан, испытывая неведомую тягу, любуясь ею и замирая от сладкого волнения. Он прислушивался, когда говорила она, и находил, что голос ее певуч и приятен. И, поглаживая отросшую щетину на подбородке и щеках, мечтал о такой жене, как она…

Дым от костра, предвещая краснопогодье, поднимался отвесно. Вскидывались ввысь искры от сгоревшего бурьяна. Сотник смотрел на белесый подвижный столб, с огнистыми проблесками, на звездное небо в смутной пелене. И с тоской думал о Черкасском городке, вспоминал отца и мать, сеструшку Марфу. Он посылал им гостинцы с оказией накануне Рождества, а весточку от родных получить так и не успел…

Плёткин, не обращая внимания на аульцев, помолился вслух, завернулся в толстую кошму и улегся на арбе, в ногах командира. Полежав, поднял голову и негромко промолвил:

– Не по душе мне ночь. Чтой-то томашатся ногаи. Сходки творят, с Керимом спорят. Недалеко и до беды! Я конька подседлал, да и вам подобрал добровитого, Мусы-охранника. Кто их разберет, галманов?

– И я приметил! – отозвался Леонтий. – Кинжал у меня под рукой, да и шашка.

Где-то в поднебесье летели гуси, перекликались. Им вдогонку спешили журавли – с зенита донеслось их отрывистое курлыканье. Уединенно, сонно взлаивали собаки. Под эту походную степную музыку уснул Леонтий незаметно и крепко…

– Ваше благородие! Вставайте! – горячечно бормотал, тряся его за плечо, Иван. – Никак башибузуки наскочили! Топ конский… Скореича!

Ремезов выпутал ноги из мехового мешка, одним движением проверил пояс, на котором висели ножны с кинжалом. Ступив на землю, вытащил из-под постели турецкую саблю. Гортанные голоса все громче раздавались в разных концах становища.

Донцы полохнули к зарослям боярышника. Бегом прокрались к лошадям, но возле них дежурил кто-то. А неведомые всадники с диким гиканьем пронеслись мимо, к арбам аул-бея. Вскоре там раздались горестные женские крики, озлобленные возгласы мужчин. У Ремезова оборвалось сердце, – происходило что-то злоумышленное.

Между тем налетчики уже гарцевали у казачьей арбы. Переговариваясь по-татарски, разметали казацкие вещи. Стали допрашивать аульцев, выясняя, куда скрылись гяуры.

Плёткин держал в руке заряженный пистолет, весь обратившись в слух. Рядом сотник с шашкой в руке следил за происходящим из-за веток. Не исключено, что кинутся их искать. Немудрено найти! И одно стыло в сознании: как можно дороже отдать свою жизнь…

Татары, посовещавшись, ускакали. А плач всё громче доносился от кибитки аул-бея, – так причитают только по мертвому. Скорей всего, дикие полуночники кого-то казнили. Оба подумали о Керим-Беке. Поплатился за дружбу с русскими!

– Нам нельзя в аул возвертаться, Леонтий Ильич! – вполне спокойно рассудил казак. – Врагам выдадут.

– Высвистывай коня, а я отвлеку пастуха, – поторопил сотник.

Сторож, вероятно, догадавшись, что налетели ханские разбойники, предусмотрительно отогнал табун. Силуэты лошадей темнели в призрачном блеске молодого полумесяца. Едва поспешая за слугой, Ремезов спустился в балку, где ощущалась под сапогами взросшая травка. Ногаец окликнул.

– Это я, Ремезов-эфенди. Офицер! – назвал себя Леонтий, идя навстречу двигающемуся в его сторону всаднику. – Мында кель!

– Сиз не истейсиз?[23] – настороженно отозвался табунщик, придерживая пляшущего жеребца.

И пока сотник, хромая, подходил к нему, Плёткин сделал крюк и подобрался сзади. И в ту минуту, когда Ремезов перемежая русские и тюркские слова, стал просить у сторожа лошадь, казак напал со спины, свалил ногайца наземь. Занялась драка. Плёткин был на голову выше и вдвое шире в плечах.

Гнали лошадей на светлеющий восток. Возле бурного ручья нарвались на бирючий выводок. Иван пальнул в вожака с близкого расстояния, и, по всему, ранил, потому что волки отстали.

Днем сделали передышку. Дальновидный казак достал из-за пазухи запасенный с вечера увесистый кусок жареной дрофятины. Была она тверда, с легким привкусом кровицы, – не дошла на костре, – но вкусна необыкновенно. Время от времени Иван поглядывал на командира, рвущего крепкими зубами мясо, и самодовольно улыбался. Любил он сотника, считал за браташа[24]. И теперь, наблюдая за ним, убедился, что Ремезов здоров, как прежде. И слава богу!

Вдоль терновников, на южном скате, голубели бузлики и лимонно лучились возгорики – первые вешние цветочки. Леонтию вновь вспомнилась Мерджан, ее особенная красота. В отличие от соплеменниц лицо ее было удлиненным. Нос с горбинкой. Выделялась она и статью, напоминая кабардинку. Но всего чудесней были у Мерджан глаза, – глубокие, завораживающие, в опуши длинных ресниц. Не встречал он в жизни такой женщины…

Трезвонили в небе жаворонки. Кони поднимались на гребень увала. И, укачавшись в седлах, донцы безмолвствовали. На самой вершине ютилась кизиловая рощица. Ветви раскидистых деревьев сплошь убрались золотистыми кисточками цветов. Над ними вились дикие пчелы. По всему, кизилы доцветали, потому что под стволами желтела мельчайшая, как пшено, пыльца. Ремезов засмотрелся на ветви, а когда опустил глаза, – ледяной холод окатил с ног до головы.

Ниже, в долине, сколько мог видеть глаз, двигалось верхоконным порядком и на повозках пестрое многотысячное воинство. Замер и Иван, вглядываясь и недобро раздувая ноздри. Воины в чалмах, турецких фесках.

– Матушка честна, сколько басурманов! Никак это крымские татары с османами? И запасные табуны при них… – не то спросил, не то вслух размыслил казак. – В нашу сторону правят! На Дон!

Ремезов это понял сразу.

Повернув на север, путники решили упредить чужеземцев, добраться к своим раньше, чем сблизятся они с казачьми полками. Однако кони изрядно утомились. Приходилось переезжать водомоины, ручьи, солончаки. Наконец, остановились на роздых в облеске. Набрали сморщенного на морозах, терпкого терна. Плотнели сумерки. Охраняли лошадей и спали по очереди, прикорнув на куче хвороста, прикрытой бурьянцом.

А в ночи, за холмами, стояло высокое зарево. Неприятельская армия грелась у костров, готовясь к будущим сражениям. И пламенный отблеск их зловеще ранил небо!

8

Граф Орлов-Чесменский, посмеиваясь над своей неуклюжестью, вызванной долгим сидением и полнотой, вылез из качнувшейся кареты на темную, влажную после дождика брусчатку. Рослый, в генеральском суконном мундире, в парике и треуголке, он выглядел великаном на венской вечерней улице, стесненной старинными зданиями. В ушах затихал многодневный грохот колес. Чуть покачивало, как на палубе. Охрана расторопно окружила его, озираясь по сторонам. Подбежал высланный вперед генеральс-адъютант Христинек, отчеканил:

– Апартаменты для вашего сиятельства, по обыкновению, отведены на нижнем этаже. Дмитрий Михайлович готов к приему. Прикажете выносить вещи и располагаться?

– Посланник один?

– Не могу знать, Алексей Григорьевич! Особ посторонних не приметил.

– Поспешай, Ваня. А я разомнусь…

Над австрийской столицей, в безоблачном небушке рдели угольки первых звезд. Из соседнего квартала доносился перебор подков, голоса, монотонный звук шарманки. Он сдернул с головы треуголку и вдохнул свежесть цветущей у решетчатой ограды, белой сирени, ощутил примешенный к ней дух выпечки. Неужто пекут его любимые ватрушки с изюмом и корицей? Алексей Григорьевич улыбнулся: славный Голицын, политик мудрый и человек отменной доброты…

В окнах дворца Селмура, где обосновалось русское посольство, затеплились свечи. Он вдруг осознал, что добрался до Вены и большая часть пути благополучно преодолена. И хотя двигался инкогнито, под охранением преображенцев в партикулярных платьях, вероятность вражеской диверсии против главнокомандующего русскими войсками в Архипелаге была велика: и польские конфедераты, и турки, и просто разбойники могли напасть где угодно. Однако здесь, в столице нейтрального государства, чувствовал он себя вполне безопасно. К тому же любил этот своеобразный старинный город. Вспомнилось, как приезжал сюда на переговоры с канцлером Кауницем и, изощряясь в красноречии, излагал российские условия мира с Портой, приемлемые для обеих сторон, и убеждал, чтобы Австрия поддержала в пользу России отделение Валахии, Молдовы и Крыма. Но миссия не дала пользы…

– Голод не тетка, – простодушно пробормотал Орлов, с улыбкой глянув на бравого усача из охранения, и вперевалочку двинулся к парадному входу. Под тяжестью веса ботфорты его не заскрипели, а застонали. Перед дверьми, распахнутыми служителем, Орлов бросил взгляд на вернувшегося адъютанта, – тот, поняв графа без слов, подшагнул, принял меховую накидку, сброшенную с плеч одним движением.

В дворцовом коридоре строем встречали советники в дипломатических мундирах. Подчеркивая особое уважение к гостю, впереди стоял Дмитрий Михайлович Голицын, русский посланник при Габсбургском правительстве. Торжественность момента подчеркивали и его дорогой камзол, и орденская лента через плечо, и осанистый вид. Но в прищуренных карих глазах искрилась неподдельная радость.

– С благополучным прибытием, ваше сиятельство!

– Гутен, гутен абенд, майн либе фройнд![25] – по-немецки приветствовал прославленный Чесменский герой, раскидывая руки. – Зело приятно видеть вас, князь, во здравии и благополучии. А меня утрясли к бесу прусские ухабы-разухабы! Из Петербурга давеча метель выгнала, а у вас уже весна красна в разгаре!

Они обнялись, и присутствующим бросилось в глаза разительное несходство между гигантом Орловым и сухощавым, невысоким Голицыным. Высвободившись из крепких объятий генерала-силача, Дмитрий Михайлович озабоченно осведомился:

– Не надобно ли вашему сиятельству дохтура? Неподалеку живет герр Мейер, он прекрасно пользует…

– Я паки доверяю Ерофеичу, знахарю московскому. Мне он давно уж ведом. И на сей приезд завернул было к нему на пути из Хатуни, родового имения, так что запасся снадобьями да декохтами… Признаться, князь, о болячках думать недосуг. Перемены при Дворе… Да и в Архипелаге предстоят баталии новые.

Посланник, мгновенно уловив настроение гостя и его внутреннюю напряженность, подхватил:

– Миссия в Архипелаге, возложенная на вас государыней во славу Отечества, посильна лишь богоизбранным. Она требует особой расторопности, отваги и прозорливого разума.

– Да полноте, любезный Дмитрий Михайлович, – отмахнулся Орлов. – О Ваших заслугах я самолично от матушки императрицы слыхивал.

Посланник всячески избегал похвалы в свой адрес и поспешил извинительно улыбнуться:

– Однако соловья баснями не кормят! Я заговорил Вас… Не смею задерживать с дороги.

– Ей-право, малость отдохну. Веди, Христинек!

– Не сочтите за самоуправство, но для вашего сиятельства я пригласил музыканта, о ком молвят по всей Европе, – поспешно сообщил хозяин. – Соблаговолите ли послушать его после ужина?

Орлов на ходу кивнул и неожиданно быстрой походкой (при его грузности) двинулся по коридору. Сбоистый гул шагов утих у дальней стены. И только свечи в шандалах, у парадной лестницы, еще долго вздрагивали, будто ветер промчался…

Спустя час в зале начался прием. Присутствовать за ужином удостоились чести особы близкие послу и Орлову. В отличие от предыдущих приездов любимца Екатерины, когда эти стены сотрясала многоголосая иностранная речь, нынче собрались только россияне. Яств было в изобилии. Орлов с удовольствием отведал запеченной телятины, приналег на фазанов, начиненных арабскими специями и овощами, вдоволь вкусил форели, тушеной капусты и трюфелей, запил всю эту вкуснятину белым тосканским и рейнвейном и, повеселев, сбросив дорожную усталь, принялся шутить, рассказывать о своих амурных похождениях в бытность сержантом Преображенского полка. Его двусмысленные признания то и дело вызывали взрывы смеха.

Наконец стол был основательно опустошен, и Орлов велел пригласить музыканта. Спустя минуту в залу стремительно вошел худощавый юный скрипач, в белом артистическом сюртучке, с изящным бантом на шее и в высоких тирольских башмаках. Напудренный парик оттенял его живые темные глаза. Он коротко поклонился немногочисленной публике и приготовился играть.

– Кто сей вьюноша? – полюбопытствовал Орлов, уловив не по возрасту осмысленный взгляд музыканта.

– Моцарт. Он вернулся из Италии, где концертировал, а нонеча служит в Зальцбургском аббатстве. Талантлив отменно! Несмотря на младость, насочинял несколько опер и симфоний, уйму пиес и сонат. Мне рекомендовали его мои австрийские друзья.

– И я о нем наслышан, но не наслушан, – скаламбурил Алексей Григорьевич и, уловив за спиной оживление сотоварищей, сел глубже в тяжеловесное, с инкрустированными ручками кресло.

Дождавшись тишины, юноша уверенно коснулся смычком струн, и с первых нежнейших звуков Орлова точно бы неведомая сила унесла прочь. Замерев, он всецело отдался изумительной по красоте мелодии скерцо. Скрипка в руках виртуоза обрела чудесную способность изъясняться на языке, понятном любому человеку. Перед глазами вставали чудесные миражи и картины, неожиданно возникали черты женщин и дорогих сердцу братьев, подмосковные дали, безбрежные морские просторы…

Голицын исподволь наблюдал за гостем, одним из самых влиятельных людей государства Российского, чье имя вызывало как восхищение, так и ненависть. И с удивлением отмечал, насколько этот бесстрашный буян восприимчив к скрипичной музыке. Впрочем, многие знали, что у Алехана, как звали Алексея Григорьевича при дворе, сентиментальное и на редкость щедрое сердце…

Бурные аплодисменты и возглас «браво» вернули Орлова на грешную землю, он вздернулся и выдохнул:

– Пробрало до нутра! Надо забрать его в Россию. Я напишу Шувалову, главе Академии изящных искусств, дабы денег на сей случай нисколько не пожалел!

– Боюсь, сделать это будет затруднительно. У юного чародея концерты расписаны на месяцы вперед. К тому же он связан обязательствами перед аббатом. А сей богослужитель, как известно, чрезвычайно неуступчив. Однако, в дальнейшем поездка в Россию вполне возможна.

Моцарт погасил улыбку и энергичным жестом бросил смычок на струны, громко начав и тотчас оборвав музыкальную фразу. Это произведение было полно грусти и рождало в воображении утраченное. Орлов, вспомнив зарево пожара над Чесменской бухтой, освещенные лица брата Федора и адмиралов, час славы и скорби по погибшим русским матросам, полыхающую вражью флотилию, ощутил, как сорвалось, громко застучало сердце. Видимо, надо пройти через страшные испытания, чтобы в такие минуты музыки осознать, что ничего нет бессмысленней войны и гибели людей…

Следом Моцарт заиграл мажорные миниатюры, импровизируя на темы итальянских мелодий. И восхищенные зрители долго одаривали его рукоплесканиями. Между тем этот самородок, по всему, крепким здоровьем не отличался. К окончанию концерта воротничок его рубашки стал мокрым от пота, на лицо легла тень усталости. Музыка, так легко рождавшаяся под руками, изрядно утомила юношу.

Орлов, подав Христинеку условный знак, изъявил желание побеседовать с музыкантом. Выяснилось, что он владеет и другими инструментами. Поток любезных слов посла и приезжего генерала обрадовали Моцарта, он отвечал благодарными полупоклонами. Но предложение выступить в России отклонил, отшутившись, что боится лютых морозов и гуляющих по улицам медведей. И тут же пояснил, что его гастролями ведает отец, также известный маэстро. Христинек подоспел вовремя, и граф Орлов вручил младому композитору и скрипачу пачку ливров.

Возбужденное настроение не оставляло Орлова и после, когда осматривал коллекцию картин, за время посольства приобретенных Дмитрием Михайловичем. Похаживая вдоль посольского кабинета, гость сбивчиво рассуждал:

– Прежде я считал занятие музыкой безделицей. Меня волновали звуки армейского рожка да походной трубы. Хотя в детстве, помнится, нравилось, как девки протяжно вели песни. Да и в церкви не раз плакал, слушая хоры. А в Европе своя музыка! Взять этого Моцартенка, мальчишку. Откуда он взялся? Как мог напридумывать душеволнительные мелодии? И притом еще – виртуозно владеть скрипкой!

– Божий промысел, – заметил Голицын. – Послан свыше, чтобы мы познали красоту музыки.

– Не иначе! Или наши младые композиторы Березовский и Бортнянский. Первый в Болонской академии триумфатором стал, а второй и доселе в Италии обучается. Вот вспомните мои слова: оба возвеличат музыку российскую! И талантливы, и патриоты… Мне Бортнянский был помощником. Через маркиза Маруцци, нашего представителя в Венеции, пригласил я его к себе и приказал быть переводчиком на секретных переговорах с греками и сербами. И он, не колеблясь, включился в борьбу.

– До войны с Портой я в Париже служил. В пекле недругов. Версальский двор, Людовик XV и герцог Шуазёль, как известно, были подлинными зачинщиками этой войны. Они беспрестанно интриговали против нас в Польше, в Швеции, в Порте. Ради чего? По мнимой причине конкуренции, прихода русских товаров в Левант. Но левантийская торговля на шестьдесят процентов принадлежит самой Франции. Соперница ей лишь Англия. Шуазёль, однако, выбрал в жертву нашу державу. И преподло заигрывал с Австрией и Пруссией, чтобы вовлечь их в сговор против Екатерины Алексеевны…

– Я не знал, что англичане дружественны нам, когда предложил матушке государыне ударить по туркам с моря. Мы с братом до войны выехали в Европу лечиться, да и застряли! – Орлов усмехнулся, устало сел в кресло напротив. – Англичане, вестимо, взяли нашу сторону ради выгоды. Ежели бы мы, – не приведи господь! – преклонились Порте, то Людовик XV в союзе с Испанией и Неаполем, мог рассчитывать на возвращение Канады, отвоеванной лондонским двором. Французы поддерживали султана, совращали Вену, помогали барским конфедератам, чтобы затруднить наши действия. То, что Мария-Терезия и ее сын, австрийский правитель, держатся нейтралитета, это ваше достижение, князь!

– Вы переоцениваете, Алексей Григорьевич! Нейтралитет Австрии обусловлен разделом Польши. Ведь Галиция – лакомый для здешнего монарха кусок. Хотя она – издревле славянская земля. Признаться, я всегда ставлю пред собой цель: сохранить между нашими странами мир. Много раз бывали то противниками, то союзниками. В данный момент никто не сомневается в сильной австрийской армии. И это удерживает в Европе равновесие.

– Каждый из нас служит во благо Отечества по-своему: я на морских просторах, а вы – в лабиринтах дипломатии. Как можно не оправдать доверия го суда – рыни?

Помолчали. Мерно отстукивали уходящее время напольные часы. Голицын многозначительно напомнил:

– Так, говорите, из Петербурга метель выгнала?

Алексей Григорьевич намек понял, крякнул:

– Метель… Дурная погода. Особенно в Зимнем дворце. На той седмице, перед самым отъездом, явился ко мне «Циклоп», то бишь Гришка Потемкин. Я с ним не церемонился! Впрочем, и он крепок. Мы знаем друг друга еще по Преображенскому полку… Не беда, что впал в милость к государыне. Лишь бы дров не наломал! Впрочем, государственный совет власть имеет, и Потемкину, полагаю, дадут прикорот. Да и матушка Екатерина, как всякая баба, полюбит, полюбит и – разлюбит. А тех, кто с ней рядом во все времена, помнит и ценит. Я напрямик поговорил с ней о «Циклопе». И, смею полагать, что к нам, Орловым, императрица не переменилась. С гвардейцами, что были при ее воцарении, да и в Ропше… С нами лучше дружить!

Голицын взял щепотку табака из расписанной арабской вязью табакерки, втянул ноздрями воздух и блаженно прищурился. Его примеру последовал и заинтересовавшийся гость. Но сделал это так неумело, что троекратно чихнул.

– Шут его побери! Адская смесь! – бросил, смахивая рукой выступившие слезы, Алексей Григорьевич. – Откуда?

– Табак турецкий, – улыбнулся посол.

– Ту-урецкий?! И тут диверсия супротив главнокомандующего! От турок спасу нет!

Оба захохотали. Чуть погодя Дмитрий Михайлович взглянул на закрытую дверь и произнес вполголоса:

– Наш агент при версальском дворе, Зодич, передал важную шифровку. Она касается вас, Алексей Григорьевич. Дело пресерьезное. Прошу покорно, граф, отнестись со вниманием.

Орлов иронично усмехнулся, но лицо его постепенно приняло сосредоточенное выражение.

– Тайное общество польских эмигрантов-конфедератов при попустительстве французов готовят покушение.

– И насколько конфиденту можно доверять?

– В полной мере, Алексей Григорьевич. По батюшке он великоросс, а мать из шляхты. Проживал в Петербурге, измайловец, дальний родственник гетмана Разумовского. Отец его, полковник, сложил голову в конце Семилетней войны.

– И что же доносит этот Зодич?

– Конфедераты замышляют супротив вашего сиятельства диверсию. Безвестно, кто именно. Я дал указание ускорить разыскание. Об этом сообщил и в Петербург. А до той поры, покуда не поймаем злодеев, Вам необходимо предпринять меры строжайшей осторожности.

– Не впервой! – отмахнулся генерал-аншеф. – Волков бояться – в лес не ходить. До старости, почитай, уже дожил и пулям не кланялся. А страшиться какого-то полячка – страм не только для меня, генерала, но и для любого российского воителя. Спаси вас бог за предупреждение, но жить буду только так, как сердце велит!

9

Потемкин расстался с любовницей под утро, покинув её спальню по тайной лестнице, ведущей в отведенные ему комнаты на втором этаже. Встреча была бурной. «Катюшка», как называл он про себя императрицу, радовалась больше него самого, что назначила возлюбленного подполковникам лейб-гвардии Преображенского полка. Теперь первый полк империи был в их руках!

Несмотря на то, что и предыдущую ночь спал мало из-за любовных утех, Григорий Александрович чувствовал себя отменно, улыбался, вспоминая ласки и нежные излияния августейшей особы. Он приказал дежурному офицеру принести ему кофе покрепче, такой же, какой по нраву императрице. И, подойдя к окну, отодвинул портьеру.

Над набережной и сталистой Невой вкось гнал норд-вест снежные вихри. Они сплетались в пляшущие клубы, мчались и мчались в сторону Петропавловской крепости. Почему-то подумалось, что неспроста свалились монаршие милости на него как раз в тот год, когда преодолел возраст Христа. Что это? Знак особой судьбы? Ведь, почитай, всего за три недели, прошедшие с ночи, которая бросила их в объятия друг друга, он возвысился до одного из самых могущественных людей страны, став новым фаворитом. Знал Григорий Александрович и о «ясновельможном пане», и о том, что приятель Орлов несколько лет ночевал в той же спальне, где теперь проводил он сладчайший досуг. Был наслышан и о Васильчикове, недолгом увлечении Екатерины Алексеевны. Но ревность пресекал тотчас, поскольку верил в чувство женщины, давно ему милой.

Потемкин, печатая шаги, точно бы перед строем, бодро прошел к столу и придвинул кресло. Со дня присвоения ему звания генерал-адъютанта, с первого мартовского дня, он имел право просматривать почту императрицы. Вчера он дал распоряжение представить ему поступившие реляции и документы секретной переписки. Ключом, который никогда не выкладывал из кармана мундира, Потемкин отомкнул ящичек стола, где хранил письма императрицы И бегло пробежал глазами начало самой первой записки. Так могла написать только поглупевшая от страсти женщина:

«Гришенька не милой, потому что милой… Я тебя более люблю, нежели ты меня любишь, чего я доказать могу, как два и два – четыре… Мне кажется, во всем ты не рядовой… и… чтоб мне смысла иметь, когда ты со мною, надобно, чтоб я глаза закрыла, а то заподлинно сказать могу того, чему век смеялась – «что взор мой тобою пленен». Экспрессия, которую я почитала за глупую, несбыточную и ненатуральную, а теперь вижу, что это может быть…»

Григорий Александрович живо вспомнил, как впервые увидел на дворцовом куртаге в Петергофе Екатерину, двадцативосьмилетней, восхитительной, еще довольно стройной. Он влюбился сразу и безнадежно в супругу престолонаследника. И было ему тогда, юношегимназисту, всего семнадцать годков. И совершенно недосягаемой представлялась великая княгиня, улыбающаяся польскому посланнику Понятовскому…

Спустя четыре, года, бросив университет, Потемкин в ранге каптенармуса Конного полка прибыл в Петербург. Оказался здесь с намерением прославиться, ибо смолоду мнил себя либо генералом, либо архиереем. И этот тщеславный пыл неотступно кружил голову!

Знать, недаром дал господь Григорию рост высокий, баритональный голос, но пуще всего – мужественное лицо, обрамленное густыми темными волосами, так что и носить парик необходимости не было. Тут, в Конном полку и познакомился он с офицерами светского общества. А с бойким адъютантом Шувалова, Гришей Орловым, даже подружился. Третий фаворит великой княгини и представил ей красавца-богатыря Потемкина. А после воцарения Екатерины, он не только был одарен деньгами и крепостными, но и чином. Из унтеров, через ступеньку, был пожалован в подпоручики. А всего через три месяца – дух захватило! – благосклонно получил камер-юнкерский чин, что позволяло бывать во Дворе, – хоть по делам, хоть на праздниках!

Быть вторым, оставаться в тени Орлова ему не позволяло самолюбие. Видеть императрицу, любоваться ею, но при этом знать, что ночью его товарищ снова придет в ее апартаменты, – роль стороннего наблюдателя бесила и заставляла злословить над завсегдатаями Двора, веселить голосовыми подражаниями и остротами августейшую хозяйку. Это положение «забавного оригинала» длилось около трех лет.

А затем новый подарок судьбы! В течение полутора месяцев, осенью 1768 года, он был произведен в камергеры и… исключен из Конной гвардии. Исключен, имея уже чин поручика. Волей матушки-царицы уготована ему была сугубо дворцовая либо государственная служба. Но всему есть предел, – и Потемкин сдерживал себя только месяц…

Бунт «оригинала» Екатерина восприняла как обиду и внешне переменилась к Потемкину. Он добровольцем отправляется на войну, послав императрице письмо, исполненное восторга и неизъяснимой благодарности за все милости. Патриотический порыв Екатерина оценила!

За годы военной службы Потемкин обрел признание командующего 1-й армией Румянцева, как толковый командир. Он громил турок при Фокшанах, на Дунае, добывал славу Отечеству, мало думая о том, что происходит при Дворе. И вдруг, в минувшем декабре, депеша от царицы. Послание странное. Он столь тщательно изучал его, что концовку запомнил наизусть: «Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то вас прошу по-пустому не даваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься, сделаете вопрос, к чему оно писано? На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна».

Он догадался, что положение императрицы шаткое и требуется его участие. Однако бросить армию, – не в ранге каптенармуса находился, а в звании генерал-поручика, – так сразу не мог. И прибыл в столицу империи только в начале февраля, вызвав интерес придворного круга…

Зимний дворец просыпался, точно улей. Начинались визиты к царедворцам и встречи государственных людей. Не дождавшись президента Иностранной коллегии Панина, Григорий Александрович, стал просматривать скопированные Голицыным, русским посланником в Вене, донесения австрийского посла из Константинополя. О смерти султана Мустафы и воцарении его брата Абдул-Гамида в России знали. И надежды на перемены, похоже, начинали сбываться! Новый султан фактически доверил власть шурину, верховному визирю, Мухсен-Заде, командующему турецкой армией. А муфтием назначил Дури-заде-эфендия. Оба они выступали против начала войны с Россией пять лет назад, и возвеличение их ныне открывало перспективы для мирных переговоров.

Потемкин, поправив темную повязку, закрывающую невидящий левый глаз, встал и подошел к карте Российской империи. Ровно неделю назад на Государственном совете, о котором ему подробно рассказала императрица, обсуждались кондиции примирения с Портой. Панин предложил отказаться от Керчи с Еникале, от свободы плавания в Черном море русских военных судов в пользу Кинбурнской косы. Отповедь ему дал Григорий Орлов, обвинив в капитуляции и отказе от уже завоеванных преимуществ.

Отношения с Орловыми, со всеми пятью братьями, у него были натянутыми. Еще сложней – с Никитой Паниным, главой внешнеполитического ведомства и… воспитателем цесаревича Павла. Утвердиться при Дворе, стать рядом с императрицей он мог, только лавируя между этими двумя партиями, одинаково сильными. И, прежде всего, нужно было определить ближайшие цели.

Григорий Александрович взял со стола очиненное гусиное перо и, медленно водя им по границам, очертил грозовой круг: на севере назревала война со Швецией, на западе – не прекращались баталии в Польше, несмотря на ее раздел между Россией, Австрией и Германией; на юго-востоке и юге – тысячеверстовая линия русско-турецкого фронта, мятежный Кавказ; а на востоке – Волга и Урал в пламени разбойничьей войны Пугачева. Великая русская армия была разбросана по всему этому кругу. Он только что из 1-й армии Румянцева, и знает, как у него и у командующего 2-й армией Долгорукова не хватает воинов для успешного разгрома сил султана. За исключением некоторых операций, почти два года войска находились на одних и тех же позициях. Ситуация патовая, ни у султана Абдул-Гамида, ни у Екатерины нет возможности усилить натиск. Как разорвать этот роковой круг невзгод и войн, что сделать в первую очередь?

Потемкин, заложив руки за спину по армейской привычке, стал прохаживаться по диагонали посветлевшего кабинета. И вдруг, осененный мыслью, он остановился, вновь поднял голову. «Несомненно, войну с османами надлежит закончить наикратчайшим образом. Новый визирь – старый солдат. С ним можно договориться, возблагодарить щедрой суммой через агента. Для Порты главное – это Таврическое ханство. Они не могут оставить единоверцев. Но если эти народы сами признают нашу власть, вопрос с Крымом разрешится. Стало быть, ниточка, за которую нужно потянуть, чтобы вырваться из круга – это Кавказ! Доблесть и геройство полков наших смирят устремления султана. А добившись с ним замирения, мы выгоду в Европе иметь будем. И без промедления покончим с самозванцем Емелькой! Да и Панина ниц преклоним, ибо императрицы триумф настанет!»

И, сам не зная почему, Григорий Александрович вполголоса завёл протяжное песнопение, которому мальчиком научился у отца Тимофея, священника из Чижова. Промелькнуло много лет, но этот светлый человек не истерся из памяти. Он учил не только любви к богу, но и занимался с детьми различными науками. Совет отца Тимофея петь это песнопение в честь Богородицы, когда нуждается душа в укреплении, а разум в ясности, недаром вспомнился в это мартовское утро. Видимо, Господь призвал его остановить в стране хаос, бунт и злоумышления недругов императрицы…

10

От моря Азовского до самого Каспия раскинулась гигантским ковром, на сотни верст, Великая степь, называемая в иные века – Диким полем. Размашисто легла во все стороны равнина, точно узорами, перевитая речонками и полноводными реками – Егорлыком, Еей, Кубанью, Манычем, Калалы, Гоком. Набивным орнаментом на этом ковре – холмы, пламенеющие цветами, яркая зелень небольших облесков и рощиц, дивная пестрядь цветочных делян. Особенно зазывной и волнующе первозданной предстаёт Великая степь в дни обновления природы, в ликующую пору весны!

Умытая талой водой, земля обрадовано тянется струнной травкой, ветками деревьев к пылающему в чистозорном небе солнечному костру! Так сияет светило, что невозможно разглядеть его края, – сплошная золотая лава, стекающая по горизонту! И от этого мартовского ли, апрельского теплушка с изначальной силой воскресает жизнь, будоражит и зверье, и птиц, и редких здесь кочевников.

Нескончаемый птичий гвалт, высвист и пение пронзают простор! В самые дальние места парами уединяются степные царь-птицы – дрофы. Дерутся за самок насмерть, выбивают в старой полегшей траве круговины гордые стрепеты. У болотцев и обильных рыбой озер облюбовали камышовые заросли журавушки. Почему они своим неудержимым зовом так трогают человеческие души? В чем секрет?

А у больших рек белеют стаи лебедей и пеликанов. Первые держатся парами. Пеликаны чаще – вместе. Широким кругом они сплываются к середине, сгоняя на отмель рыбу. И – вдоволь лакомятся, взмахами крыльев и криками отпугивая досужих чаек. Повсеместно вьют гнезда бекасы, кулики и утки. Чуть поодаль, в бурьянах, гнездовья куропаток и перепелок. И еще множество степных птах обитает здесь, оглашая своими запевками окрестность.

Но нет мира-покоя в этом царстве зверья и птиц! Коршуны, луни и даже долетающие сюда горные орлы пластаются в поднебесье, зависают, трепеща крыльями, и вдруг обрушиваются вниз, выцелив жертву, – пташку ли, мелкого грызуна, а то и разморенного на солнце зайчишку. Удар хищника разящ и неотвратим. Правит всем и побеждает в степи сила…

С голосами жаворонков сливаются посвисты сусликов и сурков, резкие, вроде мяуканья, зовы лисиц, трубный клич сайгаков-самцов. Изредка раздается ржанье диких лошадей, копытящих низины и голощечины буераков.

С каждым днем приглядней становится степь, все больше по утрам разливаются протоки заповедных степных цветов – диких тюльпанов, называемых лазориками. Карминно-алые, пунцовые, белые, лимонножелтые озерки их пестреют среди бесконечных далей, восхищая красотой и трогая до слез случайных путников!

Однако дневная кутерьма сменяется в часы ночи необоримой тревогой! С проломным треском по кустарникам и камышам снуют кабаньи выводки, разоряя гнезда, нападая на всякую зазевавшуюся птицу или зверушку. Тут же кружат и лисоньки, и енотовидные собаки, нередко схватываясь в жестоких единоборствах. Но всего опасней и коварней налет волков! Бирюк, конечно, нападает и в одиночку. Но далеко не всякого зверя он может догнать. А вот стаей, охватом, сужая пространство, охотиться верней! Ничего не боится волк, кроме огня. И почуяв дым, за много верст уходит прочь…

Семь ветров летят с востока – от Астрахани, семь с запада – от Азова и Тамани, и когда сойдутся вместе, кружат в диком переплясе, проносятся по степи бурями. И почти каждый весной, а то и летом-осенью, раздувают эти ветрогоны страшную и необоримую стихию – степной пал. Высохшие на яром солнце поясные бурьяны по чьей-то неосторожности либо умыслу вспыхивают, возносятся гигантским пламенем, с жуткой скоростью несущимся под напором ветра вперед, испепеляя всё на своем пути. Этот адский огненный вал растягивается на десятки верст, – и в неуёмном страхе бегут, летят, мчатся прочь от пожара горемычные степные обитатели. Но как спасутся зайчата или птенцы-подлетыши? Убежит ли от него брюхатая сайгачиха или косуля? Нет укороту бушующему огню, нет от него защиты и спасенья!

Не так ли огненно катилась по Северному Кавказу военная стихия 1774-го года, – отголосок русско-турецкой войны или совсем отдельная, кавказская? В Петербурге – императрица и ее соратники – на этот вопрос знали точный ответ, воспринимая Кавказ целью своих стратегических устремлений. Кабарда прежде тесно сносилась с Крымским ханством, а через него, – с Османской империей. И немало сил потребовалась и самой Екатерине, и ее предшественницам, чтобы задобрить и обласкать непостоянные кавказские народы.

Теперь же ситуация на юге сложилась сугубо тревожная: воодушевленные приходом воинства Девлет-Гирея, кабардинцы и черкесы решили выступить против России. В первую очередь, разумеется, отстаивая свои собственные интересы, а не Порты. По их умыслу необходимо разорить и уничтожить крепость Моздок, казачьи поселения по Тереку. Но брали в расчет это намерение горцев в имперской столице?

Отчасти об этом Екатерина помнила. Но на переговорах о заключении мира с Портой разрешила своим посланникам пожертвовать Кабардой в пользу турок. И, стало быть, на кавказском театре боевые действия в интересах России велись командующим корпусом де Медемом и отрядом Бухвостова из 2-й армии по их личному усмотрению, исходя из конкретной ситуации…

Близость турецко-татарского стана побудила Ремезова задержаться в облеске. Решили тут передневать, а ночью пуститься дальше в поисках своего полка.

В полуденной тишине звенели безмятежные жаворонки, степь кохало солнышко. Обманчиво мирно было вокруг. Но казаки оставались настороже. Кое-как перекусили сухариками да вымороженными ягодами боярышника.

Говорили шепотом, не пропуская ни одного звука вблизи своего укрытия. Стреноженные кони охотно пощипывали вставший на сугреве кормовитый пырей. Плёткин достал кожаный кисет и трубку из переметной сумы, притороченной к седлу, и стал готовить курево. Ремезов невольно наблюдал за ним, жмурясь от солнца.

Красив и силен был Иван, рожак Черкасской станицы. Фигурой высок, подборист, с крепким поставом головы. Возрастом опередил он сотника на дюжину лет, понюхал пороху на Семилетней войне. Леонтий заметил его в первом же бою. Служилый казак, как было уговорено с односумами, держался сзади. А когда сошлись с османами, бросил коня вперед и врубался в гущу неприятельской конницы. Увертываясь от ударов, стал полосовать по крымчакам. И бог миловал отчаюгу, отводя от стрел и пуль. А минуту спустя именно Иван спас Ремезова, срубив летящего на командира татарина. И не раз еще оказывались они в сражениях рядом, и обоюдно подружились.

Трубка у Плёткина была необычная, посеребренная, в форме головы дракона. Не трубка, а дымарь, курушка для пчел, – столь велика размером. Иван, сосредоточенно хмурясь, топорща свои завитые на кончиках, черные усы, набил трубку табаком, сдобренным неведомой приправой. Ловко чиркая кресалом о кремень, поджег-таки духовитую начинку. Дым сизыми клочками лег на кустики деревея.

– Чтой-то я трубки этой у тебя не замечал, – удивился Ремезов. – Откуда взялась?

– Стародавняя. Оных ажник три запасено. И табачок знатный! Такой осман-паша курит. Я собственноручно резал да разминал. Поневоле погостевал у басурманов…

– У турок? – переспросил сотник, устраиваясь на ложе из хвороста и сохлой травы. – Правда гутаришь? Не врешь?

– А к чему брехать, ваше благородие? – обезоруживающе улыбнулся казак. – Такой грешок за мной числится, когда бабенка дюже приглянется. Мы, казаченьки, на язык гожие. Чем бабу улестишь? Лаской да брехней. Я было на той неделе к Мерджанке подкатился, а она хвать кочергу да по хребту. Пригрозила вам пожалиться. А на другой день всё про вас расспрашивала, дескать, отекда родом, сколь годочков… Должно, полюбила.

– Она замужняя, а по их вере изменять неможно.

– Оно и по нашенской, по христианской, прелюбодеям в аду жариться. А кто безгрешен?

– Ты, грамотей, лучше проверь, где татары.

Ординарец сделал крюк среди деревьев, пристально оглядел долину. Неприятельская армия снялась. Это было с руки. Под вечёрки им также можно трогаться.

– Ушли нехристи, – сурово сообщил Иван, попыхивая трубкой. – В нашу донскую сторону!

Ремезов подвинулся, освобождая на ложе место. Иван присел, сдвинул папаху на затылок, открывая волнистые густые волосы. С лица его не сходило задумчивое выражение.

– Ну, рассказывай про Туретчину, – предложил Ремезов. – До вечера далеко…

Казак всласть затянулся и помолчал.

– Да и не знаю, с чего начинать… Я неписьменный. Науку на войне превзошел… Стал-быть, призвали меня в полк Краснощекова, славного нашего Федора Ивановича. Попал на войну зеленопупком. И восемнадцати не набралось, – за кулачные бои да за то, что до баб был охоч, выгнал меня атаман из станицы прежде времени. Службица лютая выдалась. За Одер, широку реку, не раз прокрадались. То скотину угоняли, то провиант отбивали, а то и шкодили занапрасно, жгли поместья. И вот сошлись мы с пруссаками возле Цорндорфа, воинство на воинство. Как ни упирались мы, а устоять не смогли. Подбили подо мной коня, а самого, ранитого и контуженного, захватили враженюки. И заслали, как плененного, в имение барона фон Шольца. Опричь меня находился там и наш кавалерийский офицер, ротмистр Скуратов. Был он сражен пулей в грудь, здравия никудышнего. Днями выходил с палочкой, сидел на скамейке. Пруссаки с пониманием к нему относились. А меня заставляли мешки с мукой на мельницу таскать да в свинюшнике назем метать.

– Баил мой отец, дюже пруссаки аккуратисты, – заметил Леонтий.

– Точно так. Словом, пробыл я в заточении полгода. Завел полюбовницу-девку, горяча в деле, но конопатая и рыжая. Манит ожениться на себе, чтоб стал я закоренелым пруссаком. А у меня на уме одно: как вырваться? Тянуло на Дон до того, что, бывалоча, слеза прошибает. Летят по весне гуси в нашу сторонку, – махаю им рукой и кричу, чтоб матушке поклон передали.

Как-то подзывает меня ротмистр, – он излечился и мордень накушал, не хуже немецкого бюргера. Уводит за деревья бескорые, платаны, и предлагает учинить побег. Не прямиком в Расею, а в астрицкий край, какой ближе. Знать, австрияки помогут нам домой возвернуться. «Дайте, – гутарю, – ваше благородие, покумекать. И манится, и колется, и мамка не велит. Часом споймают хозяева, – кнутом засекут на скотном двору. Им жестокости не займать!» Наутро Скуратов сызнова стал секретничать и убеждать! Гляжу: смелый офицер, бывал в переделках. Не гинуть же на чужбине цельный век…

Своровали мы у этого фона Шольца телегу с парой венгерских кобыл. Не лошади, а черти бешеные. Раз вдаришь кнутиком – сто верст без остановки мчат. Знать, потому венгерцы и славятся, как рубаки. Коняка под ним, под венгерцем, огневая!

Бог дал, перебрались мы через кордон астрицкий, и по горам по долам попали в Зальцбург, город такой. Много домов больших, с балконами. В три, а то и в четыре уровня комнаты. Ровно улья! Нашел Скуратов знакомца, вояку отставного, что за Расею воевал когда-то, встали на постой. Живем из милости, денег ни гроша. Вот как-то вечером заявляется к нашему австрияку пучеглазый господин, оченно важный и пасмурный. И стал часто наведываться. Меня к разговору не допускали. А ротмистр с хозяином не расставался, – кутили, белошвеек к себе привозили, бесились цельными ночами.

– Долго ты подъезжаешь, – шутливо заметил сотник. – Так и до потемок не успеешь. Рассказывай по-военному: вот экспозиция, построение, а вот – результат.

– Не обучен я тому. Да и конец близок… Открылся вскорости мне ротмистр, что пучеглазый – богатейный ростовщик. Год тому путешествовал он с женой и дочкой по Греции. И попал в лапы османов. Ну, стал-быть, мошну его они вытрясли под чистую. Опричь того и дочку писаной красы умыкнули без следа и возврата. От тоски женка его душу богу отдала, а ростовщик малость в уме повредился. Посчитал, бедолага, дочку за покойницу. Как вдруг на днях получил от нее весточку. Прочел он бумажку и неимоверно обрадовался. Находилась дочь в гареме султана, куды ее разбойники продали. Вот он и обратился к своему дружку, чтоб помог вызволить ее оттеда…

Стая скворцов шумно осыпала верхушки деревьев. Плёткин повернул голову, помолчал и со вздохом продолжил:

– Нанял ростовщик нас на поимку дочери. Австрияк ее знавал еще с детских лет. А мы с ротмистром, по уговору, должны были пленницу из гарема увести. За это пообещал нам папаша дюже щедрый куш. Я, дурень, и рад стараться!

Чудок погодя изготовили нам поддельные пачпорта. Австрияк и ротмистр сошли за продавцов сыра, а меня определили при них охранником глухонемым. Дескать, сопи в две дырки и делай то, что прикажут. Сели мы в повозку крытую, навроде кареты, и тронулись в главный оплот турок, Истамбул. А он, стал-быть, на морском берегу! Огромаднейший город! Почти весь каменный. Улицы узкие, путаные. А над всеми домами возвышается неподобной высоты магометанский храм, то есть мечеть, с минаретами, откеда призывают верующих к молитвам.

Подкупили мы двух турок, под видом торговцев явились к дворцу султана. Ваше благородие, он большины невиданной! Должно, на версту тянется вдоль побережья. А в этом непомерном здании комнат не счесть, а еще и другие постройки. И слуг тысячи, и наложниц султана. Не сераль, как турки прозывают, а город вроде нашего Черкасска!

Стали мои господа обнюхиваться с турками, с хозяевами гамазеев[26] неподалеку от гарема, куды наложницы под охраной за покупками ходят. Рядили-судили, наметили, как проникнуть в гарем. Приказал мне ротмистр усы сбрить. Я ни в какую! Заради чего поганиться? Долго упорствовал, но подчинился.

Приезжаем с обозом дров ко дворцу. Вокруг забор каменный, впору крепостной стене. Янычары с шашками да секирами у каждой двери, глаз не спускают. Подкупленный обозник подтвердил, что мы – баттаджи, то есть заготовщики дров для гаремских бань. В плане нашем было разыскать в гареме Эльзу, дочку ростовщика. Условиться и помочь ей дать дёру! А как зашли, заставили нас переодеться. Порядки там дюже строгие! Каждому выдали кафтаны с воротниками выше головы, чтобы не пялились по сторонам, а смотрели только прямо. Взвалили мы на плечи вязанки дров и цепочкой, один за другим, двинулись за евнухом. Сто коридоров и поворотов минули, пока добрались. Женщин, честно сказать, мало приметили. Все они были с закрытыми лицами, и не имеют права с баттаджи в разговоры вступать.

На другой раз, когда опять привезли дрова, приметили уже больше. Австрияк, какой знал Эльзу, сбег от евнуха и стал обходить палаты, обитательниц разглядывать.

Так вот полмесяца ездили, платили обознику пиастры. А проку нет. И решились на последнюю хитрость! Оповестить австрийку через главную банщицу, кальфу. Встрелся ротмистр с ней в гамазее, где женскую одежу продают. Что говорил мой командир, не ведаю. Только выкрадать австрийку выпало на мою долю!

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Оксана работает переводчиком с итальянского. В ее жизни все достаточно скучно, приземленно и обыденн...
Эта книга, как и тренинг, на основе которого она написана, – не про творчество. Не про креатив и не ...
Когда ты пользуешься доверием, признательностью и любовью сразу двух очаровательных женщин, пусть да...
Тебе только четырнадцать, а ты уже в полутюрьме-полубольнице. Ты – отпетая, ты сифилитичка. За стена...
Железный волк, волк-оборотень – так часто называли полоцкого князя Всеслава Брячиславича (1030–1101)...
Согласитесь, до чего же интересно проснуться днем и вспомнить все творившееся ночью... Что чувствует...