Последняя стража Голан Шамай

Он открыл рот, чтобы сказать маме то, о чем он думал все последнее время: «Мы все ходим и ходим, – хотел он сказать, – а дороге не видно конца. Давай тогда свернем на ту дорогу, которая приведет нас в Палестину, где живет наш дядя Аарон. Я думаю, он даст нам поесть. Я бы просто съел большой кусок хлеба. А Ханночке досталась бы кружка молока. Папа согреется, наконец, и перестанет кашлять и выплевывать кровь. А в России, куда мы идем, ведь нет у нас ни дедушки, ни дяди».

Вот что он хотел сказать маме. Но не сказал. Мама была занята. Она хлопотала над бабушкой. У бабушки устали ноги. Мальчик подошел поближе и услышал хриплый бабушкин шепот.

– Где мои валерьяновые капли? Ой, похоже, я забыла их дома. Ривочка, дочка, принеси мне их.

– Сейчас, мама, сейчас, – говорила бабушке ее дочь. Сделав несколько шагов в сторону и повернувшись спиной, она достала из сумки бутылочку с коричневой жидкостью и капнула чуть-чуть на уголок головного платка, который и поднесла к бабушкиному лицу.

– Так ты уже побывала дома и принесла, – удовлетворенно сказала бабушка, нюхая кончик платка. – Умница ты у меня, доченька, и такая быстрая… А вот сахар ты не догадалась захватить. Ты что, забыла? Валерьяновые капли всегда принимают на сахаре. Я бы не отказалась сейчас даже просто от кусочка сахара. Ты просто забыла о сахаре, правда? Но я на тебя не сержусь, доченька, мне уже легче. И не надо бежать за этим сахаром домой, хоть ты и такая проворная. И ты хорошая… не зря из всех своих детей я выбрала тебя, чтобы жить вместе. Ты всегда была моей любимицей. Если бы ты жила, как Аарон, в Палестине, уж ты бы приехала за мной на автомобиле, чтобы мне не идти пешком. Твой муж, вот кто в этом виноват. Он настоящий злодей. Специально подстроил так, чтобы мы шли по этой дороге. Злодей из злодеев. А потому и доллары, что лежат в моем шкафу, ему не достанутся. Это мои доллары. Да, мои. Их присылают мне дети из Америки. Мне все дети присылают. Кроме одного. Того, что живет в Святой земле, чтоб ему пусто было. Мог бы прислать старой матери автомобиль с апельсинами…

Она говорила и говорила. Тем временем исчезли последние признаки недавней непогоды, что бушевала еще час назад. Вовсю светило солнце. От земли поднимался пар. Тепло проникало сквозь мокрую одежду Хаймека, и жизнь уже не казалась больше такой тяжелой. Он медленно поднялся на ноги и потащился за отцом вверх по дороге.

Глава четвертая

1

Они лежали на обочине дороги, которая подходила вплотную к пограничной полосе, отделявшей Россию от Польши. Услышав гул приближающихся самолетов, они упали ничком, прижимаясь к теплой земле, стараясь не двигаться, стать совсем незаметными. Так и лежали они, друг возле друга, словно убитые – бабушка, и папа, и мама, прикрывая собою ничего не понимающую Ханночку. Рокот самолетов то приближался и нарастал, то, стихая, удалялся. Хаймеку совсем неинтересно было лежать вот так, носом в пыли. Ему хотелось поднять голову и посмотреть в небо – что там происходит на самом деле. Он изловчился и украдкой взглянул. Небо показалось ему необыкновенно высоким и чистым. Ему вспомнился давний его сон с восхождением по лестнице Иакова, и о двери, ведущей в ад – но давние эти видения растаяли и исчезли, как тают, исчезая, пушистые облака – тают, словно их никогда и не было.

Все-таки сон о лестнице Иакова он помнил хорошо – быть может потому, что раввин описывал восхождение Иакова по лестнице, ведущей в небо долго-предолго и во всех подробностях. Особенно детально описывал ребе саму лестницу, которая была немыслимой длины и доходила до самого жилища ангелов. Да, ангелы сновали по ней вверх и вниз, и именно на ней, этой лестнице, разговаривали они с Иаковом. Хаймек дал себе слово, что когда он вырастет, то построит такую же лестницу, верх которой достанет до самых высоких облаков. И однажды ночью он начнет подниматься по перекладинам все выше и выше, пока не встретит архангела Гавриила. «Ну, что же ты хочешь, мальчик?» – спросит Хаймека тот. Не испугается и не убоится Хаймек архангела, а храбро, хотя и почтительно, ответит: «Хочу увидеть райский сад».

– Поскольку тебе не исполнилось еще тринадцати, – дружески ответит на это архангел и похлопает по спине белоснежными своими крыльями, – ты имеешь на это полное право. – После чего Хаймек взберется на плечи архангела, и тот воспарит с ним вместе, пересекая один за другим небесные своды, пока не опустится перед двумя вратами.

Хаймек знает даже сейчас, что одни врата ведут в рай, а другие – в ад. Это было Хаймеку знакомо и понятно хотя бы из неосторожных разговоров, которые время от времени вели папа с мамой. Чаще всего это происходило ночью, когда все ложились спать. Не раз слышал Хаймек, как папа, смеясь каким-то особенным смехом, говорил маме: «Будь осторожна, Ривочка, дабы ты не погрешила ни своим сердцем, ни устами. Ведь господь не только видит зримое, но и невидимое тоже, а, кроме того, ему ведомы самые сокровенные наши мысли». На что мама отвечала (и в горле ее дрожала какая-то горошина): «Вижу, Яков, ты боишься, что из-за своих невысказанных мыслей я попаду прямо в ад. Не бойся же. Я ведь тоже знаю, что там, наверху, дверей две, и когда мы предстанем перед вратами, я как можно ласковей улыбнусь сторожевому ангелу и тихонечко проскользну вслед за тобой прямо в райский сад…»

Когда такие разговоры затевались днем, папа бросал на маму сердитый взгляд и выставлял Хаймека из комнаты. Но дверь никогда не закрывалась настолько плотно, чтобы мамин смех с горошиной в горле не был слышен Хаймеку, равно как и папины слова: «Великая грешница ты, Ривка, возлюбленная жена моя», – добавляя время от времени по тому или иному поводу: – «Это все – твое воспитание в «Шомер-ха-Цаир».

Если Хаймек оказывался вблизи, прижимаясь, в целях безопасности, к маминому подолу, мама гладила его по щеке и говорила, адресуясь к папе: «Я уверена, что твои молитвы и заслуги моего сына, защитят меня от самого худшего. Я просто уверена в этом».

Так обстояло дело с раем. Что же касается ада… Хаймек решил сделать так: как только он окажется вблизи обоих ворот, он очень, очень вежливо обратится к архангелу с просьбой. «Ребе Гавриил, – скажет он архангелу, – ребе Гавриил. Мне так хочется заглянуть в ту, другую дверь. Которая ведет в ад. Хоть на минуточку, ребе Гавриил, ну, пожалуйста…»

Но из этого, понимал Хаймек, скорее всего ничего не получится. «Нельзя, – так ответит ему архангел. Ад – это не место для маленьких детей. Это место – для тех, кому уже исполнилось тринадцать и старше». То есть для таких, как папа и мама, и, разумеется, бабушка, равно как и для прочих взрослых. Хаймек не раз уже слышал это выражение: «Ад – не для детей». Но если бы эти взрослые (включая, разумеется, и архангела Гавриила) знали, как ему хочется хоть одним глазком взглянуть на этот загадочный ад… гораздо, гораздо больше, чем на рай. Хаймек уже уяснил, что рай предназначен исключительно для правоверных евреев, тех, что носят бороду, пейсы и шляпу с меховой опушкой, тех, что проводят долгие часы, сидя вокруг длинного стола, раскачиваясь всем туловищем, читая бесконечные молитвы, словом тех, кто жизнь свою посвятил изучению Торы. Таких людей он видел, сколько хочешь, и когда проходил мимо ешивы, и когда отец брал его с собой в синагогу. Тут не было ничего особенного. Всем этим людям и был предназначен рай – и все. Ну, ладно, всегда можно что-то придумать. Вот, например, что: когда архангел станет приоткрывать райские ворота, он, Хаймек, чуть толкнет другие, ведущие в ад, чтобы образовалась малюсенькая щелочка. И вот в нее-то он и заглянет. И тут же закроет обратно. Честное слово. Одно только могло помешать ему исполнить свой замысел – если у него не хватит смелости. Если он испугается. Как испугался он тогда, в самом начале войны, когда загрохотали вдруг пушки, стоявшие сразу за костелом. Он проснулся в сильнейшем страхе, словно наяву ему удалось заглянуть в ту, другую дверь, пусть даже сквозь узкую-преузкую щелочку. Он проснулся весь дрожа. И тут же услышал голос:

– С этой минуты мы будем жить, как в аду.

Голос был папин, и говорил он с мамой. Хаймек весь затрясся, потому что решил – это наказание за его проступок, за то, что он тронул ворота, ведущие в ад. Он сел в своей кровати и горько заплакал. «Я не хотел, я не виноват», – повторял он сквозь слезы. Папа подошел к нему и стал гладить по волосам. «Конечно, конечно… ты не виноват. Спи, сынок, усни, успокойся. Много есть грешников в этом мире. А ты здесь не при чем…»

И теперь, бросая взгляды в просветлевшее высокое небо, Хаймек знал, что никогда ему не придется устанавливать эту лестницу, ведущую в бездонную синеву.

Но даже если бы каким-то неведомым образом ему это и удалось бы, все равно налетят немецкие самолеты и разбомбят ее.

И еще одно знал он теперь: случись так, что архангел Гавриил взял бы его с собой на самое верхнее небо, он, Хаймек, в этот раз не стал бы подглядывать ни в какие щелочки…

Только ничему этому не бывать. Никогда, ах, никогда не добраться ему до рая и никто не даст попробовать ему буйволиного мяса, равно как не доведется ему обмокнуть кусок хлеба в подливку из левиафана. А суждено ему питаться – здесь, на земле, варевом из пожухлых стеблей и кусочков гнилого картофеля, подобранных с опустелых полей.

И дорога эта никогда не кончится.

И никаких границ нигде нет.

Но виденье бесконечной лестницы, уходящей в бескрайнее небо, было в нем так сильно, что едва затих надсадный гул пролетевших «юнкерсов», он спросил отца:

– Папа… а как устанавливают эту лестницу… ну, ту, очень высокую, по которой можно добраться прямо до неба?

Папа вместо ответа, отчитал его:

– Перестань болтать и лежи, не шевелясь. Сверху все очень хорошо видно, все, что происходит на земле. Самолету ничего не стоит в любую минуту вернуться. Ты понял меня? Что это?

«Это» оказалось черной машиной. Появившись неведомо откуда, она двигалась совершенно бесшумно. Это была легковая машина с откидным верхом. В этом месте дорога шла вверх. И машина тоже двигалась вверх, хотя внутри нее никого видно не было. До тех пор, по крайней мере, пока машина не поравнялась с ними. Только тогда Хаймек сквозь траву разглядел двух немцев, которые изо всех сил толкали машину вверх по дороге. По фуражкам и погонам Хаймек понял, что это были офицеры. На руках у немцев были кожаные перчатки. Ими-то и упирались немцы в машину, которая при всех прилагаемых усилиях на подъем взбираться не хотела и еле-еле ползла.

– Папа, – сказал Хаймек с ужасом и так тихо, что отец, лежавший в глубокой канаве, возможно, его и не расслышал, – папа, на дороге немцы.

– Опусти же голову, – почти простонал папа… но было уже поздно. В этот момент немцы заметили их. Точнее будет сказать, что заметили они именно Хаймека. И вот они уже стоят над ним.

– Юде! – закричал один и показал на мальчика. Второй, вглядевшись, подтвердил:

– Юде. – И тут же оба немца увидели всех их. И папу, и маму с Ханночкой, и бабушку… Сделав несколько шагов в сторону папы, неловко выбиравшегося из канавы, немец изо всех сил пнул его в спину сапогом. Второй немец не замедлил присоединиться и стал пинать папу в бок с другой стороны, выкрикивая при этом что-то, похожее на приказ. При каждом ударе то один, то другой по очереди произносили: «Юде… Ферфлюхтер юде…»

«Какие черные и блестящие сапоги у этих немцев», – подумал Хаймек. Ему казалось, что сапоги существуют совсем отдельной жизнью, быть может независимой от этих немецких офицеров, и что они, сапоги, сами решают, что делать с лежащим на земле папой, и что они решат – то и будет, а решить они могут все, что угодно. «У них и сердце черное», – подумал мальчик. – Сейчас они нас затопчут. Они убьют нас. Всех. Сначала папу, потом меня».

«Они убьют всех нас…»

Наверное, так бы оно и случилось, Если бы не мама. Она, прижимая Ханночку к груди, тоже выползла из канавы, и теперь стояла возле папы на коленях. Потом она встала на ноги и, оказавшись лицом к лицу с немцем, сказала ему что-то по-немецки Что-то такое, от чего черный сапог уже занесенный над папой, замер. Потом вернулся на место. Потом владельцы черных сапог о чем-то оживленно заговорили с мамой. Слово «юде» больше не звучало. Затем обе пары сапог развернулись на каблуках (Хаймеку это хорошо было видно) и двинулись в сторону черной машины.

Мама снова опустилась возле папы, поставила Ханночку на дорогу и попыталась перевернуть скорчившегося мужа. Папа громко застонал.

– Яков, – сказала мама негромко, но настойчиво. – Яков! Немцы хотят, чтобы мы затолкали их машину наверх. Они не могут ее завести.

Папа попытался встать. Потом он попытался встать еще раз. Немцы стояли, опершись на машину, и курили.

Папа застонал и стал на колени. Уперся руками в землю. Тело его не слушалось. Но он был сильным, папа Хаймека. Раз за разом, упираясь руками, он делал попытки распрямиться, и так же, за разом раз падал лицом в песок обочины. Хаймек подполз к отцу. Папа оперся на мальчика. Он был очень тяжелым. Лицо у него было разбито и все в крови. «Когда я вырасту, – подумал Хаймек, – обязательно заведу себе такую же форму, как у этих немцев. Надену блестящие черные сапоги, и все будут слушаться меня. Даже папа».

Папу ему сейчас было жалко. Немцы ранили его. А вдруг он умрет?

Папа закашлялся и выплюнул на дорогу огромный сгусток крови. Еще раз оперся на мальчика. И встал. Он стоял и шатался. Немец что-то крикнул ему. «Шнель! – разобрал Хаймек. – Ду, юде…»

Папа двинулся к машине. Его шатало со стороны в сторону. Немцы смотрели на него с брезгливой улыбкой. Потом они забрались в машину…

Машину толкали все – папа, мама, бабушка и Хаймек. Время от времени один из немцев, тот, что сидел за рулем, оборачивался и нетерпеливо кричал: «Шнель… шнель!» Хаймек старался изо всех сил, намертво вцепившись в металл автомобиля, ноги его то проскальзывали, то застревали меж камнями. «Вперед, – уговаривал он сам себя, – еще, еще, еще немножко. Еще чуть-чуть и они затолкнут машину на верхнюю точку пригорка, а уж вниз немцы как-нибудь да съедут».

Рядом с Хаймеком толкал машину его отец. Толкал, натужно дыша, толкал и стонал, сплевывая кровавую слюну. Он упирался в машину плечом, упрямо переставляя непослушные, подгибающиеся ноги. Время от времени он хрипел: «Ну, еще… ну, дружно, вместе – о-оп!» Бабушка толкала машину двумя пальцами, похоже, ее мучил какой-то вопрос. Даже маленькая Ханночка играла в эту непонятную игру взрослых – она семенила возле мамы, держась за сверкающий на солнце бампер. «Когда я стану большим, – в который раз пообещал себе Хаймек, – я стану немцем. Буду сидеть в красивой черной машине и кричать на людей, которые станут ее толкать. А я буду сидеть и крутить руль».

Внезапно бабушка перестала толкать, выпрямилась, ошеломленно огляделась вокруг и, уперев руки в бока, громко спросила:

– Дети мои… в чем дело? Почему вы помогаете этим необрезанным? Стоп! Пусть они сами, если им это нужно, толкают свою машину. А мы, дочка, прямо сейчас пойдем домой.

«С бабушкой не все в порядке», – вспомнил Хаймек папины слова, сказанные как-то маме вполголоса. И мамин ответ: «Пожалей ее, Яков. Боюсь, что она уже многого не понимает».

Так или иначе, но на бабушкины слова никто не отозвался. Даже мама. Плечом и одной рукой она продолжала толкать машину, а другой придерживала Ханночку. До вершины взгорка оставалось совсем немного.

– Что за глупые игры вы затеяли, – голос бабушки доносился уже сзади. – Разве я не знаю, что такая машина может двигаться сама по себе? Бросьте ее, дети. Бросьте и пойдемте домой…

Но и на этот раз на бабушкин призыв никто не ответил. Тогда бабушка воззвала к своей дочери:

– Доченька! Ты что, хочешь, чтобы я умерла во время этой прогулки?

– Если ты сейчас не замолчишь, – обернувшись, сказал бабушке Хаймек, – немцы сейчас перебьют нас всех.

– Что еще за глупости говорит твой мальчик? – не умеряя голоса закричала бабушка. – Нет, ты слышала, доченька, что он мне сказал? «Они нас перебьют». Как это может быть? Перебьют. За что? Разве они не люди?…

Если бы этот вопрос был бы адресован Хаймеку, он не знал бы, что ответить. Но и остальные, похоже, не знали. Но если бы даже и знали – у кого, скажите, остались силы чтобы отвечать? Все хрипло и прерывисто дышали, толкая черную машину из последних сил. Что же касается Хаймека, то и последние силы у него закончились. Ноги и руки были налиты свинцом. Он повернулся и стал давить на машину спиной. Под ногами у него уходила назад дорога. Но боже, как медленно она двигалась! «Проклятая машина, – с отчаянием думал он, глядя на неподвижный горизонт. – «Проклятая немецкая машина… Сколько нам еще нужно будет ее толкать! И что с нами будет потом, когда мы затолкаем ее на самый верх? Наверное напоследок немцы захотят кого-нибудь убить. Но кого? Скорее всего папу. Но почему они вообще убивают?»

И тут он опять – в который раз за последнее время – подумал о лестнице Иакова, по которой можно было бы добраться до самого неба. «Интересно, а на небе тоже есть немцы?» – подумал мальчик. Если бы сейчас, вот в эту минуту, спустилась бы лестница с неба, он попросил бы архангела Гавриила, чтобы он всех их – без немцев, разумеется, взял бы с собой на небо. До тех пор, пока не закончится война. Чем толкать эту проклятую машину, мы лучше помогли бы архангелу управляться с этой лестницей. Смотрели бы сверху на землю, как там и что. И если бы увидели, что в каком-то месте на земле евреи толкают в гору немецкую машину – тут же спустили бы лестницу и забрали бы наверх всех женщин, стариков и старух. И, конечно, детей. В один миг – р-раз – и наверх. И нет их. А машины пусть катятся, куда хотят…

Мальчику вдруг пришло в голову, что он еще ни разу не видел мертвого немца. Немца, который не может двинуть кого-нибудь в бок своим блестящим сапогом. Хаймеку показалось, что он произнес это вслух, и он задрожал, забыв даже, что он не говорит по-немецки. Хотя кто знает – если можно понять слова, произнесенные на одном языке, может быть есть люди, то есть немцы, понимающие идиш, как его мама понимает немецкий. И если он произнес то, что было у него в мыслях, вслух…

Тут голова его ушла в плечи и он с удвоенной силой стал упираться ногами в дорогу.

Солнце уже стояло в самом зените, когда они, наконец, одолели проклятый подъем. Здесь, на взгорке, дул сильный, пронизывающий насквозь ветер. Он запутывал длинные мамины волосы, он разбрызгивал капли крови, вырывавшиеся из папиного горла, он норовил сорвать бабушкин чепчик вместе с париком… но как приятно холодил он пылавшее лицо Хаймека…

Один из офицеров привстал в машине и что-то прокричал. Все посмотрели на маму.

– Еще усилие, – сказала мама хрипло. – Надо их дотолкать…

– А что они сделают с нами потом, – подумал Хаймек.

– Ну, – скомандовал папа. – Чтоб они оказались в аду – Раз.

– Два…

– Три!… – Машина поддалась неожиданно легко. Набирая скорость, она покатила под уклон, смешно чихнула… заглохла… чихнула еще раз. Из выхлопной трубы вырвался синий дым, ровно и мощно заработал двигатель и спустя какое-то время до них донеслись слова: «Ауфидорзеен, юден!» «Евреи, до свиданья…»

И это было все.

Минуту или больше мама с папой глядели друг на друга с непередаваемым выражением, потом папа поднял глаза к небу… и опустил их. Тело его содрогнулось от страшного кашля, на губах запузырилась кровавая слюна. Папа вытер рот платком, посмотрел, аккуратно свернул платок и сунул его в карман. После чего вздохнул и сказал:

– Пошли дальше…

– Да изгладятся их имена, – закричала бабушка, глядя в ту сторону, куда скрылась машина с немцами. – Ведь это же не люди…

Она не закончила своего проклятья, и Хаймек так и не узнал, к кому оно относилось – к немцам или к папе с мамой, которые никак не хотели прислушаться к ее советам.

2

До конца дня они все шли и шли. Хаймек шагал рядом с папой. Иногда бок о бок, а иногда отставал и плелся следом. Чувство голода постоянно терзало его даже после нескольких ложек того варева, что накануне приготовила мама из каких-то стеблей, корешков и листьев.

Ближе к вечеру они заметили одинокую брошенную избу с покосившейся до земли соломенной крышей. Они поспешили к ней.

Изба была пуста. Лишь крохотный котенок обессилено мяукал, лежа под огромным столом – единственной мебели в единственной комнате. Хаймек рухнул прямо на деревянный пол и начал растирать свои распухшие и израненные ноги. Не переставая подвывать, котенок пополз к нему. Теперь мальчику казалось, что этот жалостливый непрерывный стон издают его собственные ноги.

Котенок был похож на ободранный и выброшенный за ненадобностью башмак. Его светящиеся в темноте зеленоватыми искорками глаза покорно смотрели на мальчика. Хаймек протянул руку и стал гладить котенка по облезшей шкуре. Пощекотал живот, потом шею, почесал за ушами. Котенок благодарно урчал, закрыв глаза. «Ему, наверное, было страшно здесь одному», – подумал Хаймек.

Котенок подполз еще ближе, и шершавым красным язычком лизнул мальчику палец. Сделав еще усилие, он перебрался Хаймеку на ладонь, и снова стал смотреть фонариками зеленых мерцающих глаз. Хаймеку казалось, что в них он видит собственное отражение.

На небе угасали последние лучи заходящего солнца. Котенок, свернувшись на ладони Хаймека, тихо урчал. Наверное, мальчик задремал. Во всяком случае, он не заметил отца, и вздрогнул, когда тот потряс мальчика за плечо. Папины глаза были черными и блестящими, и в них, как в черном зеркале отразился Хаймек. «Странно, – подумал он. – Мы как будто всегда жили вместе. Как одна семья – папа, я и кот». Он хотел поделиться этой своей мыслью с папой, но тот, положив ему на плечи костлявые бледные руки, опередил сына.

– Я вижу, ты думаешь об этом коте, – сказал папа. – Настолько, что ты забыл прочитать вечернюю молитву. Это плохо. Когда человек забывает о Торе, Тора пропадает. А когда Тора пропадает, вместе с ней пропадает и образ Бога.

Мальчик подумал, что слова эти обращены папой скорее всего самому себе. Словно пробудившись ото сна, папа добавил:

– Тебе нужно поскорее лечь и уснуть. Завтра нам предстоит утомительный и тяжелый день… надо набраться сил. А теперь – прочитай молитву «Шма», сынок…

– «Шма» – с готовностью начал Хаймек… начал, и остался с открытым ртом, потому что в это же мгновение котенок на его ладони дернулся, вздыбил шерсть, и в глазах его сверкнул ужас. В несколько прыжков он добрался до окна и выпрыгнул наружу. Еще один, последний, душераздирающий вопль донесся из темноты – и все замерло.

– «Шма, Исраэль»… – во второй раз начал Хаймек, но видел перед собой он не божественный образ, а отчаяние в кошачьих глазах. Это выражение потерянности и страха… он тоже его теперь нередко испытывал. И, вспоминая об этом, Хаймек чувствовал, как что-то поднимается к горлу, перехватывая дыхание, щекочет в носу и вызывает на глазах слезы.

– «Шма, Исраэль», – сделал Хаймек еще одну попытку, и эхом отозвался рядом отцовский голос, подхвативший то, что пытались произнести шевелящиеся губы Хаймека, в то время, как блестящие черные глаза отца с тревогой вглядывались в лицо сына, как если бы жизнь их обоих зависела от слов, которые застряли у мальчика во рту.

– «Шма, Исраэль…» – в который раз начал Хаймек, и в который раз не смог продолжить. Все перемешалось у него в голове: мерцающие прозеленью кошачьи глаза и черные глаза папы, сверкание черных голенищ, немецкие сапоги, пинающие его папу в бок, брызги крови из папиного рта, снова черные сапоги, и тут же – бабушкин чепец, съехавший набок. К этому добавились еще их картины былой жизни дома, затем их скитания по бесконечной дороге…

Но нет, слова молитвы не появлялись. Хаймек посмотрел по сторонам, словно желая определить, с какой стороны придет к нему помощь, но молча стояла бабушка, держа в руке горевшую свечу. И молча стоял папа, опершись на угол стола: плечи сгорблены, голова опущена, губы шевелятся и весь он стал внезапно очень-очень похож на бабушку. В горле у мальчика было совсем сухо. Одними губами он попросил: «Боже, напомни мне, пожалуйста, молитву «Шма». Ради папы. Ради бабушки. Пожалуйста. Я очень-очень тебя прошу».

И вдруг он услышал голос. Это был голос его отца. Но каким же он был ясным! Ясным, чистым. И таким сильным, что от этого голоса, казалось, едва не погасло пламя свечи… более того, мальчику показалось, что задрожали даже стены дома.

– Барух Ата Адонай Элохейну Мелех хаолам…[7]

Голос папы прервался на мгновенье, после чего загремел с новой силой:

– Мелех неэман. Шма, Исраэль, Адонай – Элохейну, Адонай – эхад![8]

Папа еще не произнес последних слов, как Хаймек стукнул себя кулаком по лбу:

– Ну, конечно!

Да, да. Конечно же. Вот они, эти слова. Конечно же, он знал их, эти замечательные, поистине великие слова. Ведь даже за свою короткую жизнь сотни и сотни раз повторял он их. Он снова посмотрел на то место, где со свечой в руке стояла бабушка. Он должен сказать ей, что ничего не забыл, что он знает, хорошо знает эту молитву…

Но бабушка исчезла. Вместе со свечой.

Хаймеку стало как-то не по себе. Он забрался под стол и почувствовал себя в укрытии. Свеча, стоявшая теперь на столе, давала тусклый свет, которого недостаточно было, чтобы осветить всю комнату. Во всяком случае, под столом было совсем темно. Хаймек подумал, что именно темнота и послужит ему защитой, и что здесь Господь его не достанет. Он знал, что Бог сердится на него за то, что он забыл слова молитвы. Но стол – он был такой большой! Такой надежный… Его крышка остановит любую бомбу.

Подумав так, Хаймек почувствовал себя уверенней. Он потрогал ножку стола. Дерево было шершавым и на ощупь очень твердым. Да, вот уж стол так стол! Надежное убежище от всех бед. Не то, что песок на обочине дороги, где они все не так давно прятались.

Со вздохом облегчения Хаймек вытянулся, подложив руки под голову, и лежал так, в пол-уха прислушиваясь к разговору папы с мамой между собой.

И вдруг сомнения снова нахлынули на него. А что, если он защищен этим замечательным столом недостаточно? Тот немец – ну, тот, что пинал папу своими начищенными сапогами, ведь он может добраться и досюда. И тот, что там, дома, стрелял в папу из пистолета… как и любые другие немцы в таких или этаких сапогах?

Нет, вся надежда была на стол.

Хаймек осторожно провел ладонью по слоноподобным ножкам этого сооружения. Они были невероятной толщины. Они стояли, упершись в пол так тяжело и прочно, что никакая сила была не в состоянии с ними справиться. Обеими руками он попытался сдвинуть стол с места, но стол, похоже, даже и не заметил этой попытки. Да, с такой крепостью не справиться никакому немцу на свете. И даже все им вместе не справиться.

Вокруг мальчика стеной стояла темнота. Хаймек пальцами пощупал ее, как его папа на глазах у клиента ощупывал ткань, определяя ее качество. Лучше не бывает, как сказал бы папа. Ладонью, словно мастерком, мальчик разгладил темноту, а потом взял шпатель и заделал даже самые маленькие щели. Так же аккуратно обработал он потолок и все стены. Закончив работу, он снова устало вытянулся на полу. Сквозь защитную стену темноты усыпляюще доносились до него голоса взрослых. Мама что-то выговаривала папе. Папа коротко отвечал.

Глаза у мальчика стали закрываться, губы раздвинула улыбка. Ему было спокойно и хорошо. Как из другого мира доносились до него слова, произнесенные маминым голосом:

– Чтобы сварить картошку, нужны дрова.

И мальчик почувствовал в руке обжигающую тяжесть только что сваренной картофелины. Лучшей еды в мире в эту минуту не существовало. Если еще присыпать ее щепоткой соли… Превозмогая себя, он очнулся и вылез из-под стола. В эту минуту папа, почесывая лоб, обводил взглядом комнату. Посмотрел, покачал головой…

Он все еще качал головой, когда бабушка, решительно, как всегда, сказала:

– Дрова? Зачем нам дрова. У нас есть вот этот стол…

От неожиданности, мальчик онемел. Стол? Что бабушка хочет этим сказать?

– Мы сожжем стол, – сказала бабушка, словно подслушав мысли мальчика. – Если, конечно, Яков сумеет его разрубить.

У мальчика сердце забилось так, как никогда еще не билось. Сжечь его стол? Его крепость, его укрытие? Он, кажется, даже перестал дышать. Застыл в напряженном ожидании. Что будет делать папа?

Папа продолжал сидеть, как и сидел. Он раскачивался. Возможно, он читал соответствующую молитву. Мальчик чуть-чуть успокоился. Похоже было, что слова бабушки не привлекли папиного внимания. Это хорошо. Это правильно. А бабушка… недаром Хаймек подслушал как-то разговор папы с мамой о том, что у бабушки не все в порядке с головой, и что у нее, как выразился папа, «совсем запутался ум». Очень может быть, подумал Хаймек. Это надо ж, придумать такое. Сжечь мой стол! Мальчик ничего подобного не мог себе представить. Не мог представить, что папа с мамой согласятся на это.

На всякий случай он посмотрел на родителей. Они о чем-то шептались, наклонившись друг к другу. «Не делайте этого», – безмолвно попросил мальчик. И тут мама сказала:

– На дворе ночь. Ничего не поделаешь, Яков. Мама права. Если ничего не найдем, придется разрубить стол. Ты сумеешь, Яков?

– Да, – сказал папа. – Надо покормить детей.

Этого мальчик не ожидал. Его умная мама! Конечно, есть так хочется. Но как же она не понимает, что существуют вещи поважней еды. А что, например, они, все они, станут делать, если налетят вдруг немецкие самолеты и начнут их бомбить? Где они тогда спрячутся, если стола уже не будет? А если здесь появится давешний немец со своим пистолетом, тот самый, который стрелял в папу? Где тогда сможет Хаймек укрыть всю семью? Только за стенами из темноты, которые опираются на толстые, слоноподобные, похожие на тумбы ножки этого замечательного стола. А если стол разберут на дрова для того лишь, чтобы наварить картошки? Да он уже не хочет никакой картошки. Он теперь весь поглощен картиной, от которой его бросает в дрожь: он снова видит руку, которая тянется к кобуре. Затем видит руку с зажатым в ней пистолетом, вот она появляется дважды – один раз из-за входной двери, которая болтается на ржавой петле, и еще раз – сквозь разбитое окно. Или из закопченной печи?

Папа и мама… что теперь будет с ними, когда стола уже нет? Вот он видит их. Видит как они бегают, мечутся, ища укрытия и не находя его. У папы бледное-пребледное лицо, глаза закрыты, а руки судорожно ощупывают стенку. В маминых глазах сверкают молнии, а губы непрерывно произносят: «Где укрыться? Где укрыться? Где…»

Но стол-то пока еще цел! И, выскочив из-под него между ножек, Хаймек кричит изо всех сил:

– Сюда! Сюда!…

В себя он приходит, оказавшись лицом к лицу с бабушкой. Она смотрит на него каким-то странным взглядом. И сама выглядит как-то странно. Никогда прежде Хаймек не замечал, что у бабушки под глазами такие мешки, откуда глядят на Хаймека маленькие неподвижные глазки. Да и все лицо у бабушки как-то внезапно оплыло и одрябло и вместе с тем стало странно неподвижным. Двигались на этом лице только тонкие губы. И уголок ее рта, кривясь в каком-то подобии жуткой улыбки, произнес:

– Мне кажется, что у нашего Хаймека что-то случилось с головой…

Услышав это, Хаймек чуть не расхохотался. Это надо же! Ведь совсем недавно эти самые, буквально, слова, только о самой бабушке, говорил папа. И говорил это маме! Тут Хаймек перестал обращать на бабушку хоть какое-либо внимание и повернулся к ней спиной. После чего сказал маме, которая чистила картошку, сидя на лавке. Говорил он горячо и очень убежденно.

– Мама… слушай… Этот стол… он послужит нам убежищем. Нет, правда…

Не поднимая глаз от картошки, мама сказала ему, измученно улыбнувшись:

– Еще не создана крыша, способная защитить нас… А если и была такая, ее уже больше нет.

– Нет, мамочка, не говори так… Есть разные крыши. Вот одна из них и стоит посредине комнаты. Нет, ты посмотри только на эти толстенные ноги…

– Хорошо, хорошо… Ложись, сынок, и отдохни с дороги, – сказала мама. И, повернувшись к папе, добавила:

– Ну, давай, Яков. Не теряй времени. Подумай, как лучше разобрать этот стол…

Приткнувшись в углу, мальчик закрыл глаза и увидел четыре огненных столба на месте четырех ножек. Языки пламени высвечивали покрытые трещинами стены, разбитые окна и огромную печь с отверстием посередине, открытым, как бабушкин рот, когда она спит. А языки пламени все выше и выше… они уже облизывают потолок, пробираются внутрь соломенной крыши и выходят сквозь нее в виде огненных языков, устремленных в небо. А на небе уже – они. Немцы. Вид у них такой же, как тогда, на рыночной площади, когда они в лепешку раздавили кота. На головах зеленые каски, лица неразличимы в темноте. За квадратными плечами – походные ранцы. Порывы пламени выхватывают из темноты их рты. Немцы не то жуют что-то, не то кричат. Все это сопровождается ворчанием грома. Гром приближается. Он все ближе и ближе. Он что-то говорит. Проваливаясь в сон, мальчик, наконец-то различает слова, которые непрестанно повторяют рты под зелеными касками:

«Вам всем ка-пут…»

3

Похоже, что Господь услышал тайные молитвы Хаймека. В Черностоке его бабушка умерла. Если это было наказанием, то совершенно справедливым. Ведь это из-за нее сгорел в огне замечательный стол Хаймека. И с того самого вечера любовь к бабушке покинула его душу. А на месте былой жалости, любви и сочувствия поселились раздражение и гнев, похожие на ненависть. Отныне каждое слово, даже просто звук бабушкиного голоса вызывали в нем вспышки гнева. Он возненавидел ее бесконечные призывы к возвращению домой. А уж когда она начинала угрожать всем им, когда пронзительным своим голосом кричала: «Вот только вернемся домой, вы все у меня получите по заслугам», Хаймек просто кипел и в душе желал старухе самого худшего. А если припомнить другие ее угрозы – написать, к примеру, сыну в Эрец Исраэль, или другим детям, живущим в Америке… если сложить все эти угрозы, все эти жалобы и стоны с проклятьями, на которые она тоже не скупилась, и добавить, что все это повторялось не по одному, а по десятку раз в день – о какой жалости, о каком сочувствии могла идти речь? А потому, когда она жаловалась на плохое самочувствие («Ой, Ривочка, ох, доченька, что-то мне нехорошо, у меня болит сердце, очень болит»), никто не обращал на эти жалобы и стоны никакого внимания, считая их чистым притворством.

А она взяла и умерла. Мальчик смотрел не ее застывшее навсегда лицо, и никак не мог решить, что же ему делать – то ли, из вежливости, жалеть бабушку, то ли радоваться, что она наказана по заслугам.

Она лежала на полу синагоги в Черностоке. Голова ее покоилась на подножье ковчега Торы. Слева и справа от нее повсюду лежали другие люди. Бок о бок лежали они, старые и молодые и совсем еще дети. Некоторые из них были совсем мертвыми, некоторые – не совсем, полуживые. Все эти люди перешли границу и теперь, покинув Польшу, оказались в России. Теперь они лежали на чисто вымытом полу. Над ними был высокий потолок с хрустальными люстрами, свисавшими почти до земли. Живые отличались от мертвых тем, что время от времени стонали и просили пить. У некоторых не хватало сил даже для стонов и все, что они могли, это шевелить пересохшими от жара губами. Несколько человек, сохранивших достаточно сил, чтобы передвигаться, побрели на поиски воды и хлеба. Но подавляющее большинство лежало, не подавая признаков жизни и смотрело молчаливо отсутствующим взглядом в потолок, не издавая при этом ни звука.

Среди всех присутствующих удивительно, даже как-то неуместно живой казалась женщина неопределенного возраста, поразительно подвижная, с изжелта-белым морщинистым лицом, одетая в слишком просторное для нее платье со множеством складок, источавших давно всеми забытый, а потому приятный запах нафталина. Она переходила от одного лежащего на полу беженца к другому, вглядывалась в лицо, которое чаще всего было накрыто неким подобием одеяла или простыни (тогда она сдвигала их) и подносила ко рту или к носу такого человека белое гусиное перо, после чего чаще всего доставала из мешочка, висевшего у нее на руке две медные монетки, которые укладывала на глазницы, после чего снова натягивала простыню. И шла дальше, шурша своими юбками. Так переходила она от одного тела к другому, снова и снова, словно не зная устали, и Хаймеку почему-то казалось, что женщина эта, отходя от очередного покойника, чему-то втайне радуется.

Хаймеку очень хотелось любым образом тоже заполучить две медных монетки. Хватило бы, подумал он, чтобы купить целую конфету.

Он поспешно забрался под одеяло и натянул его выше головы. После чего замер, закрыв глаза. Запах нафталина ударил ему в нос, когда чья-то рука сдернула с его лица одеяло. Здесь ему ужасно захотелось чихнуть, но он затаил дыхание и удержался. «Все получилось!» – подумал он. Но именно в этот момент что-то воздушное коснулось его носа. Щекотка была такой сильной, что он поневоле хихикнул и улыбнулся, но тут же справился с собой и снова застыл. То место, которого коснулось гусиное перо, чесалось и свербело так, что ему пришлось незаметно спрятать руки за спину. Был момент, когда в воздухе исчезли все звуки. Остались только запахи… и еще что-то… какое-то напряжение совсем рядом с ним. Что-то происходило… или вот-вот должно было произойти. Но что?… что?

Это он узнал почти немедленно. Какая-то сила схватила его за ухо и потянула так, словно хотела оторвать это ухо от головы. Это была адская, непередаваемая боль и Хаймек забыл обо всем.

– Ой! – заорал он во весь голос. – Ой-ой-ой! Больно же!

Конечно, при этом он открыл глаза. Над ним склонялось покрасневшее от гнева лицо той самой женщины, от которой пахло нафталином. Белое перо было теперь заткнуто у нее за ухо, словно карандаш у приказчика.

– А теперь, маленький врунишка, объясни мне, зачем ты хотел притвориться мертвым, – закричала она пронзительным голосом, привлекая всеобщее внимание. Чувствовалось, что она оскорблена до глубины души. –Ради кого я хлопочу здесь, скажи мне? Разве не ради таких же, как вы? Так вы в благодарность за это норовите меня обмануть. И как же я должна все это понимать?

«Боже всемогущий! – думал в эту минуту Хаймек. – Эта тетка сейчас оторвет мне ухо. Я уже чувствую, как оно отрывается. Еще немножко, и оно оторвется совсем. Какая боль!»

Несколько человек из тех, что лежали, но еще не умерли, нашли в себе силы подняться на ноги и подойти на крики мальчика. То, что они увидели, вызвало на лицах улыбки, однако вмешиваться в непонятное происшествие никто не стал. Зрителей, тем не менее, становилось все больше. Люди толпились вокруг и молчали, ожидая то ли объяснения, то ли продолжения.

Они дождались и того и другого: женщина, пахнувшая нафталином, кричала сейчас специально для столпившихся зевак.

– Вот вы… и вы… и вы… – Она наугад тыкала пальцами. – Кто вы такие? Вы беженцы, правильно я говорю? Я говорю правильно. Вы пришли к нам из Польши, так? Это так. А теперь скажите мне вот что: мы вас звали? Нет, мы вас не звали, вы пришли сами. Грязные, голые и босые. Голодные и холодные, так? Но вы евреи. И мы, евреи Черностока, принимаем вас так, как положено добрым евреям принимать попавших в беду собратьев.

Для большей убедительности женщина вытянула руку с растопыренными пальцами и начала загибать их, начиная с мизинца.

– Мы отдали вам синагогу, чтобы умирающие могли покинуть этот мир достойно. Это раз (и она загнула мизинец). Мы создали специальный женский комитет, который помогал бы самым нуждающимся. Это два (и тут еще один палец присоединился к мизинцу). Мы нашли женщин-добровольцев в комнату для обмывания ваших покойников – это три! И еще мы наняли носильщиков, чтобы было кому нести на кладбище ваших покойников. Кажется, уже четыре? А если добавить сюда людей из погребального братства, которым мы платим – и платим хорошо, чтобы они хоронили вас так, как полагается быть похороненному всякому еврею. Это уже пять, или я ошибаюсь? А какова при всем этом ваша благодарность? Чем вы платите нам за все это, спрашиваю я?

На глазах у женщины стояли слезы. В какой-то момент Хаймеку казалось, что сейчас она развернется и уйдет вместе с его ухом. Но она не ушла, а продолжила.

– Когда вы появились у нас, я сказала себе: «Вот пришла беда». У евреев из Польши, наших братьев, большая беда. К ним пришла война, и евреи стали беженцами. Так не сиди же дома. Встань и иди им навстречу. Постарайся им помочь. Дома у меня остались дети, и они еще даже не обедали сегодня. Они ждут меня. Ждут, пока я вернусь. Может быть, суп уже выкипел, я не знаю. Я взяла в дом новую домработницу, беженку. Не знаю даже, умеет ли она готовить. Все я бросила и поспешила вам на помощь. И что же получила я взамен?

Она замолчала и обвела всех слушателей взглядом, ожидая ответа. Измученные люди стояли вокруг. Редко у кого на усталом лице кривилась улыбка. Никто не знал, что все они чувствовали в эту минуту. А они видели женщину со сморщенным и возбужденным лицом, которая держала семилетнего мальчика за распухшее ухо.

Мальчиком этим был Хаймек, и ухо было его. Ухо пылало. Лицо горело, только не от боли, а от стыда. Невольно повел он глазами, словно надеясь отыскать щель, куда можно было бы провалиться, но щели такой не нашел. Тогда, превозмогая боль, он попытался вырваться из цепких рук и убежать, куда глаза глядят. Он был уже близок к цели, когда безжалостная рука женщины ухватила его за ворот рубашки.

– Ну, вот, – торжествующе сказала женщина. – Теперь вы видите? Какой ловкий, этот ваш мальчик. Какой шутник, а? Но со мной эти шутки не пройдут, так и знайте. Тоже мне умник нашелся. Накрылся с головой и изобразил из себя покойника. Ну? А когда я беру вот это перо, (она вытащила перо из-за уха и показала всем желающим), да, когда я беру вот это самое перо и подношу к его носу, что же он делает? Он начинает корчить рожи… он начинает мне смеяться. А? Как? Он же умер, он же покойник. По крайней мере, я могла этого ожидать. И вдруг покойник смеется. Что вы скажете? У меня чуть душа в пятки не ушла, я сама могла умереть.

– Это же шутка, – сказал кто-то. – А он – маленький мальчик.

– Шутка? Что это у вас за глупые шутки, евреи? Мы что, играем с вами в разные игры? Я вижу, что вы смеетесь. Вам смешно. А мне совсем не смешно. У меня дома семья, дети не обедали, я их оставила с новой домработницей, я сказала себе – прибыли беженцы, они измучались, они устали, им надо помочь. Никакой корысти. Я поставила суп на плиту, взяла вот это перо…

Стоявшие вокруг евреи не отличались большим терпением. Одно ухо у мальчишки было уже явно вдвое больше другого. То здесь, то там зазвучали голоса.

– Ну, хватит… довольно…

– Женщина, вы можете отпустить парня, он никого не убил.

– Я, – несколько растерявшись, сказала женщина, – я оставила суп на плите…

– Ты это уже нам рассказывала…

– Хватит болтовни, мадам. – С этими словами двое самых решительных зрителей аккуратно подхватили женщину с обеих сторон и вывели (точнее вынесли) за порог синагоги. Картина была довольно смешная, и многие таки не удержались от улыбки. Внезапно всеми овладело непонятное веселье – необходимая человеку разрядка после долгих дней унынья и тревог. Хаймек оказался в центре всеобщего вниманья. Кто-то сунул ему в кулак конфету. Улыбок вокруг стало еще больше. Тем, кто подошел позднее, рассказывали о проделке мальчика по имени Хаймек – вон он стоит. Видите, что у него с ухом? Люди подходили к оробевшему Хаймеку, стараясь его – каждый на свой лад, приободрить. Некоторые щипали его за щеки, другие дружески похлопывали по спине и плечам, иные просто щелкали пальцами и приговаривали при этом, недоуменно покачивая головами:

– Ну и ну! Вот так история…

– Ох, ты и озорник…

– Каков шейгец! Проказник, да и только…

– Настоящий шалун!

– Она чуть не оторвала ребенку ухо. Куда это годится!

– Это же надо такое придумать…

Пробиваясь сквозь окруживших Хаймека людей, прибежала мама и бросилась к мальчику. Схватила его в объятья, прижала к себе.

– Эй, люди! Что вам надо? Это мой цыпленочек… У вас, что, нет своих детей? Вот и идите к ним, а нас оставьте в покое.

Потихоньку все разошлись. Кроме мертвых. Они остались на полу. Лица их были закрыты.

Потом мама отчитала Хаймека как следует. Но ему не было стыдно за свою проделку. Разве мертвым есть хоть какая-то польза от денег? Очень жаль, что ему так и не удалось обмануть эту, провонявшую нафталином, тетку. Но больше всего в эту минуту он завидовал бабушке. Потому что у нее-то на глазницах уже лежало два, совершенно ей не нужных медяка…

Глава пятая

1

Над рабочим лагерем кружила метель. Они чуть не замерзли, пока добрались до цели. Целью была занесенная снегом площадка.

– Добро пожаловать на «Ивановы острова»! – приветствовал их какой-то коротышка, оказавшийся комендантом лагеря по фамилии Еленин, глядя на толпу дрожащих, ничего не понимающих людей.

Веселый голос коменданта удивил Хаймека. И сам комендант, по крайней мере его внешний вид – тоже. На голове у коменданта лагеря была шапка-ушанка с красной металлической звездочкой посередине. Точно такие же шапки были у тех милиционеров, которые однажды посредине ночи разбудили их, а затем загнали в машину, которая в свою очередь доставила их на железнодорожную платформу, где польских беженцев уже поджидали теплушки. Когда теплушки были забиты до отказа, конвой закрыл двери. И потянулись дни путешествия под стук колес, путешествия неведомо куда. Но не только в вагонах для перевозки скота ехали они, плотно притираясь друг к другу на нарах в три этажа – потом их везли в телегах, прицепленных к трактору и в огромных санях по бескрайнему снежному морю… и снова в вагонах. Это было какое-то бесконечное перемещение во времени и пространстве, конечной цели которого никто из беженцев себе не представлял. Не исключено, что кто-то из взрослых знал, как называется место их будущего поселения, но что из этого? Если же говорить о Хаймеке, то с каждым днем он верил все меньше, что они вообще куда-нибудь приедут.

Комендант Еленин очертил рукой широкий круг, указывая то ли на покрытые пушистым снегом деревья, то ли на крыши шести бараков, более похожих на сугробы. Потом посмотрел на людей, и лицо его чуть смягчилось. В голосе, которым он продолжал свою речь, сквозило сочувствие. Он знал, что большинство тех, кто сейчас, переминаясь с ноги на ногу, стоит перед ним, не доживет до весны. Скрывать этого он не стал.

– Вы, евреи, – сказал он, – вы, евреи, привыкли к теплу. Тут, в Сибири, тепла нет. Особенно зимой. У вас дела серьезные. Или вы привыкнете к сибирскому климату, или помрете. Я сам думаю так, – признался он, – что большинство из вас помрет. Только тот, кто привыкнет, тот и не погибнет, – вдруг вырвалась у него рифма. Рифма ему понравилась. И он, чуть переиначив, повторил ее:

  • «Если же привыкнете,
  • То и не погибнете…»

Пустое пространство вокруг повторило, словно передразнивая: «Те-те-те, Те-те-те…»

Папа стоял рядом с Хаймеком, тряс головой, хлопал себя покрасневшими руками и с силой топал ногами, не переставая при этом что-то бормотать. Кому предназначались папины слова, Хаймек не понял. Скорее всего, коменданту Еленину.

– О, да, да, – бормотал папа. – Вы совершенно правы. Конечно, мы привыкнем. «А если не привыкнем, то сдохнем, и не пикнем».

Похоже, что рифмой папу было не удивить. Жаль только, что комендант этого не слышал. Подмигнув Хаймеку, папа закашлялся и отхаркнул кровью. На снегу осталось ржавое пятно, точь-в-точь, как на куске сахара, если на него капнуть валерьянкой. Хаймек тем временем во все глаза рассматривал русского коменданта, который, казалось, весь умещался в свои валенки, обтянутые галошами.

– Сибирь! – сказал комендант из своих замечательных валенок, доходивших ему едва ли не до подмышек. – Сибирь, это вам не Польша. А вы здесь не польские паны. Вы – спецпереселенцы, поняли? Вы здесь для того, чтобы работать. А знаете, что это такое – работать? Это значит – валить лес. Это значит – выполнять норму. Кто будет работать честно, будет получать паек. Еду, понимаете? У нас в стране одно правило для всех: «Кто не работает – тот не ест».

Подумав, он снова пошутил в рифму:

– А кому норма не зачтется – тот загнется. – И, очень довольный собой, рассмеялся.

Папа стоял рядом с Хаймеком и непрерывно вертел головой, глядя то влево, то вправо. Хаймек перестал пялиться на валенки коменданта и тоже стал глядеть по сторонам. Но куда бы ни смотрел он, видел одно и то же: деревья, деревья и еще деревья, да еще полоску льда, броней покрывавшего реку, и считанные приземистые бараки с трубами, извергающими черный дым в мрачное беспросветное небо.

– Смотрите, смотрите…

И комендант с явным удовольствием повел рукой в полушубке в сторону бескрайних лесов. – Смотрите. Эти деревья – ваш хлеб и ваша жизнь. Будете валить их всю зиму, а по весне и летом плотами спускать их вниз…

А вот это было уже здорово! Ведь на плоту можно уплыть куда угодно. Можно даже доплыть до тех мест, где в земле прячутся клады золота – вот было бы замечательно найти такой клад! Случись такое, Хаймек в первую очередь купил бы папе валенки – такие, как у коменданта, а Ханночке – масло и свежий белый хлеб…

Тем временем комендант достал из кармана список переселенцев и стал выкрикивать фамилии, распределяя людей по баракам.

Семью Хаймека с несколькими другими определили в один из пустовавших еще и незаселенных бараков, где не было ничего, кроме железной печки, громоздившейся посередине. У печки был длинный черный дымоход, уходивший в потолок, а сама печка была похожа на животное с изогнутым хоботом. Стены барака были сложены из круглых неотесанных бревен, пазы между которыми были забиты сухим зеленовато-желтым мхом.

Мама села на узел с пожитками семьи, огляделась и сказала:

– Ну, вот и все…

Ханночка, путаясь в одеждах, подошла к маме и, уткнувшись ей в колени, заворковала свои «ма-ма, ма-ма…» Тем временем папа помогал будущим соседям вносить узлы и чемоданы. Толстый румяный мальчик (Хаймек уже знал, что его зовут Шлемек) достал из кармана большое яблоко и стал жевать его, хрустя. Хаймек, не отрываясь, смотрел, как яблоко исчезает во рту толстого мальчика. Отец мальчика, такой же большой, румяный и толстый, сказал сыну вполголоса:

– Пересядь куда-нибудь туда, где никто не будет заглядывать тебе в рот…

«Никто», – понял Хаймек, относилось к нему самому. Толстый Шлемек, не переставая жевать, отошел к печке.

У Хаймека рот был полон слюны. Он побрел к своему папе. Он хотел сказать ему, что тоже хочет яблока. Вместо этого он спросил:

– Папа… а кто этот большой человек?

Папа вытер потный лоб и коротко ответил:

– Это господин Давыдович.

– Господин?

– Господин Давыдович. Видишь, у него на шее шнурок? На этом шнурке висит кисет.

– Кисет?

– Это такая торбочка. Мешочек. А в торбочке – бриллианты. Господин Давыдович – известный на всю Польшу ювелир. Теперь тебе понятно?

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Развитие клиента, или Customer Development – сравнительно новый подход к построению компаний. Он поз...
Казалось бы, о нем известно все. Советский эстрадный и театральный актер, режиссер, сценарист, юмори...
В рассказах Орциона Бартана пульсирует страстная, горячая кровь Тель-Авива....
Герои Нины Горлановой и Вячеслава Букура не совершают ничего исключительного. Они всего лишь живут в...
Сегодня, когда практически все делопроизводство перешло с бумажных рельсов на электронные, искусство...
«Я подожду еще немного, когда компьютер станет совсем понятным, и тогда изучу его», – в этом долгом ...