Русский немец Тургенев Иван

Я спрашиваю: «Так что же дальше-то будет? Страшно как-то!». Папа ещё более напрягся, даже синяя жилка на виске вздулась. И оборвал меня – сердито, как будто отрубил: «Не надо поддаваться страху – иначе он тебя съест! Будем нести свою судьбу, свой крест достойно! Война предстоит огромная. А мы в ней – как зёрнышко меж двумя жерновами». И снова я ничего не понял. Мы же – не на мельнице! И не зёрна мы, а люди!..

Тут и Алька своё слово вставил. «А сколько мы для русской культуры сделали! – говорит. – Мы же, в сущности, и есть – русская культура! Фонвизин, Дельвиг, Кюхельбекер, Брюллов, Даль, Беллинсгаузен, Крузенштерн… А Отто Юльевич Шмидт? Как с ним быть? Тоже выселять?!» И папа молчит.

А бабушка вновь голос подала: «Надо поросёнка резать и мясо коптить!». И дедушка от дрёмы очнулся: «Давайте! А я всё быстро закончу – вы только разделайте!» У него это очень аппетитно получается: шпик, копчения разные, колбаски домашние… Ой, у меня даже в животе забурчало! Неудобно: тут такой разговор серьёзный, а я… Пришлось на сундучке поёрзать, чтобы как-то аппетит успокоить.

Между тем папа с Алькой продолжают про нашу культуру рассуждать: какие убытки она понесёт, что с этими землями будет? Но я это всё это уже плохо воспринимал: голова вдруг разболелась – как от угарной печки. И пошёл я на двор. Ещё раньше вышли бабушка с дедушкой – уединились в своей мастерской.

Смотрю я на улицу, а людей там вовсе нет. И какая-то чёрная тоска над селом висит: что-то похожее было во время недавнего солнечного затмения. Мы за ним на займище наблюдали – через стекло закопчённое. Луна тогда совсем закрыла Солнце – только маленький серпик от него остался: яркий, горячий. А потом тень всё равно ушла. Может, и сейчас обойдётся как-то? Поймут власти свою ошибку – и всё исправят? А?..

Да, но при затмении-то все собаки выли, и коровы мычали. А нынче всё притихло: сжалось – как перед ударом молнии. Страшновато что-то!..

Нет, ничего я не боюсь. Ну – напрягаюсь, конечно, сверх обычного, и постоянно дрожит внутри какая-то жилка. Но поддаваться страху, паниковать – ясное дело! – не собираюсь. Не дождётесь!

Ведь сказал же Молотов по радио: «Нае дело – правое! И победа будет за нами!..»

ГЛАВА 2.

УНЕСЁННЫЕ ВЕТРОМ

…Но я Сибири, Сибири не страшуся,

Сибирь ведь тоже русская земля…

Из песни «Чубчик кучерявый»

(авторы неизвестны;

репертуар Петра Лещенко,

грамзапись 1934 г.).

1. В ожидании неизвестного

Мама пришла домой и говорит: «Нас 13 сентября выселять будут». И руки у неё словно плети повисли. Хотя она уже не плачет: только лихорадочно узлы вяжет да в чемоданы что-то запихивает. А папа сообщает: «Соседнее село уже вывезли – вчера. Солдат туда понагнали, а они всех выселяемых торопили: «Быстрей-быстрей!»»

От таких разговоров не знаешь, куда и укрыться. И решил я к Тео сбегать – повидаться, а, может, и попрощаться. Так и сделал. А у них во дворе тоже – хлопоты и суматоха. Родители Тео даже корову прирезали. Семья-то большая – восемь душ, да все – мал мала меньше. Это у нас в семье детей двое всего, а так (я уже говорил об этом) во многих немецких семьях на селе – по 5-6 малолеток…

Отошли мы с Тео в сторонку. Он мне свеженькую кровяную колбаску притащил – вкуснющая! Аромату – на всё село! Вижу: дружка моего тоже тоска гложет. «А давай, – вдруг предлагает он, – в соседнее село сбегаем! Ну, в то, которое уже выселили». Я охотно соглашаюсь: «Давай!» – говорю.

А тут и Мишка прибежал – грустный какой-то, на себя не похожий. Он-то здесь остаётся, но за нас очень сильно переживает. Родители у него – бакенщики: на реке сигнальные фонари по вечерам зажигают, а по утрам – гасят. Он и плавает лучше нас всех, да и бегает быстрее. А живёт он за селом – на «бакенушке». Избушка у них тоже небольшая – как и у всех нас. Сначала Мишка просопел что-то себе под нос, а затем подошёл ко мне, руку разжал и говорит: «Возьми, Паш! Это – тебе подарок! На память!» Смотрю я: а на руке у него – ножик маленький, перочинный блестит! Так он мне прежде нравился! Я ему, Мишке, за этот ножик и лупу предлагал – в стальной серой оправе, и две патронные гильзы – от охотничьего ружья. Всё бесполезно: ни за что он на обмен не соглашался. И вот теперь… «Спасибо!» – говорю, а у самого в носу что-то пощипывает…

Ну и побежали мы затем в соседнее село – километров за пять от нашего. Дорога-то хорошая, утоптанная, так что и пыли-то на ней немного. Где-то шагом идём – о всякой всячине толкуем, а где-то – и вприпрыжку. На какое-то время, кажется, все беды и горести позади остались. Красота!

Потом обратили внимание: у нашего села вся пшеница собрана и убрана, а у соседей – хлеб в полях в полный рост стоят, и волы с коровами по ним разгуливают, мычат и колосья жуют – объедаются. Людей же не видно – совсем. Ну да: их же выселили – по графику, раньше всех в округе. Ничего себе – «Ordnung» («порядок»)!

Плодовый колхозный сад – весь в яблоках: ветки трещат, некоторые подломились уже. Опять как-то странновато стало. А в низине, у маленькой речки, такие помидоры вымахали в этом году! Большущие, мясистые, сладкие, красивые – как на картинке! Но одна половина поля убрана, а другая – нет. Съели мы с парнями по одной большой помидорине – слаще сахара! Правда, соком забрызгались.

Идём дальше. Вот и село. У домов – бездомные кошки и собаки. Мечутся из стороны в сторону. Кошки мяучат, собаки лают… А тут видим: у одного дома – пять взрослых уже девчонок. Стоят кружком, все какие-то испуганные. Мы – к ним: «Вы чего здесь делаете?» Одна из них – та, что повыше других, отвечает: «Мы студентки – из Ленинградского мединститута. Проходим в Куккусе практику. А сюда нас райком комсомола послал – за брошенным скотом ухаживать. Но мы же все – городские! Коров доить и вообще ухаживать за ними не умеем… А вы-то кто, ребята?»

Мы и сказали, а Тео успокоил девушек, пообещав, что он запросто им всё объяснит и даже покажет на деле. Тут же он притащил ведро, миску с водой, тряпочку. Сходили на поле и привели к дому самую смирную корову. Тео подсел к ней под вымя и действительно всё показал: как соски обмывать, как тянуть за них, чтобы молоко лилось. А бурёнка-то радёхонька – стоит как вкопанная. У неё ведь, у неподоенной-то, всё болит. Ей непременно люди нужны – без них не обойтись. Никак! Вот ведь война проклятая что наделала: всем жизнь перевернула!..

Заторопились мы назад – даже яблок здешних не отведали. А они в этом селе какие-то особенные, говорят – из-под Одессы сорта вывезены. «Люстдорфские», что ли?.. Я плохо названия запоминаю…

В памяти так и останется эта картина: дома стоят пустые – жизнь в них кончилась, коровы и быки бродят по неубранному полю – пшеницу поедают. Тео говорит: им нельзя этого позволять – они сытости-то не знают, обожрутся и попередохнут. Жаль, а сделать ничего нельзя!.. Хаос – одним словом!..

2. 13 сентября: выселение

Вот и пришло оно – 13 сентября. И в нашем селе солдаты появились – десятка полтора. Ходят по домам и торопят нас: «Давайте – грузитесь! Да быстрей-быстрей!..» А бабушка Эмилия замешкалась: почему-то лишь сегодня с утра хлебы в печь поставила – как обычно. Надо ведь было раньше с этим управляться: вчера вечером ещё, раз уж такое дело – эвакуация! И вот погрузили мы уже свой скарб на бричку, а у бабушки хлеб ещё не готов – не допёкся. Тут и солдат пристал – настырный такой, сапогом стучит в дверь. «Давай, – говорит, – бабка, пошевеливайся! Выходи – нечего больше ждать!» Но бабушка наша – молодец: не испугалась, даже не смутилась. Достала она из печи два полусырых каравая, положила их себе в суму, а два других – так в печи и оставила. «Поешьте, солдатики, – говорит, – когда вернётесь!»

И председатель нашего сельсовета, Давид Рот, – тоже молодец: он накануне все дома выселяемых обошёл, советы давал: «Режьте быстрее весь скот, какой сможете, и делайте копчёности – на дорогу. Там, на новых местах, неизвестно что будет. Пропадём – если сами о себе не позаботимся». Вообще-то он, Давид, – человек симпатичный: весёлый, черноусый, поёт хорошо и на аккордеоне играет. Но с чего это он взял, что мы «пропадём»?!

Вот папа наш: всё имущество по акту сдал (кроме мебели и книг, их на чердак к русским соседям унесли – у нас места нет). И обещают на новом месте всё по этому акту возместить. Многие и скот сдали: его тоже там, куда приедем, по акту вернут. Советская власть – она ведь справедливая, надёжная. Всегда выполняет свои обещания. Разве не так?..

Кое-кто, впрочем (как родители Тео, например, да и многие другие) до самого конца не верили, что их выселят. Всё надеялись, что «власти разберутся, поймут ошибку» – и в последний момент всё отменят: ведь нет же у нас никаких «шпионов и диверсантов»! И только когда уж солдаты появились, тут они суматошно забегали – и давай в спешке всё, что под руку попадёт, в узлы и тюки собирать…

А я между тем стою во дворе нашего дома и с грустью смотрю на тыквы, которые сам вырастил: огромные, оранжевые – красота!.. И вдруг на меня снова «накатило»: вижу, будто стою на берегу какой-то реки – могучей, быстрой. Она – не ленивая, как Волга, а огромно-упругая, широченная. На противоположном берегу – диковинные деревья (у нас-то лесов нет, так что названий этих деревьев я не знаю). Вода сильно тот берег подмыла, и внезапно целый огромный его кусок в реку обваливается – рушится с треском и грохотом. Бух!.. Бам!.. И «видение» уходит…

К таким штукам я уже приспособился: это – мгновение из будущего. Ни понять его, ни как-то с пользой для себя применить – нельзя. Но когда это мгновение происходит в действительности, я его узнаю. В моей памяти хранится около десятка подобных «видений». А сбылись пока лишь два. Хотя, как говорится, ещё не вечер: не такой уж я и старый…

И снова возвращается ко мне шум нашей улицы: скрипят повозки, люди плачут. Все выселяемые как-то покорно послушны. Мало кто переговаривается, ругается – про себя, вполголоса. В основном – молчат. «Надо – так надо!».

Повозки тронулись. Женский плач всё сильнее: навзрыд с родным селом прощаются. Мужчины пытаются успокоить женщин. Кто-то кричит: «Замолчите! Лучше – пойте! Не показывайте этим чертям наши слёзы! Пусть никто не видит нашего горя!». И кто-то робко пробует запеть. Но ничего не получается: всхлипы всё заглушают…

Вот и мы по-бысрому свою бричку загрузили. Каждой семье разрешено везти с собой не больше одной тонны: провиант на дорогу, одежда, постельные принадлежности, кое-какой мелкий хозяйственный инвентарь. Скот, зерно, овощи, фрукты – всё это сдаётся государству. Я уже говорил: папе выдали на этот счёт соответствующую бумагу – со всеми там цифрами. «Ordnung!» Но папа как-то кисло на эту бумагу смотрит.

Возчик у нас – русский, из нашего кантонального центра – Куккуса. Смотрит на нас с тоской и говорит невесело: «Кто же нас теперь копчёным мясом и домашними колбасками кормить будет? А молочного как много всего было!». И правда: на рынок-то в Куккусе многие из нашего села продукты со своих хозяйств продавать привозили.

Ну, всё – уселись и поехали: в самом конце общей колонны. Она – длиннющая. Сотни повозок. Кто-то и пешком возле телег идёт. Как будто нашествие какое-то!

Отъехали от села. Плача уже не слышно. Люди молча тоскуют. Да и о чём тут говорить?!

А мне, стыдно сказать, всё это путешествие в неизвестность начинает понемногу нравиться. Благодать ведь кругом – «бабье лето»! И тёплый поволжский ветер со степи – просто душу греет! Он весь напоён ароматами степных трав – куда там даже самым пахучим домашним цветам! Ничего лучшего в жизни быть не может! Жёлтые листья – золотым убором на придорожных деревьях, серебряные паутинки в воздухе висят. А солнышко до чего ласковое!..

Тележные колёса мерно скрипят, чуть постукивают. Едем долго – с остановками…

Алька говорит вдруг: «Ведь у нас в Республике – 380 тысяч немцев. Неужели всех выселят?» Папа лишь грустно головой качает: «А в Советском Союзе нас, немцев, миллиона полтора». Он как-то резко постарел – даже сгорбился немного. А ведь всегда такой прямой, молодцеватый был! За семью ужасно переживает. Но вот очнулся от своих тяжёлых дум и говорит: «А какое замечательное село было – наш Варенбург! Я старые газеты смотрел. Из них следует, что его основали в 1767 году 149 семейств – из Бранденбурга, Пруссии, Гольштейна, Дармштадта». Тут и мама встрепенулась: «И у нашего дедушки – корни из Дармштадта!».

А папа продолжает: «Через полтора столетия – к 1910 году – в селе значились уже 784 двора, а в них 4.167 «душ мужского пола» и 4.173 – «женского»…» Память у папы – фотографическая. У меня всё по-другому: «в одно ухо влетает, а из другого – вылетает». Вот и сейчас от папиного рассказа отвлёкся, а в нём, между прочим, немало интересного:

«К тому времени в колонии Варенбург имелись 11 ветряных и 2 паровые мельницы, две маслобойни, две школы. В 1905-1907 годах приглашённые мастера из Латвии и Германии возвели здесь лютеранскую церковь (кирху) – с органом. Храм – на загляденье: белый-белый, с колоннами и колокольней. Внутри – великолепный алтарь, обитый мягкой красной материей, – так же, как и удобные низкие скамейки перед ним. Во время церковных служб впереди сидели на этих скамьях пожилые люди. Отдельные места – для молодёжи, а для девиц – даже особый балкон. Под куполом – три большие хрустальные люстры, они и украшали, и хорошо освещали всё внутреннее убранство. Зимой здесь топили три большие чугунные печи-голландки. Вокруг церкви – огромный парк с красивой кирпичной оградой…» Тут опять мама перебивает: «А в 1932 году кирху закрыли. И печи разломали – растащили на кирпичи. Теперь там зимой – холодища, как на улице…»

Папа внимания не обращает – сбить его с мысли невозможно: «А недалеко от кирхи стояла «Миллеровская школа». Её построил один из основателей колонии – Генрих Миллер, выходец из Гессена. Потомки его потом по всей Волге гремели – как крупные зерноторговцы. А село стало сухим и чистым – благодаря особой системе каналов: они пересекали все улицы и спускались к реке. Сейчас-то эти каналы уже частью запущены, заброшены. А тогда жители сами следили за ними и за переброшенными через них мостиками. Ну а в самом центре села располагалась ярмарочная площадь – вся покрытая ковром и с трибуной. Ходить по середине этой площади в будни строго запрещалось. Люди передвигались по прилегающим дорожкам, не срезая углов. Словом, всё очень аккуратно велось…» «Аккуратно» – это одно из любимых папиных словечек: и одобрение, и похвала. Ещё одно их таких словечек – «логично»…

Едем дальше. Долго едем… Вечер скоро. Все порядком подустали: и лошади, и люди… Перекусили немного… Но вот, наконец, и берег Волги. Здесь ночевать будем. А народу тут уже – не протолкнуться: множество – из разных сёл. Ждём, покуда подадут баржи: на них загрузят нас всех – и дальше повезут. Куда? Говорят, сначала – на станцию железной дороги.

Смотрим, а начальники-то наши из кантона – тоже тут: среди людей похаживают, что-то объясняют. Но они ведь – тоже немцы. Их ведь тоже выселяют. А хотят, видно, и дальше начальниками оставаться…

Мы всё наше имущество с брички сгрузили, разложились кое-как и расположились – у небольшого бугорка. Алька побежал дровишек каких-нибудь поискать – для костерка. Вроде как – всей семьей мы в походе… Только людей вокруг очень уж много – больше тысячи, пожалуй. И все ходят кругами, разговоры заводят: знакомых встречают или заново знакомятся. А вот и наши соседи по селу неподалёку устроились, тоже пожитки раскладывают: Тео с родителями и всей роднёй – от мала до велика, тётя Амалия с дядей Карлом и сыновьями – Александром и Адольфом, дядя Филипп с дочерью Эммой и всеми её детьми. Ну и – всякие-разные свояки: сватовья, зятья, снохи, золовки, шурины, девери… Наша бабушка ворчит: «Цыганский табор!».

Развели мы костерок. Мама на нём что-то разогрела в котелке. Я всё это быстро умял и даже не понял, что там было такое – и обед, и ужин одним махом. А в голове моей, которая не устаёт вертеться по сторонам, одна и та же мысль стучится: «Куда же нас дальше-то повезут?».

Солнце над рекой между тем красиво так закатывается! Какая всё-таки она, Волга наша, огромная и спокойная! Вот это – мощь! Мы все рядом с ней – букашки, да и только! Ох, как мне жить на этой реке нравится! Слов нет!..

А люди поужинали – кто чем мог – у своих костерков, успокоились немного, принялись ко сну готовиться. И вдруг (вначале – у одного костра, потом – у другого) тихо так вначале старую немецкую песню завели:

«Schn ist die Jugend!

Sie kommt nicht mehr!

Ja, ja, sie kommt nicht mehr,

Sie kommt nimmermehr!..»

(«Хороша юность!

Она больше не придёт!

Да, да, она больше не придёт,

Не придёт никогда!..»).

Мы, немцы, все эту песню знаем. И на праздниках семейных, и когда гости приходят, частенько её поём – независимо от возраста. И вот люди как будто от дурной дрёмы очнулись. Гладь речная – огромна, и звучание песни летит над этой бесконечной гладью – словно молитва Богу. (Ой, что это я?! Бога же нету – так нам в школе говорили. А я – пионер, как-никак, почти комсомолец. Стыд и срам! Ну да ладно – никто же не слышит!) И подхватили песню у всех костров – так дружно и слаженно, будто заранее готовились к этому хору. Знать, что-то из душ у людей рвётся – в этот тихий приволжский вечер, в это бескрайний степной простор…

Я даже не уловил, когда вместе со всеми запел. Но понял вдруг, что пою – громко, изо всех сил. И как будто на крыльях поднялся и вместе с песней полетел куда-то – ввысь, к мерцающим уже первым звёздочкам. Что-то из меня, из глубины души моей вырвалось – тревожное, тяжёлое – и душа освободилась, зазвенела – как невидимая струна…

И ещё одна старая немецкая песня всем нам очень нравится. А мне – особенно: «Wer lebt wohl im deutschen Vaterland?..» – «Кому живётся хорошо в отечестве немецком?..» Эту песню, наверное, тоже двести лет назад наши предки на Волгу с собой привезли. В ней поётся о 18-летнем парне, который отправился в морское путешествие. Но корабль его, к несчастью, потерпел крушение. Сам молодой моряк спасся, однако попал в плен – к пиратам, и они продали его в рабство. Лишь через много-много лет, благодаря одному доброму земляку, который выкупил его из неволи, этот бедолага – уже глубоким стариком – смог вернуться на родину…

Смотрю я на себя – как бы со стороны – и диву даюсь: я же петь-то никогда не умел и не любил. Так что же такое со мной вдруг приключилось? И папа – на иг словно помолодел, и мама – как-то сразу расцвела. Бабушка с дедушкой очнулись и тоже поют – стараются. Весь наш временный лагерь будто бы на крыльях песни в воздух поднялся и плывёт куда-то ввысь – подальше от этой войны, выселения, страхов… Ничего чудеснее я, наверное, в жизни своей уже не увижу!..

Одна песня кончается – и сразу же другую начинаем: и по-немецки, и по-русски, и кое-что из новых – советских. И всё – слаженно, стройно! Точно слились все – в каком-то едином порыве!

Постоял-постоял этот песенный хрустально-воздушный дворец – и унёсся куда-то дальше и выше. Устали петь люди, выдохнули – и очнулись: снова – несчастные, одинокие, заброшенные на берегу огромной реки. Но всё равно: как-то отдохнули душой, сердцем окрепли, что ли. Теперь – ко всему готовы. Улеглись прямо на землю – у своих костерков. Благо – есть что подстелить и чем укрыться. Да и тепло ещё – холода пока не пришли.

Словно медведь в сказочной берлоге, весь наш переселенческий табор поворочался-поворочался с боку на бок – и заснул…

3. Дорога в никуда

Просыпаемся утром, а баржи уже стоят – у причала. Когда их подогнали – мы и не слышали. Шум, ровный гомон людской над Волгой повис.

С утра был густой туман, но пока ели-пили, постели собирали – всё рассеялось. И солнышко ещё горячо греет.

Пришли люди с барж: показывают, куда нам идти, где размещаться, вещи складывать.

Побрели мы все в трюмы: каждая семья – в свой угол. А народу – тьма. Да все – взвинченные какие-то, обозлённые, как будто и не пели все вместе вчера.

Семья Тео возле нас располагается. И пространства для них явно маловато. Это наш кантональный начальник, Йозеф Шлюнд, их вещи в сторону сдвинул, а для своей семьи вдвое больше места в трюме отвёл. Командует людьми, а те ему подчиняются – по привычке. Но тут подошёл к Йозефу дядя Карл и сквозь густые свои усы с напряжением так говорит ему: «Убери свои чемоданы отсюда – освободи место для людей!» А тот же привык у себя в райкоме на глотку брать. Ну и по инерции заорал на дядю Карла: «Ты что – порядка не понимаешь? Делай, как я приказываю!» Вот дядя Карл и «послал» его – на три буквы! Я даже изумился: мы же все – лютеране, и по-матерному браниться для нас – грех большой. Только – «Donnerwetter!» («Проклятие!») или, в самом крайнем случае, – «Himmel Herrgott!» («Господи Боже Небесный!»): это – когда уж совсем «припёрло», что называется. А тут дядя Карл этому чинуше всё, что на душе накипело, и высказал: «Кончилось ваше время! Теперь вы нас эксплуатировать больше не будете! Другие нашлись – кому это поручено. А мы с этого дня с вами равны: все одинаково голые – как в бане!» Со Шлюнда весь его гонор слетел: тихо сдвинул в сторону чемоданы свои роскошные и присел рядом с женой – в уголок. Папа одобрительно головой кивнул – на этот поступок и «речь» дяди Карла, но ни слова не проронил…

Поплыли… В трюме – духота ужасная, пыль, грязь, вонь, а наверх не пускают: говорят – «баржа перегружена». Маета! Сидим – молчим. Или какие-то свои прежние домашние дела обсуждаем. Хотя – чего их обсуждать-то? Старая жизнь умерла, а новая ещё не родилась…

День проплыли. Ночь наступила. Спать совершенно невозможно. Дети плачут, железо грохочет. Мысли какие-то – шальные и безумные – в голове скачут. К примеру: а что если прыгнуть с баржи в Волгу – и к берегу плыть?! Мы же недалеко от берега идём! А я – пловец неплохой, доберусь до него – и на волю!.. Стоп! А семья?! Её ведь нельзя оставить! Что мама скажет? Как папа после этого на меня посмотрит? И потом – «круговая порука» установлена: за мой побег всей семье (и в первую очередь – папе) отвечать придётся! Так что: сиди – и не дёргайся!..

Слышно, как люди передают друг другу: за ночь трое младенцев умерли. Жили бы у себя дома – остались бы живы… А как это – умереть? И что – вообще меня не будет на этом белом свете?! Страшно!..

Старикам – тоже худо. Наш дедушка уже и передвигается с трудом…

Еле дождались утра. Встали к причалу. Приказано выгружаться. Все побрели к железнодорожной станции. Она тут неподалёку, однако нам – с папой и Алькой – пришлось три ходки сделать, чтобы все наши вещи на перрон к поезду-товарняку перетащить. Продовольствие велено в мешках и в отдельный прицепной вагон складывать. Ладно: отнесли туда два наших мешка – с крупой и зерном, намалевали на них надписи – покрупнее, по-немецки и по-русски.

Народ здесь уже не только из нашего, но также из других – самых разных – кантонов. Многие русским языком плохо владеют, а некоторые – вообще по-русски говорить не могут. Растерянные все какие-то, хмурые, неприветливые. Мужчины – небритые. Некоторые ведь, как и в семье Тео, до последнего надеялись, что Указ о высылке отменят. Оказалось – зря надеялись…

Подходят к нам местные русские жители, спрашивают: «Ой, и за что вас этак-то? Куда увозят-то? И кто ж нам теперь немецкое маслице на рынок привозить будет?» А что мы можем ответить? Сами не знаем ничего.

И постоянно – какие-то накладки, нестыковки, закавыки. Вот загрузили последний вагон мешками с продовольствием, а тут вдруг появляются железнодорожники и сообщают начальнику нашего эшелона: «Этот вагон – «больной». Мы его отцепляем и подошлём к вашему составу позже – после починки». Народ услыхал, сбежался в кучу, зароптал. Глядь: а родимые наши бывшие начальники из разных кантонов (они все русский-то язык неплохо освоили) пошли на железнодорожников буром, начали кричать на них: «Да кто дал вам такое право?! Да мы будем жаловаться – в Москву! Это – саботаж! С места не сойдём – пока назад наш багажный вагон не прицепите!» Ну, столкнувшись с таким напором, железнодорожники, ясное дело, струхнули, пошли на попятную: «Ладно – успокойтесь! Сейчас всё сделаем, вагон починим – минутное дело – и поставим на место».

Папа так на этот эпизод отозвался: «У тех, кто громче всех кричал, запасов в этом вагоне – раза в два больше нормы. Вот они и стараются. Ну что ж: молодцы! Заодно и наши интересы отстояли».

Наконец, прицепили этот злосчастный вагон. Дали «добро» поездной бригаде. Паровоз коротко свистнул, и эшелон отправился в путь – неизвестно куда…

Папа говорит: вагоны, в которые нас втиснули, называются «столыпинскими». А мне непонятно: Столыпин, что ли (бывший, кстати, одно время – при царе – саратовским губернатором), их строил? Папа лишь усмехнулся в ответ и добавил: «Хорошо ещё, что вагон – четырёхосный и крытый». А что уж тут хорошего-то, если в этот вагон человек 60 набилось – от мала до велика. Детей много. И стариков. Сидим все – нахохлились…

Дедушка наш всю дорогу в какой-то «отключке». Редко в себя приходит. А бабушка – ничего, держится. Больше всего во всех этих катавасиях она о свой швейной машинке «Зингер» заботится. Радуется, что машинка эта у нас ручная, а не ножная: иначе мы не потянули бы её – силы как-то быстро очень убывают в такой дороге.

Какое-то у всех наших попутчиков (да и у нас самих тоже) оцепенение: как у баранов, которых на убой везут – даже блеять не хочется. В вагоне ни одного свободного пятачка нет. Скученность – ужасная. Люди изо дня в день сидят, пьют-едят, спят тут же. Нужду в железные вёдра справляем. Запах от этих вёдер – чудовищный. Ведь опорожнять их можно только на стоянках – и то не всегда…

Благо, что у нас места – наверху, на вторых вагонных нарах, как раз у вентиляционного люка. Отсюда, сверху, нам только одни головы видны: мужские, женские, детские. В основном – белокурые, но есть (немного, правда) и тёмненьких, и рыженьких. Смешно: головы в такт ходу вагона раскачиваются – словно колосья под ветром на пшеничном поле…

Мужики махорку-самосад смолят, и от этого постоянно висят густые клубы табачного дыма. А по ночам: то – детский плач, то – старческий кашель, и стоны больных, и глухие тоскливые разговоры или женские рыданья сдержанные…

На остановках нас навещает охранник: он, похоже, один на несколько вагонов и почему-то – всегда навеселе. Алька говорит: «Под мухой!» По слухам, тот хлеб, что выдают для нас охранникам, они пропивают, меняя на водку у спекулянтов. Правда ли – кто его знает? Наш-то надзиратель хоть не самый злой – терпимый…

На больших станциях бегаем за водой и кипятком: горяченького-то хочется. Если останавливаемся где-то в поле, люди вмиг у вагонов костерки разводят – воду кипятят.

А домашние запасы быстро подъедаются. В прицепном вагоне у нас остается ещё по мешку пшена и пшеницы. Но папа говорит: «Это нам на новом месте пригодится».

Часто задерживаемся, как папа говорит, «на запасных путях». Остановки, как правило, длинные. Около Челябинска больше двух суток стояли. Нет свободных путей: навстречу нам – бесконечные воинские эшелоны…

И люди всё терпят. Mein Gott! «Народ-то у нас, – часто повторяет папа, – опытный и выносливый, рабоче-крестьянский. Этой силой бы да по-хозяйски распорядиться!» Но чем дальше на восток – тем холоднее и голоднее. Особенно страдают и слабеют маленькие дети и старики. Говорят: в эшелоне – корь, вши. Ещё одна напасть: с нездоровой дорожной пищи многие мучаются поносом. Нас эта беда, к счастью, миновала. Мама с папой строго следят за тем, чтобы мы ничего «непривычного» не ели…

Опять умерли двое младенцев. Унесли их на остановке куда-то – и всё. И расспрашивать боязно…

Горе у людей куда-то глубоко внутрь ушло. Глаза блестят хмуро, не поймёшь, что там – за этими взглядами. Это – как смотровая щель у танка… Эх, вспомнил – на больную мозоль наступил! Нет, не возьмут меня теперь уже в танкисты – никогда! А жаль! Вот у нас в селе даже лошадей летом забрали, и велосипеды изъяли – для нужд фронта. А парней взрослых в армию не брали. Они же – комсомольцы, военкомат прямо штурмовали – просили их на фронт взять, чтоб фашистам перцу задать! Так нет же – не призвали. А мы ведь – патриоты-то самые верные! Грудью хотим Родину свою защищать! Подвиги совершать! Неужели этого в Москве не могут понять?! Почему?!

4. Алтай: «место обязательного поселения»

Ехали мы, ехали… И приехали! Выгружают нас в Барнауле – это Алтай! Не совсем ещё Сибирь, но уже – её начало.

Большой наш табор – со всего эшелона – расположился на главной площади города, прямо под открытым небом. Пока ещё тепло. Правда, дождик сеет иногда. Так я высунул язык – и капли эти мелкие ловлю. Благодать! После вагона-телятника – любая воля хороша!

Тут, на площади, и заночевали. А поутру гляжу – кругом бело! Иней! Все вокруг вылезают из-под своего тряпья, охают, ахают.

Потом – опять сидим. «Ждём у моря погоды», – Алька говорит. А папа полагает, что местное начальство пока не сообразит, как с нами быть и куда нас девать. Местные жители, похоже, нас опасаются – обходят стороной. Что уж такого страшного им про нас наговорили? Энкавэдэшники – в военной форме, с голубыми петлицами – вокруг иногда похаживают.

Отошёл я в сторонку от нашего табора – надо же местность окружающую исследовать! Тут совсем ветхая старушка (в коричневом шерстяном платке – как и у нашей бабушки) осторожно подходит ко мне и говорит: «Милок, сними фуражку!» Я не понимаю. «А зачем?» – спрашиваю. И она мне: «А посмотреть: у тебя рога-то есть или нет? Сказали начальники: к нам немцев привезут. А они все – страшные и с рогами!». Смех и грех! Но где-то в душе слёзы закипают – и к глазам поднимаются. Ну, обозлился я, конечно. Фуражку скинул, голову к старухе наклонил и говорю: «Потрогай! Видишь – ничего нет?!» А она и впрямь своей худющей трясущейся рукой волосы мне взъерошила: «Ой, и вправду, – шепелявит, – нет ничего! Опять начальники наврали!». И дальше пошла…

Ух, как меня это достало – до ярости! Что же это получается? Раз я – немец, значит – уж и не человек вовсе?! И можно всех нас, немцев, и по-всякому топтать и унижать?! Как же так?! Обидно – до боли сердечной!.. Побежал я назад – к своим, рассказал обо всём маме с папой. А они молчат в ответ, только головами с грустью качают…

Ближе к обеду начали – с разных окрестных мест – какие-то подводы, повозки, телеги к площади стягиваться. В центре её – наши эшелонные и здешние начальники своими бумагами трясут. Потом местные вышли к подножию памятника героям Гражданской войны и давай кричать – как на базаре: «Плотники есть? Ко мне подходите!.. Кузнец нужен, и бухгалтер, или счетовод!.. Возьму механизатора и агронома!..» Ну, словно на невольничьем рынке где-нибудь в Древней Византии – как на уроках истории в школе рассказывали…

А вот старики да женщины с детьми, оказалось, никому и не нужны: их, по всей видимости, куда-нибудь в самые бедные сёла распределят. Вот и нам такое небольшое село досталось. Из него целый обоз прислали – пять телег. Побросали мы на них все свои пожитки, и – вперёд, к «новой жизни»! А вместе с нами – ещё три семьи, всего – человек 25.

Жалко, что Тео с нами не попал! Тут, видно, семьи ещё и по алфавиту распределяли. Но он же, Тео, – Гаар, а я – Клейн. Так что наши «фамильные» буквы далеко друг от друга оказались. А всё равно: я своего друга Тео всегда буду помнить. Он – замечательный парень: добрый, весёлый, не жадный. Сколько раз он мне на помощь приходил – когда надо было!.. А в кармане у меня – ещё и Мишкин ножичек. Он – очень удобный, и в дороге не раз пригодился: и для еды что-то порезать, и для костра щепочек настругать…

Плелись мы с колхозным обозом весь день. К вечеру все устали до изнеможения. Старший возчик решил: «Заедем вон в тот лесок – на холме! Там и переночуем!» Возражать никто не стал, да и сил уже не осталось. Хотя легко сказать – «переночуем». Но это ведь – Сибирь всё-таки. И на дворе – октябрь почти. Правда, днём-то пока тепло – около 18°. А вот ночью холодновато будет.

Ну, подсобрали мы хвороста, развели большущий костёр, лапника нарубили. Доели остатки наших домашних припасов. Ничего уже и не осталось почти. Мама эти «остатки былой роскоши» аккуратно на всех поровну распределила. А в животе-то всё-таки посасывает. Хорошо ещё, что соседи с нами своей провизией поделились. Малость, но приятно: люди остаются людьми – несмотря ни на что… Кое-как улеглись, прижались друг к другу, притихли. Костёр потрескивает, теплом от него веет. Но и холод даёт о себе знать: сладко не поспишь…

Перед сном замечаю: какие здесь, на Алтае, деревья – высокие, раскидистые, красивые! Ели, сосны, ещё какие-то – я и названий их даже не знаю: у нас, на Волге, такие не растут…

Так вокруг костра и переночевали. Наутро встаём – хлебаем горячую водичку, закусываем её маленьким кусочком хлеба – и снова в дорогу! Руки-ноги разогреваем: они с трудом передвигаются – после ночи на сырой, холодной земле. А дедушка с бабушкой совсем идти не могут. Еле пристроили их на две разные телеги. «Старики же: они не тяжёлые – почти невесомые!» – убеждаем возниц. Убедили – слава Богу!

Бредём дальше – долго бредём. Сил уже – никаких. К вечеру, наконец-то, показалось предписанное нам село. Съехали с широкого тракта – и вниз, к реке.

Место красивое. Всё село – на одном берегу Катуни: будто червячок вдоль русла лежит. А на другом берегу – тайга: могучая, сплошная, дикая. Ого-го! Это – как в Амазонии: у Жюля Верна что-то такое я читал – про дремучие, непроходимые леса…

Словом – приехали! Останавливаемся на площади: возле колхозной конторы (правления), напротив здания бывшей церкви – со сбитым крестом. Тут уже небольшая толпа собралась: в основном бабы, старики и мальчишки, последние – с палками почему-то. Впереди – крепкий, нестарый ещё дядька, в справных сапогах и щёгольской кожаной фуражке. «Председатель колхоза, – нам возница полушёпотом сообщает, – Фёдор Иванович!».

Встал этот Фёдор Иванович по-хозяйски – руки в боки, оценивающе оглядел нас всех и спрашивает: «Кузнецы есть?» В ответ – молчание. «Ясно! А плотники и механизаторы?» Тут дядя Эмиль голос подал: он любой трактор может собрать-разобрать – не то что на нём работать! «Ну ладно! – подытожил свой короткий опрос Фёдор Иванович. – А теперь расходитесь по избам – кому куда назначено! Завтра с утра поконкретнее разберёмся!»

К нам подошла старушка – в белом платке. «Я, – говорит, – Ольга Васильевна. Пойдёмте со мной! Уж не обессудьте, коли что не так!» После этого знакомства как-то даже бодрее на душе стало. Мы с Алькой подхватили дедушку – под руки с двух сторон – и поплелись вслед за старушкой. Папа с мамой телегу сопровождают – чтобы имущество наше возле нового пристанища выгрузить.

А меня вечное моё любопытство и здесь распирает. «Ольга Васильевна! – обращаюсь к нашей новой хозяйке. – А чего это мальчишки с палками-то в толпе стояли?» Она повернулась ко мне и как-то смущённо улыбнулась: «Так нам же сказали: «К вам фашистов на постой привезут! Они все – богатые, но страшные!..». Вот мальчишки и взяли палки – «фашистов бить»… А на поверку-то оказалось: такие же вы бедолаги, как и мы». Мама ей про Поволжье давай рассказывать. Ольга Васильевна оживилась. «У меня, – говорит, – дедушка откуда-то с Волги был. Давно сюда, на Алтай, перебрался – лет 70 назад».

Подъехали к избе: три окна на улицу, крыша мхом зеленеет – видно, что трухлявая: протекает наверняка. Ольга Васильевна снова перед нами как бы извиняется: «Уж не обессудьте (похоже, это словечко у неё из самых любимых): в избу пустить не могу – у меня там невестка, Анна, с двумя детьми обретается, сын-то мой, муж ейный, – на фронте. Так что вам придётся здеся – в сенях квартировать. Не переживайте, однако: тута не больно холодно – у нас печь-то русская и одной стороной в сени выходит, обогревать как ни то, а будет».

Ну что ж: сени так сени – выбирать не из чего, да и не на улице же. Принялись мы туда свой скарб перетаскивать. Благо, вещей за дорогу порядком поубавилось. Папа с присущей ему аккуратностью всё раскладывает и, как бы наставляя нас, приговаривает: «Готовьтесь здесь зимовать! А зимы в этих краях суровые: морозы и за сорок градусов бывают – и подолгу. Не то что у нас – на Волге: раз – и пролетела зима. А здесь – она более полугода держится».

Алька поддакивает и даже пытается по-своему папины мысли развивать. Но он, папа, тоже ведь окончательно с толку сбит – как и все мы. Жизнь-то перевернулась – разом и вверх тормашками. Будущее – полный мрак…

Бабушка с дедушкой спиной к тёплой печке пристроились – и замерли. У них сил совсем не осталось. Да и у нас всех – тоже. Подождём до утра – там видно будет: что и как…

5. «Ничего – перезимуем!..»

Утром пришли к правлению колхоза. С нашими переговариваемся – и по-русски, и по-немецки. Ждём начальство.

Не спеша является Фёдор Иванович. За ним какой-то старичок с белой бородкой хромает. «Счетовод!» – кто-то шепнул. Начали каждую семью отдельно к себе вызывать – на «беседу». Переписывают всех в отдельную похозяйственную книгу, на работы назначают.

Вышла семья дяди Эмиля, за ними и мы заходим (без дедушки, его мы с собой не взяли – он передвигаться совсем не может). Записал нас счетовод в какой-то солидный гроссбух, но, по-моему, всё переврал. Папу превратил в «Андрея Николаевича», меня – в «Павла», Альбина – в «Альберта». Ну да ладно: мы не спорим, ведём себя смирно.

Спрашивает председатель папу о профессии. «Нет, – говорит, – у нас в селе школы. В соседнее село дети ходят. Не нужны мне учителя!» Папа ему: могу, мол, и туда на уроки ходить. А тут он, председатель, просто как с цепи сорвался: «У меня хлеб в валках лежит неубранный в поле! Всех почти мужиков на войну забрали! Так что будете в поле работать, чтоб у Красной Армии хватило сил добить вас – фашистских гадов!». Алька даже передёрнулся от этих слов. А папа судорожно руку мою сжал, да так, что синяк, наверное, останется. Другой же рукой он Альке за локоть вцепился. Мама с бабушкой за нами стоят: и у них дыхание перехватило.

У председателя аж уши побагровели: ждёт, что мы ответим. А мы молчим – в руках себя держим. Да и что тут скажешь: палку соломой не перешибёшь! Председатель лишь рукой махнул: идите, мол! Вышли мы на улицу. Состояние на душе – изжёванное какое-то, словно через мясорубку нас пропустили…

Показали нам бригадира нашего, и пошли мы за ним: в поле – хлеба сырые и полупрелые подымать да в бывшую церковь их свозить. Там теперь устроили и зерносушилку и склад одновременно.

Между делом расспросили наших: кто, где и как с жильём устроился? Оказалось, мы-то ещё чуть ли не лучше всех обосновались. У других: то ветхий заброшенный домишко – и насквозь протекает; то в старую конюшню поместили (пустует – лошадей всех тоже мобилизовали, вместе с мужиками); то в крохотную баньку поселили (тепло, но места мало – даже спать негде). Кто-то вообще решил землянку копать – на Береговой улице, ближе к Змеиному Логу – там места много свободного, можно и огород поднять. Папа на это лишь рукой махнул: «Что с нами завтра сотворят – неизвестно. Как же тут обустраиваться? Да и – зачем?»

Ну и стали мы жить такими вот «полуколхозниками». (Кстати, название колхоза здешнего – «Армия Ленина», а у нас, на Волге, было «Роте Фане» – «Красное Знамя».) Днями – в поле или на ферме. Вечерами – чистимся, греемся, какую-то еду готовим. Бабушка соседней хозяйке – тёте Вале – платье на своём «Зингере» сшила, и той так оно понравилось, что она поднесла нам за это целое ведро картошки. И как нельзя кстати: продуктов-то у нас почти совсем нет. Работаем-работаем, а выдают на едока лишь граммов по 400 («фунт» – как счетовод говорит) муки в день. И это – всё. А ведь одной-то мукой сыт не будешь…

Так прошло несколько наших первых недель в Сибири. Обносились, оборвались мы ужасно. Да и силы – на пределе. С мамой даже обморок случился – от голода. Тут папа проведал, что в правление начальник какой-то прибыл – из района. И решился наш папа на отчаянный шаг: поговорить с этим начальником «по душам». Направился он к правлению, а я – за ним, в отдалении – чтобы он не заметил.

Зашёл папа в правление, а дверь за собой неплотно прикрыл: я всё и услышал. Папа сразу же «быка за рога взял» – терять-то ему нечего. «Мы здесь, – говорит, – умираем с голода. Работаем целыми днями, а за работу практически ничего не получаем. Вы нас погрузили в вагоны, всё имущество и скот у нас отобрали. Сюда насильно привезли – и ничего нам не дали. Ваши дети ходят в школу, а наши – на полях горбатятся. Вам в магазине мыло и спички дают, а мы и этого не видим… Фёдор Иванович! Разве мы плохо работаем?» Председатель прокряхтел, что, мол, «неплохо». Видно – от неожиданности: народец-то ведь здесь – тоже запуганный, робкий, беспрекословный. Дальше что-то начальник забубнил – неразборчиво, но спокойно. И папа уже не так громко и резко отвечал. Я быстренько «смотал удочки» – и домой.

Самое интересное, что папе это его «выступление» обошлось без каких-либо серьёзных последствий: как работал он в поле – так и дальше продолжал. Правда, выделили нашей семье козу. И зерн стали выдавать побольше (не только нам – всем немецким переселенцам). Бабушка с мамой изловчились его перемалывать – на самодельной зернотёрке – и кашу из этого суррогата крупы варить. А с козьим молоком эта каша – просто объеденье!.. Выдали нам и небольшой возок соломы – для козы. Но что-то не очень-то она такой корм жалует – морду воротит. А ничего другого предложить ей мы не можем. Ещё одна проблема…

Выпал снег. Вместо полевых работ стали гонять в тайгу – на лесоповал. Но папа снова переговорил с председателем, и тот меня в школу – в соседнее село – направил. Да, а то ведь я уже два с лишним месяца учёбы пропустил – надо догонять! Ходу мне до школы – часа полтора в одну сторону. Но всё равно – интересно!..

6. Сельская школа

Иду в школу. Солнышко светит. Иней на таёжной хвое сверкает. Так красиво! Правда, тут совсем другая красота: не та, что у нас – в степях. Но тоже – дух захватывает!..

Наблюдаю за рекой, размышляю. Катунь здесь быстрая, и голубая вода её тащит всё за собой – как хищный зверь. Говорят: если даже всего лишь по колено кто в неё зайдёт, больше на берег не выйдет – стремнина с ног собьёт и утопит. Но оба берега Катуни – и ближний, и дальний – низкие, и совсем она не похожа на ту реку, что пригрезилась мне недавно – в очередном моём «видении». Так что: значит – нас ещё дальше куда-то переселять будут? Непонятно!.. С другой стороны: может, я ту – пригрезившуюся – реку лет через двадцать только наяву увижу? Кто знает?! Ясности нет никакой. Вздыхаю…

И вдруг что-то меня ударяет – сзади, под правую лопатку, да так больно! Бах!!! Я даже пошатнулся. Очень больно! Оборачиваюсь в недоумении – и вижу: трое местных парней – моего возраста, тоже в школу идут. У одного рука ещё не опущена – после броска чем-то тяжлым и острым мне в спину. И он кричит мне: «Что – получил, фашист проклятый?!»

Тут у меня в голове что-то щёлкнуло – просто «замкнуло». Видно, все беды, напасти и унижения последних месяцев в душе рванули – как бомба. Сознание помутилось: чем-то красным всё передо мной подёрнулось. Ринулся я на этого парня с воплем: «Сам ты – фашист поганый!» И откуда только силы взялись?! Руки движутся словно пропеллер – не остановить, и удары сыплются градом на обидчика – и в нос ему, и в плечи, и в живот! Он опешил от такого неожиданного напора – и ничего поделать в свою защиту не может…

К счастью – и опять же внезапно – в голове моей стало проясняться… Двое других парней прихватили меня за руки, в сторонку оттащили. Начали меня успокаивать помаленьку, уговаривать: «Да охолынь ты! Чего разошёлся-то? Мы же просто шутим – играем как бы! Мы же не знали, что ты бешеный такой!». – «Хороши «шуточки»!» – отвечаю. Гляжу, а у моего супротивника кровь из носа идёт. Он голову запрокинул, комок снега к носу приложил, а потом говорит мне (спокойно так, будто ничего и не случилось): «Ты не сердись! Ты же – новичок, вот мы и хотели проверить тебя – «на вшивость»…» – «Да ладно! – отвечаю. – Забыли! Только вы так грубо больше не шутите!». – «Да мы уж поняли, что ты – обидчивый слишком… А как тебя зовут-то?» Я подумал-подумал, но раз уж меня в правлении «Павлом» окрестили… «Паша», – говорю. – «А меня – Гришей звать!» Познакомились, в общем. И как-то всё тяжёлое, мутное разом схлынуло, и душа освободилась от обиды, и злости никакой не осталось.

Идём дальше, болтаем – о том о сём. Я им – про Волгу рассказываю, они мне – про тайгу. Даже весело как-то всё получается. Друзья – не друзья, но товарищи вполне нормальные. К примеру, они спрашивают: «В селе говорили – перед вашим приездом, что, мол, у вас – всё другое. И пьёте вы не квас, а кофе, и вера у вас другая, и вообще – совсем вы на нас не похожи. Так ли?» А я им – как на духу – поясняю: «Да ерунда всё это. Ведь мы же все сейчас – советские люди. Кофе – днём с огнём не достанешь. А церкви наши – лютеранские – давно уж позакрывали: как и ваши – православные…» Парни слушают с интересом, головами кивают, поддакивают…

Пришли в школу. Пацаны показали мне мой класс, а сами ушли в свой. А что: неплохие они ребята, в сущности, хотя и немного старше меня – уже в седьмом классе учатся.

Сел я за свободную парту, разложил свою котомку. «Да, – думаю, – школа-то небогатая, мягко говоря. А ребята – обычные. Никто не навязывается особо, но и не задирает. Хотя наверняка Гришка про нашу стычку всем уже растрепал…»

И полетели школьные денёчки – как птички!.. Учиться стало трудно – не то что до войны. Бумаги совсем нет: пишем на старых книгах и газетах. Учебников не хватает: выдают по два-три экземпляра на класс. Да и желудки у нас постоянно «песни поют»: с едой-то – у всех дело «швах»…

Друзей у меня в школе так и не завелось. Как-то я всё особняком – словно белая ворона. Наши немецкие ребята – из тех, кто учатся – по другим классам сидят: вместе никак мы с ними не попадаем… А учителя – неплохие. Нормальные. Примерно такие же, как и в старой – варенбургской – школе: не хуже и не лучше.

Единственное, что напрягает: нужно быть всё время настороже – как бы какое-нибудь немецкое словечко вдруг в речи не прорвалось (как у нас дома случается – сплошь и рядом). А тут сразу остро так глянут, да ещё и «фрицем» могут обозвать – пусть и шёпотом. И ещё: на переменах, когда с нашими немецкими земляками играем, стараемся на своём языке не говорить, особенно – если посторонние рядом. Ну да ничего: дети ведь быстро чужой язык схватывают. Вот и я уже многие «чалдонские» словечки от местных одноклассников перенял – и даже дома этим щеголяю. Папа морщится, а вот Алька – тот хохочет и подтрунивает. Ему повезло: помощником счетовода в правление колхоза взяли, работает там теперь вместе с бородатым старичком – своим начальником.

Мария Васильевна, учительница русского языка, меня уже через месяц занятий похвалила – за грамотность. Ну а что тут такого удивительного: я ведь и здесь много книжек по-русски читаю, в основном – по вечерам. Бабушка ворчит: «Керосина не напасёшься на вас, книгочеи! Да и глаза бы поберегли!»

А слепой историк Михаил Иванович (он зрение на Финской войне потерял) недавно пригласил меня после уроков к себе домой – в шахматы с ним сыграть. У нас в семье все мужчины в шахматы неплохо играют, а среди местных мало кто о них и слышал вообще. Пришли мы, значит, к Михаилу Ивановичу на квартиру. Жена его нам даже по чашке чая приготовила – сладкого! Я, знамо дело, поначалу стеснялся очень. А Михаил Иванович первым делом строго меня предупредил, чтобы я играл честно – в полную силу – и ему не поддавался. Ну, я и выиграл. Понятно, что ему приходится труднее, чем мне: ведь он доск и фигур не видит, да и вообще играет он заведомо слабее. Но всё же расстроился мой учитель заметно. Хотя и ненадолго. Думаю, что всё равно он остался доволен: ведь в школе-то (да и во всей округе, пожалуй) больше-то и не с кем ему «партеечку разыграть».

Бреду из школы домой. Снег уже глубокий: много навалило его за последние дни. Улыбаюсь про себя: свежо, хорошо – настоящая русская зима! И морозец стоит крепкий – уже целую неделю…

На днях папа вновь приходил к директору нашей школы – просился на работу. И снова отказ: «Нет места!..». А на лесоповале папе очень плохо: труд для него там – непривычный, невыносимый. И одежда на нём худая, и сил нет никаких: организм истощён до предела. Мужики из бригады колхозной его жалеют: сучкорубом назначили – с поваленных уже деревьев сучья обрубать. Работа как бы и не самая тяжёлая, но тоже не сахар. И всё равно сдал папа за последнее время сильно: нос заострился, дышит прерывисто, с хрипом…

Подхожу к нашему дому, вижу: мама – в слезах, а за ней – папа, и оба чуть ли не бегут куда-то – по проулку. Лишь потом я понял: к правлению колхоза.

Я – стремглав в дом. В дверях чуть Альку не сшиб. «Что случилось?» – спрашиваю. «Дедушка умер», – отвечает брат. И глаза прячет. Его ведь дедушка больше всех нас любил…

Конечно, мы давно уже этого ждали. Дедушка последнюю неделю вообще в сознание не приходил. Но ведь это же – наш дедушка Мартин! И жалко его – не сказать как!

Вспомнил я вдруг, как он мне по весне кораблики маленькие вырезал – чтобы их по ручьям пускать, как на своём станочке учил меня работать… Слёзы так и брызнули из моих глаз. Сижу – и рассыпаюсь на части от нахлынувших рыданий. И бабушка Эмилия рядом со мной: руку свою на колено мне положила – и тоже слёз сдержать не может. И не хочет. И ничего не говорит. Так и сидим: горюем вместе – рыдаем и молчим…

Вернулись папа с мамой: крайне возбуждённые, что-то говорят – оба и разом. Тут вышла к нам – в сени – Ольга Васильевна. «Не обессудьте, – говорит, – но вы уж как-то побыстрее это дело, с покойным-то, управляйте! Сами понимаете – тянуть незачем!» И удалилась к себе – в избу.

Папа с мамой опять загалдели. О чём – понять не могу. Тут Алька вмешался, и я «въехал», наконец: декабрь же на дворе, земля промёрзла, и могилу на кладбище нам своими силами не выдолбить – ну никак. И куда же тогда дедушку девать – до тепла, до весны?! Сошлись на том, что сделаем для дедушки большой деревянный ящик – и зароем его в снег: хорошенько, поглубже – на задах огорода. А весна придёт, земля оттает маленько – тогда и похороним уже по-людски. Иначе – ничего не получается.

Вот и ходили папа с мамой к председателю колхоза – доски для ящика просить. Но Фёдор Иванович досок не дал: «Нету!» – говорит. (Опять – непонятки: кругом тайга, колхоз лес заготавливает, а даже десятка досок у него нет. Как же это так?!) Вместо досок выделил нам председатель несколько фанерных ящиков – из-под каких-то продуктов. И на том спасибо! Алька быстренько сбегал в сельпо, притащил эти ящики. Кое-как они с папой сколотили из них гроб. Получилось невесть что: фанера всё-таки. Но в наших условиях ничего другого нам не оставалось.

Принарядили дедушку – как могли, положили его в эту фанерную «домовину». Бабушка собралась с духом и заупокойную молитву прочла – по-немецки. Потом мы все вместе похронный псалом спели – по затрёпанной бабушкиной книжице (и как же она сохранилась-то – во всех наших передрягах?) Затем отнесли ящик к выбранному месту – на огороде. Разгребли там снег до самой земли (это больше метра глубины), обернули «гроб» какой-то холстиной и прикопали его – понадёжнее, с бугорком…

Вернулись в дом. Сварила мама картошку в мундире – по две на каждого. Хозяйка капусты квашеной в тарелке принесла. Уселись рядышком – дедушку помянуть. Тут бабушка сквозь слёзы начала рассказывать, какой чудесный гроб (Sarg) он себе лет пять назад смастерил: древесина – красивая, с прожилками, ручки-ножки сам выточил на своём токарном станочке… Сидим-слушаем – и тоже слёзы глотаем.

А папа порылся в закутке – и достал зелёную бутылочку с резиновой пробкой. Налил из этой бутылочки – по чуть-чуть в стаканы – маме и Альке. «Самогонка, – говорит. – К Ноябрьскому празднику лесорубам колхоз выделил – по чекушке на брата». Выпили они, и вижу я, что папа наш совсем надломился. Что-то в нём внутри ослабло. Вера, что ли, какая-то иссякла? Мы, все остальные, вроде приспособились: живём одним днём. Сутки прочь – и слава Богу: «Gott mit Uns!» А папа (видно – от непосильного труда) отчаиваться начал. И хочется мне хоть как-то утешить его. Сижу рядом с ним и говорю ему тихонько: «Не горюй, папочка! Я скоро вырасту, выучусь, буду хорошо зарабатывать – и костюм тебе новый куплю! Старый-то совсем дырявый стал!». Тут папа заулыбался – и на миг стал похож на себя прежнего – довоенного. «Хорошо! – говорит. – Только на тебя вся и надежда!».

Вот так и простились мы с дедушкой. Светлая ему память: очень добрый человек был. И ласковый. И руки имел золотые. Одно слово – Мастер!..

7. «Трудмобилизация»: первые проводы

Зима! Мороз! И всё равно – мне жить нравится: и когда морозец – солнце ясное, и когда дожди льют – на лицо капли падают, а я их слизываю языком, и когда метель – ни зги не видно (хотя что такое – эта «зга» – даже и не знаю). Какая же это радость – жить! Воздух иногда до того хорош – ну хоть ножом его режь да на хлеб намазывай!..

А вот хлебца-то и нет – ни кусочка, ни сухарика. Голод – постоянно есть хочется. Отощали все – до крайности. На трудодни («на палочки» – как местные говорят) выдают какие-то крохи, и только раз в неделю – четыре кило зерна сорного. Это – на всю семью. Картошки своей у нас нет, приходится на неё вещи выменивать – те, что ещё остались.

Мама, как всегда, в лучшее верит, часто повторяет: «Какое счастье, что мы вместе – всей семьей – живём! И дай Бог, чтобы так было как можно дольше!» Тут она крестится, голову склоняет, а в глазах слезинки появляются. Ну а папа режет правду-матку: «Конечно, это хорошо, что вместе! Только живём-то как на пороховой бочке. Или того хуже – на вулкане. Что угодно и в любой момент может произойти. И лучшего ждать не приходится». Алька добавляет: «Да, село здешнее – небольшое, а похоронки в последнее время рекой хлынули. Кто-то – убит, кто-то – без вести пропал. Народ озлобляется, отчаивается. И на нас всё мрачнее смотрят. Мы для них как будто враги становимся».

Один лишь председатель колхоза к нам, немцам, вроде как и подобрел малость. Мы же все («фрицы» – как он говорит) – народ трудолюбивый, дисциплинированный, душой за любую работу болеем и всё в срок стараемся исполнить. Дядя Эмиль, к примеру, всю колхозную технику отремонтировал и в дело запустил. Вот председатель и приговаривает: «Эх, если бы мне ещё человек двадцать таких «фрицев» прислали! Да я бы тогда с ними все планы выполнил и перевыполнил!»

Конец февраля, понедельник. Иду я из школы, по сторонам зеваю, на заснеженные деревья любуюсь, ворон по дороге спугиваю. Настроение хорошее: сегодня получил «пятёрку» по литературе и «четвёрку» – по физике. Вспоминаю, о чём вчера вечером читал. В школьной библиотеке я уже все художественные книжки «проглотил». Теперь пользуюсь тем, что Михаил Иванович даёт мне из своей домашней библиотеки: она у него приличная, пожалуй, даже побогаче школьной будет.

Более всего я люблю книжки про путешествия. Как же это здрово, скажем, где-нибудь в Южной Америке – с индейцами по Амазонке плыть! Или – с Магелланом край света искать! Я – как его секретарь Пигафетта – всё бы увидел, занёс в дневник, а потом вернулся домой со славой и свою книжку написал!

«Ну, ладно, – думаю про себя на ходу, – стану в третьей четверти ударником – вот мне и слава! А что – очень даже может быть: все пропуски свои учебные я давно нагнал, а кое в чём даже и обошёл одноклассников».

Прихожу домой, гляжу: у бабушки в руках веник – разбила едва ли не последнюю нашу домашнюю чашку. Убирает осколки. Будем теперь пить только из алюминиевых кружек (а их у нас всего три). Расстроилась бабушка вся, конечно. Я пытаюсь успокоить её: «Да не горюй ты так, бабуль! Я летом работать пойду, и накупим мы этих чашек – прпасть сколько! Сколько надо – столько и купим!» А она погладила меня по голове и говорит: «Работать ты и так пойдешь – и скоро. Повестки папе и Альбину из военкомата принесли».

Сердце у меня так и всколыхнулось. Вот и пришла она: самая страшная беда – разлука! Забрался я в уголок наших сеней – за дырявое деревянное корыто, переживаю, судорожно размышляю: «В армию-то, наверно, и хорошо – хоть с голоду там не пропадут! Только это какая-то другая армия – «трудовая». Значит – не настоящая? Значит – только хуже им, папе и Альке, там будет? Скорее всего – так».

Вечером сидим за столом – и молчим: ни говорить, ни плакать ни у кого уже сил нет. Безысходность – да и только. Но что тут поделаешь? Надо ведь как-то дальше жить! Алька говорит: «Кроме нас ещё пятерых немцев-мужчин призывают. От 16 до 55 лет – призывной возраст». Ему самому-то как раз шестнадцать исполнилось. Гордится, что взрослый уже. Он, Алька, конечно, очень умный – куда умнее меня. А вот чего-то самого простого, но крайне важного он иногда не понимает. Надо ведь не только головой соображать, но и сердцем жизнь чувствовать – как мама…

Собираем для наших «призывников» котомки. Как в военкоматовской бумаге сказано: «сухари и постельное бельё»? А где же это бельё взять? У нас его, как и всего прочего, хоть шаром покати – нету. Всё на продукты променяли – и почти задарма. За бабушкиного «Зингера», к примеру, всего-то два ведра картошки дали. За другое барахлишко – и того меньше…

А на следующее утро – снова солнышко, но морозец крепкий: февраль ведь ещё не миновал. Снег пушистый – искрится на солнце. В книжках пишут – «словно серебро». Серебра я ни разу в жизни не видел и не представляю, что это такое. Но раз в книжках пишут, значит – так оно и есть…

Мама с бабушкой простились с папой и Алькой возле дома. Рыдания сдерживают, но слёзы катятся неудержимо – одна за другой. Две кошевы (сани такие раскидистые) прислали за нашими немцами-«призывниками». И как только этот небольшой обоз тронулся с места, я вскочил на запятки полозьев той кошевы, где папа с Алькой пристроились. Папа ухватил меня за руку: губы у него шевелятся, а слов произнести не может – вытолкнуть их из горла. Я тоже: держу крепко его руку – и молчу…

Минут через пять выехали на пригорок – в конце села. Надо уходить мне. Соскочил я с полозьев. Тут папа поднял свою правую руку – словно остановить меня хотел или прикрыть от какой-то опасности – и глухо, с большим трудом вымолвил: «Прощай, сынок!».

В груди у меня что-то оборвалось, ударило в голову: «А ведь я, наверное, больше не увижу его – никогда!». Что-то закричал – вослед удаляющемуся обозу. И Алька мне машет, кричит. Я не слышу что, могу улавливать только – по его широко разинутым губам: «Береги маму с бабушкой! Ты у них теперь – единственный заступник!» Скажет тоже! «Моряк – с печки бряк», – так наша хозяйка, Ольга Васильевна, внуку своему всегда говорит…

Иду в школу. А что делать-то? Надо свою линию в жизни дальше тянуть…

Я сегодня – дежурный по классу. Первый урок – история. И нужно для Михаила Ивановича всё четко разместить: он же не видит ничего. Ну, вымыл я хорошенько тряпку для доски, мел красиво разложил. Но что-то муторно у меня – и в груди, и в голове. Да и спал я сегодня плохо: переживал за папу и Альку– увидимся ли вновь когда-нибудь? Ох, скорей бы эта война кончилась!

Ребята в классе – тоже все хмурые какие-то, заспанные. А Петька (парень из местных) – тот вообще: уселся за свою заднюю парту – и в одну точку уставился.

Но вот и звонок к началу урока. Входит Михаил Иванович, осторожно ощупывает стул и стол, садится. Как всегда, спрашивает вначале: «Кто сегодня дежурный?» И только я собрался встать и доложить – по форме, как тот самый Петька с задней парты неестественно громко и каким-то пронзительным голосом кричит: «Гитлер!»

Меня будто под дых кто ударил – и опять в голове и в глазах помутилось. Рухнул я на парту – и зарыдал: ну прямо как девчонка. И никак успокоиться не могу – слёзы ручьём льются. А в голове бьётся: «За что он меня так?! Что я ему сделал?! Разве все немцы – негодяи?! Да мы, русские немцы, самые главные патриоты в Советской стране! Мы горячее всех нашу Родину любим, а фашистов ненавидим!». И не могу остановиться: всхлип за всхлипом – аж дыхание перехватывает. Еле-еле и кое-как минут через десять остановился – успокоился немного. Глаза опухли – не вижу ничего. Нос – чувствую – красный. В голове – звон какой-то. Полная тоска и одиночество. Хорош – нечего сказать!

А в классе все молчат: что называется – гробовая тишина. И единственный слабый лучик надежды моей – тоже пропал куда-то… Михаил Иванович невидящим взором своим скользит поверх наших голов. И я понимаю: он тоже – совершенно беспомощен и не знает, что сказать. Наконец, собрался он, видимо, с духом и с глубокой какой-то горечью, хрипло произнёс: «Ребята! Я думаю, вы совершенно зря обижаете Клейна! Мне кажется, он и его земляки ни в чём неповинны. Пройдёт время – и правда возьмёт своё!».

Так и просидели мы весь этот урок – молча. А на перемене собираю я свои вещи – решил домой уйти, и тут мне сосед по парте, Вовка Коробейников, говорит: «Паш, ты на Петьку-то сильно не обижайся – ему вчера на отца похоронка пришла. Вот его и колбасит». Я молчу. У всех – своя правда. Плохо только, когда ты оказываешься при ней крайним!..

А на улице смотрю: председатель нашего сельсовета – Андрей Николаевич идёт. (Сельсовет-то у нас – один на несколько колхозов и находится там же, где школа.) Посмотрел Андрей Николаевич на меня, что-то понял, надо полагать, и решил, видимо, как-то ободрить или утешить: «Не горюй, парень! Мы с тобой вдвоём ещё всех фашистов перебьём!» Сказал – и дальше пошёл. Вот ведь как. Он, Андрей Николаевич, конечно, мужик добрый – не то что Фёдор Иванович, наш председатель колхоза!..

8. Моя «беспечальная» жизнь

Захожу домой, и бабушка мне тут же: «Иди в правление – тебя Фёдор Иванович срочно вызывает!» Ну, я и пошёл, знамо дело. Иду-бреду – пустой головой заборы да плетни отираю…

А в правлении Фёдор Иванович мне – с места в карьер: «Тебе ведь, Паша, уже четырнадцать-то исполнилось?» – «Да, – отвечаю, – две недели назад». – «Ну вот… Тут, понимаешь ли, дело такое: заболел мой счетовод. И Альберта (так он, председатель, нашего Альбина окрестил) в трудармию забрали. А у меня – просто завал с бумагами: райком, исполком – все какие-то свои отчёты требуют. И надо, чтоб цифры в них были не какие попало, а – правильные и нужные. Понимаешь?». Но я только глазами хлопаю.

«Одним словом, – продолжает Фёдор Иванович, уже заметно раздражаясь, – выходи-ко ты с завтрашнего дня на работу сюда – в правление, счетоводом, как?! А что: хоть подкормитесь с матерью и бабкой – аж до самого лета!». – «А школа как же?» – спрашиваю. – «Ну что – школа? Никуда она не денется. Пока оставишь, а потом – нагонишь!» Хитрован он, Фёдор Иванович! Ясно же – свою выгоду и тут смекает.

А я? Что – я? Да если б не утренняя обида – ни за что бы школу не бросил! И папа этого не допустил бы. Но ком-то в горле у меня до сих пор стоит – не уходит. На душе – ссадина. На этом и подловил меня председатель. В общем – согласился я: будь что будет!..

Мама потом сама сходила в правление: обговорила дополнительную норму выдачи зерна мне – уже как полноправному колхознику, а не какому-то там иждивенцу…

Вот и сижу теперь целыми днями в конторе – в душной комнатушке: подсчитываю цифирки всякие, бесконечные бумаги заполняю, отчёты – по прошлогодним образцам и плановым нормативам – строчу. Где-то и привру, где-то как-то и по-другому выкручусь. А если не уразумею, что и как писать, бегу к Василию Яковлевичу – старому счетоводу. Он по дому-то уже шарашится, но выходить на улицу ещё не может. И у него этих хитрых уловок – прпасть бездонная: как всех начальников вокруг пальца обвести, «лапшу» им на уши навесить и при этом на бумаге все планы выполнить.

А тут и весна накатила: ледоход, травка первая на буграх зазеленела, в лужах – вода тёплая. И с местными деревенскими парнями я поближе сошёлся, особенно – с Гришкой. Друзья – не друзья, а вроде и как приятели: можно с ними и в лапту поиграть, и в городки переброситься.

Война-то грохочет будто и далеко где-то, но всё равно давит на всех и здесь – и со страшной силой. Сводки с фронтов – опять нерадостные. Зимой – из-под Москвы – надежду внушали на скорую победу, а вот теперь – вновь стали угрожающими какими-то и тревожными. Слежу по карте вслед за ними – и ужасаюсь: ведь половина страны (в европейской-то части) под Гитлером! Как же так получилось?! Мы же – самые сильные, быстрые, меткие! Так ведь нам везде и всюду говорили?! А что теперь? В село несколько инвалидов вернулось: кто – без рук, кто – без ног. А всё равно родные их, особенно бабы, радёхоньки: похоронок-то намного больше приходит. Мужиков-то всех из села выгребли: как только исполнится парню восемнадцать, сразу в военкомат его – и «прости-прощай!».

Но и здесь, в глубоком тылу, особо-то не разгуляешься и не расслабишься: рассусоливать некогда. Голод – не тётка: сосёт всё время, не отпуская. Только и разговоров: что и как раньше ели-пили, чего бы сейчас похлебал или откусил такого – предвоенного… Я вот тоже – совсем отощал: вырос, мослы торчат, а глаза ещё синее стали. Девчонкам, говорят, такие глаза нравятся, а я стесняюсь: по мне – лучше всё-таки кареглазым быть…

Мама на ферме приработалась. Бабушка по хозяйству хлопочет: каши нам из зерна варит да муку на ручной зернотёрке мелет. И с хозяйкой, Ольгой Васильевной, как-то мы сжились. Тёплыми наши отношения не назовёшь, но в беде друг друга не оставляем. Помогаем и хозяйской снохе, Анне: бабушка нередко с ребятишками её возится. Их двое – Коля и Валя, и они совсем маленькие: мальчугану – 4 года, девочке – 6 лет. Отцу их повезло, можно сказать: попал кузнецом в штабную армейскую автороту, так что он – не на передовой. Авось – и выживет…

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

По своей общественно-политической направленности (тема вырождения правящего класса) «Разговор на бол...
Комедия «Провинциалка» принадлежит к числу тех немногих драматических произведений Тургенева, которы...
«Поэты, как известно, словечка в простоте не скажут…»...
«В России есть совсем необитаемые земли. Их раздают всем желающим. Предлагали участок и мне („можете...
«Грот какой-то. Много деревьев с красивыми, широкими листьями. И все розово, розово, розово. Розовый...
«Теплый весенний вечер угасал… Под косыми лучами заходящего солнца березовая аллея рисовалась и темн...