Царица поцелуев Сологуб Федор

– Становлюсь я стар, еще наследника у меня нет, и хотя уже больше года живет у меня молодая жена, но она все еще ходит праздная. И другое мое горе, – возлюбленная жена моя с вожделением смотрит на моего милого пажа, и он на неё так же. Еще не было между ними греха, но боюсь, что будет.

Выслушал его чародей, и сказал:

– Милостивый господин, все будет, как вы хотите, если вы поступите по слову моему. Она – ваша супруга, но и он – ваш слуга. И не должен ли он служить вам душою, и телом, и всею крепостью сил своих?

И затем долго говорил чародей со старым графом, и необычайные наставления дал ему, – и радостен вышел граф из хижины, и весел вернулся домой верхом на своем верном коне.

IX

На заре призвал граф к себе Эдвигу и Адельстана, и велел пажу затворить крепко двери. Адельстан, исполнив повеление господина, стал перед ним, и сказал смело:

– Милостивый граф, если хотите, судите меня, – я был вам верен.

Эдвига трепетала, и, бледная, молчала.

Старый граф сказал им:

– Не бойтесь. Мне и роду моему вы оба послужите, как умеете. Сегодня ночью, когда выла буря, наводя ужас и на храбрых, слышал я вещие и мудрые слова; вы же сделаете мудрое и славное дело, во исполнение вещих сказаний…

Красотою подобная рожденной из морской пены богине, хотя и багроволицая от стыда, стояла перед своим господином Эдвига. Молча смотрел на нее граф, и радостью обладания трепетало его сердце. Адельстан же не смел поднять на графиню взора, но не мог и отвести в сторону глаз…

Омраченные и стыдящиеся, вышли Эдвига и Адельстан от графа, но радость любви все же ликовала в их сердцах.

Сначала оба они были счастливы. Но скоро и Эдвигу и Адельстана утомили ласки по чужой воле, ибо любви ненавистно всякое принуждение, – и утомили даже до взаимной ненависти. И оба они стали помышлять о том, как бы избавиться им от сладких, но тягостных оков любви, повелеваемой господином.

«Убью графиню!» – думал Адельстан.

«Убью пажа!» – думала Эдвига.

И однажды, когда она одевалась, а он по её зову подошел к ней и склонился к её ногам, чтобы обуть ее, она вонзила ему в сердце узкий и острый кинжал. Адельстан упал, захрипел, и тут же умер.

Тело его вынесли, по графскому повелению повесили голое во рву замка, и рядом с ним повесили собаку, чтобы думали вассалы, что смертно наказан паж Адельстан за некий дерзновенный поступок.

Графиня же понесла. И скоро родила сына, наследника славного и могущественного графского рода.

Чудо отрока Лина

Исполнив с большим успехом повеление усмирить непокорных жителей мятежного селения, отказавшегося приносить жертвы и совершать благочестивые поклонения перед изображением божественного императора, отряд всадников возвращался в свой лагерь. Много пролито было крови, много истреблено нечестивцев, и утомленные всадники с нетерпением ждали наступления того отрадного часа, когда они вернутся в свои палатки и без помехи насладятся прекрасными телами взятых ими в мятежном селении жен и дочерей нечестивых безумцев. Эти женщины и девы, уже вкусившие сладостное, но утомительное насилие поспешных всаднических ласк у околицы разрушенного и сожженного селения, возле изуродованных трупов их отцов и мужей, возле измученных тел их матерей, окровавленных ударами палок и бичей, эти женщины и девы, тем более желанные солдатам, чем непокорнее были они сами и чем вынужденнее были их объятия, лежали теперь, крепко связанные, в тяжелых телегах, которые увлекались сильными лошадьми по большой дороге прямо к лагерю. Сами же всадники избрали путь окольный, ибо до сведения старшего центуриона дошло, что некоторые из мятежников успели скрыться и бежали по этому направлению. И хотя уже покрыты кровью и иззубрены были мечи и притупились копья от удалой работы ревностных к славе и достоинству императора воинов, – но меч римского легионера никогда не бывает сыт телами поверженных врагов и вечно жаждет новой и новой горячей крови человеческой.

Был знойный день, и самый жаркий час дня, вскоре после полудня. Небо сверкало безоблачное и беспощадно яркое. Огненно-мглистый небесный Дракон, дрожа от всемирной безумной ярости, изливал из пламенной пасти на безмолвную и унылую равнину потоки знойного гнева. Иссохшая трава приникла к жаждущей и ждущей тщетно влаги земле, и тосковала вместе с нею, и томилась, и никла, и задыхалась от пыли. Из-под лошадиных копыт вздымалась и еле движимым облаком в недвижном воздухе стояла и колыхалась серая пыль. И пыль садилась на доспехи утомленных всадников, и они тускло и багрово мерцали. И сквозь облако серой, неподвижной пыли все окрест являлось взорам утомленных всадников зловещим, мрачным, печальным. Сжигаемая яростным Драконом, покорная, бессильная, лежала земля под тяжкими копытами, окованными железом. Под тяжелыми, железно-окованными копытами гудела, дрожала пустынная, пыльная дорога. И только изредка встречались бедные селения с жалкими лачугами, – но, томимый тяжким зноем, забыл старший центурион свое намерение обшарить всю дорогу, и, мерно качаясь на седле, угрюмо думал о том, что кончится когда-нибудь этот зной, и долгий путь идет к концу, и уведут боевого коня, и возьмут шлем и щит, и под широким полотном походной палатки будет прохлада и тихий свет ночной лампады, и опять заплачет нагая рабыня, и заплачет свирельным голосом, жалуясь и причитая на чужом и смешном языке, и заплачет, но будет целовать. И он ее заласкает, заласкает до смерти, – чтобы не плакала, не причитала, не жаловалась, не говорила свирельным голосом об убитых, о милых ей, о поверженных врагах великого Цезаря…

Юный воин сказал центуриону:

– Вон там, направо, близ дороги, я вижу толпу. Прикажи нам, Марцелл, и мы помчимся на этих людей, и разгоним их, и быстрым движением коней наших разбудим усыпленный тяжким зноем ветер, и он отвеет пыльную истому от тебя и от нас.

Центурион внимательно посмотрел в ту сторону, куда указывал ему юный воин. Зорки были глаза старого центуриона.

– Нет, Люцилий, – сказал он, улыбаясь, – эта толпа – толпа детей, которые играют при дороге. Не стоит разгонять их. Пусть мальчишки смотрят на могучих коней наших и на отважных всадников и с ранних лет запечатлевают в сердцах своих преклонение перед величием римского войска и перед славою нашего непобедимого и божественного Цезаря.

Юный всадник не смел возражать центуриону. Но омрачилось лицо его. Недовольный, отъехал он к своему месту и тихо сказал своему другу, такому же, как он сам, юноше:

– Эти дети, может быть, отродье мятежной сволочи, и я бы с радостью искрошил их в куски. Наш центурион от старости стал слишком чувствителен и утратил свойственную доблестному воину суровую решимость. Но и друг его ответил ему с приметным неудовольствием:

– Зачем же нам сражаться с детьми? Какая в этом слава? Довольно с нас битв с теми, которые могут защищать себя.

И краснея в досаде, замолк юный и запальчивый воин.

Всадники приближались к играющим детям. И остановились дети при дороге, и смотрели на воинов, дивясь их могучим коням, их блистающим доспехам и их мужественным, загорелым лицам.

Дивились, шептались, глядели широко раскрытыми глазами.

И только один из детей, прекрасный отрок Лин смотрел на воинов сумрачно, и черные глаза его сверкали огнем святого гнева. И когда отряд всадников поравнялся с детьми, отрок Лин воскликнул:

– Убийцы!

И, угрожая, поднял и протянул руки к центуриону. И сумрачно глянул на него старый центурион, не расслышал, что кричит мальчишка, и проехал мимо.

Испуганные дети окружили Лина, и запрещали ему кричать, и шептали:

– Бежим, бежим скорее, а то они всех нас убьют.

И девочки уже плакали. Но прекрасный отрок Лин безбоязненно ступил вперед и громко крикнул:

– Палачи! Мучители невинных!

И снова, угрожая, поднялась сжатая в кулак маленькая, бессильная рука отрока Лина. И сверкая гневными, черными очами, весь дрожа, задыхаясь от гнева, Лин кричал все громче и громче:

– Палачи! Палачи! Чем смоете вы с рук ваших кровь убитых вами!

Девочки подняли вопль, заглушая крики отрока Лина, и мальчики схватили его за руки и повлекли прочь от дороги. Но Лин вырвался из их рук, сжигаемый святым гневом, и выкрикивал проклятия воинам великого императора.

Всадники остановились. Юнейшие из них громко восклицали:

– Это – отродье крамольников! Мятежным духом заражены их сердца! Надо их истребить! Нет места под небом тому, кто осмелился оскорбить римского воина!

И старые воины говорили центуриону:

– Дерзость этих негодяев достойна жестокого наказания. Марцелл, прикажи нам догнать и истребить их всех. Надо истребить крамольное племя прежде, чем они вырастут и будут в силах восстать и причинить великий вред божественному Цезарю и миродержавному Риму.

И центурион сказал:

– Догоните их, убейте тех, кто кричал, а остальных накажите так, чтобы они помнили до конца своих дней, что значит оскорбить римского воина.

И все всадники, свернув с пыльной дороги, помчались вслед за убегающими детьми.

Видя погоню, отрок Лин крикнул товарищам своим:

– Оставьте меня! Меня вы не спасете, а если будете бежать, то все погибнете под мечами этого нечестивого и безжалостного воинства. Я пойду к ним навстречу, и пусть они убьют меня одного, – я и не хочу жить в этом презренном мире, где совершаются такие жестокие дела.

И остановился Лин, и не могли увлечь его далее обессилевшие от бега и от испуга товарищи его. И стояли они, и громко плакали, меж тем как всадники быстро окружили их тесным кольцом.

Засверкали на солнце вынутые из ножен мечи, и зыбкие улыбки Дракона побежали, безжалостные, злые, по стальным клинкам. И задрожали дети, и с громким плачем, прижимаясь друг к другу, сбились в тесную кучу. И Дракон, торопящий к убийству, распаляющий жаркую солдатскую кровь, багровым дымом ярости застилающий воспаленные глаза воинов, уже радовался, уже готов был беспощадными лучами змеиных своих очей облобызать невинную детскую кровь и гнойным зноем небесной злобы залить изрубленные жестокими и широкими мечами беззащитные тела. Но смело выступил из толпы отрок Лин и подошел к центуриону. И сказал громко:

– Старик, это я назвал тебя и твоих воинов убийцами и палачами, это я проклинал тебя и всех, кто с тобою, это я призывал гнев праведного божества на ваши нечестивые головы. Смотри, вот они эти дети, плачут и дрожат от страха. Они боятся, что проклятые воины твои по твоему безбожному повелению убьют всех нас, и убьют нас и отцов и матерей наших. Убей одного меня, – ибо эти покорны тебе и пославшему тебя. Убей только меня, если ты не насытился еще убийствами. Я же не боюсь тебя, я ненавижу твою ярость, я презираю твой меч и твою неправую власть, я не хочу жить на той земле, которую топчут кони твоего неистового воинства. Еще руки мои слабы, и я еще так мал ростом, что не достану до твоего горла, чтобы задушить тебя, – убей же меня, убей меня скорее. И с великим удивлением слушал его центурион. И сказал:

– Змееныш, не будет по-твоему, ты умрешь не один. И приказал своим воинам:

– Убивайте их всех. Нельзя оставить в живых это змеиное отродье, потому что слова дерзкого мальчишки запали в их мятежные души. Убивайте их всех без пощады, больших и малых, и даже едва только научившихся лепетать.

И бросились воины на детей, и рубили их беспощадными мечами. Содрогнулась от детского вопля угрюмая долина и пыльная дорога, – и ответным застонали стоном мглистые дали, – свирельно-нежным эхом застонали и замолкли. И раздувая горячие ноздри, нюхали кони дымную кровь и железно-окованными копытами медленно и тяжко топтали детские трупы.

И потом воины вернулись на дорогу, смеясь радостно и жестоко. Торопились к своему лагерю. Весело разговаривали и радовались.

Но длился, длился пыльный тяжкий путь в тоскующей под гневными пламенными очами Дракона долине. И багровый стал склоняться Дракон, но не было окрест прохлады и, завороженный тишиною и страхом, спал ветер. И багровый лик знойного Дракона, склоняясь, глядел в зоркие очи старого центуриона, – улыбался небесный Змей тихою и страшною улыбкою.

И оттого, что было тихо, и знойно, и багряно, и был тяжко ровен шаг мерно-звонких коней, стало тоскливо и страшно старому центуриону. И такая мерная, и такая звонкая была тяжкая конская поступь, и такая тонкая и такая серая была недвижная, безнадежная пыль, и казалось, что не будет конца истоме и страху пустынного пути. И гулким отзвучным гудением на каждый шаг усталого коня откликалась пустынная даль.

И гулкие стоны рождались в пустынной дали.

Гудела земля под копытами.

Кто-то бежал. Догонял.

И голос, подобный голосу убитого отрока, кричал что-то.

Центурион оглянулся на своих воинов. Покрытые пылью лица всадников были искажены не только усталостью. Смутный страх изображался в грубых чертах загорелых солдатских лиц. Сухие губы юного Люцилия двигались, шепча тревожно:

– Поскорей бы добраться до лагеря!

И взглянул пристально старый центурион в усталое лицо Люцилия, и тихо спросил молодого воина:

– Что с тобою, Люцилий?

И так же тихо ответил ему Люций:

– Страшно мне.

И, стыдясь своего страха и своей слабости, сказал погромче:

– Жарко очень.

И опять, не одолев страха, зашептал тихо:

– Проклятый мальчишка гонится за нами. Заколдован он нечистыми чарами ночных колдуний, и не сумели мы зарубить его так, чтобы он не встал.

Центурион внимательно осмотрел окрестность. Ни близко, ни далеко никого не было. И сказал центурион юному Люцилию:

– Разве ты потерял амулет, данный тебе старым жрецом заморского бога? Говорят, что у кого есть такой амулет, против того бессильны чары полуночных и полуденных колдуний.

Люцилий ответил, дрожа от страха:

– Амулет на мне, но он жжет мою грудь. Подземные боги приблизились к нам, и я слышу их темный ропот.

Тяжким гулом стонала долина. Старый центурион, благочестивою речью думая победить свой страх, сказал Люцилию:

– Подземные боги благодарят нас, – мы сегодня довольно для них поработали. Темен и невнятен их голос, и страшен он в знойном молчании пустыни, но не в преодолении ли страха честь доблестного воина?

Но опять сказал юный Люцилий:

– Страшно мне. Я слышу голос настигающего нас отрока.

И в знойном безмолвии долины свирельно-звонкий голос возгласил:

– Проклятие, проклятие убийцам!

Дрогнули воины, и быстро помчались кони. И неведомый голос звучал так близко, так ясно:

– Убийцы! Убийцы невинных! Вам нет прощения, нет пощады!

И быстро мчались погоняемые всадниками кони. Но гнев зажег сердце старого центуриона. И он крикнул, задерживая бег испуганного коня и обращаясь к всадникам:

– Или мы не воины великого и божественного императора? От кого мы бежим? Проклятый мальчишка, не добитый нами или оживленный нечистыми чарами злых колдунов, собирающих кровь в чашу для ночных волхований, продолжает возносить хулы против непобедимого воинства. Но оружию римскому принадлежит превозмочь не только вражью силу, но и темные вражьи чары.

И устыдились воины. Остановили коней. Прислушались. Догонял их кто-то, возглашающий и вопиющий, и в мглистой тишине мрачно вечереющей долины явственно слышался детский крик:

– Убийцы!

Всадники повернули коней в ту сторону, откуда Доносились к ним крики. И увидели они отрока Лина, бегущего к ним в окровавленной и изорванной одежде. И кровь струилась по его лицу и по его рукам, поднятым к воинам в угрожающем движении, как будто бы отрок хотел схватить каждого из них и повергнуть к своим окровавленным, запыленным стопам. И дикою злобою наполнились сердца воинов. Обнажив мечи, разъярив коней быстрыми уколами заостренных стремен, они ринулись стремительно на отрока, и рубили его мечами, и топтали, и насытили над его прахом ярость свою, и потом соскочили с коней, и на куски изорвали тело отрока, и разметали его по дороге и окрест.

Отерев мечи придорожною травою, они сели на коней и помчались дальше, спеша к лагерю. Но снова тяжкий стон огласил мрачную, в лучах склоняющегося Дракона, долину, – и снова рыдающий свирельный голос вознес те же беспощадные слова. И повторялся в ушах убийц звонкий вопль:

– Убийцы!

Тогда, томимые ужасом и злобою, они опять повернули коней, и опять бежал к ним отрок Лин в окровавленной одежде и простирал к ним свои залитые кровью, угрожающие руки. И снова они изрубили его, затоптали и разрезали мечами его тело, и разбросали, и помчались.

Но опять и опять настигал их отрок Лин. И уже они забыли, в какой стороне их лагерь, и в ярости бесконечного убийства, среди воплей несмолкаемого укора, они метались по долине и кружили около того места, где убиты были отрок Лин и другие дети. И весь остаток дня багрово пламенеющий и дымно издыхающий Дракон смотрел ярым, беспощадным взором на страшное томление вечного убийства и нескончаемого укора.

И вечер отгорел, и была ночь, и звезды мерцали, непорочные, невинные, далекие, – и метались воины, и нескончаемым воплем томил их отрок Лин. И метались воины, и убивали, и не могли убить.

Пред восходом солнца, гонимые ужасом и преследуемые вечными стонами отрока Лина, примчались они к морскому берегу. И вспенились волны под бешеным бегом коней.

Так погибли все всадники и с ними центурион Марцелл.

А там на далеком поле, у дороги, где убиты были всадниками отрок Лин и другие дети, лежали тела их, окровавленные и непогребенные. Ночью, трусливо и осторожно, пришли к поверженным телам волки и насытились невинными и сладкими телами детей.

Смерть по объявлению

Резанов чувствовал себя таким слабым, усталым, увядающим. К вечному успокоению все чаще клонились мысли. Казалось, что слаще нет отдыха, как на дощатом ложе, в сосновой домовине.

И захотелось вдруг развлечения не по установленной программе.

Сидел в своей тихой комнате один.

Читал объявления в «Новом времени» очень внимательно. Искал чего-то. Сравнивал и выбирал.

Его бледное, начинающее увядать лицо являло признаки смущения и нерешительности. В задумчивости взял карандаш. Поставил его острием на абажур лампы.

Дрожала рука. Стучало острие карандаша. Усмехнулся. Подумал:

«Старею».

Опять опустил глаза, – когда-то вечно-веселые, теперь устало-равнодушные, – на газетные листы склонил внимательные и спокойные взоры.

Наконец выбрал одно объявление.

Какая-то интеллигентная молодая дама, красивая и воспитанная, находясь в крайней нужде, просила добрых людей одолжить ей пятьдесят рублей; согласна была на все условия. Просила писать в семнадцатое почтовое отделение до востребования, предъявительнице квитанции за № 205824.

Резанов вынул из коробки лист желтоватой, шероховатой бумаги с неровными краями, с водяными знаками Margarette Mill.

Усмехаясь невесело, писал:

«Милостивая Государыня,

Я дам Вам деньги, которых Вы просите, но не в долг и не даром, а за работу, о которой сейчас Вам напишу. Напишу по необходимости вкратце, – в письме многого не скажешь. Но так как, по Вашим словам, Вы – дама интеллигентная, то Вы, может быть, поймете, что именно от Вас потребуется. Вы должны явиться мне в образе моей смерти, – чем более привлекательной, тем лучше, – и сообразно с этим вести себя. Если Вы сумеете разнообразить достаточно эту веселую игру, то Ваш заработок может быть и впредь достаточен для Вашего пропитания. Согласны ли Вы? Не страшно ли Вам? Понимаете ли Вы, что от Вас требуется? Если согласны и не боитесь, и понимаете, то напишите, когда и где я могу Вас в первый раз встретить. Для меня самое удобное время – после пяти вечера. Пишите в Главный почтамт предъявителю трех рублей № 384384. Письмо возьму в четверг».

Трехрублевка, новенькая, пошловато-красивого образца 1905 года, хрустела неприятно, как накрахмаленное платье полоротой причастницы. Цифры 384 повторялись дважды. Совпадение казалось странным и знаменательным.

Подумал:

«А если?»

Бледно улыбнулся.

«Ну и пусть».

Не подписал. Запечатал. Сам отнес и бросил в почтовый ящик, – чтобы не забыли до утра, чтобы дошло скорее.

Потом вернулся и думал, какая она придет.

Тощая, уродливая, с побуревшим от бедности и страданий лицом, с желтыми зубами, с жидкими рыжеватыми космами волос под истасканною на дожде и ветре шляпою, где жалко и смешно трепыхаются перо и бант?

Или молоденькая, застенчивая, тихая, с тонкими пальцами швеи, исколотыми иглой, с бледным, точно восковым личиком, с большим, милым ртом?

Или пьяною придет проституткой, накрашенная, разбитная, с визгливым голосом и грубыми ухватками?

Или провинциальная вульгарная дама в невероятном костюме, с невозможными манерами, с немытою шеей, – брошенная мужем и еще никуда не пристроившаяся?

Какая же она будет, смерть? Моя смерть!

Или в темном встретит переходе, и не увижу ее, и только в холодную опущу руку мое бедное золото?

В четверг пошел в Почтамт. Летний день в столице был пылен, жарок и шумен. Там и здесь чинили мостовые, красили дома, – и так неприятно пахло. И все же было весело, привычно, и вывески знакомых ресторанов глядели празднично-нарядно.

Не торопился. Пил пиво у Лейнера. Никого не встретил знакомых. Да и кого теперь встретить? Разве случайно.

Было близко время к четырем, когда прошел сквозь узкие отворенные двери в новый, под стеклянною крышею, зал Почтамта. Вспомнил старый, заплеванный закоулок, где прежде выдавали письма до востребования. Теперь и чиновники заботятся о миловидности.

Остановился у будочки с бумагою и конвертами. Вертящаяся витрина показала ему все виды приторной пошлости на открытках, как на подбор.

– Покупают? – спросил он продавщицу.

Смазливая девица со скучающим лицом обидчиво дернулась жирными плечами.

– Вам что угодно? – спросила она враждебным тоном. – Конверты, бумага, открытые письма.

Взглянул на нее пристально. Заметил кудерьки на лбу, фарфоровый цвет лица, синие зрачки. Сказал:

– Да ничего не надо.

И прошел дальше.

Прямо против входа за средним двойным окном большой квадратной загородки сидели три девицы, разбиравшие письма. Снаружи стояли получатели. Толстая дама с бородавкой на носу спрашивала письмо на имя Руслан-Звонаревой.

– Ваша фамилия Звонарева? – спросила почтовая барышня с лицом цвета пшеничной булки и отошла вглубь к шкафу с письмами.

– Руслан-Звонарева, – испуганным полушепотом говорила ей вслед дама с бородавкой.

И когда почтовая пшеничная девица вернулась с пачкою писем к окошку, дама с бородавкой повторила:

– У меня двойная фамилия, Руслан-Звонарева.

Рядом с нею стоял рыжий господин с котелком в руке и беспокойными глазами смотрел на письма, которые перебирала вторая почтовая девица, самая красивая из трех и очень гордая этим. Господин, по всем признакам, ждал письма «чувствительного и фривольного», и волновался, и был некрасив и жалок.

Третья девица, пухлая, румяная, с лицом широким и коротким, с опущенною на лоб широкою занавескою густых каштанового цвета волос, смеялась чему-то своему. Все обращалась к двум другим, – и те улыбались, – и смеялась, и говорила какие-то отрывочные слова о чем-то забавном.

Резанов молча протянул ей свою трехрублевку. Смотрел на девиц. Думал, что они молоды, здоровы, миловидны. Так их подобрало почтовое начальство, заботящееся о приличном виде своих учреждений.

Вспомнил недавнюю газетную полемику между почт-директором и какою-то просительницею, которая не получила места на почте потому, что была тощая, некрасивая, вялая от робости и бедности и недоедания, и старая – целых тридцать два года.

Закрыл глаза, – встало чье-то бледное, испитое, испуганное лицо с широко открытыми глазами, с дергающимися нервно и робко губами. Кто-то шепнул, так ясно и тихо:

– Нечем жить.

Кто-то ответил, тихо и спокойно:

– Не живи.

Резанов открыл глаза. Ненавидящим взором смотрел на пухлолицую девицу, которая искала письмо на его номер, выкидывая из пачки на стол одно за другим открытки и закрытые письма. И все смеялась. Так противно, надоедливо.

Наконец протянула письмо в узком штемпельном конверте. Перебросила остальные письма.

– Больше нет.

– И не надо, – досадливо сказал Резанов.

Отошел в сторону, сел на скамью у колонны.

Разорвал конверт. Торопился, но был спокоен.

Крупные и узкие буквы, тонкие черты, ровный и спокойный почерк, неожиданно-красивый.

«Милостивый Государь,

Я согласна. Я не боюсь. Я понимаю. Четверг, шестой час. Михайловский сад, аллея направо от входа. Белое платье. В правой руке Ваше письмо в конверте.

Ваша Смерть».

Сторож звонил. Зал пустел. Резанов поехал в «Вену». Пообедал. Пил вино. Торопился.

Приехал в сад в половине шестого.

Она стояла недалеко от входа, на краю аллеи, под деревом. Ее платье белело на темной зелени тихого сада.

Тонкая, бледная, очень тихая и спокойная. Внимательно смотрела на него, когда он подходил к ней. Глаза серые, спокойные. Ничего не выдавали. Только внимательные. В лице, совсем некрасивом, выражение ясности и покорности. Губы большого рта улыбались мило и печально.

– Милая смерть, – сказал он тихо.

Стал перед нею. Странно волнуясь, протянул ей руку.

Она молчала. Переложила его письмо в левую руку. Пожала его руку тонкою, холодною, тихою рукою.

Он спросил ее:

– Ты долго ждала меня?

Она ответила, медленно произнося слово за словом, голосом ясным, безжизненно ровным, смертельно спокойным:

– Ты меня не ждал. Ты думал, что встретишь не меня.

И казалось, что холодом повеяло от нее. И так тихи, так недвижны были складки ее белого платья. Ее простая соломенная шляпа с белою лентою, надетая высоко, кидала желтую тень на ее покойное лицо. И, стоя перед Резановым, она слегка склонилась и провела концом своего легкого зонтика тонкую черту на песке, слева направо, между ним и ею.

Спросил:

– Это – правда, что ты согласна быть моею смертью?

И такой же был тихий ответ:

– Я – твоя смерть.

Спросил опять, чувствуя холод в теле:

– Разве ты не боишься исполнять такую мрачную роль?

Сказала:

– Смерть боится живых и не показывается им так прямо. Ты, может быть, первый, кто увидел мое лицо, земное, человеческое лицо твоей смерти.

Сказал:

– Ты ведешь свою роль очень быстро и слишком добросовестно. Скажи мне, как тебя зовут?

Улыбнулась печально и кротко. Сказала:

– Я – твоя смерть, белая, тихая, безмятежная. Торопись дышать земным воздухом, – часы твои сочтены.

Нахмурился. Сказал:

– Ты – интеллигентная дама, ты находишься в затруднительном положении и просишь денег. Что довело тебя до такой крайности, что ты согласна на все условия? И даже на то, чтобы играть в такую страшную игру.

Ответила:

– Я голодна, больна, устала и печальна.

Засмеялся. Сказал:

– Прежде всего отдохни. Что ты стоишь? Сядь на скамейку.

Прошли несколько шагов. Сели. Она чертила на песке запутанный узор.

Сказал:

– Ты голодна, – мы поедем, – хочешь? – куда-нибудь, и я накормлю тебя. Я дам тебе денег, сколько ты просила. Скажи, не надо ли тебе еще что-нибудь от меня?

Сказала:

– Я возьму от тебя все, что ты можешь дать, – твое золото и твою душу.

Он вздрогнул. Засмеялся. Сказал:

– Ты хорошо играешь свою роль.

Ответила:

– Я пришла. Мой час настанет скоро. Я жду.

Он вынул кошелек.

В среднем маленьком отделении за стальною застежкою лежали заранее приготовленные пять золотых монет. Вынул их.

Она протянула молча свою узкую бледную руку, – такую тихую и спокойную, – открытою ладонью вверх. Легкие линии чертили ясный и простой узор на ее белой, недвижно-раскрытой ладони.

Пять золотых монет, тихо звякнув звучным звоном одна о другую, легли на холодную, недрогнувшую ладонь. Неспешно сомкнулась рука, тонкие пальцы, длинные, белые, сжались, – и неторопливо опустилась рука с деньгами в скрытый сбоку прорез белой юбки. И он думал:

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Идиот».Роман, в котором творческие принципы Достоевского воплощаются в полной мере, а удивительное ...
«После праздничной обедни прихожане расходились по домам. Иные останавливались в ограде, за белыми к...
Господин из Сан-Франциско всегда был убежден, что удовольствие можно купить, и теперь, когда у него ...
«Летний вечер, ямщицкая тройка, бесконечный пустынный большак…». Бунинскую музыку прозаического пись...