Исповедь фаворитки Дюма Александр

Едва я сделала несколько шагов, как очутилась перед магазином мистера Плоудена, где я когда-то около месяца прослужила за прилавком. Жизнь там не была для меня ни счастливой, ни блестящей, но, по крайней мере, мне жилось спокойно.

На том месте, которое некогда занимала я, сидела другая молодая девушка; по безмятежности, разлитой на ее лице, было видно, что она явно достигла или почти достигла вершины своих мечтаний и стремлений, сделавшись первой среди барышень ювелирного магазина.

Мне слишком живо помнился окрик полицейского у особняка мисс Арабеллы, и потому я не задержалась подле торгового заведения мистера Плоудена и пошла вверх по Стренду к Кингс-Уильям-стрит, которая привела меня на Лестер-сквер, словно заставляя, ступенька за ступенькой, возвращаться по лестнице воспоминаний: там стоял домик мистера Хоардена, где я остановилась, приехав в Лондон, и где меня ожидал такой приятный, исполненный благожелательности прием.

Уже на Стренде меня захватил дождь, он продолжался и сейчас, с каждой минутой усиливаясь, однако я дошла до такой степени нечувствительности, что, даже промокнув до костей, вовсе не замечала этого. Маленький домик выглядел все таким же благообразным, я бы даже сказала, пуритански чистым. Я уселась на ступени балагана, возведенного каким-то бродячим театром посреди площади.

Напротив меня виднелась дверь дома мистера Хоардена. Я оставалась там под дождем более двух часов, чувствуя первые признаки голода, но гордость не позволяла мне постучаться в гостеприимный дом и попросить кусок хлеба.

К несчастью, два источника благодеяний, к которым я могла бы прибегнуть, попав в безвыходное положение, были мне недоступны.

Мистер Шеридан, чье имя очень часто произносилось при мне, не имел возможности быть мне полезным из-за пожара, уничтожившего театр Друри-Лейн, где он был директором[163] и где я могла бы найти место, обеспечивающее некоторое положение.

Что касается Ромни, то у меня никогда не было его адреса, я только помнила, что он обитает где-то неподалеку от Кавендиш-сквер[164] или на самом Кавендиш-сквер, однако подобных сведений было недостаточно, чтобы отправиться на поиски его жилища.

А мне между тем требовалась скорая и действенная помощь: хотелось есть, а я не знала, где приведется пообедать, приближался вечер, а я ломала голову, где мне переночевать.

Я подняла глаза к Небесам, надеясь, что мой исполненный мольбы взгляд смягчит их гнев.

В эту минуту мимо того места, где я сидела, проезжала карета; она остановилась, дверца распахнулась, женщина лет сорока или сорока пяти, закутанная в великолепную индийскую кашемировую шаль, вышла и подошла ко мне, подставив голову дождю, изливавшемуся с небес.

В чертах женщины сквозила смесь цинического любопытства и вульгарности, совершенно не согласовывавшихся с ее изысканным одеянием.

Не предполагая, что она заинтересовалась именно мною, я уронила голову на руки.

Но она тронула меня за плечо.

Я подняла взгляд: женщина стояла передо мной; она нагло оглядела меня и громко прошептала:

– Да она, право слово, хороша, очень хороша!

С удивлением я посмотрела на нее: чего хотела от меня эта женщина?

– Почему вы сидите вот так под дождем? – спросила она.

– Потому что не знаю, куда идти.

– Глупости! – возмутилась она. – Когда имеешь такое личико, как у вас, нет ничего проще обрести крышу над головой.

– Однако вы видите, что со мной произошло именно так.

– А почему вы так бледны?

– Потому что закоченела и хочу есть.

– Вы ничем не больны?

– Еще нет, но обязательно заболею, если проведу ночь на улице.

– А кто заставляет вас ночевать под дождем?

– Я же вам сказала, что мне некуда идти!

– Идите ко мне.

Я снова посмотрела на нее и спросила:

– А кто вы?

– Я та, что предлагает вам все, чего вы лишены: кров, пищу, одежду и деньги.

– А какова цена?

– Потом поговорим и об этом, только поторапливайтесь! Я теряю из-за вас не только время, но и шаль и шляпу.

Я все еще колебалась.

– Что ж, тогда доброй ночи, прелестное дитя! – И она шагнула к экипажу.

– Сударыня, сударыня! – взмолилась я.

– Так что, вы решаетесь?

– А если завтра ваши предложения мне не подойдут, будет ли мне позволено уйти от вас?

– Это как вам будет угодно! Разумеется, прежде возместив мне расходы, если таковые потребуются.

– Я следую за вами, сударыня.

Я поднялась. Вода стекала с меня ручьями.

– Садитесь впереди, да так, чтобы вас и видно не было.

Я повиновалась, скорчившись в уголке. Она покачала головой:

– Да, вы являете собой жалкое зрелище!.. Кстати, у вас нет никаких неприятностей с полицией?

– У меня?

– Ну да, у вас.

– Какие у меня могли быть отношения с полицией? Я только сегодня утром вышла из собственного дома!

– Ах! Так у вас был собственный дом?

– Да.

– И где же он находился?

– На Пикадилли.

– Но Пикадилли – не наш квартал.

– Не ваш квартал? Я вас не понимаю.

Она снова внимательно оглядела меня, и ее губы вытянулись в ниточку.

– Впрочем, это возможно, – наконец произнесла она. – Вид у вас вполне добропорядочный. Однако кто угодно может принять такой вид!

– Сударыня! – воскликнула я, почти оглушенная ее низменной манерой выражаться. – Если вы уже раскаиваетесь, что сделали мне предложение, я готова выйти из кареты.

– Нет, оставайтесь.

И она сама захлопнула дверцу и приказала кучеру:

– Домой!

Через десять минут экипаж остановился перед домом в Хеймаркете, все окна которого были наглухо закрыты.

Я сильно окоченела, но, едва переступив порог этого дома и услышав, как за мной со стуком захлопнулась дверь, почувствовала, что мне стало еще холоднее.

Мне показалось, что я вступила в склеп.

И действительно, то был могильный приют, могила целомудрия и добродетели, откуда нельзя было выбраться, не неся в душе следы нравственной гибели, гораздо более устрашающие, чем печать физической смерти!

XXI

Из того, что мне требовалось, неотложнее всего – даже утоления голода – была надобность переменить всю одежду и принять ванну.

Миссис Лав – было ли то прозвищем, данным ей завсегдатаями дома, или капризом случая[165]? – прекрасно поняла, насколько оба эти желания правомерны, ибо сразу по нашем прибытии приказала, чтобы приготовили ванну и принесли смену белья и пеньюар в предназначенную мне комнату.

Войдя в нее, я без сил рухнула в кресло, продрогшая, почти без чувств, едва замечая, что делалось вокруг меня.

Миссис Лав с недюжинной расторопностью распоряжалась всем, но ее взгляд ни на миг не отрывался от меня.

Когда воду согрели, она решила лично прислуживать мне в качестве горничной и приступила к этим обязанностям с некоторым жаром, впрочем, это обстоятельство прошло мимо моего сознания: в том полубесчувственном состоянии, в какое я впала, мало что могло меня насторожить. Мое платье намертво прилипло к коже – в те времена носили очень тесные туалеты, – и она разорвала его на мне, ножницами перерезав шнурки корсета.

В одно мгновение я оказалась нагой. Хотя меня увидела всего только женщина, на меня нахлынуло какое-то неопределенное чувство стыда и кровь бросилась в лицо.

Я поискала укрытия в ванне, но прозрачная вода служила недостаточным покровом моей наготе.

При всем том, едва вступив в теплую воду, я ощутила несказанное блаженство, грудь расправилась, дышать стало легко.

– Ах, сударыня, – вскричала я, уже нимало не беспокоясь о побуждениях, какими руководствовалась эта особа, оказавшая мне столь необычное гостеприимство, – как я вам благодарна!

– Полно, полно, – пробурчала она. – О вас позаботятся, моя крошка, будьте покойны: вы достаточно красивы для этого.

Затем она позвонила и громко приказала принести чашку бульона, при этом тихо прибавив несколько слов, но я не разобрала их.

В обстановке и духе этого дома ощущалась странная смесь роскоши и дурного вкуса. Так, какая-то особа, одетая слишком кокетливо для служанки и недостаточно изысканно, чтобы выглядеть женщиной из порядочного общества, принесла мне превосходный бульон в чашке из грубого фаянса.

Я не без отвращения поднесла ее к губам – за один лишь год я заразилась всеми привычками жизни в роскоши: я, некогда бедная крестьянка, уже не могла себе представить, как можно есть не на серебре и пить не из хрусталя или фарфора.

Когда я выпила бульон, миссис Лав подошла к ванне, встала за моей спиной, взяла расческу, расплела мои волосы и сама расчесала их с такой тщательностью и ловкостью, которая сделала бы честь настоящему парикмахеру, затем она снова заплела их и укрепила короной на голове, придав прическе столь утонченно-прихотливый вид, что я не могла не признать ее искусность, едва взглянув на себя в зеркало.

Когда она почти управилась с моими волосами, возвратилась служанка и шепнула ей на ухо несколько слов, от которых на лице миссис Лав расплылась удовлетворенная улыбка.

– А теперь, милочка, – радостно провозгласила она, – вам пора выбираться из ванны: слишком долгое пребывание в горячей воде вредит не только здоровью, но и красоте. Идите, я сама вытру вас и помогу вам обсохнуть.

Я давно уже приучилась пользоваться во время своего туалета услугами служанки, а потому без стеснения приняла приглашение миссис Лав. Комната была плотно закрыта и хорошо натоплена, по ней не гуляли сквозняки, а под ногами лежал толстый ковер. Я вышла из пены, как Венера, но, в отличие от античной богини, не имея возможности прибегнуть к тому естественному прикрытию, каким послужили бы мои длинные волосы, будь они распущены. Миссис Лав подошла ко мне с пеньюаром, но неожиданно обернулась к служанке.

– Что это за грубое полотно? – спросила она. – Не принимаете ли вы мисс за какую-нибудь девицу с постоялого двора? Уберите-ка эти тряпки и принесите батистовые сорочки и батистовый пеньюар.

Служанка вышла; я с удивлением поглядела ей вслед, пытаясь, наподобие античной статуи, прикрыть наготу руками. Миссис Лав расхохоталась:

– Ах, вот оно что! Вы, как видно, выпускница пансиона благородных девиц? В таком случае, малышка, надо было меня предупредить, я бы надела перчатки до того, как прикоснуться к вам, и наложила бы на рот повязку, прежде чем заговорить. Ну же, встаньте прямо и поднимите руки, чтобы от них отхлынула кровь.

– Но, сударыня…

– Вам что, холодно?

– Нет.

– Тогда ни о чем не беспокойтесь и дайте мне вас хорошенько рассмотреть. Я не отрицаю: вы красивы, и весьма!

Ее похвалы начали меня несколько тревожить, хотя я не имела пока действительной причины для беспокойства.

– Умоляю вас, сударыня, – тихо сказала я, – позвольте мне одеться.

– Надо потерпеть, пока вам подыщут подходящее белье. К тому же, столько бы вы ни ломались передо мной, могу поклясться, что вы не раз, моя куколка, вертелись перед зеркалом в том костюме, каким вас одарила природа, иначе вы не были бы женщиной… Ладно, вот и ваше белье, теперь можете одеться. Только позвольте мне под конец кое-что сказать вам: если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках, вы слышите?

– Да, сударыня, слышу, хотя, признаться, не вполне понимаю, о чем вы говорите.

– Ладно, ладно, мисс Кларисса[166]! Сейчас к вам призовут кое-кого, кто сумеет все разъяснить. Одевайтесь без помех, а если вам понадобится помощь, позвоните – она не заставит себя ждать. До свидания, милочка! И не корчите из себя недотрогу, тогда все обойдется как нельзя лучше.

И миссис Лав удалилась, сопутствуемая служанкой, успевшей до того разложить белье на кресле.

Оставшись одна, я некоторое время не двигалась, пребывая в неподвижной задумчивости. Меня больше не беспокоила моя нагота, вернее, я вспомнила о ней только для того, чтобы поглядеть на себя в зеркало. Насколько мне показалось, миссис Лав отнюдь не сгущала краски в своих похвалах и я вполне могла соперничать с самыми знаменитыми изваяниями древности.

Наконец медленно и неторопливо я надела белье, способное удовлетворить самой придирчивой требовательности какой-нибудь Анны Австрийской[167]. Все мои благоприобретенные привычки роскошной жизни пробудились во мне, и слова миссис Лав приятно отдавались в ушах: «Если вы не последняя дура, ваше преуспеяние в ваших собственных руках». Я уже протягивала руки к обещанному благоденствию, шепча: «Пусть оно настанет побыстрее! Я готова его принять».

Приходится признать, что я создание слабое и легко поддающееся соблазнам, ибо мне, наконец, стало понятно, куда я попала. Я догадалась, каким ремеслом занимается не слишком целомудренная особа, оказавшая мне гостеприимство, а ее восхищение можно было сравнить с радостью лошадиного барышника, оценивающего стати лошади, которую он собирается купить или продать; при всем том мой посвежевший вид и ласкающее прикосновение тонкого белья возродили во мне надежды и я начала вновь пробуждаться к жизни!

Когда я уже закуталась в пеньюар и скользнула босыми ногами в чудесные шелковые домашние туфли, дверь распахнулась и в комнату внесли столик, сервированный на два прибора.

Этот столик и то, что на нем находилось: резная серебряная посуда, китайский фарфор, скатерть саксонского полотна – все свидетельствовало о комфорте и даже роскоши.

Беспокоило только одно: трапеза была сервирована не для меня одной.

Второй прибор предназначался неизвестному, который должен был разделить ее со мной. Фортуна, улыбаясь мне снова, опять принимала таинственный вид, но теперь мне казалось, что она обращается с бедной Эммой уж слишком бесцеремонно. Впрочем, надо признать, что мое положение оказалось более чем незавидным и со мной, воистину, можно было не церемониться.

Как только столик поставили перед камином, дверь снова растворилась и впустила мужчину лет сорока или сорока пяти.

Одет он был изысканно, хотя претензия на благородство и утонченность сказывалась скорее в покрое его одежды, нежели в их богатстве и качестве тканей. На нем были гранатово-красный бархатный камзол с черным позументом, расшитый белый шелковый жилет, атласные штаны и черные шелковые чулки.

Прибавьте к этому белый галстук, рубашку с великолепным жабо из английских кружев, туфли с бриллиантовыми пряжками и треуголку с черным шелковым кантом, довершавшие его наряд; очки в золотой оправе придавали вошедшему отдаленное сходство не то с государственным чиновником, не то с ученым.

При виде его я поднялась с кресла, одновременно смущенная и раздраженная, однако быстро сообразила, что сам дом и мои затрудненные обстоятельства не предрасполагают к излишней щепетильности и, как выразилась миссис Лав, нечего корчить из себя недотрогу. Потому я смолчала и, вся дрожа, снова рухнула в кресло.

Незнакомец, заметив, что я то краснею, то бледнею, понял, в каком я волнении, и приблизился ко мне с изысканной вежливостью:

– Прошу прощения, мисс, за то, что предстал перед вами, не уведомив о своем приходе; но мне не терпится узнать, столь ли вы добры, сколь прелестны.

Я пролепетала что-то невразумительное, ибо, сколь низко я ни пала в дни моего несчастья, я не была готова так прямо, сразу попасть в собственность первому встречному. Помимо воли у меня на глазах заблестели слезы.

– О, – вскричала я, – это ничтожное создание не теряло времени напрасно!

Неизвестный поглядел на меня с некоторым удивлением и, словно желая распознать, искренними ли были проливаемые мной слезы, продолжал:

– Сударыня, насколько я разбираюсь в физиогномике, мне явственно видно, что я имею дело с особой, во всех отношениях достойной, каковую несчастливое стечение обстоятельств, осведомляться о коих я не считаю себя вправе, поставило в ложное положение. А посему тотчас спешу вас успокоить. Я явился сюда не для того, чтобы говорить с вами о любви, хотя ваша красота, сдается мне, способна отменить все прочие предметы обсуждения.

– О сударь! – вскричала я. – Красота иногда оборачивается великими бедами!

Незнакомец улыбнулся:

– Ну, от подобного несчастья, насколько я знаю, женщины легко находят лекарство. Красота, сударыня, – след божества на бренной земле; так позвольте же одному из ревнителей этого вселенского культа возложить дань уважения к вашим стопам.

Я невольно улыбнулась тому выспреннему тону, каким были произнесены последние слова.

– Прошу прощения, сударь, – сказала я ему, – но мне показалось, что вы только секунду назад заверяли меня, что не станете говорить о любви.

– А разве я, сударыня, изменил данному слову? Почтение – отнюдь не признание в любви.

Я понимала его все меньше и меньше.

– Однако же вам, как предупредила меня хозяйка дома, настоятельно необходимо подкрепиться. Так прошу к столу, поешьте; я сяду рядом с вами, чтобы составить вам компанию, но прежде всего чтобы удостоиться чести вам прислуживать.

От приглашения, сделанного с такой изысканностью, не было никакой возможности отказаться, особенно если учесть, что я в буквальном смысле умирала с голоду.

Я придвинула кресло к столику; незнакомец, до того остававшийся на ногах, тоже пододвинул стул и сел напротив, оставив между мной и собой все пространство круглой столешницы.

– Сударыня, – сказал он, подцепив на кончик вилки кусок холодной курицы и принявшись с ловким изяществом его разрезать, – некий латинский поэт, чье имя Гораций[168], сказал: «Сделки, легче всего приводящие к доброму завершению, суть именно те, что заключаются за столом, ибо вино для мысли – то же, что вода для растений: оно побуждает их распуститься и зацвести». Так ешьте же и пейте прежде всего, чтобы ваши мысли пришли в должное равновесие; а после мы поговорим о том деле, что привело меня сюда и может стать подлинной золотой жилой для нас обоих.

Говоря так, он положил на мою тарелку крылышко цыпленка и до половины наполнил мой бокал превосходным бордоским вином.

XXII

Нет ничего более оскорбительного, нежели та власть над нашей волей, какую имеют потребности природы, выказывая слабость и ущербность самой человеческой натуры.

Я уже писала, какую перемену во мне вызвали теплая ванна, натопленная комната и шелковистое белье; изысканный ужин, подаваемый мне незнакомцем с такими ухищрениями хорошего тона, которые подобали бы какой-нибудь герцогине, окончательно вернул мне доброе расположение духа и ту безмятежность, какую было позволительно иметь в столь стесненных обстоятельствах.

Недоставало узнать только, какого рода сделку мне собираются предложить, однако, как я ни настаивала, до конца трапезы об этом не было промолвлено ни слова.

Во время еды незнакомый мне посетитель вел себя с безукоризненной предупредительностью. Его беседа была обычной для воспитанного и образованного человека, если не считать некоторого налета педантической учености, свойственного речи врачей, адвокатов и вообще людей, посвятивших себя науке.

Когда ужин закончился, мой сотрапезник попросил мою руку и, взяв ее в свои, начал считать пульс.

– Итак, сударыня, – объявил он, – поскольку ваши железы действуют в полной гармонии друг с другом, пульс равномерен: шестьдесят восемь ударов в минуту, а желудок спокойно и без труда переваривает пищу, распространяя благоприятную теплоту во всем теле, – короче, имея в виду, что ваш ум приведен в состояние, благоприятствующее принятию важных решений, я решаюсь сообщить вам, кто я и какая нужда привела меня сюда.

Я вся обратилась в зрение и слух.

– Зовут меня доктор Грехем, я друг Месмера и Калиостро, занимаюсь демонстрацией мегалоантропогенетических опытов[169]. В Лондоне я пользуюсь весьма недурной репутацией, и неоспоримые успехи на моем поприще ведут меня к прочному преуспеянию.

– Ах, доктор! – откликнулась я с невольной улыбкой. – Я счастлива познакомиться со столь выдающимся человеком. Один из моих друзей – о его имени умолчу, – несомненно принадлежащий к вашему сообществу, не переставал обещать мне, что как-нибудь поведет меня на один из сеансов, которые вы даете на Олд-Бейли[170]. Ведь вы там производите ваши опыты, не так ли?

– Вы правы, сударыня, и вижу, что не ошибся, когда тотчас, как вас увидел, решил, что ваш ум не уступает вашей обворожительности.

Надо ли мне теперь объяснять, какого рода научными трудами я занимаюсь?

– Вы доставите мне этим большое удовольствие, доктор, хотя я и слыхала, что ваши опыты состоят в демонстрации на восковой кукле, выполненной в рост человека, самых недоступных пониманию природных тайн – от обращения крови по жилам до интимнейших таинств произведения на свет потомства. Ваша восковая статуя, богиня Гигиея, как вы назвали ее, возлежит на особом ложе, названном вами ложем Аполлона[171]. Не так ли, доктор?

– Истинно так, сударыня. Так вот, если мои демонстрационные опыты имели такой успех, когда я их производил на простой восковой кукле, рассудите же, сколь велико будет их действие на публику, если я возьмусь производить их на живом человеке, на особе, наделенной столь совершенной красотой, как ваша.

– Но, доктор, – возразила я, – именно вы, для кого природа не оставила непознанных тайн, вы должны знать, что красота лица не обязательно сопутствует телесному совершенству и что мало найдется натурщиц, способных позировать, так сказать, для всей фигуры целиком. Так, Клеомен, насколько я слышала от людей, гораздо более сведущих, чем я, был вынужден отобрать до пяти десятков красивейших гречанок, чтобы они позировали ему для Венеры Медицейской[172].

– Так вот, именно это до настоящего времени меня останавливало. Я искал образчик совершенства и еще два часа назад считал, что найти такую невозможно, но сейчас обрел его в вас.

– Во мне, доктор? Однако позвольте мне заметить, что вы до сих пор видели только мое лицо и, быть может, мне куда как далеко до того совершенства, какое вам требуется.

– Вы заблуждаетесь, сударыня, – с полнейшей невозмутимостью отвечал мой собеседник. – Именно поскольку я знаю, что вы средоточие всех возможных совершенств, я предлагаю объединить наши усилия, что должно принести нам славу и деньги.

– Как это так? Вы знаете? – спросила я, все более удивляясь его уверенности. – Кто же вам рассказал?…

– Мне никто не рассказывал, сударыня. Я видел сам.

– Видели? Но где? При каких обстоятельствах?

– Миссис Лав, уже давно разыскивающая для меня девицу совершенной красоты, предупредила меня о вашем появлении. Я тотчас примчался. Когда вы принимали ванну, я находился в соседней комнате. Я наблюдал за вами сквозь особое отверстие, скрытое резными украшениями, а вы оставались обнаженной достаточно долго, чтобы ничто из ваших совершенств от меня не ускользнуло. Что касается изъянов, то я искал их тщетно, ибо не обнаружил ни одного.

У меня вырвался крик ужаса:

– Но неужели вы не понимаете, доктор, что ваш поступок отвратителен?

– Сударыня, – отвечал он, отнюдь не смутившись, – если бы я имел честь узнать вас два часа назад, как я знаю теперь, я никогда не осмелился бы подвергнуть вас такому испытанию; однако, обнаружив вас в заведении миссис Лав, выяснив, каким образом она подобрала вас на Лестер-сквер, я не мог предполагать, что узрю чистый бриллиант там, где не надеялся найти ничего, кроме рейнской гальки.

– О, доктор, доктор! – вскричала я, пряча лицо в ладонях.

Мой собеседник спокойно дождался, пока я не отняла рук от лица, и взял их в свои.

– Послушайте, – заговорил он. – Стечение обстоятельств дает ныне вам в руки возможность, какой более никогда не представится. Вам предстоит выбирать между годами нищеты, пожизненным позором и быстрым, верным обогащением, границы которому может поставить только ваша воля. Вы молоды, красивы, у вас благородная натура; не пройдет и года вашего пребывания в этом недостойном месте, как ваша юность увянет, красота поблекнет, а о благородстве не будет и речи. А здесь за один час, в течение которого вы подвергнете себя всеобщему восхищению, вы будете получать столько, что трех месяцев демонстрации хватит, чтобы обеспечить вашу независимость на всю оставшуюся жизнь; меж тем как здесь за ничтожную плату вы будете влачить дни и ночи, доставаясь первому попавшемуся жалкому пьянице, делаясь игрушкой любого матроса, у которого заведется в кармане лишняя гинея[173], терпя общество отверженных созданий, попав в рабство к грубой содержательнице этого заведения. У доктора Грехема вы станете богиней Гигиеей, у миссис Лав вы будете всего лишь девицей Харт. Здесь, на тротуаре Хеймаркета, вам ничто не принадлежит: даже шляпа, даже платье, даже рубашка. Там с сегодняшнего дня вы возвратите ваше утраченное благополучие, единственным обломком которого, по всей вероятности, остался перстень на вашем пальце. Вас устрашает необходимость появляться нагой перед зрителями? Я бы понял вас, если бы вы не были восхитительно-красивы. Ибо, как сказал один мой знакомый философ, «целомудренность есть лишь чувство несовершенства». Но поглядите на танцовщицу в знаменитом театре, разве она не более обнажена в своем трико и юбочке из тюля, нежели будете вы, когда ляжете под газовым покрывалом, за балюстрадой, которая помешает к вам подойти? Поверьте мне, в совершенной красоте есть высшее благородство, а восхищение, достигшее высот энтузиазма, исключает вожделение. Судите об этом по мне самому. Ведь я видел вас выходящей из ванны, не так ли? Вы находитесь в доме, где желать – значит иметь. Что же сделал я, увидев вас? Разве я пришел к вам и грубо сказал: «Вы мне понравились, я хочу, чтобы вы мне принадлежали?» Нет, я явился преисполненный почтительности и, преклонив колено, умоляю: «О царица красоты, не повелите ли мне воздвигнуть в вашу честь алтарь?» Вы только что упомянули юных спартанок и афинянок, которые подарили художнику, будучи простыми смертными, каждая свою долю божественной красоты. Разве колебались они показаться нагими перед великим ваятелем, обожествившим их в настоящем и покрывшим славой в потомстве? О нет, радостные и гордые, они сбрасывали с себя даже последнее покрывало, чтобы поделиться потаенными секретами собственных совершенств. Когда афинская куртизанка Мнесарета была осуждена за неуважение к святыням, что сделал ее защитник Гиперид[174]? Он развязал ее пояс и позволил тунике соскользнуть с плеч, так что она неожиданно и помимо собственной воли предстала перед судьями во всей своей испепеляющей красе. И заседавшие на ареопаге не только признали ее невиновной, но и поголовно пали на колени[175]. Так вот, перед вами сейчас тоже выбор: быть приговоренной к вечному позору либо снискать королевский венец. Поверьте мне, более целомудренно сбрасывать свою тунику один раз в день перед двумя сотнями зрителей, чем развязывать пояс десять раз, оставаясь наедине с любым встречным. Теперь я вас оставлю, подумайте. Я так уверен в безукоризненности ваших суждений, что взываю единственно к разуму, и так полагаюсь на вашу деликатность, что оставляю вам плату вперед за пятнадцать вечеров по двадцать пять фунтов стерлингов каждый, итого – триста семьдесят пять гиней.

Если вы откажетесь от моего предложения, вы просто отошлете мне назад эти триста семьдесят пять гиней и я пойму, что это значит. Если же я до послезавтрашнего утра не получу данную мной сумму назад, я приезжаю к вам с каретой и забираю вас отсюда. Посчитайте, что значит получать двадцать пять гиней за день в течение года, полугода, даже трех месяцев: две тысячи двести пятьдесят фунтов стерлингов! Почти целое состояние. Сумма громадная, а взамен от вас потребуется лишь один час в день, и в продолжение этого часа вам не надо делать ни единого жеста, вы не произнесете ни слова; вы сможете закрывать глаза, делать вид, что спите, при вашем желании я согласен, по крайней мере, погружать вас в магнетический сон, наконец – набросить на ваше лицо столь густую вуаль, что на следующий день никто, встретив вас, не сможет сказать: «Вот та великолепная статуя, что я видел вчера». А теперь разрешите поцеловать вашу прелестную ручку, мисс Харт: я удаляюсь и продолжаю надеяться.

И, оставив на столике четыре свертка, три по сто гиней и четвертый – с семьюдесятью пятью, доктор Грехем, почтительно поцеловав мою руку, раскланялся и удалился.

Я застыла на месте, не произнеся ни слова, лишь проводив глазами посетителя и задержавшись взглядом на затворившейся за ним двери. На все его увещевания я не нашлась что ответить, но в моей голове развернулось настоящее сражение. Нищета, грозившая мне, отсутствие крова над головой, голод – все это еще могло хоть отчасти объяснить, почему я согласилась принять гостеприимство миссис Лав, однако продлись оно более трех дней, и я испытаю на себе тлетворные последствия ее забот, что безнадежно запятнают всю мою жизнь и не будут иметь под собой никакого оправдания, поскольку не дадут мне возмещения, соответствующего приносимой жертве. Напротив, у доктора, как он сказал, нагота живой статуи будет накрыта покрывалом Фортуны; я сыграю роль Данаи, но золотой дождь, который прольется на меня, способен в этом мире смыть почти любые пятна[176]. С одной стороны меня подстерегало бесчестье, а с другой – одно лишь бесстыдство.

Я протянула руку, по одному стала брать свертки, разворачивать их; монеты посыпались мне на колени. Я погружала руки в это золото, пересыпала монеты, лившиеся из рук звонким золотым водопадом; рыжеватые блики запрыгали у меня в глазах – я пыталась ослепить себя их блеском; я твердила себе, что лишь от меня зависит иметь их в десять, в двадцать, в сто раз больше, что, в конечном счете, мое лицо будет сокрыто от глаз и никто не сможет вогнать меня в краску нескромным прямым взглядом, наконец, я повторяла себе все, что гордыня и необходимость могут нашептать изболевшемуся и нестойкому сердцу несчастного создания, женщины, наделенной от природы пристрастиями, против которых общество создало законы, оставив ей, молодой, красивой, умной, в удел лишь продажу себя как единственное средство против голода и нужды.

В итоге я не отослала назад деньги, оставленные доктором Грехемом, а через день, в одиннадцать часов утра, он, как и обещал, явился за мной в карете.

В тот же вечер, с лицом, прикрытым густой вуалью, и телом, окутанным легким прозрачным облаком газа, я, по собственной воле погруженная в магнетический сон, чтобы победить взбунтовавшееся целомудрие, возлежала на так называемом ложе Аполлона, служа доктору Грехему живым экспонатом для демонстрации его мегалоантропогенетических опытов.

XXIII

Такое могло произойти только в Лондоне. Тут требовалась именно здешняя особая смесь фальшивой стыдливости и истинного бесстыдства, она-то и объясняла умоисступление, которое вызвало у столичной публики это зрелище обнаженного человеческого тела – спектакль, которого не допустили бы ни в одной цивилизованной стране мира, однако лондонская полиция и не подумала ему воспрепятствовать.

Желающие буквально дрались за право входа в салон, где доктор Грехем производил свои опыты, и хотя каждый входящий был обязан выложить за это фунт стерлингов, толпа собиралась каждый вечер.

Едва лишь зрители уходили, доктор пробуждал меня, я одевалась, мы ужинали и расходились каждый в свою комнату. Должна подчеркнуть, что ни разу за те два или три месяца, когда я постоянно находилась подле него, я не слышала от доктора ни единого слова, которое не было бы исполнено симпатии и уважения.

И вот теперь… я ведь клялась Господом, что выскажу без утайки все, что испытала, позволив читателю заглянуть в самые потаенные уголки не скажу женского сердца – Боже меня упаси выдавать себя за пример, достойный представительствовать за весь мой пол, – но, по крайней мере, я, как обещала, открою до конца сердце той женщины, которой я была. Ведь даже Руссо в своей «Исповеди» изобразил не человечество, а лишь одного человека[177], и, несмотря на некоторые весьма странные откровения, которые там содержатся, эта «Исповедь» считается достойной книгой. Не пряча от глаз психолога ни один из секретов своей души, я хочу написать книгу, способную если не превзойти произведение Руссо, то соперничать с ним.

Итак, наступает время нового признания.

По вечерам, во время наших совместных ужинов, доктор, должно быть опасаясь, как бы я не прервала череду этих столь доходных сеансов, всякий раз пересказывал мне похвалы и восторги публики, что роем поднимались и кружились над ложем, на котором я была распростерта. Для меня же этот хвалебный хор не существовал, даже слабые отголоски его не достигали глубин моего забытья. Но оттого, как часто он мне повторял, что сама Венера, пойманная в сеть своим ревнивым супругом, не вызывала у богов Олимпа[178] такого восхищения[179], какое внушает смертным моя красота, мне в конце концов захотелось собственными ушами услышать эту пьянящую мелодию восхвалений. Как то обычно случалось с моими желаниями, это искушение вскоре стало непобедимым, а поскольку поддаться ему было нетрудно и не было даже нужды предупреждать об этом доктора, я решилась попробовать.

На третий или четвертый день, как только доктор Грехем приступил к своим пассам[180], я притворилась, будто уже уснула, и с закрытыми глазами и лицом, на которое был наброшен батистовый платок, скрывающий его от взглядов зевак, приготовилась выслушивать те пламенные восторги, которые, по словам доктора, внушала любителям прекрасного моя бесподобная фигура.

Грехем не преувеличивал. Никогда хвалы, обращаемые к владычице Книда и Пафоса[181], не возносились ввысь в облаках такого благоуханного фимиама, что курился вокруг возвышения, на котором я возлежала. Можно было подумать, будто каждый из этих льстецов, догадываясь, что мой сон притворен и я могу его услышать, изощрялся в комплиментах в расчете на воздаяние.

Я выпивала эту сладкую отраву, не проронив ни капли.

С того дня я решила всегда бодрствовать на этих сеансах, ценя вознаграждение, что доставалось мне в виде похвал, даже выше того, что получала в фунтах стерлингов.

Что касается доктора, то его прибыль была такова, что, не ожидая просьб с моей стороны, он удвоил плату: теперь за каждый вечер мне платили пятьдесят фунтов вместо обещанных двадцати пяти.

Вечеров пять-шесть протекло в этом блаженном опьянении, что дает успех, каким бы он ни был. Но однажды во время очередного сеанса до моего слуха донеслись слова, впившиеся в мое сердце, словно острый клинок, заставив меня вздрогнуть.

– Какая досада, – произнес чей-то голос, – что при подобном совершенстве форм лицо у нее, вероятно, некрасиво!

– Что заставляет вас предполагать, что лицо этой дивной статуи недостойно ее тела? – спросил другой. – Грехем, напротив, утверждает, что ее черты бесподобны.

– Если бы это было так, – возразил первый, – зачем тогда ей его прятать?

По-видимому, его собеседник нашел это соображение резонным, так как он ничего не возразил.

В следующие два дня мне довелось подслушать еще несколько замечаний в том же роде, страшно задевшие мое самолюбие. Доктор Грехем по моему угрюмому виду заметил, что меня тревожит нечто такое, в чем я не желаю признаться. Он пытался расспрашивать меня с присущей ему учтивостью, но я не дала ему никаких объяснений.

По Лондону между тем распространились самые противоречивые слухи относительно моего лица. Никто не предполагал истинной причины. Одни утверждали, будто им известно из достоверных источников, что я обезображена ветряной оспой. Другие – что громадный шрам бороздит мою щеку. Я слушала все эти суждения, и что-то похожее на ярость поднималось в моем сердце.

С огромным нетерпением я ждала, когда у меня накопится достаточная сумма, чтобы можно было, наконец, прекратить эти демонстрации в обнаженном виде, к постыдной стороне которых я уже привыкла, так и не сумев привыкнуть выслушивать замечания тех, кто сомневался в моей красоте.

И вот настал миг, когда, услышав очередную дискуссию в этом роде, я не стерпела. Едва заметным движением я заставила батистовый платок соскользнуть, и мое лицо явилось взорам присутствующих – с закрытыми глазами, но складка губ выражала дерзкий вызов.

Раздались крики восхищения. Были минуты, когда зеваки в своем энтузиазме чуть было не разнесли балюстраду. Доктору Грехему пришлось броситься вперед, встав между ними и мной. Это происшествие, по видимости случайное, заставило новых зрителей заполнить салон доктора. В тот же вечер новость, что я столь же прекрасна лицом, как и телом, была уже у всех на устах. На следующий день она появилась также и в газетах.

Обманутый подобно всем прочим, доктор Грехем также приписал падение моей вуали случаю, однако это происшествие имело для него такие замечательные последствия, что он начал умолять меня, чтобы я согласилась являться публике с открытым лицом. Я притворилась, будто уступаю его настояниям, хотя это была уступка собственному кокетству.

Мой успех увеличился, доходы доктора достигли высочайшей цифры: в конце месяца он имел уже около тридцати тысяч фунтов стерлингов.

Однажды вечером в хоре прочих я расслышала голос, заставивший меня вздрогнуть, – его тембр был мне знаком!

– Это она! – пробормотал голос.

И, помолчав немного, прибавил:

– Она еще красивее, чем я думал.

Я не посмела открыть глаза, ведь тогда стало бы понятно, что я не сплю и все слышу. Мои опущенные веки были последним покровом, за которым еще могла найти приют стыдливость.

По-видимому, это был кто-то, кого я встречала в моей прежней жизни. Но тщетно я напрягала память: звук этого голоса хоть и жил в ней, однако не напоминал никого из тех, с кем я водила знакомство в дни моей связи с лордом Фезерсоном, равно как и с сэром Джоном, ни даже тех, с кем сталкивалась позже.

Очевидно, следовало обратиться ко временам более давним, когда я еще не прибыла в Лондон. (Полагаю, нет нужды говорить, что голос принадлежал мужчине.)

Подошел час закрытия, посетители разошлись, остался только один – по голосу я поняла, что это тот самый, кого я так безуспешно пыталась вспомнить.

– Дорогой мой Грехем, – услышала я, – совершенно необходимо, чтобы вы убедили мисс Эмму Лайонну оказать мне милость, о которой я вас прошу.

– Начнем с того, – возразил доктор, – что особа, чьей милости вы добиваетесь, вовсе не Эмма Лайонна. Ее зовут мисс Харт.

– Возможно, для вас она и мисс Харт, любезный доктор. Но для меня ее зовут Эмма Лайонна. Во всяком случае, представьте меня ей – надеюсь, она не совсем забыла меня.

– Сегодня же вечером? Нет, это невозможно!

– Я не настаиваю, чтобы именно сегодня. Скажем, завтра.

– Завтра? Хорошо.

– Договорились.

– При условии, что она не станет возражать.

– В таком случае, как вы понимаете, я ничего не смогу поделать. Но я надеюсь, что она не откажется. Прощайте, мой дорогой Грехем.

– Прощайте, мой дорогой Ромни.

Ромни! Это был Ромни!

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Средства массовой информации ежедневно советуют нам всевозможные чистки: лимонами, грецкими орехами,...
Александр Вулых сегодня, безусловно, занимает видное место на небосклоне российской поэзии, являясь ...
Мафиози, сидящий в кресле директора телеканала оказывается вдвое, втрое отвратительнее простого банд...
Автор, профессиональный врач-педиатр, Ирина Королева рассказывает о питании младенца от рождения до ...
Автор нашего сборника – один из самых ярких и оригинальных российских афористов. В этой книге вы най...
Шли первые сутки из девяти, названных в Пророчестве, и коварный темный план по захвату мира… полетел...