Исповедь фаворитки Дюма Александр

Догадка, сверкнув как молния, озарила мое сознание.

Я вспомнила всю вчерашнюю сцену, вспомнила полные восхищения взгляды сэра Уильяма, его голос, исполненный нежности.

С письмом в руке я подошла к камину. Я собиралась бросить его в огонь.

Сэр Чарлз остановил меня.

– Эмма, – твердым голосом произнес он, – вчера вы подбадривали меня, убеждая быть мужчиной, а я противился вашим доводам, которые касались и интересов наших детей, и интересов, касающихся лично меня. Сегодня я говорю вам: Эмма, прочтите это письмо и подумайте о тех предложениях, что в нем содержатся, ибо я уверен – там есть предложения. Настал час окончательного решения, и если вчера я считал себя вправе распоряжаться своей участью и судьбой моих детей, то сегодня я не могу выбирать за вас и стать препятствием на вашем пути к будущему счастью и благоденствию.

Я с изумлением смотрела на него, но, зная благородство Чарлза, ни на минуту не усомнилась в чистоте побуждений, заставивших его так говорить со мной.

– Я обещал моему дяде, – продолжал он, – что дам вам возможность, не чиня никаких препятствий, прочесть его письмо. Читайте же, милая Эмма, и если это ультиматум сэра Уильяма Гамильтона, а я уверен, что так оно и есть, предоставляю вам решить нашу судьбу.

Со слезами на глазах он обнял меня и удалился в спальню, оставив меня в салоне одну.

Я стояла, застыв в неподвижности; на лбу у меня выступил пот, я вся дрожала. Потом, зашатавшись, упала в кресло. Я понимала, что и в самом деле держу в руках судьбу всех нас. Распечатав письмо, я не сразу смогла прочесть его: туман застилал мне глаза. Мало-помалу буквы стали более различимыми, мой взгляд прояснился, и я прочла:

«Сударыня, со вчерашнего дня я много думал, думал со всем тем спокойствием и хладнокровием, какие только возможно сохранить, увидев Вас даже в мои лета.

Страсть моего племянника стала мне понятна: ее объясняют Ваши качества, Ваши достоинства, наконец, очарование Вашей натуры. Мне стало ясно, что Вы не просто любимы – Вы любимы вечной любовью.

Но в жизни есть роковые силы, против которых бороться бессмысленно: в столкновении с ними победить невозможно, можно лишь разбиться насмерть. Не далее как вчера мы с Вами оба имели перед глазами пример действия этих роковых сил: он содержится в Вашей истории, в признаниях, которые Вы мне сделали с такой искренностью.

Подумайте сами и скажите мне, возможно ли, чтобы в том самом городе, который видел Вас любовницей сначала сэра Джона Пейна, затем сэра Гарри Фезерсона, а также пособницей Грехема и натурщицей Ромни, Вы вдруг стали женой сэра Чарлза Гринвилла, рискуя на каждом шагу, который Вы сделаете на улицах Лондона, встретиться с памятью о прошлом, которого не смоешь никаким раскаянием, так что даже всемогущество Господне было бы не в силах избавить Вас от него.

Ваш брак с моим племянником, даже если допустить, что я бы на него согласился и позаботился о Вашем благосостоянии, сулит невзгоды и Вам, и Вашим детям.

Вам двадцать пять лет, – это Вы мне сказали, что таков Ваш возраст, ибо я сам не дал бы Вам больше восемнадцати, – итак, Вам двадцать пять, а моему племяннику только двадцать четыре, стало быть, он на год моложе Вас. Он еще только вступает в возраст страстей. Как бы Вы ни были прекрасны, соблазнительны, совершенны, не исключено, что настанет день, когда он к Вам охладеет, и тогда Вы услышите из его уст слова сожаления о той жертве, которую, как ему покажется, он принес Вам.

Ныне, если Вы возьмете в мужья его, человека, лишенного средств и видов на будущее, это будет самопожертвованием с Вашей стороны, и я первый готов заявить об этом но в глазах света все-таки жертву принесет он.

Я же предлагаю Вам следующее: вместо того чтобы стать моей племянницей, будьте мне дочерью.

Бездетный вдовец, я одинок в этом мире; племянник, выросший вдали от меня, чужд моему сердцу; моя привязанность к нему – лишь отражение той любви, что я питал к его матери, моей сестре, непосредственно к нему у меня нет никаких чувств; да он и сам, не отдавая себе в том отчета, измеряет свое расположение ко мне лишь мерой того добра, что я могу для него сделать.

Если Вы согласитесь стать моей приемной дочерью, все непреодолимые преграды, мешающие Вам спокойно и счастливо жить в Англии, растают сами собой, как исчезает след судна, перешедшего из одного моря в другое. Я увезу Вас в Неаполь, где Вас никто не знает, не видел, где Вас не будут звать ни Эммой Лайонной, ни мисс Харт, где Вы не будете прежней любовницей Пейна и Фезерсона, сообщницей Грехема, натурщицей Ромни. Вы будете носить другое имя: Вы выберете его сами и станете моей названой дочерью, моей возлюбленной дочерью.

Не стану говорить Вам о моем богатстве. У меня семь-восемь тысяч фунтов стерлингов ренты, не считая жалованья посла, что составляет пять тысяч в год; я разделю это состояние на три части: одна достанется Вам, другая – моему племяннику, третья Вашим детям.

Но нет, я буду говорить Вам только о тех услугах, какие можете мне оказать Вы. Мне пятьдесят восемь лет; я нуждаюсь в заботе, в дружбе – за неимением любви; мне нужно, чтобы меня любили, как можно любить старика. Сколько мне еще осталось жить? Шесть, восемь, может быть, десять лет. Рассудите, как быстро протекут эти годы в Вашем возрасте; итак, в худшем случае проиграв ставку в десять лет, Вы окажетесь в итоге свободной, богатой тридцатипятилетней женщиной в полном расцвете сил и красоты, к тому же – позвольте мне прибавить эти слова, не вкладывая в них никакого язвительного намека, – женщиной, очистившейся ценой своей самоотверженной преданности.

Разрешите прибавить еще, что я живу в Неаполе, одном из прекраснейших городов мира, причем имею все основания рассчитывать, что проживу там до конца моих дней; что я друг короля и королевы; что я там окружен обществом, на которое Вы тотчас приобретете огромное влияние благодаря Вашей красоте, Вашим дарованиям, Вашей необычайности, наконец; что это общество состоит из выдающихся умов и талантов, аристократии всякого рода, будь то аристократия крови или духа; что Вы, рабыня прошлого, станете там царицей будущего.

Теперь я все сказал. Подумайте. Я жду Вашего ответа с большим нетерпением, чем влюбленный юноша: жду, как старый эгоист.

Впрочем, каким бы ни оказалось Ваше решение, оно ничего не изменит в чувствах, что я к Вам питаю, и среди них уважение занимает первое место.

Уильям Гамильтон».

Признаться, это письмо, такое простое, благородное и полное достоинства, глубоко тронуло меня. Мои руки безвольно повисли вдоль тела, я уронила голову на грудь и погрузилась в мечтательное раздумье.

Когда я подняла голову, передо мной стоял сэр Чарлз. По его меланхолической улыбке легко было понять, что он догадывался обо всем, что творилось в моей душе.

Я протянула ему письмо:

– Прочтите.

Но когда он опустил взгляд на исписанную страницу, я с живостью воскликнула:

– Нет! Только не при мне! Прочтите его один, так же как я его читала. Как бы то ни было, у вашего дяди благородное сердце.

Сэр Чарлз отправился в свою комнату, а я снова осталась одна в салоне.

Одна? О нет… Письмо сэра Уильяма населило его множеством незнакомых видений. Похоже, что рок, случай, судьба, Провидение в который раз готовились распорядиться мной, невзирая на мои собственные намерения, не оставляя мне возможности выбирать. Я не могла оспаривать правоту и разумность соображений сэра Уильяма Гамильтона по поводу моего брака с его племянником. Все эти доводы не раз приходили в голову и мне самой, и чем более близкой оказывалась эта цель, поставленная передо мною моим честолюбием, тем менее желанной она становилась в моих глазах.

Зато горизонты, которые только что открылись передо мной, когда я читала письмо сэра Уильяма, были так заманчиво озарены солнцем Средиземноморья, прежде светившим мне разве что сквозь строфы Тассо[224] и Ариосто[225]! Мое пагубное воображение, всегда готовое увлечь меня в вольную страну фантазии, уже принялось развертывать передо мной свои ослепительные миражи. Я вновь стану королевой салона; эта роль, утраченная мной после отъезда сэра Джона, утраты сэра Гарри, разорения сэра Чарлза, возвратится ко мне в новом, еще не виданном мною блеске: эту роль я завоюю благодаря положению, которое в дипломатическом мире занимает сэр Уильям Гамильтон.

Посол – это ведь если и не сам король, то представитель королевской власти; самое взыскательное женское честолюбие не может не удовлетвориться рангом супруги посла. Правда, последовав за сэром Уильямом, я буду не супругой, но всего лишь приемной дочерью посла, а это далеко не одно и то же, ведь скука, каприз или взбалмошный нрав старика в любой момент могут привести к тому, что меня выставят за дверь, возвратив к состоянию Эммы Лайонны, а то и мисс Харт. Приемная дочь – положение очень уязвимое, тут нет никаких гарантий.

Что ж, значит, сэру Уильяму следовало предложить мне стать не его приемной дочерью, а женой. При этой мысли слепящий туман поплыл перед моими глазами.

Однако что здесь уж такого невероятного? Разве лорд Гринвилл не принадлежит к более родовитому семейству, чем лорд Гамильтон? Разве он не потомок Уорвиков или, по крайней мере, не отпрыск одной из боковых ветвей этого прославленного рода, берущего свое начало от самого легендарного графа Ричарда Невилла, которого прозвали «делателем королей»[226]? А сэр Уильям принадлежит к хорошему шотландскому роду, только и всего. Итак, если Гринвилл, то есть, иначе говоря, Уорвик, соблаговолил дать мне брачное обещание, почему бы сэру Уильяму Гамильтону, правда богачу, правда занимающему высокое положение, но зато лишенному того обаяния молодости и аристократизма, какое есть у его племянника, – почему бы сэру Уильяму не сделать леди Гамильтон ту, которой довольно сказать только слово, чтобы стать леди Гринвилл?

Останавливалась ли я когда-нибудь в своем пути наверх? Или, иначе говоря, как случалось, что мои падения всегда имели, так сказать, провиденциальное значение, благодаря чему каждое из них возносило меня выше, чем я находилась до того, как пала?

Разве стать леди Гамильтон после того, как я была почти что леди Гринвилл, не значит возвыситься настолько же, насколько взмыла вверх любовница Ромни, превратившись в леди Гринвилл?

Итак, решено: я стану леди – Гринвилл или Гамильтон, будет видно.

XXIX

Более часа я провела под властью этих мыслей, и только бой часов вывел меня из мечтательного оцепенения.

Я стала оглядываться, желая найти сэра Чарлза.

Неужели он все это время читал письмо своего дяди? Почему, прочтя его, он не вернулся, чтобы вместе обсудить наше положение?

Я поднялась, решившись пойти к нему, если он сам не пришел ко мне. Но, войдя в спальню, я увидела, что она пуста.

Я заглянула в туалетную комнату, но и там никого не было.

Сэр Чарлз ушел? Возможно, из спальни был ход на черную лестницу, а она ведет на улицу.

Я огляделась, пытаясь отыскать какой-нибудь ключ к этой загадке, и заметила на бюро сэра Чарлза развернутое письмо его дядюшки.

Рядом с ним я увидела листок бумаги, на котором рукой лорда Гринвилла было начертано несколько строк:

«Я не ошибся, Эмма: мой дядя влюблен в Вас. Я не хочу, пользуясь влиянием, которое, возможно, имею на Ваше сердце, заставить Вашу судьбу свернуть с предначертанного пути. В этот дом я вернусь не ранее чем через неделю и, по всей вероятности, уже не найду Вас здесь.

Но во имя будущего наших детей, ради счастья нас обоих не соглашайтесь быть никем иным, кроме как леди Гамильтон.

Чарлз Гринвилл».

Итак, он тоже увидел эту дорогу, что открывалась передо мной, он тоже поверил, что я могу достигнуть той цели, которая некогда ослепляла меня, пока я не научилась смотреть на нее не опуская глаз, как орел смотрит на солнце.

Я взяла перо и стала писать:

«Милорд, я показала лорду Гринвиллу письмо, которое Вы соблаговолили мне прислать.

Он тотчас покинул дом, объявив, что желает предоставить мне возможность свободно распорядиться своей и его судьбой, а также судьбами наших детей, а потому намерен вернуться только через неделю.

Итак, мне надобно Вам ответить, и я это сделаю с той же прямотой, какую до сих пор проявляла по отношению к Вам.

Каким образом я могу оказаться достойной быть приемной дочерью сэра Уильяма Гамильтона, если я недостойна стать его племянницей?

Нет, милорд, все это слишком сложно, настоящий выход много проще: я не буду ни Вашей дочерью, ни племянницей, я останусь, как и была, просто Эммой Лайонной.

Я покидаю Лондон. Два года назад я провела три месяца – быть может, самых счастливых в моей жизни! – в прелестном маленьком городке Натли. Я возвращаюсь туда.

Согласно воле сэра Чарлза, с которым я Вам обещаю больше не видеться и которому возвращаю свободу от всех прежних обязательств, я буду жить или одна, или с нашими детьми, посвятив свою жизнь их воспитанию.

За детей я теперь спокойна, коль скоро Вы, милорд, принимаете участие в их судьбе.

Я заблуждалась, милорд, когда думала, что смогу быть честной женой, доброй матерью, способной составить счастье порядочного человека; я заблуждалась, ибо Вы судите иначе.

Но и Вы ошиблись, полагая, что я могу, потеряв право на свое прежнее достаточно двусмысленное положение, согласиться на другое, еще более ложное.

Мое положение в обществе как любовницы лорда Гринвилла сложилось в Лондоне; но кто скажет, какое положение я сумею занять в Неаполе в качестве вашей приемной дочери?

Нет, милорд, такая честь не по мне. Рожденная в потемках безвестности, я и умру там же – право, дни, проведенные мной в солнечном блеске успеха, были не самыми счастливыми для меня.

Прощайте, милорд! Найдите своему племяннику супругу благородную и целомудренную, сделайте ее Вашей приемной дочерью и предоставьте бедную Эмму ее нищете и бесчестию.

Считающая себя служанкой Вашей милости и не претендующая на более высокое звание

Эмма Лайонна».

Не медля ни минуты, я отослала это письмо сэру Уильяму Гамильтону и занялась приготовлениями к отъезду.

Либо сэр Уильям примчится сюда прежде, чем я упакую свою первую дорожную сумку, либо, зная, что я в Натли, сэр Чарлз приедет за мной туда.

В первом случае это будет шаг вперед, во втором, впрочем, тоже, и так было бы даже лучше, ибо после отъезда лорда Гринвилла мне не хотелось задерживаться в этом доме.

Сэр Уильям поспешил ко мне, едва лишь получил письмо. Он застал меня за упаковкой моих вещей.

– Так это что, серьезно?! Вы действительно хотите уехать? – вскричал он.

– Как нельзя более серьезно, милорд, – отвечала я. – Не можете же вы предполагать, что я бы позволила себе шутить с вами?

– А если бы ваше послание не застало меня дома и я пришел бы не тотчас, а спустя два часа?…

– Меня бы уже здесь не было.

– Вы воображаете, что таким способом вам бы удалось ускользнуть от меня?

– Ускользнуть от вас, милорд? Не понимаю. Я ведь не бегу ни от вас, ни от сэра Чарлза. Я ни от кого не бегу. Я просто уезжаю.

– Я был бы в Натли через час после вашего приезда. А возможно, что и за час до него.

– Но что же вам делать в Натли, милорд?

– Я бы явился, чтобы сказать вам, Эмма, что, с тех пор как узнал вас, больше не могу обходиться без вас и умоляю остаться со мной в том качестве, какое вы сами выберете.

Мое тщеславное сердце сладко затрепетало.

– Милорд, – произнесла я, – вы сами знаете, что существует лишь один род уз, способных связать меня с вами, – тот самый, в котором я отказала вашему племяннику.

– Эмма, что заставляет вас так говорить со мной? Тщеславие?

– Нет, милорд, достоинство.

– Признайтесь, Эмма: поступая так, вы следуете чьим-то советам?

– Вы угадали, милорд.

– И кто же этот советчик?

– Некто, без мнения которого я не могу ничего честно решить.

– Кто же он?

– Сэр Чарлз.

– Мой племянник?

– Пройдите в эту комнату, милорд, – там на бюро вы найдете письмо, которое, уезжая, оставил мне сэр Чарлз.

Сэр Уильям вошел в спальню и почти тотчас вернулся с письмом в руках. Наскоро пробежав его глазами, он обратился ко мне:

– Мисс Эмма, угодно ли вам оказать милость человеку, который всегда будет вам только отцом, согласившись стать его женой?

У меня подкосились ноги, и я упала в кресло; жемчужинки холодного пота проступили на моем лбу.

Не сон ли это?

Надменный сэр Уильям Гамильтон, приехавший из Неаполя затем, чтобы расторгнуть мой союз с его разоренным племянником, союз, который я чуть было не заключила, действительно предлагает мне свое имя, титул, состояние?

– Милорд, – сказала я, – если я потороплюсь принять такое великолепное предложение, вам со временем может прийти в голову мысль, что я ловко поймала вас на слове. Повторите мне это предложение завтра, и я вам отвечу.

– Согласен, но с условием, что свой ответ вы дадите в часовне моего особняка и мы в тот же вечер уедем в Неаполь.

– Завтра, милорд, любое ваше желание будет для меня приказанием.

– А пока вы разрешите сэру Уильяму провести с вами сегодняшний вечер как другу?

– Отказать вам, милорд, значило бы отнять у вас шанс вовремя одуматься.

– Вы полагаете, что я буду скучать?

– Боюсь, что послу, другу королевской семьи, ученому, окруженному аристократией духа и крови, общество овечьей пастушки из Уэльса покажется не слишком занимательным.

– Вы похожи на принцесс из наших народных сказок, Эмма: вашей крестной матерью была фея, но вы, чтобы надежнее сохранить свою тайну, сократили на одну букву имя, которое она вам дала. На самом деле вы не Эмма, вы Гемма[227]!

– Милорд, милорд, вы слишком привыкли беседовать с королевой! Вспомните, что вы в Лондоне, а не в Неаполе.

– Эта королева станет вашей подругой, Эмма; эта королева еще попросит вас давать ей уроки изящества и тонкого вкуса; эта королева будет вынуждена уступить вам свою корону в тот самый день, когда вы пожелаете затмить государыню в глазах ее подданных!

– Когда вы говорите ей такие любезности, милорд, королева протягивает вам руку для поцелуя?

– Почему вы спрашиваете?

– Хочу поучиться царственным манерам в предвидении будущей роли вице-королевы.

И я подала ему руку.

Лорд Гамильтон поцеловал ее так почтительно, как будто перед ним была сама Мария Каролина[228].

– Учитывая мои завтрашние планы, – произнес он, отпуская мою руку и кланяясь, – вы не удивитесь, если я скажу, что у меня много дел на сегодня. Позвольте же мне вас покинуть и не забудьте, что вы обещали подарить мне сегодняшний вечер.

Я и сама испытывала потребность остаться в одиночестве, чтобы разобраться в чувствах, теснившихся в моем сердце, и особенно в мыслях, переполнявших мозг. Я сделала сэру Уильяму самый грациозный реверанс и сказала, что буду ждать его в восемь вечера.

Когда он ушел, я сжала голову руками, словно боялась, что она разорвется.

Есть ли необходимость далее задерживать внимание читателя на странной ситуации, в которой я оказалась, вынуждая его, так сказать, перелистывать вместе со мной страницы, заполненные ее подробными описаниями?

Нет. Как и догадывался лорд Гринвилл, сэр Уильям Гамильтон влюбился до безумия; в час дня, расставаясь со мной, он был очарован, ослеплен, опьянен!

На следующий день, благодаря оплаченному моим будущим супругом разрешению не оповещать о нашей женитьбе, протестантский пастор, некогда по милости самого сэра Уильяма получивший свой приход, обвенчал нас в одной из комнат особняка, преобразованной в часовню. Все произошло без шума, очень скромно; не было никого, кроме необходимых по обычаю свидетелей.

По окончании церемонии пастор передал каждому из нас выписку из своей приходской книги, что подтверждало законность наших супружеских уз.

На сей раз это было уже не брачное обещание вроде того, что некогда прислал мне лорд Гринвилл, – это был настоящий брак, пусть заключенный втайне, но тем не менее законный.

В тот же вечер, после того как сэр Уильям с истинно королевской щедростью уладил все дела сэра Чарлза и наших детей, мы покинули Лондон и отправились в Неаполь.

XXX

Мы пересекли часть Франции, Бельгию, Германию, побывали в Вене, задержавшись там на срок, необходимый для того, чтобы сэр Уильям мог засвидетельствовать свое почтение императору Иосифу II[229], которому он имел честь быть представлен четыре года назад, когда его величество посетил Неаполь инкогнито, без свиты, под именем простого дворянина; потом мы побывали в Венеции[230], Ферраре[231], Болонье[232] и Риме.

Когда мы прибыли в Рим, сэр Уильям решил постепенно вводить меня в итальянский высший свет. Археологические изыскания не раз привлекали лорда Гамильтона в Рим – не скажу в главный город христианского мира, но в столицу Цезарей[233], – и здесь он был близко знаком со многими самыми достойными семействами.

Мы приехали туда в начале весны 1788 года.

Пий VI[234] занимал резиденцию на площади Святого Петра[235] в течение тринадцати лет, а самому ему был семьдесят один год. Прекрасный Анджело Браски, который, будучи избран папой как преемник Климента XIV[236], даже колебался, не присвоить ли себе в новом качестве имя Формоз II[237], настолько он был влюблен в свои женственные черты и пышные светлые волосы, так и остался неутомимым поклонником своей красоты, и об этом культе собственной персоны рассказывали самые смешные подробности. Злые языки, которые есть повсюду, даже в Риме, утверждали, что в конце концов его святейшество чем-то обязан своей великолепной наружности, ибо она имеет непосредственное отношение к его возвышению, ради которого кардинал Руффо[238], старшина Священной коллегии[239], употребил всю свою власть, ибо, как говорили, он питал к молодому прелату расположение, подобия которого надлежит искать в античности: оно было сравнимо с любовью Сократа к Алкивиаду[240].

Эта красота, положившая начало его карьере, продолжала способствовать ей и в дальнейшем – разумеется, если верить все тем же злым языкам, чьи суждения я лишь повторяю; Анджело Браски, потеряв своего покровителя, позаботился заменить его покровительницей: он вступил в тайную связь с любовницей кардинала Редзонико, племянника папы[241], и папа предоставил ему место верховного казначея, которое впоследствии отнял у него славный Ганганелли[242], взамен сделав его кардиналом. Впрочем, Климент XIV не мог поступить иначе: кардинальская шапка, согласно обычаю, полагалась каждому верховному казначею святого престола, если он терял свой пост, будь то по заслугам или нет. Тем не менее Анджело Браски принес Ганганелли благодарность за оказанную честь, однако папа, как уверяют, чистосердечно заявил ему:

– Я вас сделал кардиналом, потому что хотел отдать пост казначея человеку, чья порядочность не вызывает сомнений.

Поблагодарив за милость, Браски не счел уместным выразить признательность также и за мотивы, по которым она была ему оказана.

Когда мы прибыли в Рим, мне представилась благоприятная возможность повидать его святейшество, который, как было известно, с женщинами видался, хотя их не принимал. В самом деле, когда какая-нибудь знаменитая иностранка или местная аристократка выражала желание увидеть верховного понтифика и об этой просьбе передавали его святейшеству, он отвечал обыкновенно, что в такой-то день и час намерен прогуливаться в саду Квиринала[243], если дело происходило летом, или в парке Ватикана[244], если была зима; дама являлась в нужный срок в условленное место и, встретившись его святейшеству по пути, получала папское благословение.

Но я, как протестантка, не могла надеяться даже на такую привилегию; однако нашлось еще более простое средство снискать желаемую честь.

Управляющие коллегии Пропаганды добились согласия его святейшества присутствовать на одном из их ученых диспутов[245]; следовательно, для сэра Уильяма как посла было нетрудно получить там места. Поскольку эти места были оставлены заранее, нам не пришлось ни стоять в очереди, ни ждать, – мы явились туда точно к началу заседания.

Едва мы уселись, как громкий шум возвестил о прибытии его святейшества.

Должна признаться, что его появления я ожидала с большим любопытством.

Действительно, трудно было найти более представительного старца, чем Пий VI: его кудри, став из белокурых серебряными, сохранили свою роскошную волнистость, кожа была слишком свежа, чтобы поверить, что тут обошлось без притираний, но зубы были в самом деле красивы, а взгляд отличался замечательной живостью.

Возможно, что в тот день его глаза блестели ярче обычного, а румянец на щеках был розовее. Молва, вполголоса передаваемая из уст в уста, гласила, что его святейшество только что постиг очередной припадок яростного гнева, внушавшего ужас его ближайшему окружению и способного вспыхивать по самой ничтожной причине.

Для торжества, на котором ему предстояло присутствовать, Пий VI заказал своему портному новое одеяние; но не совсем удачно заложенная складочка на панталонах нарушила безупречную правильность форм, предмет его особой гордости. За этот грех его святейшество упрекнул беднягу посредством пинка, придя в негодование, которое виновный пытался умерить смиренными извинениями. Но извинениям, сколь бы они ни были смиренны, как говорят, положила конец оглушительная пощечина. Сраженный не так болью, как ужасом, грешник впал в бесчувствие, из которого его удалось вывести не иначе как обильным кровопусканием.

Церемония началась. Все шло наилучшим образом до тех пор, пока уже ближе к концу заседания его устроители, полагая, что доставят удовольствие верховному понтифику, продемонстрировав, сколь далеко Церковь простирает свое влияние, если ее приверженцев можно встретить даже в тропиках, предоставили слово молодому негру из Конго, и сей африканец-неофит начал свою речь[246], на мой взгляд как нельзя более выразительную, но в самом начале прерванную его святейшеством, который поднялся и вышел вон с видом крайнего неудовольствия; не прошло и нескольких секунд, как причина столь дурного расположения духа стала всем известна. Пия VI не занимали ни красота произносимой речи, ни Конго, на какой бы широте эта страна ни располагалась, он заметил только одно – негр очень безобразен; его лицо неприятно поразило органы зрения папы, и он удалился, посоветовав впредь не оскорблять его взор видом подобных уродов.

Это было все, чего заслужили управляющие коллегии Пропаганды своим благородным рвением!

Зато несколькими месяцами раньше, 6 октября 1787 года, – дата, оставшаяся в памяти окружения его святейшества благодаря отметившему этот день грандиозному празднеству, – Провидение даровало его святейшеству большую радость: принцесса-герцогиня, синьора Констанция Онести, разрешилась от бремени крупным младенцем мужского пола.

В Риме принцессой-герцогиней называли жену одного из племянников папы, которого последний сделал принцем-герцогом; что до прочих его племянников, в основном они стали кардиналами[247].

Принцесса-герцогиня, то есть супруга принца-герцога Онести-Браски, как поговаривали, была дорога его святейшеству в нескольких смыслах: как племянница, поскольку была замужем за его племянником, но также как дочь любовницы кардинала Редзонико, прекрасной Джулии Фальконьери, с которой он сам был близок. Ходили слухи, что вследствие этого принцесса-герцогиня была папе еще роднее, нежели он сам согласился бы допустить, ибо на самом деле Пий VI отрицал насколько он мог это отцовство, ссылаясь на религиозные принципы, которые не запрещали ему адюльтер, но нетерпимо относились к кровосмешению.

По поводу же рождения упомянутого младенца в Риме прошли большие торжества, причем все кардиналы и прелаты выражали свою радость и преданность его святейшеству, осыпая подарками принцессу-герцогиню.

Мужа принцессы мне довелось встречать на вечерах или, как выражаются в тех местах, на беседах у княгини Боргезе[248], менее скучных, чем другие римские беседы, хотя, говоря об этой всеобщей скуке, надобно сделать исключение для бесед, происходивших в доме старого кардинала де Берниса, где царила непринужденность, присущая Франции, которую он представлял[249]. Итак, супруг Констанции Онести – я встречала его у княгини Боргезе – был довольно видным мужчиной с лицом и статью атлета, уроженцем маленького городка Чезены, достаточно представительным, чтобы стать принцем-герцогом. Он отличался дремучим невежеством, так что в Риме, когда речь заходила о каком-либо бедняге, достигающем последней степени идиотизма, обычно говорили: «Он глуп, как принц-герцог».

Впервые явившись к княгине Боргезе непосредственно после прибытия из Чезены, еще переполняемый тщеславием по поводу своего титула принца-герцога и родословной, только что обнаруженной у него благодаря весьма своевременным изысканиям некоего римского ученого, он захотел пить и попросил у хозяйки дома стакан воды.

Принц-герцог стоял, прислонясь к камину, и г-жа Боргезе ответила:

– Дерните два раза за шнурок, у вас за спиной, и вам принесут то, чего вы хотите.

Он повиновался, ничего не понимая: принц-герцог не был еще знаком с таким способом использовать колокольчик, изобретенным г-жой де Ментенон, как известно, всего-навсего какую-нибудь сотню лет назад[250]. Поэтому невозможно описать его изумление, когда стоило лишь дважды дернуть за шнурок, как в дверях появился лакей с подносом, полным прохладительных напитков. Чтобы удовлетворить его любопытство, пришлось объяснить ему, каким образом действует звонок, и тут – надо отдать ему справедливость – он пришел в такой восторг, что весь вечер только об этом и говорил. Восхищение принца-герцога было так велико, что, вместо того чтобы отправиться к себе домой, он приказал отвезти его в Ватикан и, разбудив своего дядю, который уже успел отойти ко сну, поделился с ним своим примечательным открытием.

Папа, не вставая с постели, дернул за шнурок звонка, висевший у его изголовья, и сказал камердинеру, прибежавшему на этот зов:

– Проводите монсеньора Онести, и в следующий раз, прежде чем пропустить его ко мне в такой час, потрудитесь сначала осведомиться, стоит ли то сообщение, с каким он сюда спешил, того, чтобы меня будить.

Невежество принца-герцога распространялось на все области без исключения. Через несколько дней я застала его высочество у маркизы Бокка Падули-Джентили. Там беседовали об английской и французской литературе – предметом разговора были Шекспир[251], Бен Джонсон[252], Расин[253], Корнель[254], Мольер[255].

Принц-герцог будто воды в рот набрал: он не знал никого из этих господ, их имена он слышал впервые. Когда речь зашла о трагедии «Магомет»[256], посвященной Ганганелли[257], сэр Уильям произнес имя Вольтера.

– А! – вскричал принц-герцог, подпрыгнув от радости на своем кресле. – Этого я знаю! Немецкий монах, враг святой Церкви!

Добрейший принц спутал Вольтера с Лютером[258].

В общем, могло показаться, что некий рок заставляет этого болвана постоянно попадаться нам на пути. На следующий день он вновь оказался вместе с нами за столом у венецианского посла. Беседовали о Вене, об императорской картинной галерее[259]. Принц-герцог, объятый высоким вдохновением эстета, вскричал:

– Когда я жил в Вене, я проводил целые дни в этой галерее, погрузившись в созерцание «Ночи», полотна кисти Корреджо[260].

Все переглянулись. Ведь каждый из присутствовавших знал, что висевшая ранее в галерее Модены[261] «Ночь» Корреджо, купленная Августом III[262], курфюрстом Саксонским[263], находится ныне в Дрездене[264].

Лорд Гарвей, граф Бристольский, епископ Дерри, что в Ирландии[265], не смог без возражений стерпеть подобное проявление невежества.

– Право, монсеньор, – произнес он, – мне неловко противоречить столь ученому собеседнику, но осмеливаюсь все-таки уверить вас, что вы ошибаетесь; картина, которой, согласно вашему желанию, следовало бы находиться в Вене, чтобы вы могли созерцать ее в полное свое удовольствие, тем не менее в настоящее время пребывает в Дрездене.

– Прекрасно! – запротестовал принц-герцог. – Вы, стало быть, хотите сказать, что разбираетесь в этом лучше, чем мой дядя? О том, что картина в Вене, я слышал от него, а он в качестве папы непогрешим, вот как!

– Монсеньор, – возразил лорд Гарвей, – ваш довод для меня не годится: вспомните, что я протестантский епископ, а следовательно, не признаю непогрешимости вашего дяди.

Я уже упоминала о том, как гордился принц-герцог своей родословной, наскоро состряпанной для него и оставляющей далеко позади ту поддельную родословную, которую в свое время изготовил адвокат Никола Давид для герцогов Гизов[266] и которая восходила к самому Карлу Великому[267].

Что касается родословной принца-герцога, то ее подноготная такова.

Анджело Браски происходил из знатного, но обедневшего чезенского семейства; его сестра вышла замуж за мелкого буржуа, уроженца тех же мест, по фамилии Онести, который занимался торговлей и никогда не имел ни малейшей претензии разъезжать в каретах французского короля.

Однако когда папский племянник стараниями его святейшества превратился в принца-герцога, ему пришлось подыскать происхождение, достойное подобного ранга.

По счастью, знаток генеалогии, взявшийся за это дело, листая «Житие святого Ромуальда»[268], натолкнулся на следующую фразу:

«Romualdus, ex honestis parentibus natus»[269].

He упустив удобного случая, знаток своего дела присвоил Ромуальду фамилию Онести и подготовил роскошно изданный труд: из него явствовало, что племянник папы является прямым потомком этого святого, урожденного Онести.

Само собой разумеется, что именно в честь этого неоспоримого родства первенец, рожденный принцессой-герцогиней 6 октября 1787 года к великой радости папского двора, при крещении получил от своего дяди имя Ромуальдо.

XXXI

Говоря, что римские беседы были очень скучны, мне бы следовало прибавить: скучны для других, ибо для меня они представляли собой зрелище настолько новое, что казались занимательными или, вернее, необычными.

Римлянки, конечно, очень красивы, но это скорее можно сказать о простолюдинках, чем о знатных дамах. Среди жительниц Трастевере[270] и среди крестьянок окрестных селений отнюдь не редко можно было встретить женщин, напоминающих мадонн Рафаэля[271], но, повторяю, почти все они принадлежали к простонародью.

Среди же аристократок красавицы попадались гораздо реже: вот причина, почему мое появление в великосветских салонах Рима произвело настоящий переполох.

Среди прелатов и кардиналов возникла смута, почти революция.

Но прежде следует пояснить, что представляет собой обыкновенный званый вечер в Риме, если никакое чрезвычайное явление вроде моего визита не нарушает установленного порядка.

На таких сборищах царит обстановка во вкусе правительственных чиновников и духовенства: это времяпрепровождение в рамках строгого этикета, и если сердце подчас еще может найти там что-то для себя интересное, то ум – никогда. Повсюду чувствуешь себя настолько стесненно и принужденно, что малейшие проявления веселости становятся невозможны даже среди молодых людей. Во всех сердцах прячется боязнь, в любом взгляде сквозит недоверие. Вместо того чтобы пускаться в откровенные излияния, как в Англии или во Франции, здесь все молча изучают друг друга, страшась скомпрометировать себя неосторожным словом. Чужестранцы, лишенные подобных опасений, в этой ледяной атмосфере тоже становятся холодны и скованны. Это общество напоминает громадные часы, механизм которых остановлен и лишь время от времени начинает двигаться от какого-нибудь сотрясения, чтобы вскоре замереть снова.

К счастью, там хотя бы играют, причем игра ведется крупная, но, как бы ни был присущ мне азарт, я все-таки предпочла наблюдать и размышлять над тем, что у меня перед глазами, полагая, что к картам я еще успею вернуться.

Если хозяйка дома не играет, она завладевает каким-нибудь преосвященством или министром и беседует с ним в продолжение всего вечера; остальные присутствующие, облеченные каким-либо саном или званием, поступают так же, и эти многочисленные беседы с глазу на глаз так серьезны и тихи, что в кругу пятидесяти персон можно услышать, как пролетает муха. Все эти люди своей неподвижностью напоминали мне сенаторов Древнего Рима, восседающих на своих курульных[272] креслах в ожидании смерти от руки галлов[273].

Когда среди собравшихся оказывается три-четыре кардинала, для остальных гостей дело принимает особенно неудобный оборот. Достославнейшие преосвященства без конца бродят туда-сюда, им надо уступать место, приветствовать их приближение глубокими поклонами и остерегаться наступить на волочащуюся полу их одеяния. Простые прелаты толпятся вокруг них, изгибаясь, как скобки, и встречая рукоплесканиями каждую фразу, которую преосвященство удостоит обронить из своих священных уст.

Мое появление в Риме и в этих кругах, как я уже говорила, произвело немалое волнение. Преосвященства, перестав блуждать взад-вперед наподобие мольеровского мнимого больного[274], собирались вокруг меня и, так как я с легкостью говорила по-итальянски, в то время как лишь немногие из них с грехом пополам могли объясниться по-французски, а английского не знал никто, они были в восторге от возможности расточать мне комплименты, одновременно пресные и преувеличенные, на том языке, на котором, по словам Данте, так звонко звучит si[275].

Одним из самых настойчивых моих почитателей стал лорд Гарвей, епископ Деррийский, и поскольку он говорил со мной по-английски, будучи если не по уму, то по своей самобытности способен поддержать беседу, так что каждый из нас смеялся словам другого; преосвященства и столпы ультрамонтанства, окружавшие нас, были весьма заинтригованы[276].

Из всех этих вечеров наиболее приятными я считала беседы, происходившие в доме маркизы де Санта Кроче. Но, правда, это был круг близких друзей, куда я попала благодаря положению лорда Гамильтона; там собиралось самое избранное общество, состоявшее почти сплошь из членов дипломатического корпуса.

Я очень настойчиво добивалась, чтобы меня представили маркизе де Санта Кроче, потому что знала, что на ее маленьких приемах, куда гости собираются в десять вечера, бывает кардинал де Бернис, а я хотела познакомиться с этим обаятельным стариком, так как читала его стихи – те, которые он сам называл грехами молодости.

Кардиналу де Бернису было в ту пору семьдесят три года; он сохранил не только все свое остроумие, но и почти не утратил юношеской живости; в Риме он пребывал в качестве протектора Франции[277]. Было известно, что смолоду он сыграл заметную роль в европейской дипломатии, принял монашество и сан аббата; оказавшись в Париже, он публиковал там свои стихи галантного содержания и понравился г-же де Помпадур[278]; в возрасте двадцати девяти лет был принят в Академию; после смерти кардинала Флёри быстро сделал карьеру[279], был отправлен послом в Венецию, стал кардиналом. Это он, будучи министром иностранных дел, подписал союзный договор с Австрией[280], а во время Семилетней войны впал в немилость, так как был приверженцем мира наперекор мнению г-жи де Помпадур[281]. Однако в 1764 году г-жа де Помпадур умерла, и кардинал де Бернис[282] стал архиепископом Альбийским[283], а пять лет спустя – послом в Риме. В первые годы своего пребывания здесь он играл весьма блестящую роль, и, хотя Испания приобрела чрезвычайное влияние на Ватикан, ему удавалось благодаря своим личным качествам обеспечить и Франции неплохую позицию.

В тот же день, когда нас представили его преосвященству, мы были приглашены отобедать у него назавтра.

Мы заранее знали, что стол у кардинала де Берниса превосходен и что, вопреки обычаям римских слуг, его лакеи не экономят на гостях, скармливая им остатки вчерашнего пиршества.

Кардинал жил на широкую ногу, был хлебосольным, и всякий, кто однажды был ему представлен, знал, что место за столом ждет его всегда. Эта повседневная расточительность, празднества, которые он давал, беспечное мотовство, происходившее в его окружении, вели кардинала к разорению тем вернее, что родные его, управлявшие его имуществом во Франции, изобретали каждый год то засуху, то наводнение, лишь бы избавиться от необходимости высылать ему деньги; всегда оказывалось, что восстановление разрушенного поглотило все средства, еще остававшиеся после стихийных бедствий.

Милый старик рассказал мне все это смеясь и не без кокетства прибавил:

– Какое счастье, что мне семьдесят три! Так или иначе моих средств хватит на тот недолгий срок, что остался до конца.

Увы, этот достойный человек ошибался. Отозванный со своего поста три года спустя за несогласие примириться с Французской революцией, лишенный всего своего достояния, он, расставшись с сотней тысяч римских экю ренты, остался в стесненных обстоятельствах, которые обернулись бы нищетой, если бы не вспомоществование, что выхлопотал для него при испанском дворе кавалер д'Асара, его друг[284].

Мы встречали у кардинала де Берниса этого испанца, о доблести, честности и учтивости которого в Риме было единодушное мнение. В те дни он и испанский двор, двор Карла III[285], находились в несколько щекотливом положении в связи с одним мелким мошенничеством, допущенным его святейшеством: вопреки своим настояниям, испанцам так и не удалось добиться справедливости.

Как всем известно, общество Иисуса[286] в 1767 году было изгнано из Испании и Неаполя, а в 1773-м орден иезуитов был вообще упразднен Климентом XIV[287], прожившим после его отмены менее двух лет.

Хотя Карл III был очень зол на святых отцов, ведь с самого рождения ему приходилось бороться со слухами о том, что на самом деле он сын кардинала Альберони[288], а не Филиппа V[289], его мщение ограничилось их высылкой из пределов державы и тем, что он побудил к такой же мере своего сына Фердинанда[290]; однако он продолжал выплачивать им пенсион в звонких испанских пиастрах, весьма ценимых в Италии и особенно в Риме, ибо местные монеты чеканились Бог весть из чего.

И вот в Чивитавеккья[291] прибыл корабль с пиастрами[292], присланными из Мадрида.

Эти пиастры были предназначены для уплаты пенсиона изгнанникам.

Пий VI велел доставить их на монетный двор.

Когда деньги прибыли, вместо того чтобы распределить их между святыми отцами, его святейшество повелел их расплавить, добавить туда четвертую часть примеси, начеканить паоло[293], папетто[294], тестоне[295] и карлино[296] и выдать этой жалкой монетой причитающуюся иезуитам сумму, причем на этой махинации, как уверял нас Дженкинс, банкир сэра Уильяма, папа выгадал более двадцати пяти на сто.

Ни иезуиты, ни кавалер д'Асара, несмотря на все свои протесты, не смогли добиться восстановления справедливости; уверившись в том окончательно, они отправили королю Карлу III прошение о том, чтобы впредь пенсион выдавался им непосредственно из рук испанского посла.

Но все это мелочи по сравнению с тем, что мне приходилось слышать о других способах, используемых верховным понтификом с целью раздобыть денег или, говоря точнее, увеличить достояние принца-герцога и кардинала Онести, двух своих племянников. Его святейшество был до мозга костей подточен гангреной непотизма[297].

Ко времени нашего прибытия в Вечный город Пий VI, несмотря на свое могущество мирское и церковное, готовился проиграть процесс, который он мог бы десять раз выиграть, если бы был всего лишь несправедлив.

Но, к несчастью, он был сущим нечестивцем.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Средства массовой информации ежедневно советуют нам всевозможные чистки: лимонами, грецкими орехами,...
Александр Вулых сегодня, безусловно, занимает видное место на небосклоне российской поэзии, являясь ...
Мафиози, сидящий в кресле директора телеканала оказывается вдвое, втрое отвратительнее простого банд...
Автор, профессиональный врач-педиатр, Ирина Королева рассказывает о питании младенца от рождения до ...
Автор нашего сборника – один из самых ярких и оригинальных российских афористов. В этой книге вы най...
Шли первые сутки из девяти, названных в Пророчестве, и коварный темный план по захвату мира… полетел...