История России. Век XX Кожинов Вадим

Кстати сказать, я однажды спросил А. И. Полетаева, как, по его мнению, можно добиться широкого выхода Николая Тюрина на телеэкран, и он, имевший немалый опыт в подобных делах, не задумавшись, ответил, что для этого нужно сломать всю систему…

И в самом деле: телеэкраном управляли и управляют лица, которые, как говорится, на дух не переносят русской песни. Нельзя, правда, не отметить, что в последнее время отдельные сотрудники ТВ – явно на свой страх и риск – все же проявляют волю к утверждению этой песни. Так, недавно на телеэкране впервые полноценно явился замечательный певец Александр Николаевич Васин. Собственно, правильнее его назвать древнерусским (уже упомянутом в начале этой статьи) словом «песнотворец», ибо он не только самобытно поет созданные ранее песни, но и творит их сам – и на свои стихи, и на стихи современных поэтов.

IV

«Просить за себя я не умею и не люблю, просить за другого – во много раз легче…»

Году в 1957-м, если только не изменяет память, мне в руки попала, в общем довольно случайно, вышедшая еще в 1929 году книга Бахтина о Достоевском. Я ее прочел. Разумеется, я не хочу сказать – это было бы неправдой – что я сразу же по прочтении понял всю значительность книги. Нет, конечно, но я увидел, что это глубокая, самобытная, неожиданная вещь. Мне было тогда 27 лет, к тому же я вырос не в самой лучшей идеологической атмосфере. Но, во всяком случае, прочитанная книга меня поразила. Я принялся всех расспрашивать: кто такой Бахтин? Мне ничего не было известно о нем. Но и большинство людей, к которым я тогда обращался, особенно первые из них (литературоведы старшего поколения), тоже ничего вразумительного не могли мне ответить: «Он был репрессирован, у него несчастная судьба, он давно умер». И в продолжение довольно долгого времени, года три, я оставался в убеждении, что Бахтина уже нет на свете. Однажды я заговорил о Бахтине с Леонидом Ивановичем Тимофеевым (Бахтин переписывался с ним, а как-то, накануне войны, Л. Тимофеев даже пытался помочь ему, устроив для Бахтина два доклада в ИМЛИ АН СССР), обмолвившись: «покойный Бахтин»… «Как?! – изумился Тимофеев. – Почему покойный? Он – жив, правда, я не знаю сейчас его адреса, он, говорят, переехал, но он живет в Саранске, преподает в Мордовском университете…»

Пораженный, я тогда же написал Бахтину письмо. В частности о его замечательной книге, о том, что, познакомившись с нею, обратил на нее внимание и еще целого ряда людей, которые необыкновенно высоко ее оценили, и я, собственно, пишу ему и от их имени. От имени С. Бочарова, Г. Гачева, например, которые восхищены его книгой… К этому времени мне стало известно, что в одном из обзоров напечатанной литературы о Достоевском в Америке книга Бахтина тоже оценена не менее высоко. Я сообщил Михаилу Михайловичу и об этом… Сам он едва ли мог об этом узнать.

Надо сказать, Бахтин довольно быстро мне ответил. Ответил прекрасным письмом, прекрасным даже с точки зрения почерка. Потом мне стало известно, то у Бахтина было как бы два почерка: один для себя, другой – для переписки. Для себя его почерк даже трудно разобрать, но для людей он всегда писал почти каллиграфически. В этом, на мой взгляд, тоже выражалась натура человека. Да и письма, кстати, он всегда писал с черновиком, но не для того, чтобы написать поэффектнее (как довольно часто делали его современники), а просто из уважения к адресату, чтобы тот мог получить действительно отточенное и завершенное в себе послание…

Да, так я начал с ним переписываться и сразу же стал думать о том, как издать его книгу. Я узнал от Бахтина, – а об этом все как-то забыли, – что в архиве ИМЛИ АН СССР хранится его диссертация о Ф. Рабле, которую он защищал в 1946 г. Я тут же эту диссертацию разыскал, прочитал и вновь был потрясен открывшимся мне и совершенно до того неведомым миром народной смеховой культуры. Сгоряча я принялся тогда добиваться издания именно этой книги. Признаюсь, что это оказалось совершенно невозможным делом. Никто даже не хотел как бы ничего и слушать. Постепенно у меня сложилось убеждение, что тактически правильнее начать с переиздания книги о Достоевском.

Ныне покойный Л. Шубин работал тогда редактором в издательстве «Советский писатель». До этого мы учились вместе в аспирантуре, и я очень хорошо его знал. Так вот, я обратился к нему с предложением: есть такая прекрасная книга, и надо ее переиздать. Именно по его совету я связался с крупнейшими нашими специалистами по Достоевскому, самыми разными, начиная от Л. П. Гроссмана и кончая Б. Рюриковым. Я составил письмо о необходимости переиздания книги, которое – постепенно – целый ряд влиятельных людей, в сущности, все известные специалисты по Достоевскому, подписали. Эту бумагу я сдал в издательство, и книга будто бы сдвинулась с «мертвой точки». Но уже через некоторое время ее движение неожиданно приостановилось…

Я напомнил в редакции о письме-обращении: вот, мол, виднейшие наши литературоведы-специалисты подписали его – и Виктор Владимирович Виноградов, и Виктор Борисович Шкловский, и целый ряд других известнейших имен… Но, когда я упомянул об этом, тогдашняя заведующая редакцией вдруг несказанно удивилась:

– О чем вы говорите?.. Я что-то не помню никакой бумаги. Я не видела этого письма… Где оно? Я ничего не помню!..

Под этим лживым жестом была своя серьезная подоплека, и я о ней расскажу (тогда я просто ничего не знал о ней). Да, я страшно разозлился и предпринял решительный шаг, написал небольшую статью «Литература и литературоведение», где процитировал основные места из письма и перечислил всех, кто его подписал, добавив, что читатели могут надеяться на издание книги Бахтина. Надо сказать, что это был очень рискованный шаг: многие из тех, кто подписывал прошение, были согласны на то, чтобы в одном экземпляре оно существовало, так сказать, для внутреннего пользования в издательстве, но – в газете, публично!.. Некоторых это чрезвычайно смутило, и в частности Б. Рюрикова, в то время главного редактора «Иностранной литературы». Он был в страшном негодовании, и я навсегда испортил с ним отношения.

Но дело было сделано, письмо обнародовано. Появилось неопровержимое доказательство, что оно существует. Издательство уже не могло возражать, и вновь началось движение книги. Уже задним числом (собственно, через несколько лет после издания книги), я узнал, что книгу Бахтина – в принципе – издать было невозможно. Во-первых, потому, что Бахтин никогда не был реабилитирован и никогда не стал бы просить об этом: считая для себя такую просьбу делом как бы совершенно ненужным. А он был осужден в 1928 году на семь лет заключения и ссылки. Но это даже не самое важное. Главное, я выбрал, разумеется, ничего не зная об этом, самое неудачное издательство для продвижения книги Бахтина: издательство «Советский писатель». Дело в том, что директором его в то время был Лесючевский, человек, который в 1928 г. работал в Ленинградском ОГПУ и лично был причастен к «делу Бахтина». Знал он все досконально. Я же, естественно, не имел обо всем этом ни малейшего представления и пошел по такому тягостному и, казалось бы, совершенно безнадежному пути. Да, в то время издавали книги многих реабилитированных людей, но Бахтин к ним не принадлежал, и он был арестован и осужден не в 1937 году, а значительно раньше: другое время, другое отношение…

Да, так вот поначалу дело двигалось чрезвычайно трудно, и я вынужден был прибегать – об этом можно было бы рассказывать очень долго – подчас даже к уловкам… Прежде всего приведу такой пример. Он интересен и тем, что имеет продолжение. В самый разгар моей издательской деятельности в Москву приехал довольно известный итальянский литератор Витторио Страда. Впоследствии он приобрел репутацию крайнего ревизиониста, но в то время считался просто крупным специалистом по советской литературе. К тому же он был членом Компартии Италии. По приезде он почему-то пожелал встретиться со мной, тогда еще совсем молодым литератором, и пришел ко мне. Во время беседы он, в частности, с гордостью заявил, что работает сейчас в известном итальянском издательстве, которое собирается издавать все лучшие книги о Достоевском. Он принялся перечислять авторов – Гроссман, Шкловский и прочая, целый ряд имен…

– Послушайте, Витторио, – говорю я ему, – это все книги не такие уж и значительные. Ведь есть совершенно гениальная книга о Достоевском – М. М. Бахтина. Вот какую книгу вам следует издать прежде всего!

Он отнесся к моему предложению крайне скептически, и это понятно, он просто никогда не слышал самого имени Бахтина. Я понял, что он ничего не сделает и для издания его книги. И я предлагаю ему:

– А не могли бы вы оказать мне одну услугу?

– Что такое?..

– Я очень прошу вас, когда вы вернетесь в Италию, пришлите в агентство «Международная книга» письмо, свидетельствующее о желании вашего издательства опубликовать книгу Бахтина. Это, разумеется, ни к чему вас не обязывает, но мне вы окажете тем самым серьезную услугу. Напишите к тому же, что, поскольку сам М. М. Бахтин живет в Саранске, то здесь, в Москве, его интересы представляет В. В. Кожинов, к которому вы и просите обратиться для соответствующих переговоров.

Прошло какое-то время, и мне действительно звонят из «Международной книги». Все было исполнено именно так, как я и просил. Я моментально составил бумагу от имени «Международной книги», направленную в адрес «Советского писателя»: в связи с тем, что (все бумаги, кстати, у меня в архиве, как и рукописи М. М. Бахтина, сохранены) работа Бахтина готовится для публикации в Италии, агентство предлагает как можно скорее издать эту книгу на русском языке с тем, чтобы ее перевод на итальянский осуществлялся уже с нового издания. «Международная книга» настаивает на скорейшем ходе дела…

После этого я стал добиваться приема у директора «Международной книги», заместителя министра внешней торговли СССР с тем, чтобы как-то лично на него воздействовать. По счастью, мне это действительно удалось и вот каким образом. Поначалу директор воспринял мои предложения без всякого энтузиазма и даже откровенно удивился, с чего это я явился к нему по столь странному поводу. Но я сказал ему:

– Простите, я вижу, вы достаточно холодно относитесь к моему предложению, но, поверьте, совершенно напрасно: вполне может получиться вторая история с Пастернаком.

Дело в том, что незадолго до этого в Италии была издана книга Пастернака «Доктор Живаго». Я объясняю, что текст книги Бахтина у итальянцев есть, и они, ничего не дожидаясь, могут его издать, причем, разумеется, с соответствующим предисловием. Будет скандал не меньший, чем с книгой Пастернака.

Надо признать, что такой оборот дела страшно перепугал директора. Он преобразился и принялся расспрашивать меня сам:

– Что же делать? Как этого избежать?

– Очень просто! Надо добиться немедленного издания книги М. Бахтина. Вы ведь знаете, как идет дело у нас в издательствах. К тому же Бахтин забыт, живет в Саранске, сам ничего предпринимать не может, а книга его лежит в издательстве, не движется…

И сам тем временем подсовываю ему предварительно составленное письмо с самыми резкими требованиями в адрес «Советского писателя».

Надо сказать, что после этого дело сдвинулось вновь. Книга, если мне не изменяет память, была после этой истории сдана в набор. Но…

Неожиданно книгу пожелала посмотреть Книпович, литератор, которая играла в издательстве «Советский писатель» роль некоего «теневого директора». Она прочитала (как она писала, хотя я в этом совсем не уверен) рукопись и написала бумагу – по собственной инициативе, никто ее официально не просил! – содержание которой было таково: да, нам действительно необходимо подумать на будущее и о том, чтобы издавать некоторые немарксистские работы о Ф. М. Достоевском, вышедшие еще в 20-е годы. Она перечислила несколько имен, упомянув среди них почему-то и Б. Эйхенбаума, который, насколько мне известно, ничего про Достоевского не писал. Но, продолжала Книпович, надо подойти к этому предприятию чрезвычайно серьезно, поручить его подготовку опытнейшему литературоведу-марксисту, который все тщательно и обстоятельно рассмотрит. Так что дело следует начинать, но почему же его надо начинать с Бахтина?..

Во всяком случае, книга остановилась опять…

И вдруг неожиданно я получил письмо от его жены, которая очень просила меня приехать в Саранск. Ее просьба была связана с тем, что она тяжело заболела, боялась, что уже не выживет, умрет, и видела во мне человека, которому она может, так сказать, с рук на руки сдать М. Бахтина. Она прекрасно знала по нашей переписке, как я к нему отношусь, с каким преклонением. Знала и то, что есть группа молодых людей, которые так же высоко его ценят… К счастью оказалось, что опасения ее были преждевременны, она прожила еще до 1971 года. А это было в 1961 г.

В дороге я думал о том, что мне будет чрезвычайно тяжело, приехав, утешать старого человека, жизнь которого сложилась столь драматически: книга его вышла в 1929 году и за исключением отдельных случайных статей, да еще и изданных под чужими именами, он до 1961 года, то есть в течение 32 лет, совсем не печатался. Причем это в лучшие годы его жизни! В 1929 году ему было 34 года! И в этот самый расцвет творчества он совершенно не существовал для читателя… Я полагал, что Бахтин живет в мрачном состоянии духа, и хотя тон его писем ко мне был бодрый, тем не менее я полагал, – что, когда я приеду к нему, его надо будет утешать, искать какие-то слова, сказать о том, что не считайте, мол, будто ваша жизнь прошла напрасно и проч. И вот, чувствуя, что мне трудно будет вести подобный разговор, я решил взять с собой своих друзей по ИМЛИ – С. Бочарова и Г. Гачева. Втроем мы и поехали в Саранск.

Город этот был тогда… провинция и печать запустения. Но это – разговор особый…

Итак, мы приходим к Бахтину. Усаживаемся, начинается разговор, и не прошло, я думаю, 15–20 минут, как самый непосредственный из нас, Г. Гачев вдруг встал на колени, и, по-детски опершись руками о стол, искренне вопросил:

– Михаил Михайлович, скажите, как жить, чтобы стать таким, как вы!..

Да… За эти 15–20 минут Бахтин произвел на нас потрясающее впечатление, и это только в преддверии подлинного общения. Я должен сказать, что, встретившись с ним, я впервые в жизни встретился тогда с подлинно великим человеком. Это было видно сразу, и тут нельзя было ошибиться…

Мы приехали его утешать! А теперь, пораженные, сами ждали от него утешения, урока. То, что вырвалось у Г. Гачева, мог бы произнести каждый из нас: не мы ему, а он нам был нужен. Эти жуткие тридцать лет никак его не раздавили, он был абсолютно уверен в своем призвании, миссии, если хотите… И не было у него ни грана тщеславия, а у нас – ощущение полного равенства. К каждому человеку он обращался, как к самоценному и равному: «Ты еси!»

Без сомнения, ни малейшего расхождения между жизнью и словом у Бахтина не было, он блестяще писал об ответственности гуманитарного знания. Это просто уникальная способность к духовному общению: к нему, это общеизвестно, часто приходили мордовские писатели, исповедовались ему… И он умел разговаривать с каждым. В этом не было ничего нарочитого, ни малейшего «умения», все совершалось само собой, органически…

Именно после этого посещения я узнал, что Бахтин до ссылки был в самых приятельских отношениях с К. Фединым. Правда, когда в 30-х гг. он приезжал в Москву и звонил Федину, то писатель его не узнал… Сделал вид, конечно, что не узнал. Ответил: вы, вероятно, ошиблись… «Ошиблись!»

Я не осуждаю К. Федина. Его слишком легко понять: время было суровое. Но я подумал о том, что К. Федин должен бы ощущать вину, испытывать какое-то чувство вины перед Бахтиным.

Но выяснилось, что попасть к нему – дело чрезвычайно сложное. Никто просто не мог мне сказать, где в какое время Федин находится: то ли в Барвихе, то ли на даче, то ли в отъезде, то ли в санатории…

Отчаявшись, я позвонил прямо в секретариат СП СССР и с педалированным немецким акцентом стал страстно взывать:

– Я дойче шрифтштеллер, я Ганс Гюнтер… Когда Федин, ваш Федин жил в Дойчлянд, я хотел назвать Германий… он был мой камрад, мы очень дружили с ним… Я приехал ин Москау и хотел видеть Федин, говорить с ним… Да-да, видеть!..

Уловка подействовала. Секретарша сообщила мне, что Федин на днях вернется в свою городскую квартиру, назвала день, час…

В назначенное время я уже дежурил у подъезда. Видел, как подъехала машина, как вышел Федин с дочерью, прошли в дом… Я дал им время освоиться в квартире и позвонил. Зная, что меня не впустят, я сразу, как только отворилась дверь, закричал громко и с таким расчетом, чтобы мои слова были услышаны в квартире:

– Я приехал от Михал Михалыча Бахтина! Он был дружен с Константином Александровичем!.. Он…

Я рассчитал правильно: старик выглянул!

– Он жив?!..

– Да, конечно…

Я был допущен в квартиру и быстро изложил Федину свои трудности с издательством. И он, тогда же, в прихожей, подписал обращение в «Советский писатель» с просьбой ускорить издание книги Бахтина…

Помощью Федина мне пришлось воспользоваться еще раз и, надо сказать, при уже совершенно карнавальных обстоятельствах, совершенно в духе героев Рабле. Федин вторично подписал резкое, категоричное решительное требование, обращенное к директору издательства о переиздании книги Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского». Книга уже была набрана, но все остановилось, потому что заупрямился директор «Советского писателя», бывший гепеушник Лесючевский. Не ведаю уж, чем он руководствовался, но книгу не подписывают в печать. Она лежит уже столько времени, что могут начать рассыпать набор, а ей хода не дают… Я решил обратиться к Федину и выяснил, что он живет на даче. Подхожу к ограде, калитка открыта, никакого звонка нет, никто не подходит, хотя на территории дачи, как мне известно, было человек 5–6 обслуги. Но пройти нельзя: через весь двор протянута проволока, к которой прицеплен огромный волкодав, контролирующий дорожку к дому. Приоткрываю калитку – собака злобно рычит… А я панически боюсь собак. По всей вероятности, это связано с тем, что (реальный факт!) мою мать, когда она была мной беременна, искусала собака. Меня никогда в жизни ни одна собака не кусала, но до сих пор я их ужасно боюсь. Особенно маленьких, потому что мать мою искусала маленькая собака… Тут, правда, здоровый пес, но все равно – страх! Поскольку я жил тогда неподалеку от Федина, я вернулся к себе, взял велосипед, потом широко открыл фединскую калитку, отъехал подальше, разогнался и – ворвался во двор! Волкодав буквально обезумел. Он мчался за мной, но добраться до меня не мог: я отчаянно крутил педали, и ему никак не удавалось вцепиться в мою ногу зубами. Я врезался прямо в терраску, быстро взлетел на нее – это у меня все так было рассчитано. Собака – исходит яростью и пеной, бьется в истерике (не выполнила свою «боевую задачу»!)… Выскочили какие-то люди… И среди них, я вижу, – дочь Федина, а одновременно его хранительница и секретарь, такая крупная женщина, несколько даже мужского облика. Она меня уже знала, и я, обращаясь к ней, прохрипел: «Простите, но я иначе не мог прорваться. Решается вопрос о книге М. М. Бахтина…» – и протянул ей листки заранее составленного письма. Она вырвала их у меня из рук, а тут уже, слышу, сам Федин высунулся из окна второго этажа: «Что такое?..» Причем, точнее, это было даже два письма. Я специально заготовил на всякий случай, как двуствольное ружье, два послания – одно в издательство «Советский писатель», а другое – в «Художественную литературу». Названия издательств я не обозначил, а написал только имена и отчества директоров… Боялся, знаете ли: если Федин смекнет, что речь идет сразу о двух книгах, то возмутится, скажет, мол, мало одной, так еще и вторая… Поэтому я все и «зашифровал», будто бы ходатайство одно, но адресовано двум разным должностным лицам… И книги, конечно, тоже не назвал, а просто написал в обоих случаях: «Книга Бахтина…» Причем составлено это было в резких тонах, от имени Федина: дескать, я уже обращался по данному поводу, но ничего не движется, а Бахтин не может ждать, он старый, больной и много испытавший человек, вы должны ему помочь и т. д. Ну, и дочь, значит, взяла эти листки, ушла. Собаку тем временем служитель Федина отвел в сторону (и, в конце концов, ее неудача на ней, может, плохо отразилась). Вскоре дочь принесла подписанные Константином Александровичем бумаги, я, весьма опасаясь волкодава, уехал на велосипеде и сразу же отправил их по адресам…

Вообще, тогда я уже понял одну существенную вещь… Не знаю, как сейчас, но в ту эпоху было два совершенно разных типа начальственных указаний: официальный и в форме личного обращения. Официальные указания часто не принимали во внимание: мало ли что – кто-то мог о чем-нибудь попросить, а кто-то из чиновников по должности вроде как бы должен был отреагировать таким официальным указанием… Неизмеримо сильнее действовали личные обращения. Вот эти письма и были составлены именно так, и одна женщина, выдав себя за дальнюю родственницу Федина, отнесла одно из них к Лесючевскому. Не располагаю сведениями о том, какую резолюцию наложил на письмо Лесючевский, но, что интересно (это можно проверить по сохранившейся копии письма), – дата фединского письма точно совпадает с датой подписания книги в печать. Так «Поэтика Достоевского» оказалась опубликованной, и вместе с тем это значительно продвинуло и книгу о Рабле.

Подобных случаев было множество. Я вам прямо скажу, что об истории издания книг М. М. Бахтина можно написать большой авантюрный роман, изобилующий и неприятными, и веселыми подробностями и сценами.

Кстати, когда книга о Рабле готовилась к публикации, М.М. категорически отказался ее издавать, если он не сможет ознакомиться со всем тем, что написано существенного о Рабле после 1940 года, и не добавит эти данные к уже имеющимся. Мне пришлось всеми правдами и неправдами доставать эти книги, то есть, я брал их в библиотеках, привозил ему или пересылал как-то, и он действительно со всем ознакомился. Тем не менее, когда пришло время сдавать рукопись в издательство, он заявил, что она не готова. Я специально приехал к нему для этого, приехал вместе с известным ныне литературоведом Дмитрием Урновым (так что в данном случае есть свидетель несколько забавного и даже странного сюжета). Так вот, приезжаю, а М.М. говорит мне: «Нет, книга не готова, я не могу ее сдать». Там уже все закрутилось, уже все решено, если срочно не сдать рукопись, то она выпадет из плана и так далее… И тогда, я помню, Елена Александровна вызвала меня на кухню – чтобы не при нем, чтобы он не слышал – и говорит: «Димочка (так она меня называла), Димочка, отнимите у него эту рукопись». И вы знаете, я именно так и сделал.

Шкловский, когда вышла книга М.М. о Достоевском, написал о ней достаточно критически; и о «Творчестве Франсуа Рабле.» – тоже. Это была старая неприязнь. Хотя в последние годы Виктор Борисович стал как-то немного тянуться к Бахтину. И даже помог мне, когда я «пробивал» книгу о Рабле. Помню, это был интересный эпизод… Первым составленное мною ходатайство подписал Ермилов, который незадолго до того напечатал разгромную рецензию на книгу Шкловского «За и против». Я позвонил Шкловскому, он сразу согласился все подписать. Приезжаю к нему, подаю этот лист, а там уже стоит подпись Ермилова. Шкловский так и вспыхнул: «Послушайте, это что же вы мне предлагаете?! Чтобы я с Ермиловым, с этим негодяем, который меня обругал, чтобы я с ним вместе подписывался?!» А я, поскольку очень хотел своего добиться, в такие моменты весь пребывал в огромном напряжении, и меня всегда словно бы осеняло, я интуитивно понимал, что нужно предпринять. Я ему говорю: «Виктор Борисович, вы меня разочаровываете.» Он удивляется: «Что такое, в чем дело?..» – «Я вообще считал, что вы – самый эксцентричный человек, который проживает на территории Союза Советских Социалистических Республик. Это же крайне оригинально, что вы подписываетесь рядом с Ермиловым, наоборот, обязательно надо поставить подпись, ведь это ваш стиль – удивлять других: вы с Ермиловым, своим злейшим врагом.» – «А что, пожалуй вы и правы», – сказал он. И подписал ходатайство. Подобных случаев было множество.

* * *

Вот, еще один эпизод… Произошло это сразу же после смерти Елены Александровны. Михаил Михайлович тогда пребывал в тяжелейшем положении. Знаете, если бы я сам этого не видел, то любые свидетельства счел бы ложными: но Михаил Михайлович действительно в течение суток стал другим человеком. Он стал совсем маленьким, совершенно жалким… Так в нем поражала какая-то монументальность, а смерть жены разрушила ее совершенно. Он даже потом рассказал, что вообще собирался умереть, но в последний момент передумал. Кстати, он не раз повторял: «Смерть наступает тогда, когда есть сигнал из какого-то высшего духовного центра человека… Только тогда человек умирает…» Ну, конечно, речь идет не о какой-нибудь чудовищной травме… Но во время болезни, он говорил, есть приказ, отдаваемый вот этим самым внутренним центром, – жить дальше или умереть… Михаил Михайлович прожил еще 4 года. Правда, это было скорее уже медленное умирание, но тем не менее… И когда он остался один, то категорический отказывался у кого-либо поселиться… Я его хорошо понимаю: это очень неприятно – осознавать, что ты будешь кому-то как бы в тягость и прочее… Я приглашал его поселиться у себя, но он сразу отклонил все разговоры об этом. И тогда мы устроили Михаила Михайловича в переделкинский Дом творчества. Он еще не состоял в то время в Союзе писателей… Только потом, после долгих уговоров, он туда вступил… Между прочим, столь же категорично Бахтин отказался от звания профессора. И когда я спросил: «Михаил Михайлович, почему вы так пренебрегаете этим?..» – он ответил: «Понимаете, философ должен быть никем, потому что если он становится кем-то, то он начинает приспособлять свою философию к своей должности». Он сказал это несколько шутливо, но в тех словах была своя логика и свой смысл… Я, кстати, поэтому так и довольствовался степенью кандидата наук… Я в 1958 году защитил кандидатскую диссертацию, но всегда уклонялся от защиты докторской, как бы подражая Бахтину…

Так вот, он поселился в Переделкине. Причем, как инвалида, его поместили вместе с «экономкой», которая за ним ухаживала. Прожил он месяц (положенный срок), мы настояли на втором, потом стали настаивать на третьем… И его оттуда буквально начали выкидывать… Дирекция Дома пожаловалась директору Литфонда, т. е. вышестоящей организации… Тот дал указание Михаила Михайловича выселить. Причем его особенно раздражало, что «там еще какая-то женщина». Надо было как-то спасать положение. В Москве уже готовилась квартира для Бахтина (в писательском доме она освобождалась после чьего-то отъезда за рубеж. То есть кооперативная квартира покупалась за деньги Михаила Михайловича). Необходимо было продержаться еще совсем немного… Я узнал, от кого это зависело, и пошел к заместителю председателя Союза писателей, секретарю по оргработе. Обычно эту должность занимал генерал КГБ, такой порядок существовал в Союзе писателей. Фамилию этого товарища я забыл, но это неважно: он недолго просидел в своем кресле. Вскоре его выгнали – из-за Солженицына. За то, что не смог предотвратить историю с Солженицыным…

Прихожу, значит, к этому чиновнику, начинаю просить за Бахтина… Естественно, подготовился, настроился как следует… И вот как я его сразил… Он отказывался: «Ну, слушайте, нельзя же, он не член Союза писателей… Я понимаю, что тяжелое положение, но что мы можем сделать и т. д.» Тогда я вытащил из своего портфеля книжку журнала «Известия Академии наук. Отделение языка и литературы», в которой незадолго до этого была напечатана статья, подписанная Жирмунским, Мейлахом и Фридлендером. Называлась эта статья так: «Вопросы поэтики и теории романа в работах М. М. Бахтина». Я ему дал это прочитать и сказал: «Вот видите, только что появилась статья О ТРУДАХ БАХТИНА. Вот, обратите внимание, после товарища Сталина ни о ком так не писали…» А, вы ведь помните, действительно при Сталине все время писали: «Вопросы языкознания или вопросы экономики в работах (или трудах) И. В. Сталина»… Вот я ему и говорю: «Вы теперь понимаете, кто такой Бахтин? Это тут три академика о его трудах размышляют…» (здесь я малость преувеличил: тогда еще только Жирмунский из них троих был академиком). И оказалось, что я правильно рассчитал. Название статьи произвело на него впечатление. Он сразу же вызывает секретаршу и распоряжается: «Соедините меня с директором Литфонда!» Поднимает трубку и начинает: «Там… это самое… Бахтин у тебя…» А директор Литфонда (я-то рядом сижу, мне все слышно), негодуя от возмущения, кричит: «Да-да! Это безобразие! Как можно!..» – «Послушай меня, послушай!.. Бахтина не трогать! Пускай живет в Доме творчества, сколько ему нужно…» Тот снова вопит: «Как же так?! Ведь он…» А начальник ему в ответ: «Ты что, русского языка не понимаешь?!» И повесил трубку. И все. После этого Михаил Михайлович жил в Переделкине, не могу вспомнить сколько, но в общем, до того момента, как закончилась подготовка квартиры.

Вот вам пример действия; поскольку я всем сердцем радел за Михаила Михайловича и очень хотел ему помочь, я становился гораздо умнее и изворотливее, чем являлся на самом деле. Если бы я пекся о своем, личном деле, то мне ничего такого никогда бы не пришло в голову…

Просить за себя я не умею и не люблю, просить за другого – во много раз легче.

Часть I

Россия как уникальная цивилизация и культура

Глава 1

О месте России в мире

С чисто географической точки зрения проблема вроде бы совершенно ясна: Россия со времени начавшегося в XVI веке присоединения к ней территорий, находящихся восточнее Уральского хребта, являет собой страну, которая частью входит в Европейский континент, а частью (значительно большей) – в Азиатский. Правда, сразу же встает вопрос о существенном своеобразии и даже уникальности такого положения вещей в современном мире, ибо остальные страны гигантского Евразийского материка всецело принадлежат либо Европе, либо Азии (3 процента территории Турции, находящиеся на Европейском континенте, – единственное «исключение из правила»). И в настоящее время даже и в самой России на указанный вопрос нередко дается способный огорчить многих русских людей ответ, который можно кратко изложить следующим образом.

Государство, сложившееся примерно тысячу двести лет назад и первоначально называвшееся Русью, было европейским (точнее, восточноевропейским), но начиная с XVI века оно, как и целый ряд других государств Европы, – Испания, Португалия, Великобритания, Франция, Нидерланды и т. д. – предприняло широкомасштабную экспансию в Азию, превращая громадные ее территории в свои колонии{14}. После Второй мировой войны (1939–1945) государства Запада постепенно так или иначе «отказались» от колоний, но Россия по-прежнему владеет колоссальным пространством в Азии, и хотя после «распада СССР» в 1991 году более трети азиатской части страны стало территориями «независимых государств», нынешней Российской Федерации (РФ) принадлежат все же 13 млн. кв. км. азиатской территории, что составляет третью часть (!) всего пространства Азии и, скажем, почти в четыре раза превышает территорию современной Индии (3,28 млн. кв. км).

О том, являются (или являлись) вошедшие в состав России азиатские территории колониями, речь пойдет ниже. Сначала целесообразно поставить другой вопрос – об огромном пространстве России как таковом. Достаточно широко бытует представление, согласно которому чрезмерно большая территория при сравнительно небольшом населении, во-первых, свидетельствует об исключительных «имперских» аппетитах, а во-вторых, является причиной многих или даже (в конечном счете) вообще всех бед России-СССР.

В 1989 году на всем гигантском пространстве СССР, составлявшем 22,4 млн. кв. км – 15 % всего земного шара (суши) – жили 286,7 млн. человек, то есть 5,5 % тогдашнего населения планеты. А ныне, между прочим, положение даже, так сказать, усугубилось: примерно 145 млн. нынешних жителей РФ, – менее 2,3 % населения планеты – занимают территорию в 17,07 млн. кв. км (вся площадь РФ), составляющую 11,4 % земной поверхности, то есть почти в 5 раз больше, чем вроде бы «полагается»… Таким образом, те, кто считает Россию страной, захватившей непомерно громадную территорию, сегодня имеют, по-видимому, особенно веские основания для пропаганды этой точки зрения.

Однако даже самые устоявшиеся точки зрения далеко не всегда соответствуют реальности. Чтобы доказать это, придется опять-таки привести ряд цифр, хотя далеко не все читатели имеют привычку и желание разбираться в цифровых соотношениях. Но в данном случае без цифр не обойтись.

Итак, РФ занимает 11,4 % земного пространства, а ее население составляет всего лишь 2,3 % населения планеты. Но, например, территория Канады – 9,9 млн. кв. км., то есть 6,6 % земной поверхности планеты, а живет в этой стране всего лишь 0,4 (!)% населения Земли (28 млн. человек). Или Австралия – 7,6 млн. кв. км (5 % суши) и 18 млн. человек (менее 0,3 % населения планеты). Эти соотношения можно выразить и так: в РФ на 1 кв. км территории приходится 8,5 человек, а в Канаде – только 2,8 и в Австралии – всего лишь 2,3. Следовательно, на одного человека в Канаде приходится в три раза больше территории, чем в нынешней РФ, а в Австралии даже почти в четыре раза больше. И это не предел: в Монголии на 1,5 млн. кв. км живут 2,8 млн. человек, то есть на 1 кв. км приходится в пять раз меньше людей, чем в России.

Исходя из этого, становится ясно, что утверждение о чрезмерном- де обилии территории, которым владеет именно Россия – тенденциозный миф, который, к сожалению, внедрен и в умы многих русских людей.

Не менее существенна и другая сторона дела. Более половины территории РФ находится немногим южнее или даже севернее 60-й параллели северной широты, то есть в географической зоне, которая, в общем и целом, считается непригодной для «нормальной» жизни и деятельности людей: таковы расположенные севернее 58 градуса Аляска, северные территории Канады, Гренландия и т. п. Выразительный факт: Аляска занимает ни много ни мало 16 % территории США, но ее население составляет только 0,2 % населения этой страны. Еще более впечатляет положение в Канаде: ее северные территории занимают около 40 процентов всей площади страны, а их население – всего лишь 0,02 % (!) ее населения.

Совершенно иное соотношение сложилось к 1989 году в России (имеется в виду тогдашняя РСФСР): немного южнее и севернее 60 градуса жили 12 % ее населения (18 млн. человек){15}, то есть почти в 60 раз большая доля, чем на соответствующей территории США, и почти в 600 (!) раз, чем на северных территориях Канады.

И вот именно в этом аспекте (а вовсе не по исключительному «обилию» территории) Россия в самом деле уникальная страна.

Один из главных истоков государственности и цивилизации Руси город Ладога в устье Волхова (к тому же исток, как доказала современная историография, изначальный; Киев стал играть первостепенную роль позже) расположен именно на 60-й параллели северной широты. Здесь важно вспомнить, что западноевропейские «колонизаторы», внедряясь в страны Южной Азии и Центральной Америки (например, в Индию или Мексику) находили там высокоразвитые (хотя и совсем иные, нежели западноевропейская) цивилизации, но, добравшись до 60 градуса (в той же северной Канаде), заставали там – даже в XX веке – поистине «первобытный» образ жизни. Никакие племена планеты, жившие в этих широтах с их климатическими условиями, не смогли создать сколько-нибудь развитую цивилизацию.

А между тем Новгород, расположенный не намного южнее 60 градуса, уже к середине XI века являл собой средоточие достаточно высокой цивилизации и культуры. Могут возразить, что в то же время находящиеся на той же северной широте южные части Норвегии и Швеции были цивилизованными. Однако благодаря мощному теплому морскому течению Гольфстрим{16}, а также общему характеру климата Скандинавии и, кстати сказать, Великобритании (океаническому, а не континентальному, присущему России{17}) зимние температуры в южной Норвегии и Швеции в среднем на 15–20 (!) градусов выше, чем в других находящихся на той же широте землях, и снежный покров, если изредка и бывает, то не долее месяца, между тем как на той же широте в районе Ладоги-Новгорода снег лежит 4–5,5 месяца! В отличие от основных стран Запада в России необходимо в продолжение более половины года интенсивно отапливать жилища и производственные помещения, что подразумевает, понятно, очень весомые затраты труда.

Не менее важно и другое. В истории высокоразвитой цивилизации Запада громадную роль играл водный – морской и речной – транспорт, который, во-первых, во много раз «дешевле» сухопутного, и, во- вторых, способен перевозить гораздо более тяжелые грузы. Тот факт, что страны Запада окружены незамерзающими морями и пронизаны реками, которые или вообще не замерзают, или покрываются льдом на очень краткое время, во многом определил беспрецедентный экономический и политический динамизм этих стран. Разумеется, и в России водные пути имели огромное значение, но здесь они действовали в среднем только в течение половины года.

Словом, сложившаяся тысячелетие назад вблизи 60-й параллели северной широты и в зоне континентального климата государственность и цивилизация Руси в самом деле уникальное явление; если ставить вопрос «теоретически», его как бы вообще не должно было быть, ибо ничто подобное не имело места на других аналогичных территориях планеты. Между тем в суждениях о России уникальные условия, в которых она сложилась и развивалась, принимают во внимание крайне редко, особенно если речь заходит о тех или иных «преимуществах» стран Запада сравнительно с Россией.

А ведь дело не только в том, что Россия создавала свою цивилизацию и культуру в условиях климата 60-й параллели (к тому же континентального), то есть уже не столь далеко от Северного Полярного круга. Не менее многозначителен тот факт, что такие важнейшие города России, как Смоленск, Москва, Владимир, Нижний Новгород, Казань, Уфа, Челябинск, Омск, Новосибирск, Красноярск и т. д., расположены примерно на 55-й параллели, а в Западной Европе севернее этой параллели находится, помимо скандинавских стран, одна только Шотландия, также «утепляемая» Гольфстримом. Что же касается США, вся их территория (кроме почти безлюдной Аляски) расположена южнее 50 градуса, между тем как даже южный центр Руси, Киев, находится севернее этого градуса.

В нынешней же РФ территории южнее 50-й параллели составляют 589,2 тыс. кв. км – то есть всего лишь 3,4 (!)% ее пространства (эти южные земли населяли в 1989 году 20,6 млн. человек – 13,9 % населения РСФСР – не намного больше, чем в самых северных областях). Таким образом Россия сложилась на пространстве, кардинально отличающемся от того пространства, на котором развивались цивилизации Западной Европы и США, притом дело идет не только о географических, но и геополитических отличиях. Так, громадные преимущества водных путей, особенно незамерзающие моря (и океаны), которые омывают территории Великобритании, Франции, Нидерландов, Германии и т. д., а также США, – основа именно геополитического «превосходства».

Тут, впрочем, может или даже должен возникнуть вопрос о том, почему территории Азии, Африки и Америки, расположенные южнее стран Запада (включая США), в тропической зоне, явно и по многим параметрам «отставали» от западной цивилизации? Наиболее краткий ответ на такой вопрос уместно изложить следующим образом. Если в арктической (или хотя бы близкой к ней) географической зоне огромные усилия требовались для элементарного выживания людей, и их деятельность, по сути дела, исчерпывалась этими усилиями, то в тропической зоне, где, в частности, земля плодоносит круглый год и не нужны требующие больших затрат труда защищающие от зимнего холода жилища и одежда, выживание давалось как бы «даром», и не было настоятельных стимулов для развития материальной цивилизации. А страны Запада, расположенные в основном, между 50-й и 40-й параллелями, представляли собой с этой точки зрения своего рода «золотую середину» между Севером и Югом.

* * *

Выше изложены «общедоступные» сведения, но они, как уже сказано, крайне редко учитываются в рассуждениях о России и – что особенно прискорбно – при сопоставлениях ее истории (и современного бытия) с историей (и современным бытием) Западной Европы и США. Как ни странно, подавляющее большинство идеологов, рассуждающих о тех или иных «преимуществах» западной цивилизации над российской, ставит и решает вопрос только в социально-политическом плане: любое «отставание» от Запада в сфере экономики, быта, культуры и т. д. пытаются объяснить либо (когда речь идет о Древней Руси) «феодальной раздробленностью», либо (на более поздней стадии), напротив, «самодержавием», а также «крепостничеством», «имперскими амбициями», наконец, «социалистическим тоталитаризмом».

Если вдуматься, подобные толкования основаны в сущности на своего рода мистицизме, ибо, согласно им, Россия-де имела все основания, чтобы развиваться так же, как и страны Запада, но некие зловещие силы, прочно угнездившиеся с самого начала ее истории на верхах государства и общества, подавляли или уродовали созидательные потенции страны…

Именно в духе такого «черного» мистицизма толкует историю России, например, небезызвестный Е. Гайдар в своем сочинении «Государство и эволюция» (1995 и последующие издания). В заключение он заявляет о необходимости «сместить главный вектор истории России» (с. 187), – имеется в виду вся ее история!

Помимо прочего, он считает необходимым «отказаться» от всего «азиатского» в России. И в этой постановке вопроса с наибольшей очевидностью выступает заведомая несостоятельность воззрений подобных идеологов. Дело в том, что «отказ» от всего «азиатского» означает именно отрицание всей отечественной истории в целом.

Как уже было упомянуто, Россия начала присоединение к себе территорий Азии (то есть зауральских) только в конце XVI века, но совместная история восточных европейцев-славян и азиатских народов началась восемью столетиями ранее, во время самого возникновения государства Русь. Ибо многие народы Азии вели тогда кочевой образ жизни и постоянно двигались по громадной равнине, простирающейся от Алтая до Карпат, нередко вступая в пределы Руси. Их взаимоотношения с восточными славянами были многообразны – от жестоких сражений до вполне мирного сотрудничества. Насколько сложными являлись эти взаимоотношения, очевидно из того, что те или иные враждующие между собой русские князья нередко приглашали на помощь половцев, пришедших в середине XI века из Зауралья и поселившихся в южнорусских степях. Более того, еще ранее, в IX – Х веках, Русь вступила в опять-таки сложные взаимоотношения с другими азиатскими народами – хазарами, булгарами, печенегами, торками и т. д.

К сожалению, многие «антиазиатски» настроенные историки внедрили в массовое сознание представление об этих «азиатах» только как о чуть ли не смертельных врагах Руси; правда, за последние десятилетия было создано немало основательных исследований, из которых явствует, что подобное представление не соответствует исторической реальности{18}. Даже определенная часть хазар (козар), входивших до последней трети Х века в весьма агрессивный по отношению к Руси Хазарский каганат, присоединялись к русским, о чем свидетельствует богатырский эпос, один из достославных героев которого – Михаил Козарин.

Ложно понимается, увы, и ситуация, воссозданная во всем известном «Слове о полку Игореве», где будто бы изображена роковая непримиримая борьба половецкого хана Кончака и русского князя Игоря, между тем как историю их конфликта венчает женитьба сына Игоря на дочери Кончака, принявшей Православие (как, кстати, и сын Кончака Юрий, выдавший свою дочь за великого князя Руси Ярослава Всеволодовича).

Насколько рано и прочно была связана Русь с Азией, свидетельствует древнейшее из имеющихся западноевропейских сообщений о русском государстве – сделанная в 839 году (1160 лет назад!) во франкских «анналах» запись, согласно которой правитель Руси зовется «хаканом», то есть азиатским (тюркским) титулом (каган; впоследствии этот титул имели великие князья Руси Владимир Святославич и Ярослав Мудрый).

Итак, за восемь столетий до того момента, когда Россия пришла за Урал, в Азию, сама Азия пришла на Русь и затем не раз приходила сюда в лице многих своих народов, – вплоть до монголов в XIII веке.

В связи с этим нельзя не сказать, что, как ни прискорбно, до сего дня широко распространены тенденциозные – крайне негативные – представления о существовавшей в ХIII – XV веках Монгольской империи, хотя еще в конце прошлого столетия один из крупнейших востоковедов России и мира В. В. Бартольд (1869–1930) опроверг усвоенный с Запада миф об этой империи как чисто «варварской» и способной лишь к разрушительным акциям.

«Русские ученые, – констатировал Бартольд, – следуют большею частью по стопам европейских», но вопреки утверждениям последних, «монголы принесли с собой очень сильную государственную организацию… и она оказала сильное воздействие во всех областях, вошедших в состав Монгольской империи». В. В. Бартольд сетовал, что многие российские историки говорили о монголах «безусловно враждебно, отрицая у них всякую культуру, и о завоевании России монголами говорили только как о варварстве и об иге варваров… Золотая Орда… была культурным государством; то же относится к государству, несколько позднее образованному монголами в Персии», которая в «монгольский» период «занимала первое место по культурной важности и стояла во главе всех стран в культурном отношении» (см. об этом подробно в моей упомянутой выше книге «История Руси…»)

Категорически негативная оценка Монгольской империи (как, впрочем, и всего «азиатского» вообще) была внедрена в Россию именно с Запада, и о причинах этого еще пойдет речь. Стоит привести здесь суждение о монголах одного из наиболее выдающихся деятелей Азии XX века – Джавахарлала Неру:

«Многие думают, что, поскольку они были кочевниками, они должны были быть варварами. Но это ошибочное представление… у них был развитый общественный уклад жизни и они обладали сложной организацией… Спокойствие и порядок установились на всем огромном протяжении Монгольской империи… Европа и Азия вступили в более тесный контакт друг с другом».

Последнее соображение Дж. Неру совершенно верно и весьма важно. Вспомним хотя бы, что европейцы впервые совершили путешествия в глубины Азии только после возникновения Монгольской империи, объединившей территории Азии и Восточной Европы и тем самым создавшей прочное евразийское геополитическое единство.

Правда, этого рода утверждения вызывают у многих русских людей неприятие, ибо при создании Монгольской империи Русь была завоевана и подверглась жестоким атакам и насилиям. Однако движение истории в целом немыслимо без завоеваний. То геополитическое единство, которое называется Западом, складывалось, начиная с рубежа VIII–IX веков, в ходе не менее жестоких войн Карла Великого и его преемников. Созданная в результате этих войн Священная Римская империя впоследствии разделилась на целый ряд самостоятельных государств, но без этой Империи едва ли могла сложиться цивилизация Запада в целом, ее геополитическое единство. И чрезвычайно показательно, что впоследствии западные страны не единожды снова объединялись – в империях Карла V и Филиппа II (XVI век), или Наполеона (начало XIX).

Евразийская монгольская империя в XV веке разделилась (точно так же, как и западноевропейская) на ряд самостоятельных государств, но позднее, с конца XVI века, российские цари и императоры в той или иной мере восстанавливали евразийское единство. Точно так же, как и на Западе, это восстановление не обошлось без войн. Но в высшей степени многозначительно, что властители присоединяемых к России бывших составных частей Монгольской империи занимали высокое положение в русском государстве. Так, после присоединения в середине XVI века Казанского ханства его тогдашний правитель, потомок Чингисхана Едигер, получил титул «царя Казанского» и занимал второе место – после «царя всея Руси» Ивана IV – в официальной государственной иерархии. А после присоединения в конце XVI – начале XVII века монгольского Сибирского ханства чингизиды – сыновья всем известного хана Кучума – вошли с титулами «царевичей Сибирских» в состав российской власти.

Подобные исторические факты, к сожалению, малоизвестны, а без их знания и осмысления нельзя понять действительный характер России как евразийской державы, – в частности, решить вопрос о том, является ли азиатская часть России ее колонией.

* * *

Побывав в начале XX века в азиатской части России, британский государственный деятель Джордж Керзон, который в 1899–1905 годах правил Индией (с титулом «вице-короля»), писал: «Россия бесспорно обладает замечательным даром добиваться верности и даже дружбы тех, кого она подчинила силой… Русский братается в полном смысле слова… Он не уклоняется от социального и семейного общения с чуждыми и низшими расами», к чему «англичане никогда не были способны».

По-своему замечательно это рассуждение профессионального «колонизатора». Он явно не в состоянии осознать, что народы Азии не были и не могли быть для русских ни «чуждыми», ни «низшими», ибо, как уже говорилось, с самого начала существования государства «Русь» складывались, несмотря на те или иные военные конфликты, тесные и равноправные взаимоотношения с этими народами, – в частности имели место многочисленные супружества в среде русской и азиатской знати. Между тем люди Запада, вторгаясь в XVI – XX веках в Азию, Америку, Африку и Австралию, воспринимали «туземцев» именно как людей (вернее, «недочеловеков») «чуждых и низших рас». И целью осуществляемого странами Запада с конца XV века покорения Американского, Африканского, Австралийского и большей части Азиатского континентов было не имевшее каких-либо нравственных ограничений выкачивание материальных богатств из этих континентов.

Впрочем, достаточно широкое хождение имеют такие же толкования судьбы присоединенных к России территорий Азии. Но вот вроде бы частный, но весьма показательный факт. Двадцать с лишним лет назад я познакомился с молодым политическим деятелем Гватемалы Рафаэлем Сосой – страстным борцом против колониализма во всех его проявлениях. Он и прибыл в Москву потому, что видел в ней своего рода оплот антиколониализма. Но через некоторое время он – вероятно, после бесед с какими-либо «диссидентами» – с присущей ему прямотой заявил мне, что обманут в своих лучших надеждах, ибо русские эксплуатируют и угнетают целый ряд азиатских народов, то есть сами являются колонизаторами. Я пытался переубедить его, но тщетно.

Однако затем он совершил большое путешествие по СССР и, вернувшись в Москву, с той же прямотой попросил у меня извинения, поскольку убедился, что люди в русских «колониях» живут не хуже, а нередко и намного лучше, чем в Центральной России, между тем как уровень и качество жизни в западных «метрополиях» и зависимых от них (хотя бы только экономически) странах отличаются в громадной степени и с полной очевидностью.

Конечно, проблема колониализма имеет еще и политические, и идеологические аспекты, но тот факт, что «азиатские» крестьяне, рабочие, служащие, деятели культуры и т. д. имели (и имеют) в нашей стране не менее или даже более высокий уровень жизни, чем русские люди тех же социальных категорий{19}, говорит о заведомой несостоятельности представления об азиатских территориях России как о колониях, подобных колониям Запада, где такое положение дел немыслимо.

Следует также отметить, что отношение русских к азиатским народам России предстает в кардинально более благоприятном виде, нежели отношение англичан, немцев, французов, испанцев к оказавшимся менее «сильными» народам самой Европы. Великобритания – это страна бриттов, но сей народ был стерт с лица земли англичанами (англами); та же судьба постигла государство пруссов, занимавшее весьма значительную часть будущей Германии (Пруссию), и много других западноевропейских народов.

В России же были ассимилированы только некоторые финские племена, населявшие ее центральную часть (вокруг Москвы), но они не имели ни государственности, ни сколько-нибудь развитой цивилизации (в отличие от упомянутых пруссов). Правда, исчезли еще печенеги, торки, половцы{20} и ряд других тюркских народов, но они как бы растворились в полукочевой Золотой Орде, а не из-за какого-либо воздействия русских. Около ста азиатских народов и племен, сохранившихся в течение веков на территории России (и позднее СССР), – неоспоримое доказательство национальной и религиозной терпимости, присущей евразийской державе.

В связи с этим немаловажно напомнить, что азиатские воины на протяжении веков участвовали в отражении атак на Русь-Россию с Запада. Как известно, первое мощное нападение Запада имело место еще в 1018 году, когда объединенное польско-венгерско-немецкое (саксонское) войско сумело захватить Киев. Польский князь (позднее король) Болеслав Великий совершил свой поход будто бы только с целью посадить на киевский престол своего зятя (супруга дочери) Святополка (Окаянного), которого лишил власти его сводный брат Ярослав Мудрый. Однако, войдя в Киев, захватчики ограбили его казну и увели тысячи киевлян в рабство, и, согласно сообщению «Повести временных лет», даже и сам Святополк вступил в борьбу со своими коварными «друзьями».

Польский хронист французского происхождения известный как Галл, повествуя о событиях 1018 года, счел необходимым сообщить, что в войне с армией Болеслава на стороне Руси приняли участие и азиаты – печенеги. Это вроде бы противоречит нашей летописи, ибо в ней говорится о союзе печенегов со Святополком. Но вполне возможно, что в междоусобной борьбе Святополка и Ярослава печенеги оказались на стороне первого; когда же началась война с врагами, пришедшими с Запада, печенеги бились именно с ними, о чем и поведал Галл, а русский летописец умолчал об этой роли печенегов, – быть может, из нежелания хоть как-либо умалить заслугу Ярослава Мудрого.

Аналогично обстоит дело с информацией о победе в 1242 году Александра Невского над вторгшимся на Русь тевтонским войском. Германский хронист Гейденштейн сообщил, что «Александр Ярославич… получивши в подмогу татарские вспомогательные войска… победил в сражении», но наша летопись об этом не сообщает.

Достоверность сведений Галла и Гейденштейна находит подтверждение в том, что во время тяжелой Ливонской войны 1558–1583 годов, когда Россия отстаивала свои исконные северо-западные границы в борьбе с немцами, поляками и шведами, в нашем войске, как это известно с полной достоверностью, весомую роль играли азиатские воины, и одно время даже командовал всей русской армией хан Касимовский чингизид Шах-Али (по-русски Шигалей).

Нельзя не сказать еще об особенной составной части населения России – казачестве, которое, как убедительно доказано в ряде новейших исследований, имело «смешанное» русско-азиатское происхождение (показательно, что само слово «казак» – тюркское). В течение долгого времени казачество находилось в достаточно сложных отношениях с российской властью, но в конечном счете стало мощным компонентом российской армии; Наполеон в 1816 году заявил: «…вся Европа через десять лет может стать казацкою…»

Правда, сие «предсказание» было необоснованным, ибо Россия никогда не имела намерения завоевать Европу, но слова Наполеона красноречиво говорят о возможностях того русско-азиатского казацкого воинства, с которым он столкнулся в России.

* * *

Редко обращают внимание на тот факт, что Запад, начиная с конца XV века, за сравнительно недолгое время и даже без особо напряженных усилий так или иначе подчинивший все континенты (Америку, Африку, большую часть Азии и Австралию), вместе с тем, несмотря на многочисленные мощные вторжения в нашу страну (первое, как сказано, состоялось в 1018 году – без малого тысячу лет назад), не смог ее покорить, хотя ее не отделяют от Запада ни океан (или хотя бы море), ни горные хребты.

В этом уместно усматривать первопричину присущей Западу русофобии в буквальном значении сего слова (то есть страха перед Россией). Русофобией проникнута, в частности, известная книга француза де Кюстина «Россия в 1839 году»{21}. Поскольку широкое распространение получили лишь ее значительно и тенденциозно сокращенные переводы на русский язык, она считается «антирусской», всячески, мол, дискредитирующей Россию. В действительности этот весьма наблюдательный француз был (при всех возможных оговорках) потрясен мощью и величием России; в частности, на него произвел огромное впечатление тот факт, о котором шла речь выше, – создание столь могучей державы на столь северной территории Земли: «…эта людская раса… оказалась вытолкнута к самому полюсу… война со стихиями есть суровое испытание, которому Господь пожелал подвергнуть эту нацию-избранницу, дабы однажды вознести ее над многими иными».

Проницательно сказал Кюстин и о другой стороне дела: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть этот результат ужасающего (то есть порождающего русофобию. – В. К.) соединения европейского ума и науки с духом Азии» («русско-азиатское» казачество, как уже говорилось, «ужасало» и самого Наполеона).

Следует признать, что французский путешественник яснее и глубже понял место России в мире, чем очень многие русские идеологи и его времени и наших дней, считающие все «азиатское» в отечественном бытии чем-то «негативным», от которого надо освободиться, и лишь тогда, мол, Россия станет в полном смысле слова цивилизованной и культурной страной. Подобного рода представления основаны на глубоко ложном представлении о мире в целом, – что превосходно показал в своей книге «Европа и человечество» (1920) замечательный мыслитель и ученый Николай Трубецкой (1890–1938).

Он писал, что «европейски образованным» людям «шовинизм и космополитизм представляются… противоположностями, принципиально, в корне отличными точками зрения». И решительно возразил: «Стоит пристальнее всмотреться в шовинизм и в космополитизм, чтобы заметить, что принципиального различия между ними нет, что это… два различных аспекта одного и того же явления.

Шовинист исходит из того априорного положения, что лучшим народом в мире является именно его народ. Культура, созданная его народом, лучше, совершеннее всех остальных культур…

Космополит отрицает различия между национальностями. Если такие различия есть, они должны быть уничтожены. Цивилизованное человечество должно быть едино и иметь единую культуру… Однако посмотрим, какое содержание вкладывают космополиты в термины «цивилизация» и «цивилизованное человечество»? Под «цивилизацией» они разумеют ту культуру, которую в совместной работе выработали романские и германские народы Европы…

Таким образом, мы видим, что та культура, которая, по мнению космополитов, должна господствовать в мире, есть культура такой же определенной этнографически-антропологической единицы, как и та единица, о господстве которой мечтает шовинист… Разница лишь в том, что шовинист берет более тесную этническую группу, чем космополит… разница только в степени, а не в принципе… теоретические основания так называемого… «космополитизма»… правильнее было бы назвать откровенно общероманогерманским шовинизмом».

Нет сомнения, что «романо-германская» цивилизация Запада, создававшаяся в своего рода оптимальных географических и геополитических условиях (о чем шла речь выше), обладает многими и очевидными преимуществами в сравнении с другими цивилизациями, в том числе и российской. Но столь же несомненны те или иные преимущества этих других цивилизаций, что, кстати сказать, признавали многие идеологи самого Запада. Правда, подчас такие признания имеют весьма своеобразный характер… Выше цитировались суждения Дж. Керзона, который правил Индией и посетовал, что в отличие от русских, «англичане никогда не были способны» добиться «верности и даже дружбы» со стороны людей «чуждых и низших рас». То есть британец усмотрел «превосходство» русских в прагматизме их поведения в Азии, хотя вообще-то именно Запад явно превосходит своим прагматизмом другие цивилизации, и в устах западного идеолога эта «похвала» является весьма высокой. Дело в том, однако, что, как уже сказано, для русских отнюдь не характерно то восприятие людей Азии («чуждые и низшие расы»), о котором без обиняков высказался британский государственный деятель.

И вернемся теперь к размышлениям Николая Трубецкого. То, что он называет «космополитизмом», в наше время определяют чаще всего как приверженность к «общечеловеческим ценностям», но в действительности-то при этом речь идет именно и только о западных ценностях, которые обладают-де абсолютным превосходством над ценностями иных цивилизаций.

В высшей степени показательно, что Керзон истолковал отношение русских к людям Азии как выражение уникального прагматизма; ему, очевидно, представлялось просто немыслимым сложившееся за тысячелетнюю историю единство русских и «азиатов». И, заключая размышление о месте России в мире, уместно сказать, что ее евразийское единство в самом деле является общечеловеческой или, употребляя слово Достоевского, всечеловеческой ценностью, которая, будем надеяться, еще сыграет свою благотворную роль в судьбах мира.

Глава 2

Пути русского исторического самосознания

Начну с обсуждения весьма многозначительных высказываний авторитетного ученого и мыслителя В. И. Вернадского (1862–1945) о русской истории и культуре. Почему именно с его высказываний? Во-первых, потому что перед нами не историк (хотя В. И. Вернадский много занимался специфической проблемой истории науки), не литературовед, не культуролог, а как бы сторонний и потому имеющий особенные основания для объективности наблюдатель и судья.

В то же время В. И. Вернадский – достаточно осведомленный человек (имея в виду названные области знания) уже хотя бы в силу того, что со студенческих лет он жил и мыслил в теснейшем общении с видными деятелями исторической науки – историком России А. А. Корниловым, историком Запада И. М. Гревсом, востоковедом С. Ф. Ольденбургом, историком русской философии князем Д. И. Шаховским; все они входили в существовавший еще с 1880-х годов кружок, который называли «братством». Едва ли случайно стал историком широкого профиля и сын Владимира Ивановича – Георгий Вернадский (1887–1973; с 1920 года – в эмиграции).

Далее, В. И. Вернадский – мыслитель, который сумел в той или иной мере стать выше искушавшей многих и многих русских людей дилеммы западничества и славянофильства (вернее, русофильства, или «почвенничества»). В принципе он тяготел к западничеству, что ясно уже из его политической деятельности: В. И. Вернадский был одним из основателей и руководителей вдохновлявшейся западноевропейскими общественными идеалами конституционно-демократической (кадетской) партии, бессменным членом ее ЦК (как и его друзья А. А. Корнилов и Д. И. Шаховской). Но в его мировоззрении со временем установилось все же определенное равновесие историко-политических образов Запада и России. Характерно, в частности, что он – в отличие, скажем, от его близкого друга Д. И. Шаховского и почти всех остальных кадетских лидеров – отказался присоединиться к масонству, которое было нераздельно связано с Западом. Любопытны строки из незаконченных воспоминаний В. И. Вернадского, продиктованных им в 1943 году: «…передавал мне Георгий (сын-историк. – В. К.), когда он занимался масонством, что его уверяли масоны, что я был членом масонской ложи. И не верили, когда Георгий это отрицал»[1].

Итак, размышления Вернадского о своеобразии русской истории (вообще-то речь у него заходит об истории русской науки, но, как ясно из дальнейшего, под этой темой лежит как необходимый фундамент тема своеобразия истории самой России).

В 1927 году (через год после возвращения на родину из Парижа, где он находился – по сути дела в эмиграции – с 1923 года) В. И. Вернадский в одном из своих публичных выступлений заявил, что никак нельзя «оставлять без внимания то жизненное значение, которое имеет сейчас для нашей страны и для нашего народа выявление научной мысли и творческой научной работы, проникавшей их (страны и народа. – В. К.) прошлые поколения, их былое (стоит отметить, что для 1927 года это было поистине смелое высказывание, поскольку господствовали понятия о «проклятом прошлом» России. – В. К.). Это выявление, возможно более полное и глубокое, широкий охват этим знанием всего народа имеет первостепенное значение для народного самосознания»[2].

Начиная с темы «научной мысли и творческой научной работы», В. И. Вернадский тут же расширяет объект внимания, придает ему, так сказать, всеобщий характер, выдвигая в качестве насущнейшей цели «осознанность народом своего бытия», то есть всей своей истории в целом. И нельзя не заметить, что «задача», выдвинутая Вернадским в 1927 году, во всем объеме и во всей остроте стоит перед нами сегодня, и в этом-то состоит самый существенный повод для напоминания о размышлениях виднейшего ученого:

«Мне кажется, что… история нашего народа представляет удивительные черты, как будто в такой степени небывалые (то есть, по его мнению, не имеющие места в какой-либо другой стране, кроме России. – В. К.). Совершался и совершается огромный духовный рост, духовное творчество, не видные и не осознаваемые ни современниками, ни долгими поколениями спустя. С удивлением, как бы неожиданно для самого народа, они открываются ходом позднейшего исторического изучения.

Первой открылась взорам мыслящего человечества и осозналась нашим народом русская литература… – констатирует В. И. Вернадский. – Но великая новая русская литература вскрылась в своем значении лишь на памяти живущих людей (то есть на памяти еще живых в двадцатых годах XX века поколений. – В. К.). Пушкин выявился тем, чем он был, через несколько поколений после своего рождения. Еще в 60-х один из крупнейших знатоков истории русской литературы, академик П. П. Пекарский… Ставил вопрос, имеет ли русская литература вообще какое-нибудь мировое значение или ее история не может изучаться в одинаковом масштабе с историей великих мировых литератур и имеет местный интерес, интерес исторически второстепенный. Он решал его именно в этом смысле. Это было после Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Гоголя, в расцвет творческого выявления Толстого, Достоевского, Тургенева. Сейчас взгляд Пекарского, точно выражавшего народное самосознание того времени, кажется анахронизмом. В мире – не у нас – властителем дум молодых поколений царит Достоевский; глубоко вошел в общечеловеческое миропонимание Толстой. Но мировое значение русской литературы не было осознано ее народом… Когда де Вогюэ (автор восхищенной книги «Русский роман», изданной в Париже в 1886 году. – В. К.) обратил внимание Запада, в частности сперва французского, на мировое значение русской литературы, когда началось ее вхождение в общее сознание, – именно этот факт открыл глаза и тому народу, созданием которого она является. Он понял, что он создал.

Еще более ярко это самое свойство, продолжает Вернадский, проявляется в том еще не законченном движении, которое идет сейчас в нашем народном самосознании – в понимании нашего творчества в живописи и в зодчестве… В этом проникновении в художественную старину выявилась перед нами совершенно почти забытая, во всяком случае, совершенно не осознанная полоса огромного народного художественного творчества. В русской иконописи и в связанном с ней искусстве открылось явление, длившееся столетия (от XII до XVII века), – расцвет великого художественного творчества, стоящий наряду с эпохами искусства, мировое значение которых всеми признано. Перед нашими удивленными взорами открывается великое творчество того же порядка, как и русская литература, совершенно забытое, восстанавливаемое и оживляющееся, как в эпоху Возрождения из земли возвращалось в своих остатках античное зодчество и скульптура» (цит. соч., с. 313–314).

Итак, В. И. Вернадский усматривает «удивительные», «небывалые» черты «истории нашего народа» в том, что даже величайшие достижения осознаются с большим или же громадным (в несколько столетий!) запозданием, да еще и чуть ли не по инициативе извне, с Запада… Этот тезис о «небывалом» – то есть не свойственном ни одной стране, кроме России, – запаздывании в осознанности собственных достижений или даже необходимости «восстанавливать», «возрождать» как бы умершие, ушедшие в «землю» ценности вроде бы можно оспорить.

В. И. Вернадский сослался на, по-видимому, первый пришедший ему на ум пример – высказывания литературоведческого сподвижника Чернышевского, П. П. Пекарского (1827–1872). Но Пекарский в своем понимании места русской литературы в мировой, конечно же, опирался на суждения Белинского, который писал, например, в 1840-х годах:

«Всемирно-исторического значения русская литература никогда не имела и теперь иметь не может… И потому нам должно пока отказаться от всяких притязаний сравнивать и равнять русскую литературу с французскою, немецкою или английскою… Наша литература исполнена большого интереса, но только для нас, русских». Тогда же Белинский утверждал, что «Жорж Занд имеет большое значение и во всемирноисторической литературе, не в одной французской, тогда как Гоголь, при всей неотъемлемой великости его таланта, не имеет решительно никакого (курсив Белинского. – В. К) значения во всемирно-исторической литературе и велик только в одной русской, что, следовательно, имя Жорж Занда безусловно может входить в реестр имен европейских поэтов, тогда как помещение рядом имен Гоголя, Гомера и Шекспира оскорбляет и приличие и здравый смысл…»

Поскольку Белинский для нескольких поколений русских людей был непререкаемым авторитетом, его приговоры могут рассматриваться как доподлинное выражение «национального самосознания». Однако ведь само это рассуждение Белинского о Гоголе являло собой, как известно, острополемический ответ на посвященную Гоголю статью славянофила Константина Аксакова и, следовательно, уже в 1840-х годах высшая ценность творчества Гоголя так или иначе осознавалась в России (ныне всемирное признание этого творчества очевидно).

Вернадский отметил, что «новая русская литература вскрылась в своем значении лишь на памяти живущих людей (он, несомненно, имеет здесь в виду и самого себя. – В. К.). Пушкин выявился тем, чем он был, через несколько поколений после своего рождения». Вероятнее всего, Вернадский считал решающим моментом этого «выявления» согласно воспринятую самыми разными людьми Пушкинскую речь Достоевского, прозвучавшую в 1880 году, когда самому Вернадскому было восемнадцать лет.

Но уместно напомнить, что еще в 1827 году (когда Белинский был пензенским гимназистом), сразу после появления в печати сцены («Ночь. Келья в Чудовом монастыре») из «Бориса Годунова» – одного из первых подлинно зрелых пушкинских творений, – Дмитрий Веневитинов писал:

«Эта сцена, поразительная по своей простоте и энергии, может быть смело поставлена наряду со всем, что есть лучшего у Шекспира и Гете». С явлением же творения в целом «не только русская литература сделает бессмертное приобретение, но летописи трагической музы обогатятся образцовым произведением, которое станет наряду со всем, что только есть прекраснейшего в этом роде на языках древних и новых».

Мнение Веневитинова безусловно разделяли и другие «любомудры» – братья Киреевские, Владимир Одоевский, Погодин, Тютчев, стремившийся определить в 1836 году, «отчего Пушкин так высоко стоит над всеми современными французскими поэтами» (среди коих числились тогда ни много ни мало Мюссе, Ламартин, Альфред де Виньи, Беранже, Жерар де Нерваль, Барбье и сам Гюго…). Впрочем, еще в 1831 году крупнейший тогда русский мыслитель Чаадаев сказал о Пушкине: «…вот, наконец, явился наш Дант».

Словом, есть вроде бы основания усомниться в правоте Вернадского, утверждавшего, что в России «совершался и совершается огромный духовный рост, духовное творчество, не видные и не осознаваемые ни современниками, ни долгими поколениями спустя».

Вернадский, в частности, выразил удивление по поводу того, что «в расцвет творческого выявления Толстого» Пекарский (и, конечно, вовсе не только он) продолжал полагать, что русская литература не имеет никакого мирового значения и «ее история не может изучаться в одинаковом масштабе с историей великих мировых литератур». Но ведь именно в то самое время, сразу же после завершения печатания «Войны и мира», Николай Страхов, подводя итог своим глубоко содержательным размышлениям о толстовской эпопее, совершенно верно утверждал, что она «принадлежит к самым великим, самым лучшим созданиям поэзии, какие мы только знаем и можем вообразить. Западные литературы в настоящее время не представляют ничего равного и даже ничего близко подходящего…» То есть современник, даже прямой ровесник Толстого, дал оценку, которая теперь является общепринятой!

И все же… все же Вернадский был по-своему прав. Ибо ясно, что высказывания и оценки любомудров, славянофилов или «почвенников» (к которым принадлежал Страхов) не имели и сотой или, пожалуй, даже тысячной доли того общественного резонанса, каковым обладали суждения «прогрессивных» критиков и публицистов – Белинского, Чернышевского, Михайловского и т. д. Резко «сниженные» или попросту уничтожающие отзывы о «Войне и мире» в статьях таких влиятельнейших тогда авторов, как Писарев, Шелгунов, Берви-Флеровский, Зайцев, Минаев и др., совершенно заглушили голос Страхова… Едва ли расслышал его и сам достаточно чуткий Вернадский! И потребовалась позднейшая «поддержка» из-за рубежа (в частности, того же де Вогюэ, которого упоминает Вернадский), чтобы «Война и мир» получила в России действительное признание.

Эта своего рода закономерность развития русского культурного самосознания была уяснена давным-давно. Еще в 1839 году Иван Киреевский, размышляя о духовных ценностях русского Православия, утверждал:

«Желать теперь остается нам только одного: чтобы какой-нибудь француз понял оригинальность учения христианского, как оно заключается в нашей Церкви, и написал об этом статью в журнале; чтобы немец, поверивши ему, изучил нашу Церковь поглубже и стал бы доказывать на лекциях, что в ней совсем неожиданно открывается именно то, чего теперь требует просвещение Европы. Тогда, без сомнения, мы поверили бы французу и немцу и сами узнали бы то, что имеем».

В 1846 году Чаадаев, стремясь обратить внимание русских читателей на весьма ценное в его глазах сочинение Хомякова, сам переводит его на французский язык и отправляет перевод своему парижскому знакомцу графу де Сиркуру: «…берусь за перо, чтобы просить вас пристроить в печати статью нашего друга Хомякова… наилучший способ заставить нашу публику ценить произведения отечественной литературы – это делать их достоянием широких кругов европейского общества. Как ни склонны мы уже теперь доверять нашему собственному суждению, все-таки среди нас еще преобладает старая привычка руководствоваться мнением вашей публики» (стоит отметить, что и в наше время, например, широкое признание трудов М. М. Бахтина в России совершилось лишь после высшей оценки их на Западе)[3].

Таким образом, Вернадский в более обобщенном виде сказал о том, о чем русские мыслители говорили еще столетием ранее. Но размышление Вернадского приводит к очень существенному итогу, которого я еще не касался.

* * *

Говоря об «открытии» средневековой русской иконописи и зодчества, Вернадский утверждает: «Это древнее русское искусство, как сейчас ясно видно, могло возникнуть и существовать только при том условии, что оно было связано в течение поколений глубочайшими нитями со всей жизнью нашего народа, с его высокими настроениями и исканиями правды. И совершенно ясно, что его (древнерусского искусства. – В. К.) осознание есть сейчас факт крупнейшего значения в жизни нашего народа.

Сейчас, мне кажется, мы подходим к новому явлению того же характера. Начинает вырисовываться неосознанная новая сторона нашей вековой духовной работы – работы русского народа и Русского государства в научном творчестве. Настала пора его выяснения… Что, научная работа русского народа является малозаметным явлением в росте знания человечества? Что, русская мысль теряется в мировой работе? Или гений нашей страны и здесь, как и в художественном отражении нас окружающего, выявил новое, богатое, незаменимое, единственное» (цит. соч., с. 314).

И Вернадский сетует, что «нами обычно забывается связь отечественной науки с той вековой работой, которую совершили русские землепроходцы открытием северной Азии, северных морей и пролива, отделяющего Евразию от Америки. Несомненно, эта работа старых веков, XV–XVII, была по своим научным последствиям столь же высокой важности научным достижением, как то раскрытие карты мира, какое совершено было моряками Запада XIV–XVIII столетий» (цит. соч., с. 314–315).

В высшей степени важно обратить сугубое внимание на тот факт, что Вернадский подчеркнуто ставит и иконопись, и «научную работу» в нераздельную связь со всей цельностью истории русского народа, укореняет художественное и научное творчество во всей полноте народно-исторического бытия России. Разумеется, это всецело относится и к русскому словесному творчеству.

И все это имеет глубокий и острейший смысл. В силу ряда причин (о них еще пойдет речь) русская литература как бы выделена в общественном сознании (во всяком случае, в представлениях большинства людей) в некую замкнутую сферу, словно бы даже самодовлеющий мир, возвышающийся над русской жизнью как таковой, над отечественной историей в ее реальной земной полноте.

Я отнюдь не считаю, что русская литература, – как и культура в целом, – есть прямое «отражение» или «воспроизведение» русской жизни; такой подход к делу – это прежде всего упрощенное, примитивизирующее истолкование культуры. Гораздо более верно понятие о творениях культуры (и, конечно, литературы) как о плодах – своего рода «последних», высших достижениях исторического творчества, плодах, которые, в частности, вовсе не обязаны быть «похожими» на свои жизненные корни. И, представляя собой порождения истории, творения культуры сами естественно становятся феноменами истории; трудно спорить с тем, что, скажем, былины об Илье Муромце, рублевская Троица, архитектурный мир Московского Кремля, «Жизнь за Царя» Глинки, толстовская «Война и мир» или лирика Есенина – это, без сомнения, реальные факты, события русской истории, прямо и непосредственно участвующие в ней.

В то же время они, конечно, представляют собой именно порождения этой истории, принципиально не могущие содержать в себе ничего такого, чего не было бы в самой истории. А между тем господствует мнение, согласно которому в России была, дескать, только великая, безмерно богатая и полная смысла литература (и, отчасти, культура вообще). Это выражено, например, в известном всем и каждому тургеневском стихотворении в прозе 1882 года «Русский язык» (в понятие «язык» здесь, безусловно, включена литература):

«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины ты один мне поддержка и опора, о, великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! – Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? – Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!»

Итак, в России только слово несет в себе несомненное величие, а все, что «совершается» в ней, то есть ее целостное бытие, способно вызвать лишь «отчаяние»…

Это в конце концов попросту странное представление (оно ведь неизбежно подразумевает, что словесное инобытие России в творениях Пушкина, Тютчева, Гоголя, Достоевского, Толстого, Лескова как бы не имеет непосредственного отношения к порождающему чувство «отчаяния» русскому бытию) все же прочно внедрилось в сознание множества людей и особенно «расцвело» после 1917 года. Так, Луначарский писал в 1924 году, что-де «почти у всякой русской писательской могилы» (далее перечислялись многие имена от Радищева до Толстого) «можно провозгласить страшную революционную анафему против старой России, ибо всех их она… обузила, обгрызла, завела не на ту дорогу. Если же все же они остались великими, то вопреки этой проклятой старой России, и все, что в них есть пошлого, ложного, недоделанного, слабого, все это дала им она».

Эта, так сказать, экстремистски «идеалистическая» позиция (все наиболее существенное и ценное русские классики «взяли», оказывается, из своего собственного сознания, а не из русского бытия) является, по сути дела, господствующей, – и не только по отношению к литературе. Так, в непомерно превозносимом множеством критиков кинофильме А. Тарковского «Андрей Рублев» (по моему убеждению, посредственном и, в частности, невыносимо скучном) творчество гениального иконописца никак не соотнесено с русской жизнью его времени, – даже напротив. Хотя еще в 1927 году Вернадский (его слова уже приводились) с полным основанием говорил: «Это древнее русское искусство, как сейчас ясно видно, могло возникнуть и существовать только при условии, что оно было связано в течение поколений глубочайшими нитями со всей жизнью нашего народа, с его высокими настроениями и исканиями правды».

«Отрыв» этого искусства от самой жизни русского народа принимал нередко и поистине курьезные формы. Так, в 1939 году бывший в свое время управляющим делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевич вспоминал о том, как в 1918 году производилась реставрация Успенского собора в Кремле: «Владимир Ильич часто заглядывал в собор, – свидетельствовал исполнявший тогда обязанности гида Бонч-Бруевич, считавшийся, между прочим, крупным ученым, – внимательно рассматривал великолепные фрески и изображения старой итальянской живописи XV–XVI веков, которые обнаруживались после смывания мест, закрашенных различными нашими богомазами».

Как ныне хорошо известно, в основу фресок Успенского собора легла работа великого русского «иконника» Дионисия и его школы. Но при господствовавшем до самого последнего времени отношении к древнерусской культуре в это как бы невозможно было поверить. И Ленин, конечно, был убежден, что рассматривает образцы итальянского искусства…

* * *

Итак, в размышлениях Вернадского выявлены две характернейшие черты (можно бы и сказать: два характернейших «греха»), присущие освоению русских литературных, художественных, научных и вообще культурных ценностей: очевидное и нередко разительное «запаздывание» в их понимании и оценке и, во-вторых, более или менее решительное отделение, отрыв этих ценностей от цельного исторического бытия России (в противовес этому Вернадский утверждает, например, что русскую науку о мире начали создавать своим историческим, жизненным творчеством «землепроходцы» XV–XVII веков).

Целесообразно сразу же попытаться объяснить или, вернее, наметить пути объяснения этих «грехов», – хотя в определенном смысле именно такова задача книги в целом. Но заранее данные – пусть и эскизные – объяснения будут, как мне представляется, облегчать восприятие книги, которая во многих своих аспектах не совпадает с наиболее распространенными представлениями об истории России и русской литературы.

Тот факт, что (пользуясь определениями Вернадского) «огромный духовный рост, духовное творчество» как бы не замечаются и не осознаются «долгими поколениями спустя», обусловлен – хотя это, о чем еще пойдет речь, не единственная причина – своего рода прерывистостью русской истории. В настоящее время развивается, скажем, точка зрения – прежде всего в трудах Л. Н. Гумилева, – согласно которой история России в ее современном значении началась лишь к концу XIV века, а в основе домонгольской Руси лежала, по существу, деятельность иного этноса – иного по целому ряду существенных своих «параметров».

Подобное представление намечено – по-видимому, независимо от Л. Н. Гумилева – и в работах Д. С. Лихачева. Одна из главок его книги «Развитие русской литературы Х – XVII веков» (Л., 1973) называется так: «Обращение к «своей античности». «Вторая половина XIV – начало XV вв. характеризуются повышенным интересом к домонгольской культуре Руси, к старому Киеву, старому Владимиру и Суздалю, к старому Новгороду… – утверждает Д. С. Лихачев. – Обращение поднимающейся Москвы… к киевской, владимирской и новгородской древности соответствовало обращению Запада к классическим источникам» (с. 116, 118), – то есть к древним Греции и Риму.

Хотел или не хотел этого автор (а он приводит, кстати сказать, многочисленные примеры «возрождения» домонгольской русской культуры в XIV–XV веках), но мысль его, исходящая из «соответствия» Возрождения на Руси и на Западе, неизбежно имеет и такой оттенок: до монгольского нашествия на Руси была совсем иная культура. Ибо возрождение есть с необходимостью новое рождение, а не «обычное» поступательное развитие одного и того же культурного организма.

И действительно, для понимания истории культуры (и литературы) России вполне уместна идея новых рождений, или, иначе, воскрешений. Причем речь должна идти вовсе не только об эпохе после монгольского нашествия. Еще уместнее говорить, например, о воскрешении средневековой русской культуры в XIX – начале XX века – после эпохи Петра Великого и его преемников.

Вернадский-сын писал (между прочим, в том же самом 1927 году, когда произнес цитированную выше речь его отец) в своем «Начертании русской истории», изданном в Праге, что к последней трети XVIII века «было уничтожено четыре пятых русских монастырей (разрядка Г. В. Вернадского. – В. К.)… Из 732 мужских монастырей (не считая юго-западного края) оставлено 161; из 222 женских – всего 39…{22} Это был сокрушительный удар по всей исторической системе религиознонравственного воспитания русского народа… Роль суррогата Церкви в дворянском (отчасти в купеческом) обществе времен Екатерины стали играть масонские ложи…» (с. 196–197; между прочим, Г. В. Вернадский начал свою научную деятельность с углубленного изучения русского масонства).

Но дело шло вовсе не только о монастырях. С 1768 года выдающийся архитектор и не менее выдающийся масон, полномочный посредник в сношениях вождя масонов Н. И. Новикова с наследником престола великим князем Павлом Петровичем, В. И. Баженов создает, по его собственному определению, «проект Кремлевской перестройки», которая ставит целью «обновить вид сего древностью обветшалого и нестройного града»[4]. К 1773 году стена и башни Московского Кремля, расположенные вдоль Москвы-реки, были уничтожены, и состоялась торжественная закладка нового, «совершенного» дворца, своего рода масонского храма, который должен был, в частности, заслонить и затмить «нестройные» остатки Кремля…

Однако вскоре из-за прорытия глубокого рва для дворцового фундамента дал трещины Архангельский собор – усыпальница великих князей и царей, начиная с Ивана Калиты. Это показалось чрезмерным, работы были по распоряжению Екатерины II остановлены, а затем в течение десяти лет заново возведены снесенные стена и башни Кремля (на память остался ясно видный и теперь шов в кремлевской стене, возникший из-за того, что восстановление стены шло с двух концов).

Но принципиально новое представление о ценностях культуры еще долго владело умами и душами людей. Не кто иной, как Николай Михайлович Карамзин (который еще в 1784 году, восемнадцатилетним юношей, стал членом масонской «Ложи Златого Венца»[5]) писал в 1803 году на страницах влиятельнейшего тогда журнала: «Иногда думаю, где быть у нас гульбищу, достойному столицы, и не нахожу ничего лучшего берега Москвы-реки между каменным и деревянным мостом, если бы можно было там сломать кремлевскую стену… Кремлевская стена нимало не весела для глаз»[6].

Да, это написал тридцатисемилетний Карамзин – к тому же в том самом году, когда Александр I издал указ о его назначении историографом. Но серьезнейшее изучение отечественной истории и Отечественная война сделали свое дело, и в созданном именно в 1812 году (а изданном в 1816-м) VI томе своей «Истории государства Российского» Карамзин утверждал:

«Величественные кремлевские стены и башни равномерно воздвигнуты Иоанном… Таким образом Иоанн украсил, укрепил Москву, оставив Кремль долговечным памятником своего царствования, едва ли ни превосходнейшим в сравнении со всеми иными европейскими зданиями пятого-на-десять века (XV в. – В. К.)».

А ведь менее чем полстолетия назад Баженов на треть уничтожил Кремль, и всего девятью годами ранее сам Карамзин выражал желание сделать еще раз то же самое…

Или еще один, более поздний пример: в 1823 году Иван Киреевский был одним из создателей построенного по образцу масонской ложи «Общества любомудрия», а всего через полтора десятилетия он в поисках истины приходит к прямому продолжателю древнерусской духовной традиции старцу Оптиной пустыни Макарию. Это было своего рода показателем полного воскрешения того, что отвергла петровская эпоха и что продолжали отвергать в течение всего XVIII столетия и начала XIX в. (необходимо учитывать, что воскрешение совершилось незадолго до того и в самой Оптиной пустыни, где восстановилась – после длительного перерыва – древняя традиция старчества. См. об этом: Криволапов В. Н. Оптина пустынь: ее герои и тысячелетние традиции. – «Писатель и время», вып. 6-й, М., 1991, с. 373–423).

Прежде чем двинуться дальше, необходимо хотя бы кратко высказать свое отношение к тому отвержению допетровской русской культуры (вплоть до закрытия почти 80 процентов монастырей!), которое совершилось в XVIII веке. Сегодня едва ли не большинство из тех, кто касается данной темы, оценивает это отвержение всецело «негативно». Причем речь идет вовсе не только об авторах, как говорится, «охранительно-славянофильского» умонастроения; так, например, в книге модного ныне стихотворца заостренно либерального толка Б. Чичибабина на Петра Великого обрушены безоговорочные проклятья:

  • Будь проклят, ратник сатаны,
  • Смотритель каменной мертвецкой,
  • Кто от нелепицы стрелецкой
  • Натряс в немецкие штаны.
  • Будь проклят, нравственный урод,
  • Ревнитель дел, громада плоти!..
  • Будь проклят тот, кто проклял Русь —
  • Сию морозную Элладу!

И как единственное утешение:

  • А Русь ушла с лица земли,
  • В тайнохранительные срубы…

Может показаться, что эта «позиция» имеет свое существенное обоснование и оправдание, ибо ведь в эпоху Петра было немало людей, воспринимавших императора как антихриста, а само его время как в прямом смысле слова апокалиптическое. И автор, кстати сказать, смягчает реальное историческое противостояние, говоря о «нелепице» стрелецкой: ведь буйные стрелецкие, казачьи и раскольничьи бунты при Петре продолжались в течение нескольких десятилетий.

Однако у людей, чьи жизненные устои рушила эпоха Петра, было действительное и несомненное право начисто отрицать ее: трагедия стрельцов, рельефно воссозданная в суриковском полотне, – это подлинная трагедия. А в трагедии, как убедительно доказывал Гегель, правы обе борющиеся не на жизнь, а на смерть стороны. Между тем историческая оценка Петровской эпохи дана, думается, навсегда самим Пушкиным, который не упускал из виду фигуру Петра на протяжении всего своего творческого пути.

И нынешнее проклятье по адресу Петра, если оно честно и последовательно, должно сопровождаться отрицанием одной из незыблемых основ пушкинского исторического мышления, которое, между прочим, являет высший образец объективности; «утверждение» и «отрицание» Петра здесь гениально уравновешены. Это подлинное осознание смысла эпохи, а не ее «критика» во имя тех или иных «идеалов» – нравственных, политических, социальных и т. п. (о засилье подобной «критики» и в историографии, и в, так сказать, бытовых представлениях о русской истории еще пойдет речь). Этого рода «критика» нередко закономерно сочетается со столь же поверхностной идеализацией других исторических явлений. То есть на основе поверхностного, легковесного отношения к истории одно в ней подвергается бездумной хуле, а другое – столь же бездумной хвале. Так, например, тот же Б. Чичибабин, начисто презрев глубокое пушкинское осмысление фигуры Петра, вместе с тем в 1988 году безо всяких оснований «привлек» Пушкина к своему легковесному воспеванию другого исторического деятеля:

  • В наши сны деревенские и городские
  • Пробираются мраки со дна —
  • Только Пушкин один да один у России,
  • Как Россия на свете одна.
  • А ведь разумом Пушкин-то с Лениным сходен,
  • Словно свет их один породил,
  • И чем больше мы связи меж ними находим,
  • Тем светлее заря впереди[7].

Такая стихотворная «историософия» (я говорю о стихах и о Петре, и о Пушкине с Лениным), да еще в сочинениях автора, увенчанного в 1990 году высшей премией, способна внести прискорбнейшую сумятицу в сознание людей. А ведь сочинения подобного рода появляются в последнее время чуть ли не ежедневно…

* * *

Выше закономерно возникла тема масонства, ибо в его рамках во многом складывалось и развивалось новое, послепетровское сознание. И опять-таки приходится сказать, что русское масонство сегодня рассматривается многими как заведомо негативное или даже попросту чудовищное явление.

Нет сомнения, что в истории масонства второй половины XVIII – первой четверти XIX века (русское масонство XX века – это совсем иное явление, и прежде всего чисто «политическое») были безусловно «темные» стороны – «темные», в частности, и в смысле своей до сих пор неясной направленности, – например, полная подчиненность иных русских масонов, начиная с Новикова, зарубежным масонским организациям. Но, с другой стороны, уже сам факт, что на рубеже XVIII–XIX веков через масонство прошли не только упомянутый Карамзин, но и такие люди, как Кутузов и Сперанский, Грибоедов и Чаадаев, и, наконец, сам Пушкин, побуждает серьезно задуматься о причинах этого устремления.

Разгадка, надо думать, в том, что в конце XVIII – начале XIX века личность – в том числе личность государственного деятеля и деятеля культуры – для своего окончательного становления еще нуждалась в особенной структуре человеческих отношений, принципиально отличающейся от структуры государственно-сословной и церковной.

Известен выразительный эпизод, изложенный виднейшим современным историком русского масонства так: «…в 1817 или 1818 году Александр I посетил ложу «Трех добродетелей», наместным мастером которой был будущий декабрист А. Н. Муравьев. В разговоре… Муравьев… назвал Александра I по обычаю ложи на «ты». Это очень не понравилось царю»[8]. Но это, без сомнения, очень понравилось тем уже высокоразвитым личностям, которые считали нужным войти в масонство. И здесь, полагаю, один из важнейших ответов на вопрос, почему Грибоедов или Пушкин не отказались стать масонами.

С этой точки зрения своего рода «масонский» период в истории русской культуры (вторая половина XVIII – первая четверть XIX века) вполне понятен и закономерен. И есть, так сказать, естественная диалектика в том, что уже упомянутый Иван Киреевский должен был пройти через стадию масонообразного «Общества любомудрия», чтобы затем «вернуться» в Оптину пустынь – вернуться не под воздействием лежащего вне его личности обычая, традиции, канона (в среде образованных людей эти внешние устои Православия в послепетровские времена были во многом разрушены), но по зову, исходящему из глубины самой его личности.

В связи с темой масонства уместно сделать краткое отступление, или разъяснение, так как, вполне возможно, найдется немало людей, которым придет в голову мысль, что я придаю русскому масонству слишком большое значение. Но, поверьте, такая мысль может возникнуть только от незнания реального положения дел. Масонство – принципиально «тайное» и к тому же мало изучавшееся в России явление. Роль же его была очень велика.

Приведу чисто личные, но, как представляется, многозначительные «примеры». Я родился, затем учился, наконец, стал служить в трех (последовательно) московских зданиях по адресам: Большая Молчановка, дом 5 (теперь – Новый Арбат, 7), Моховая, 11, и Поварская, 25, в которых помещались соответственно родильный дом, Московский университет и Институт мировой литературы Академии наук. Все эти здания, слава богу, сохранились, и можно посмотреть на их фасады и разглядеть на них ясную масонскую эмблематику.

Обусловлено это, несомненно, тем, что здание университета было воздвигнуто (в 1780–1793 годах) под руководством его директора – виднейшего масона М. М. Хераскова, а особняк, в котором впоследствии разместился Институт мировой литературы, строился (закончен в 1829 году) для масона князя С. С. Гагарина; что же касается построенного в 1914 году (во время нового подъема масонства) дома, где я в 1930 году родился, мне не удалось точно выяснить, кто его заказывал и строил…

Могут сказать, что эти три факта недостаточно «представительны». Но все же вдумаемся: все три дома, сыгравшие «главную роль» в жизни одного москвича, оказываются связанными с масонством! Исходя из элементарных соображений «вероятности», придется признать, что масонство – очень широкое и влиятельное явление московской истории XVIII–XX веков…

Но вернемся к нашей основной теме.

* * *

Итак, одна из главных причин той – подчас очень длительной – недооценки явлений отечественной культуры, о которой так горячо говорил В. И. Вернадский, – чрезвычайно резкие и всесторонние перевороты в истории и, соответственно, в истории культуры, присущие России. Русская культура не раз как бы умирает и лишь гораздо позднее воскресает заново. Еще в 1830 году Пушкин писал: «…старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь и на ней возвышается единственный памятник: «Песнь о полку Игореве». Словесность наша явилась вдруг в 18 столетии…» Стоит заметить, что всего тридцатью годами ранее нельзя было бы назвать и этот «единственный памятник», ибо он еще не был открыт заново…

Но многое в России происходит поистине стремительно, и через каких-нибудь два десятилетия Пушкин уже не мог бы так говорить, поскольку целая плеяда исследователей и просто любителей российской словесности (в основном из круга славянофилов) открыла в «темной степи» (характерна в данном случае пушкинская чуткость: он сказал не о «пустыне», а о «темной степи», где трудны, но все же возможны «находки») допетровских времен неслыханные богатства словесности. Ныне же изданы, например, двенадцать объемистых томов серии «Памятники литературы Древней Руси» – и это только небольшая доля созданного и лишь меньшая часть сохранившегося до наших дней (в двенадцатитомнике нет, скажем, ни «Толковой Палеи», ни «Просветителя» Иосифа Волоцкого, ни «Степенной книги»[9]).

Вполне очевидно, что весь этот «сюжет» предельно актуален, ибо за последние годы происходит вполне аналогичное воскрешение культурных ценностей, как бы «умерших» после 1917-го… Таким образом, «запоздания», о коих говорил Вернадский, имеют свои существеннейшие причины.

Вернадский сказал (эти слова уже приводились), что древнерусское искусство явилось перед людьми его поколения «совершенно забытое, восстанавливаемое и оживляющееся (то есть воскресающее. – В. К.), как в эпоху Возрождения из земли возвращались в своих остатках античное зодчество и скульптура». Это действительно так, но нельзя не заострить внимания на одном способном поразить воображение отличии: ведь в эпоху Возрождения дело шло об искусстве чужих (и давно переставших существовать) народов Эллады и Рима, а у нас – об искусстве собственного народа… Вот оно – «небывалое» и несущее в себе глубоко драматический, даже трагедийный смысл своеобразие русской культуры… Она не раз умирает, но умирает, чтобы воскреснуть и, значит (об этом также не следует забывать!), явиться в новорожденном обаянии…

И поэтому, в частности, ложна всецело негативная оценка того же петровского (и послепетровского) «отрицания» предшествующей культуры. В этом – своеобразие истории России и ее культуры, а не просто некое «безобразие», как утверждали и утверждают многие авторы…

Нисколько не менее важен другой аспект проблемы, намеченный В. И. Вернадским, – недооценка или даже прямое отвержение нераздельной связи культуры (и, конечно, литературы) с историей русского народа. Вернадский настаивает, например, на том, что великое искусство иконописи «было связано в течение поколений глубочайшими нитями со всей жизнью нашего народа» и что даже любой из создателей русской научной картины мира «теснейшим образом связан с той вековой работой, которую совершили русские землепроходцы», начиная со стародавних времен.

Творения русской культуры – органические плоды истории России, – таков исходный тезис. Решусь утверждать – вслед за В. И. Вернадским, – что эта проблема (культура как порождение истории России), казалось бы, достаточно ясная, изучена и тем более понята совершенно недостаточно. И дело здесь не только в выявлении того, как народно-историческое бытие «превращается», кристаллизуется в творения культуры (которые, о чем уже шла речь, не столько «отражения», «воспроизведения», сколько плоды истории, или, иначе, ее высший цвет). Дело и в том, что само имеющееся налицо научное освоение русской истории в силу целого ряда причин не способствует решению поставленной проблемы. Так, наиболее известные курсы истории России – это в самой своей основе «критические» или даже заостренно «критицистские» курсы, далекие от объективного понимания и толкования.

В недавней обращенной к широкому читателю книге о С. М. Соловьеве его двадцатидевятитомная «История России с древнейших времен» оценена так: «…он создал наиболее полную, цельную и… наиболее обоснованную концепцию истории России, ставшую вершиной… историографии»[10].

Но есть и совсем другая оценка (разумеется, даже и не упомянутая в только что цитированной книге). Окончив «Войну и мир», Толстой взялся – уже не в первый раз – за чтение изданных к этому времени томов «Истории…» Соловьева и написал 4–5 апреля 1870 года в своем дневнике следующее:

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Жалобы на боли в области желудка и кишечника – одни из самых распространенных в мире. Причем в одних...
Работа необязательно приносит много денег! А подработки бывают гораздо интереснее…Особенно если у те...
Русский чемпион мира по автогонкам попадает в странную катастрофу, которая заставляет его взяться за...
Вы когда-нибудь задумывались над тем, почему не всем в жизни удается добиться успеха? Почему одним «...
Лиминальное мышление – искусство менять мир вокруг себя с помощью переосмысления и изменения убежден...
Что отличает просто хорошего спортсмена от чемпиона? Как мотивировать себя на достижение максимально...