На златом крыльце сидели Беломлинская Виктория

Однако, мне не хочется, чтобы кто-нибудь подумал, что, едва произнеся эти слова, я могла бы тотчас отречься от них, напротив: в ту минуту мысль моя работала как нельзя трезво. В одно угодливое мгновение я оглянулась и увидела всю свою прошлую жизнь: увидела своего отца, умершего, так и не узнав, что я пишу (я все надеялась, что хоть один из моих рассказов о Залмане Риккинглазе когда-нибудь напечатают, и я обязательно сделаю посвящение отцу, и это будет для него настоящий сюрприз), но он умер; мама, всегда считавшая, что если женщина пишет, так это наверняка про любовников, и очень из-за этого сердившаяся на меня, – тоже умерла.

Когда-нибудь кончится время сидения за столом, моего ночного труда, и я умру – сюрприза не будет! – и мой умный снисходительный муж, умирая, будет думать, что все-таки я была немножко сумасшедшей: жизнь, прожи- тая в страсти писать и твердо усвоенной привычке написанное складывать в стол, – это жизнь безумца! Нет, я сопротивлялась; однажды прочла в газете «Московский писатель» статью, автор которой на Красном знамени присягал, что вес талантливое и пронизанное гуманизмом на самом деле находит путь в печать. Я поехала в Москву, пришла к нему, большому начальнику, и положила перед ним свои рассказы и два отзыва двух хороших писателей.

Были времена, когда четверти того, что в них написано, хватило бы на то, чтобы сотворилась чья-то писательская судьба. Я сказала, что за гуманизм свой я отвечаю, а в талантливости моей расписываются вот они – прочтите! «Ведь не под пистолетным дулом вы писали свою статью, вы – критик, литературовед, вы сумеете мне, по крайней море, объяснить, почему меня не печатают». И еще я попросила его, если дороги в печать для моих рассказов нет, переслать мне их. Через несколько месяцев я получила бандероль с запиской: «По вашей просьбе рассказы высылаю». Я храню эту записку. Ни одному критику, ни одному литературоведу еще не удавалось быть более лаконичным. И вот что я скажу: ни одному писателю, может быть, не случалось получить такую весомую похвалу – пуды чиновничьего страха, груда бесстыдства, тонна жира, которым он обмазал в себе все щелочки, чтобы ниоткуда не просочилась струйка совести, – вот на что тянет эта записка!

А из редакций мне иногда шлют дружеские письма, не только на бланках, а просто так – ободряют в частном порядке. Но что они могут, эти редактора и завы отделом, если они сами только зубная боль для своих начальников? Я всегда испытываю к ним слезную нежность за то, что среди вороха рукописей они находят мою, находят время и силы вчитаться в нее и написать мне теплое письмо, в конце приписав что-нибудь вроде: «… но журнальная ситуация такова… увы, все высказанное носит пока чисто платонический характер».

И вот нашелся заказчик, нашелся человек, который говорит мне: пиши о том, что знаешь, что волнует тебя, и тебе будут платить за это, так или иначе твой труд будет реализован – надо ли мне раздумывать? И я соглашаюсь.

– Безусловно получится, – говорит Саша. – В этом я не сомневаюсь; ты ведь ничем не ограничена, если что-то тебе не нравится в замысле, то можешь предложить встречный вариант. А сейчас организуем твой визит, – и он, придвинув к себе стоящий тут же на кухонном столе телефон, набирает номер…

Да, мне не все нравится в его замысле, собственно, он мне вообще не нравится. Мысль о том, что это евреи взорвали мир – гнилой и шаткий мир дореволюционной России – навязла в зубах и мне претит, но раз я могу предложить свой вариант, не сейчас, конечно, сейчас это трепыхание в груди и кружение в голове мешают мне думать…

– Алло! Флейш? – слышу я. – Да, ты не ошибся, дорогой. Приехала. Да, пожалуйста, позвони профессору. Хотелось бы сегодня. Ты все-таки попробуй. Да, вот что: скажи, что это замечательная еврейская писательница! Нет. русскоязычная разумеется, ну, словом ты сам понимаешь… Хорошо?

В мгновение ока он возвел еще одну «крышу» над моей головой – я стала похожа на пагоду – и повесил трубку, Я даже не успела поздороваться с Флейшем.

– Он сейчас перезвонит, – объяснил Саша. – Маленькое, непредвиденное затруднение: сегодня суббота, и юный талмудист, к которому я хочу тебя направить, не снимает трубку.

Заметно приободрившись, то ли от икры, то ли от тыквенной каши, а скорее всего, от того болеутоляющего, что он все прихлебывал из прихваченной на кухню бутылки, Саша поручил мне договариваться с Флейшем, а сам удалился в ванную. На кухне тотчас появилась Варвара.

– Ну, что? Как? Тебе понравилось Сашино предложение?

Боясь что-нибудь перепутать или выболтать, я ответила, сколько могла сухо:

– Вроде бы да.

– Вот и хорошо! Ты понимаешь, ему необходимо уехать: он должен прооперироваться там.

– Но здесь… – я хотела сказать, что здесь после операции его выхаживали бы близкие, любящие люди, но она перебила меня:

– Нет, здесь это безнадежно! По любому блату! Все больницы заражены стрептококком. Мальчику девяти лет вскрыли чирей на голове и все – барсик! Внесли стрептококковую инфекцию!

Тошнота не успела подползти к горлу от этого мальчика с чирьем на голове, как Варвару, словно ледком, прихватило от страха: по-жабьи клокотнул в ее горле торопливый вопрос:

– А что он тебе сказал: на сколько он едет? – кругло в отекших подглазьях ее глаза пытливо уставились в мои.

В эту минуту, к счастью, зазвонил телефон. Другу моему, Флейшу, наверняка не часто удавалось выступать в роли более благородной: его звонок избавил меня от необходимости путаться в словах.

– Привет, дорогая, надеюсь мы увидимся, – услышала я его густой, как черный бархат, голос. – Тем более, что к этому сумасшедшему еврею ты сможешь пойти только через два часа, его брательник сейчас уходит и, пока в доме не появится кто-нибудь другой, некому будет открыть тебе дверь – сегодня суббота! Это мы с тобой, грешники, можем ездить в поездах, говорить по телефону, открывать гостям двери, а порядочные евреи, которые верят в мстливого еврейского бога – ты знаешь, что еврейский Бог мстлив? – ну вот, тогда имей в виду, что верующие евреи ничего этого не могут позволить себе в субботу. Они могут только беседовать – ты представляешь: беседовать он может, а дверь открыть не может! А с кем же беседовать, если не можешь открыть дверей гостю? Вот я могу открыть тебе двери и потому надеюсь через полчаса видеть тебя у себя!

О, надо знать Флейша так, как знаю его я, чтобы, ни разу не прервав, выслушать весь этот рокот, этот переливающийся через край души монолог. Флейш для себя одного говорит, сам себя слушает, сам себе отвечает – ты хочешь, присутствуй при сем, а хочешь положи трубку и сходи пописать. Заметит он твое отсутствие, только если услышит гудки в трубке, и то не сразу…

Сашу, которому я вкратце изложила суть услышанного, все устроило. Меня тоже: минут через пятнадцать мы уже ехали в такси – я к Флейшу, Саша дальше, к своей средней жене. От Флейша я должна через полтора-два часа направиться по растолкованному мне адресу, а затем меня ждал обед в кругу поклонников моего таланта.

– Да-да, ты напрасно улыбаешься, – сказал Саша. – С тобой безумно хочет познакомиться одна литературная дама, сама недурная сценаристка, ты знаешь, она просто напросилась на обед, узнав, что ты будешь.

В эту минуту мне показалось, что шофер пытался в зеркальце рассмотреть меня. Однако, стоп – я приехала. Дальше тебе, шофер, без меня ехать, можешь расспросить своего пассажира, кого это ты вез и с кем это все хотят познакомиться.

Я не успеваю перебрать в памяти все сказанное Сашей по дороге – вот она в конце лестничной площадки- дверь нужной мне квартиры. Звоню и вижу на пороге одетого в пальто Флейша.

– Ты уходишь? – спрашиваю вместо приветствия, удивляюсь.

– Бог с тобой! Я оделся, чтобы ты оценила мое новое пальто. – Именем Бога врет Флейш. – Представь себе: я был провинциальным поэтом, потом стал москвичом, жителем столицы, но совершенно бездомным нищим скитальцем, и вот теперь, когда у меня появился дом и завелись кое-какие деньжата, мне повезло немыслимо: лучший в Москве магазин уцененных вещей, магазин, в который поступают вещи из ломбарда (ты понимаешь, вещи, не выкупленные разорившимися богачами!), так вот, именно этот замечательный магазин находится непосредственно в моем доме! Думал ли я когда-нибудь, что смогу приобрести пальто из настоящего английского коверкота за какие-то ничтожные пятьдесят рублей! – врет Флейш.

Его массивная двояковыпуклая фигура с круглой спиной и круглой грудной клеткой, как-то по-бабьи подпоясанная, облаченная в долгополое пальто с накладными карманами, занимает все пространство маленькой прихожей. То так, то эдак он поворачивается перед зеркалом и врет собственному отражению. Может быть, он отдал за эту довоенную хламиду четвертак, а может быть, все сто – не знаю, но Флейш не может не врать, и единственное, в чем я не сомневаюсь, так это в том, что сшито пальто из настоящего английского коверкота. Друг мой Флейш – истинный поэт, и в этой же мере неподдельный потомок мануфактурщиков. Он пробует жизнь на ощупь, не кончиками пальцев, а всем беззащитным нутром касаясь ее. Но одного беглого взгляда ему достаточно, чтобы отметить в толпе пиджак из твида, костюм от Кардена, брюки из натуральной шерстяной фланели – и уж если он говорит, что это английский довоенный коверкот – значит это коверкот. Ну, может быть, не английский. Ну, может быть…

– Ты ничего не понимаешь в элегантной одежде! – говорит он в ответ на мою безмолвную возню с сапогами. Молнию заело, я боюсь ее порвать и в конце концов решаю остаться в сапогах. – Ты никогда не одевалась красиво: дорого – еще не значит красиво! Дорого каждый дурак может одеться! Но прости: я не хотел тебя обидеть! Ты, кстати, прекрасно выглядишь. – Наконец-то я попала в поле зрения его черных, как потухшие угли, глаз. – Ты надолго в Москву?

Он снимает пальто, и мы идем в кухню, но у меня не проходит ощущение, что он спешит. Не то, чтобы ему непременно надо было уйти, спешка внутренняя, ему не остановиться на одной теме, на одной минуте – так, будто мы разговариваем на перроне и поезд сейчас отойдет… И только настойчиво спрашивает;

– У тебя обратный билет есть? Покажи!

– Да зачем тебе? И быстрая неправда:

– Я поеду с тобой в Ленинград. Мы поедем с тобой в одном купе.

– Врешь, не поедешь. И потом – в одном купе?

– Тоже мне проблема! Даешь кассирше лишний рубль. Я клянусь тебе: мне действительно нужно в Ленинград: покажи билет!

Он не спрашивает меня, зачем я приехала, что за дела у меня с Сашей. Это не озадачивает меня. Где-то на периферии сознания мелькает мысль, что он в курсе дела и знает, что можно спрашивать, а что нельзя. И, должно быть, от этого я подчиняюсь его настойчивому желанию своими глазами посмотреть мой обратный билет.

– Господи, – облегченно вздыхает он, беря его в руки. как будто это и было все, что ему от меня нужно. – Тоже, велика сложность, дать человеку билет посмотреть. У меня великолепная зрительная память: вот я вижу – поезд номер два, четырнадцатый вагон, место… Кстати, тебе нужно поторапливаться. Чашечку кофе выпьешь?

Выпью, Флейш. И буду поторапливаться. Но еще успею послушать стихи. Еще коснутся моего сознания строчки: «За два года до собственного полувека невозможно изображать полубога, если не вышло из тебя человека». И врежется в память: «Я попробую обойти Фортуну и пристроиться за ее спиною».

И уже в дверях, в последнюю минуту он вдруг говорит о самом главном, потрясающем событии – о нем бы только и говорить, да не с тоской, а ликуя; «Вот, наконец-то со мной подписали договор на книгу…»

О, Флейш! Если б ты знал, как я за тебя рада! Но мне уже не выговорить своей радости, я бегу, ловлю такси и еду. Я тоже, можно сказать, подписала договор – я еду работать.

Странно начинается моя работа. Шишнарфиев по дороге к Флейшу сказал:

– У меня есть идея – титры фильма пустить на фоне старых дагерротипов. Когда ты будешь ездить по маленьким еврейским местечкам, ты должна интересоваться семейными альбомами, в средствах ты стеснена не будешь, так что сможешь покупать то, что тебе покажется пригодным, но я уверен, что тебе охотно будут дарить фотографии. Ты обаятельная, ты должна вызывать доверие…

…А как же все же в Законе сказано о том, что по субботам нельзя говорить по телефону? – вспоминаю я вдруг Флейша.

– В нем сказано – спокойно и терпеливо объясняет мне тоненький, длинноногий мальчик в комбинезончике и ковбойке, в камилавке на пышноволосой голове, сидящий передо мной на диване в комнате, погруженной в полутьму.

– В Законе сказано: нельзя в субботу раздувать искру, посланную соседом через тростниковую трубку. А знаете, почему в субботу нельзя летать на самолетах? – его не раздражает моя непосвященность, он призван учить, и он старается придать учению занятную форму – он мудрый учитель:

– В Законе сказано: в субботу нельзя летать ни на крылатом крокодиле, ни на крылатом тигре.

Но как же он не замечает изящной уловки светской собеседницы, когда я, вспомнив наказ Шишнарфиева, выуживаю у него адреса ленинградских единоверцев. Он только просит меня подождать, пока он совершит молитву: вот уже взошла звезда, окончилась суббота, можно зажечь свечу и, опустившись перед ней на колени, беззвучно произнести благодаренье Господу и пророку его Моисею, передавшему людям закон добра и зла. Окончена суббота – теперь можно взять в руки записную книжку и карандаш и на листок бумаги выписать для меня несколько ленинградских адресов!

…Но кажется мне: стоя на коленях перед свечой, он не забыл попросить у Господа покоя и моей грешной душе.

Вдруг унялось дрожание и кружение сегодняшнего дня, неизъяснимая еще мысль вытолкнула из темной дремы инстинкт самосохранения, и к званому обеду в обществе поклонницы моих талантов я пришла с полной мерой равнодушия к своей сомнительной славе.

Маленькая квартира средней жены Шишнарфиева в новом кооперативном доме, в так и оставшемся неуясненным мной районе – я ведь туда-сюда на такси, благо расходы оплачены – хранилище ценностей второго разбора, уютное гнездышко маленькой востроглазой птички пахнуло мне в нос аппетитным запахом жареного и печеного, от порога обволокло ласковым щебетом:

– Мы уж заждались вас, все остыло, скорее к столу, у Саши посетитель, ему все равно ни есть, ни пить нельзя, так что уж мы сами…

Я тотчас с удовольствием подчинилась этому милому щебетанью, светясь улыбкой, быстро сошлась с гостьей, пришедшей якобы меня ради, про себя нашла ее симпатичной, только немного нудной с тем непоправимо тоскливым взглядом, что раз и навсегда приобретают женщины моего возраста, внезапно брошенные мужьями. Роль веселого клоуна я взяла на себя, и она прекрасно стала мне удаваться, едва я допила стакан вина. Как-то лихо я перевернула начатый было моей визави разговор о безысходности нынешней литературной ситуации на смешные анекдотические случаи из жизни пишущей братии и с наивно преувеличенным восторженным ужасом стала рассказывать, как у нас в Ленинграде эти, не попавшие на ковчег, в котором и без них уже всякой твари по паре, мытари от литературы, добившись собственного клуба при музее Достоевского, первым делом завели своих вышибал. При всяком случае те кричат: «А вы не член! Вам не давали слова!» – я изгилялась, как могла, и лишь краем глаза, кончиком уха, сама того не желая, примечала и прислушивалась к происходившему за матовым стеклом закрытой кухонной двери. Я сидела за столом боком к ней, и в какой-то момент мне показалось, что кто-то из темного коридора, оставаясь невидимым, на меня смотрит. Но через мгновение хлопнула дверь, и тут же в кухню вошел Саша:

– Ну как вы тут? Ты прости: у меня посетитель за посетителем. – И точно: звонок в дверь снова лишил трех сидящих за столом дам мужского общества.

– Это Морковин, – сказала Лиза. Беседа Саши с Морковиным оказалась недолгой, и вскоре оба появились на кухне.

– Я спешу, меня жена ждет, – стоя на пороге кухни, отнекивался от Лизиного гостеприимства Морковин. – Я только хотел познакомиться с вашей гостьей – он принял позу человека, ожидающего протянутой руки, и я ее протянула. – Счастлив с вами познакомиться, так много слышал о вас удивительного!

– От кого же?

– От любимейших своих писателей, от людей, мнению которых я не могу не доверять (он назвал тех двух, чьи отзывы я храню), они говорят о вас…

– Нечто неправдоподобное! – ерничая, перебила я. – Ну. самому мне трудно судить: я к сожалению не имел возможности сам ознакомиться.

– Да выпейте вы с нами водки! – присоединилась я к призывам хозяйки – мне искренне надоело сидеть меж двух женщин, пить в обществе одних женщин я вообще не люблю, а надежды на то, что Саша выпьет, быть не могло.

– Но разве что рюмку… – и присаживаясь к столу напротив меня, так напрямки и спрашивает:

– А где, скажите, можно прочесть ваши рассказы?

– Там, где вы о них слышали, – говорю, – там и можно!

– Ну там это как-то не совсем удобно. А вы не можете дать?

– Вы мне не поверите, – говорю я очень искренне, доверительно, – но у меня совершенно нет экземпляров:

я вечно все теряю, сама печатать не умею. То есть я печатаю, но то, что я печатаю, читать невозможно, а машинистки теперь берут дорого.

– А почему невозможно читать то, что вы печатаете?

– Ой, господи! Я пишу с такими ошибками – это просто невероятно, но я же высшего образования из-за этого не получила: вы представляете я два раза писала вступительное сочинение, и оба раза – двойка! Да давайте выпьем, что ж мы так-то сидим! – раздухарилась я необыкновенно, но из рюмки своей отпила не более Морковина, а он едва пригубил свою и, полагаясь на мое возбуждение, аккуратно спрятал ее за стаканом с водой.

…Э, Морковин! Человек с плакатным лицом отличника по стрельбе не компануется ни со старинной мебелью, ни с людьми, занимающимися искусством. Особенно, если он не пьет – делает вид, что пьет, а сам не пьет! И свободы в движениях нет, выправка у вас какая-то, я бы сказала, не такая. И эта манера бросить глаза в глаза и тут же свои убрать, будто толкнуть человека. Вам же говорили, что я талантливая – значит, приметливая, выходит, вы не поверили, если задаете мне, прямо скажем, бестактные для первого знакомства вопросы, вроде вот этого:

– А вы все-таки не хотели бы напечататься, ну хотя бы…

– Что вы, – говорю, – кто ж меня там будет печатать?! Это ж надо что-нибудь такое эдакое написать, а я ничего такого не писала никогда, я вообще еще очень мало написала, так что даже считаю, что и говорить не о чем, у меня и претензий-то никаких нет.

Говорю, а сама замечаю, как неприметно из-за стола словно не вышел, а вытек Саша; вернулся, минуту-другую посидел, давая мне закончить фразу, но едва возникла пауза, мягко влагая слова в душу, обратился к своей соседке:

– Я давно тебя не видел и страшно рад, поверь. Мне хочется подарить тебе что-нибудь на память, – он вроде бы поискал глазами это что-нибудь на себе и тут же нашел: – возьми вот этот перстенек! – И серебряный перстенек со своего мизинца – к ней в ладонь.

– О. Саша! – она неподдельно тронута. – Ну, что ты! Такой подарок! – и примеряет перстенек и любуется, и все это рождает какую-то заминку, будто никто не знает, как реагировать на сей пассаж и будто эту неловкость надо разрушить чем-то. И Саша тут же спохватываемся:

– Нет, что ж я! Одной даме сделал подарок, а другой нет?! Немедленно исправить! – И нарочитой прытью в комнату.

Дам за столом очевидно три, но жена, даже бывшая, в подобных обстоягельствах в расчет браться не может, это понятно. Однако какая-то неловкость есть, мне кажется, она ощущается всеми. Я подумала, что она исходит от меня, от моего неумения просто, естественно принимать нежданные подарки, но не только от меня – еще от чего- то, неопределимого. И словно предчувствуя мое сопротивление и сразу желая одним жестом его отмести, Саша еще из коридора кричит:

– Закрой глаза!

– А теперь открой! – я открываю и вижу припавшего передо мной на одно колено Сашу. На столе передо мной лежат пять книг в одинаковых обложках,

– Тебе подарок иного рода, – со значением, вкладывая какой-то льстящий мне смысл в слова, произносит еще с колен Саша, – Выбирай любую!

Передо мной лежат пять книг в серийных обложках одного и того же западного издательства с сельскохозяйственным названием, пять книг, не знаю, как каждая в отдельности, но вместе, спокойно тянущих на пять невыносимых лет без отягчающих обстоятельств. Мысль эта так резанула по мозгам, что я не все названия прочла, а минуя то, одно, что само по себе наверняка двух лет жизни стоит – честь тебе и хвала, мой любимый писатель, прости, что от тебя я отдернула руку! – потянулась к самому безвинному – к простаку Джойсу.

– Великолепно! – говорит Саша, подымаясь с колен: – «Портрет художника в юности»! Выбор интеллигентного человека.

– Ах. Саша. что за подарок! – повторяю я вслед за окольцованной дамой, и мы пьем – она и Лиза вино, а мы с Морковиным поднесли к губам рюмки с водкой. Но на этот раз номер не проходит:

– А вы не пьете, – замечает Морковин.

– А вы?

– Меня дома жена ждет, она манты приготовила, их надо под рюмку есть, мне нельзя напиться.

– Что приготовила?

– Манты. Это, знаете, узбекское блюдо, вроде пельменей.

– Узбекское?

– Да. Мы же в Ташкенте жили.

И тут я вспоминаю; мне о нем когда-то, года два назад, рассказывал Флейт. Но Саше завтра утром в клинику, к знаменитому профессору, – вставать рано. Морковина манты ждут, и мы прощаемся. Даму они прихватили с собой, меня Саша оставил у Лизы. Перед выходом, зазвав в комнату, в которой я должна буду провести ночь. Напомнил: «Лизе ни слова! Послезавтра едем в Малаховку. Ты понравилась человеку, о котором я тебе говорил». Его позвали из передней, и возникший у меня вопрос остался невысказанным.

Едва за ним закрылась дверь, как Лиза заговорщицки повторила:

– Ну, все хорошо. Вы понравились тому человеку.

– Кому?

– Ну, продюсеру. А вам нравится Сашино предложение? Я едва не спросила: какое? Но спохватилась.

– Да, очень.

– Вот и прекрасно. Знаете, ему необходимо уехать: он должен сделать там операцию. Конечно, мы могли бы здесь положить его в любую клинику, но это какой-то ужас: в Москве буквально все клиники заражены стрептококком! Мальчику девяти лет вскрыли чирей на голове, внесли инфекцию, и он умер! Какой-то ужас!

Ужасом действительно наполнились ее маленькие острые глазки, но мне почему-то стало смешно: над огромным городом нависла тень мальчика с чирьем на голове!

Она постелила мне в комнате, где Саша принимал посетителей, на роскошном дивана мастера Гамбса. Голосом бывалого экскурсовода она пыталась просветить меня: «Это Лентулов, это Кузнецов, а это Сомов. Здесь у меня Саша держит живопись начала века – как раз то, о чем вы будете писать». Ах, вот о чем мы будем писать! Я делаю вид, что всматриваюсь, но до чего же я все-таки вздорный человек: почему навязчивая мысль о том, где, когда, у какой старушки за какие гроши куплены эти натюрморты, пейзажи и портреты, мешаст мне вглядеться и насладиться. А может быть, я просто смертельно уста- ла, я хочу спать. Пусть мне приснится гамсуновский сон на гамбсовом диване.

Но снов мне не снилось. На спине, вытянув руки поверх одеяла, я уснула и в той же позе проснулась. И настолько глубок был сон, что ни руки, ни ноги не затекли, не поломило спину от неизменности позы. Так, вероятно, расслаблена была каждая клетка моего существа, что мозг и тело получили за ночь полный и такой необходимый отдых. Вот уж точно, что рюмка водки перед сном бывает целительной. Но вытолкнуло меня из этой безмятежности отчетливое воспоминание. И сразу вселило тревогу и сбросило с дивана: я вдруг отчетливо увидела руки Саши, его руки до того момента, как он первый раз незаметно, не обращая на себя внимания, встал из-за стола – руки, на которых никакого кольца не было! Ни там, в квартире первой жены, когда сидя на кровати он аплодировал мне, ни здесь, когда он с Морковиным пришел на кухню и сел за стол, – кольца на его руке не было! Оно появилось у него на пальце после его возвращения из комнаты, он за ним ходил, но не принес его в руке, а надел на палец и, выждав паузу, преподнес свой подарок как бы по внезапному порыву. Мысль снять с пальца кольцо пришла ему в голову как бы мгновенно, как бы в минутном душевном порыве от полноты чувств захотелось что-то оставить на память о себе доброй приятельнице. Но это было не так. Он только старался изобразить этот минутный порыв, он даже обыскал себя глазами, чтобы от себя оторвать, но сделал все это, как плохой актер, за которого сидящим в зале стыдно. Вот отчего над столом нависла та неловкость, которой я не могла найти объяснение.

Роль еще не была доиграна – это была только преамбула: подарок одной вызывал необходимость преподнести подарок второй гостье. Я оглядела комнату. Так же, как в квартире его старой жены, эта комната тоже была не обставлена, а заставлена мебелью самого разного назначения: сказать кабинет это или гостиная, столовая или спальня, при всем желании никто не мог бы. Ну, разве что, точно не спальня – в ней не было ни кровати, ни шкафа, ни туалета. Обитает здесь мужчина или женщина, тоже неопределимо, как неопределим и род занятий обитателя.

На стенах картины, много разнообразной мебели, много фарфора – ваз и ваз, превращенных в настольные лампы, часы стенные, напольные и настольные, очевидно требующие починки, молчаливые, ценные той внешней оболочкой, в которой умерла их живая душа. Но не было разбросанных по креслам и диванам вещей, не было ни бумаг, ни книг на столах, и понять, откуда он извлек, второй раз выйдя из-за стола, те книги, было невозможно.

Я даже встала и подошла к секретеру: крышка его заперта, как, вероятно, заперты и ящики какого-то замысловатого комода. Даже если книги лежат где-то в ящиках столов или комодов, они были приготовлены, нельзя было так мгновенно извлечь их – все пять – для того, чтобы предоставить мне выбор. И непонятно, когда он убрал оставшиеся. А не Морковин ли принес их с собой? И не унес ли те, что остались, в том объемистом черном портфеле, что был с ним?

Я не стала ни о чем думать дальше. Странное чувство, что не сейчас, а еще вчера, по дороге в этот дом, я уже нисколько не верила ни в замысел Шишнарфиева, ни в продюсера, ни в истинность своего соавторства – это странное чувство поразило меня. Мысль, что я должна немедленно уйти из этого дома, сделалась главной.

В квартире стояла тишина. Я вышла из комнаты и тотчас увидела на кухонном столе записку: «С добрым утром! Я ушла в магазин, приду, будем завтракать! Лиза».

Нет уж, никаких завтраков. Скорее отсюда, но куда? Ни к кому из знакомых ехать не могу и не хочу. С людьми надо разговаривать, а я сейчас не могу ни слушать, ни говорить ни о чем, что лежит вне прожитого накануне дня. Где-то я должна остаться одна, совсем одна. И я вспомнила о своей приятельнице, у которой есть все, что нужно современной, самостоятельной женщине: прекрасная профессия, отдельная однокомнатная квартира на Звездном и постоянный любовник на другом конце города. Она иногда проводит у него несколько дней кряду. Он живет, на мое счастье, вблизи от места ее работы, и я знаю с ее слов, что обычно у себя она бывает лишь по пятницам и субботам, а в воскресенье уезжает к нему, на всю рабочую неделю.

Если в ее жизни ничего не изменилось, я смогу к ней поехать – только бы сейчас застать ее дома!

Помолившись об ее женском счастье, я набрала номер, и все сложилось, как в сказке: часика через полтора она как раз собиралась покинуть свой дом до следующей пятницы. Ключ она мне оставит у соседки и я, уезжая, оставлю его там же!

Она удивилась, когда на вопрос: «а ты не хочешь со мной увидеться?», я сказала «нет!»

– У тебя что-то случилось? – должно быть, моя тревога передалась ей, и она велела мне записать телефон ее друга. Если она понадобится мне, она приедет немедленно. Спасибо, но сейчас мне лучше побыть одной.

Я стала собираться, подошла к дверям и проверила. смогу ли выйти до прихода хозяйки и захлопнуть их. Заглянула в ту, другую комнату, Она точно так же была заставлена и завешана. Только разбросанные на полу среди старинных кресел и столов детские игрушки напоминали о том, что обычно в этой комнате живет ребенок. Вчера, в связи с приходом детолюбивого папы, девочку отправили к бабушке. Но и в этой комнате, кроме неприбранной Лизиной постели и очень заграничных игрушек, никаких примет живой человеческой жизни. С Лизой я все-таки столкнулась в дверях.

– Вы уходите? – Мне даже жалко стало ее, такой ужас округлил ее глазки. – Но это невозможно! – лепетала она, и я в ответ буркнула что-то вежливое про заболевшую подругу, про врача и лекарства. Я чувствовала, что сильно подвожу Лизу, должно быть Саша велел ей кормить меня на убой – в руках у нее были набитые сумки – и занимать приятной беседой.

Метро, автобус, небольшая прогулка пешком как раз поглотили те полтора часа, через которые квартира на Звездном опустела, и вот оно, вожделенное одиночество. так нужное мне, чтобы спокойно перебрать в памяти все происшедшее со мной. Собственно событий не так уж много – много сказанного – вот это сказанное, я и должна наконец обдумать.

Но прежде я с облегчением оглядываю свое укрытие. Правда, я не раз бывала здесь, но сейчас на все смотрю новыми глазами, как будто в поисках аленького цветочка, пережив грабеж и бурю в океане, я наконец попала в замок невидимого мне, доброго, гостеприимного хозяина. На столе свежезаварснный чайник, еще горячий, сахарница, масленка и баночка открытых шпрот, на плите сковородка и в миске десяток яиц; день пасмурный, но в комнате светло. Шторы – простой серый холст с вшитыми в него квадратами и кружками рукодельного нитяного кружева – отдернуты, пыль только что вытерта, цветы политы, по стенам удобно и красиво прилажены застекленные полки с книгами, развешаны старинные фотографии.

В изголовьи тахты, покрытой необъятной шамаханской шалью, ветхой от времени, но все еще прекрасной, сложено чистое белье для меня и даже ночная рубашка. «Господи, как хорошо, вот он, покой и отдых!» – думаю я, и в это время раздается телефонный звонок. Я снимаю трубку, уверенная почему-то, что это моя хозяйка хочет узнать, приехала ли я, попала ли в квартиру, но едва услышав голос, сразу поняла, как я чудовищно ошиблась – это был голос Лизы. Как же я могла забыть, что они знакомы! Не дружны, а только так знакомы, как бывают знакомы те, кто встречается на одних и тех же обедах, премьерах, вернисажах.

– Ее нет – механически, еще ничего толком не сообразив, ответила я на вопрос и собственного голоса испугалась и уже с чувством идущего ко дну, ответила еще на один вопрос:

– Не могу вам сказать. Я посторонний человек. И резко повесила трубку. Я же не сказала Елизавете, к кому иду. Она меня вычислила. Она позвонила наобум, но голос мой узнала наверняка. Вранье о враче и лекарствах стало очевидным. Но с другой стороны – какая разница? Это ли самое главное, разве она может быть на сто процентов уверена, что слышала именно мой голос? И точно: телефон снова зазвонил. Но дудки, больше не подхожу. Должно быть, ей крепко влетело от Шишнарфиева, что упустила меня, должно быть под страхом лишения наследства, он приказал ей найти меня. Но он зря волнуется: я сама позвоню ему – только несколько позже.

А сейчас мне надо выстроить по порядку толпящиеся в голове вопросы и постараться найти на них ответы. Но по порядку не получается – получается все сзаду наперед: меня всю от головы до пят, рождая страшную ломоту в суставах, заполняет уверенный ответ на один самый главный вопрос.

«Никакого кино нет и не будет, сценария не нужно. Не нужно никому моей писанины – это все блеф, это ловушка!»

Зачем Саша сообщил мне то, что тщательно скрывает от людей самых близких, самых преданных? Варвара предана ему так, будто ее несли в мешке топить, а он за рваный рубль ее выкупил. Он доверяет ей кассу – не только свою, но как выяснилось, и нашу, общую – кассу предприятия, стало быть, она во многое посвящена, но и от нее скрывает свое намерение не возвращаться и с бухты- барахты сообщает о нем мне. Зачем?

Единственный вопрос, который я все-таки умудрилась ему задать, – откуда он знает, что я именно тот человек, который ему нужен? Он видел – он не мог не видеть, как удачен его расчет, как быстро под шквалом обрушившихся на меня похвал я млею и таю и лишаюсь здравого смысла. Заметьте: это был первый вопрос, который мне было позволено задать, но к этому моменту я была уже подготовлена, он полностью сделал меня, завел, раскрутил мысли мои в заданном направлении и тут заговорил о необходимости поездок по стране! Вот оно! Минуточку, надо сделать перерыв. Есть еще один вопрос, на который нет ответа: если есть действительно сюжет и действительно есть заказчик – тот самый, что оставаясь невидимым мне, меня видел! – то, позвольте спросить, о какой свободе решений может идти речь?

Мне страшно в пустой квартире, меня колотит дрожь. Я иду на кухню, зажигаю газ под чайником, я пытаюсь крепчайшим чаем унять эту дрожь, но только начинает бухать сердце – оно слишком колотится в груди, мешает мне думать. Я шарю по полкам, по каким-то затейливым резным шкафчикам и наконец натыкаюсь на аптечку: три таблетки валерианки должны вернуть мне покой.

Интересно, к каким это людям я должна буду входить в доверие? К евреям, подавшим документы на выезд? К отказникам, который год, сидящем без работы? К тем, кто еще не решил, ехать или не ехать? Зачем мне вообще входить к кому-либо в доверие? Так. Ну, а теперь о каналах, которыми я должна буду пользоваться, передавая свою писанину, вам, Саша, туда, где никто не умирает от чириев на голове. Я, Саша, знаете ли, происхожу из семьи революционеров, конспираторов. Мне, Саша, известно, что затевая что-либо противозаконное, лучше не пользоваться услугами сомнительных людей. Я помню этот тогда насмешивший меня наказ Аблеухова дверь держать на цепочке и никому, «даже органам не открывать» – это был нешуточный наказ; раз он может служить «каналом» – какие уж тут шутки?

Поехали дальше: Флейш. Флейш мой друг. Флейш поэт. Жизнь его никогда до сих пор не была легкой. Но в последнее время что-то изменилось в судьбе Флейша – ведь сказал же он мне, что с ним заключили договор. Сказал как-то наспех, в дверях, как мне показалось с грустью, но эту грусть я легко объясняю чудовищной запоздалостью договора. А вот чем объяснить мне его настойчивый интерес в моему билету в Ленинград? Я уверена, он не поедет ни в одном купе со мной, ни в одном поезде, ни даже в любом другом – ему не надо в Ленинград (и чтобы эта моя уверенность не показалась абсурдной, сразу скажу: и не поехал!)

Но зачем он должен был точно, на память слуха не надеясь, запомнить номер вагона и место? Нет, вы только начните об этом думать, и никакая валерианка вам не поможет! Я возвращаюсь в комнату, вырываю из блокнота страничку с адресами, которые дал мне помолившейся за меня юноша, и жгу ее. Я ясно вижу себя в купе поезда, медленно причаливающего к ленинградской платформе, вижу входящих в купе двух стройных – Боже, до чего на Морковина похожих – мужчин и слышу спокойный голос одного из них: «Вам придется пройти с нами…»

Мальчик! Мальчик, читавший книги Пророков, мальчик, стоявший на коленях перед зажженной свечой в час, когда взошла звезда, и возносивший молитву к Господу Богу за всех грешных, неспокойных душой, ты все-таки верь мне: я сожгла все адреса, я не помню их и не смогу назвать, даже если меня будут пытать каленым железом!

А вот и сам по себе безобидный Джойс – это другое дело; Джойс-то он Джойс, а вот настоящий «ой-с!» немного пониже фамилии автора, впрочем случайно выбранного и заголовка книги – мелкими буковками название западного издательства с сельскохозяйственным уклоном, вполне оправдывающим пословицу: «Что посеешь, то и пожнешь»…

«Откуда у вас эта книга?» – слышу я вопрос, на который «откуда-откуда? от верблюда!» – не ответишь.

Неплохо придумано!

Да. Мне надо вам позвонить и сказать. Надо сказать, что в Малаховку мы завтра не поедем. Но встретиться надо. Я хорошо помню, что никто меня за язык не тянул – я сама дала согласие. Правда, я дала согласие писать сценарий, а тут… Я не знаю, что тут, но что-то другое… Нет, этого я не должна говорить. Я просто должна отказаться. И конечно, не по телефону. Сейчас я позвоню и смогу спокойно думать дальше. Номер занят.

«Но, минуточку – слышится мне ваш, Саша, голос, – с чего ты взяла, что Морковин? Что ты вообще о нем знаешь?»

Да, действительно: что я знаю о Морковине? Только понаслышке от Флейша.

– Это потрясающий человек! – говорил Флейш. – Полтора года назад он приехал в Москву из Ташкента и уже знает полгорода!

Он всем нужен! И можешь себе представить, у него уже есть в Москве квартира, ты помнишь квартиру оставшегося в Швеции.?.. Ты можешь себе представить: через полгода жизни в Москве получить трехкомнатную квартиру и центре города!

Потрясающий человек, – восторгался Флейш. – У него колоссальные связи!

– Но чем же он занимается?

– Он человек энциклопедических знаний. Невзирая на свою молодость. В наше время редко встречаются люди энциклопедических знаний, учти! Некоторое время он работал Ленинской библиотеке, но потом послал к черту это заведение с его нищенской зарплатой и теперь занимается книгами.

– В каком смысле?

– Ты задаешь глупейшие вопросы! Ну если бы я сказал: он спекулирует книгами – ты поняла бы меня? Но интеллигентные люди об интеллигентных людях так не говорят. В наше время многое изменилось, вы, жалкие провинциалы, не способны уследить за происходящими в жизни стремительными переменами… – тут я некоторое время не слушала Флейша, пустившегося в пространные и уже надоевшие мне рассуждения о том, насколько мы тут погрязли в тине провинциализма, в то время как они там…

Вот и все, что я знаю о Морковине. Нет, еще, мелочь, пустячок: он сказал, что Морковин женат, у него есть ребенок, нет, он женился не в Москве, он привез жену из Ташкента, а мать его жены – не отец, а именно мать – главный прокурор Ташкента. Вот теперь все.

«У него есть доступ к любому закрытому материалу… Ты сможешь через него получить любую выходящую на западе литературу…»

Спасибо, Саша, уже получила! И я снова, на это раз удачно, набираю номер. Голос Саши слаб, он утомлен процедурами. Интересуется, куда же я пропала. Он и сам думал, что в Малаховку завтра поехать не удастся – вряд ли он будет в состоянии сесть за руль. Но что произошло? Ничего? Вот и прекрасно, тогда завтра мы просто можем встретиться часов в пять. Нет, не раньше. Да, конечно, у Варвары.

Я пью валерианку, я хожу, как загнанный зверь, по комнате, снова и снова перебираю в памяти каждое сказанное вами слово.

Я вспоминаю почему-то горькосмешной рассказ друга моего отца о том, как в одной камере с ним сидел темнее чернозема крестьянин, от которого следооатель добивался признания в том, что он немецкий шпион. Крестьянин приходил с допросов с разбитым лицом и кто-то из сокамерников ему присоветовал: «Да признайся ты! Ну, пошлют тебя в лагерь, ну, будешь ты там вкалывать – так ты и так всю жизнь вкалывал, а все лучше, и бить не будут…»

И крестьянин согласился – действительно лучше. Но со следующего допроса он пришел битый пуще прежнего, и тут выяснилось, что признаться-то он признался, но на вопрос обрадованного следователя, как его завербовали, ничего лучше не придумал, как сказать: «Ну, значит пашу я у поле… А тут летак – у-у-у-у! – летыть и садыться у тут же на моем поле и выходыть из него маленький, черненький з вусиками – Гытлер! – и говорыть: «Будишь ты, Понас, у меня шпиеном!»

Ну тут следователь и не сдержался!

В самом деле: кто ж так вербует?! Чистая выдумка! Нет, вербуют иначе. Пришлось интеллигентным сокамерникам сообща придумать Панасу хорошую, настоящую версию о том, как его завербовали.

Так вот что, Саша, это я знаю: так не вербуют. Тем более интеллигентных людей. Интеллигентного человека, самое малое, надо сначала скомпрометировать, подловить на чем-нибудь, запугать, потом уж можно с ним разговаривать в открытую…

…А сейчас я лягу спать – вот приму димедрол, он на меня как снотворное действует – и буду спать завтра хоть до трех, просплюсь и к вам, любезный Шишнарфиев, и шиш вы меня получите!

И проспалась-таки! Влезла под душ и струей теплой воды вымывала из себя все лишние мысли. Мне сейчас единственное, что нужно – это твердо назубок вызубрить все, что я должна сказать – ни больше, ни меньше и ничего лишнего.

Перед выходом из дома я позвонила своей подруге. Я хотела поблагодарить ее за приют и сказать, что постараюсь сегодня же – все равно каким поездом – уехать, свой билет на завтрашнюю «стрелу» я решила сдать. И вдруг уже попрощавшись с ней, я сказала;

– Послушай, часа через два, самое большое, я выйду из дома, в который иду. Если я не позвоню тебе через эти два часа, подожди до утра и организуй розыск тела.

Я говорила это почти шутя, слова отлетали от моих губ легко, как лепестки шиповника, но по мере того, как длилось ответное молчание в трубке, смысл произнесенных мной слов доходил до меня во всей своей страшной нелепости.

Так же, как в прошлый раз, Шишнарфиев открыл мне дверь в пижаме и шлепанцах на босу ногу и слабым голосом сказал:

– Извини, я страшно устал, – но признаюсь, сквозь мою сосредоточенность не пробилось ни капли сочувствия. Единственная мысль стучала в виски; «Спокойно! Только спокойно!«Но на это раз все благоприятствовало тому, что я бы могла отдышаться, взять себя в руки и совершенно подготовиться к беседе; в квартире никого кроме меня и Саши не было. В момент моего прихода он разговаривал по телефону. Я прошла в ванную, оттуда слышала, как он кому-то называл содержание гемоглобина в крови, сказал, что белка в моче нет, эритроциты в порядке – словом я поняла, что на первый взгляд анализы его вполне благополучны, и это мне понравилось: больше всего на свете я боялась, что плохое состояние помешает ему уехать, навсегда исчезнуть из моей жизни.

Но когда я вошла в комнату, Саша уже лежал и совершенно непонятно зачем, делал вид, что читает журнал «Нева» с моим рассказом. Откладывая журнал, он сказал:

– Я далеко не сентиментальный человек, женскую прозу вообще воспринимаю несколько иронически, но черт возьми, тебе удается что-то такое задеть в душе, что я каждый раз не могу удержаться от слез!

«Так, – думала я, – еще одно доказательство, что он никогда никаких моих рассказов в глаза не видел, иначе не попросил бы кого-то (Морковина?) раздобыть ему уже не свежий журнал с моим единственным опубликованным рассказом».

Тянуть было нечего.

– Саша, – я подняла глаза и больше уже их не опускала: я сказала, что дала ему ответ, не воспользовавшись правом подумать, но я все-таки подумала и поняла, что я решительно не могу взяться за эту работу.

И тут я увидела, как багрояые пятна, выступив сначала на его яйцеобразной лысине, медленно расползаются по лицу. Если бы он сам увидел себя в эту минуту, он на всю жизнь дал бы себе зарок никогда ничем сомнительным не заниматься.

– Что случилось? – спросил он. Пожалуй, это был испуг.

– Ровным счетом ничего не случилось, кроме того, что я все обдумала и поняла, что не имею права связывать себя никакими обязательствами, тем более финансовыми. Ты уж прости, но тс двадцать пять рублей лежат вон там в прихожей, на столике, вложенные в книгу, которую я тоже принять не могу.

Что-то вроде ужаса мелькнуло в его глазах, улыбка не получилась иронической, я видела, что он пытается выправить ее и тут помог задребезжавший телефон.

– Видишь ли, я уезжаю, буквально через неделю и естественно нуждаюсь в средствах. Да, уж будь добр. Желательно все… – говорил он, как я поняла какому-то своему должнику. – Вот и хорошо, прекрасно.

Повесил трубку и, уже вполне владея собой, сказал:

– Итак, завтра у меня на две тысячи станет больше. Плюс твой четвертак – я богатею с каждой минутой! Но это безумие – ты меня просто режешь. Объясни все-таки…

И я объяснила. Я сказала, что никогда не умела работать по заказу, все равно какому. Потом я сказала, что я вообще очень скованный домом человек, пишу вообще очень мало из-за детей (я уже говорила ему об этом, и он снова напомнил мне об обещанном миллионе и своре гувернанток). Я объяснила ему, что с гувернантками жить не умею, что домработницы не держу не из-за крайней бедности, но не могу никем управлять, и всякая домработница быстро становится человеком, мной обслуживаемым, – и все это чистая правда – говоря только правду, я могла говорить убежденно и это как раз то, что нужно. И наконец я сказала:

– Есть еще одна причина, Саша. Видишь ли, я ужасно болтлива – и, видя как он опять покрывается этими жуткими пятнами, поспешно добавила: – Нет, чужие тайны я могу хранить, я просто о них забываю, но свои решительно не могу удержать в себе. Мне было бы очень тяжело жить такой таинственной жизнью.

Пока я говорила – на этот раз не вполне правду – я подумала; а ведь Саша ни на какую мою способность к конспирации и не рассчитывал, максимум, что ему нужно – это молчание до его отъезда, а потом сам род моей деятельности не будет требовать от меня уж очень большой тайны – ибо от кого же она, тайна? Те, кому надо, будут знать, чем я занимаюсь. Иначе он на меня не положился бы!

– Твое решение окончательное? – спросил Саша. – А не могла бы ты просто присылать мне без всяких условий, ну, все, что захочешь, все, что будешь писать, или уже написано?

Ей-богу, он так сказал.

Я ответила:

– Нет, это уж совсем бессмысленно. Решение мое окончательное.

И Саша встал.

– Рюмку коньяка хочешь? – он спросил так недобро, что впору было отказаться, но мне смертельно хотелось выпить, как никогда в жизни.

Он ушел в комнату Варвары, я слышала, как там открываются какие-то дверцы, звякает хрусталь – очень тихо было во всем доме; ни с улицы, ни из-за стен не доносилось ни звука, какой-то холодный зеленоватый полумрак разливался по комнате, освещенной только маленькой настольной лампочкой у кровати.

– К сожалению, – сказал Саша, все еще позвякивая чем-то там в комнате, – мне нельзя выпить, придется тебе одной.

– Да, конечно, – отозвалась я, но совершенно не ожидала, что он появится только с рюмкой в руке. Бутылка осталась там, в комнате.

И вдруг мне стало страшно. И тут же я почувствовала, что Саша знает, что мне страшно, что по его расчету мне и должно сейчас стать страшно, и теперь он холодно и недобро ждет: выпью я эту рюмку или вдруг откажусь? И что отказаться нельзя; он тотчас поймет, что я знаю больше, чем мне следует знать. И я выпила и, выпив, зажмурилась, и мысленно спросила свою подругу: помнит ли она о том, что если?..

И Саша тотчас расслабился. Он легко встал с края кровати, прошел в глубь комнаты и сказал откуда-то у меня из-за спины:

– Бывают же такие сумасшедшие люди, безумцы, для которых ничего не значат в этом мире материальные блага! – я обернулась и вдруг увидела: тот тревожный зеленый свет исходил от стоящего у стены электрического камина с искусственным костром. От дверей его загораживало кресло, но, повернувшись на придвинутом к кровати стуле, сразу можно было увидеть: Саша простер над неживым огнем руки и зябко потирал их, и они светились холодным мертвым светом.

И зеленоватый отблеск снизу ложился на лицо, искажая его, придавая ему шутовское сходство со всеми, кто перешел черту…

Все в комнате говорило о своей подлинности, сумрачным блеском старинной бронзы, массивностью, гармонией форм, бархатно и глухо говорило, что сотворено для вечной жизни, чуждо всему сиюминутному, преходящему, всему, что невсерьез. А этот искусственный костер и Саша над ним – они оба были откуда-то не отсюда, как из дурной постановки. И глухо, голосом уставшего актера Саша дочитывает кем-то плохо написанный монолог:

– Я никогда не мог вот так легко отказаться от любой возможности обогащения. Бедность унизительна, только деньги дают свободу. Но завидую безумцам, которым ничего в этой жизни не надо – им чужд мир материальных благ.

Не так уж и чужд, Саша, однако пора уносить ноги. И я встала. Мы очень трогательно прощаемся в прихожей, я желаю ему счастливого пути и полного выздоровления – я очень искренне желаю ему благополучно отбыть и, когда он будет там, откуда я стану недосягаемой для него, пусть он будет здоров и счастлив.

Что-то все-таки в нем есть, какая-то игра воображения… наверное в жизни такие люди тоже нужны, что-то они в нее вносят, какую-то острую ситуацию.

В последнюю минуту он напоминает мне:

– У меня к тебе одна просьба: кто бы, когда бы не интересовался, зачем я тебя вызывал, что предлагал…

Я хотела сказать; «держи дверь на цепочке». Но промолчала.

– … помни, я предлагал тебе работать над фильмом об истории еврейского театра… или над фильмом о русском модерне – словом, все что угодно.

– Конечно, Саша, – говорю я и сама открываю французский замок. Толкаю дверь, и она упирается в грудь стоящего за ней Морковина.

– Здрасте! – говорю я. – То есть прощайте! – и бегу вниз по лестнице.

Розыск тела отменяется. Я спешу к поезду, номер которого, час отбытия и прибытия мне и самой неизвестен…

Рис.6 На златом крыльце сидели

Михаил и Виктория Беломлинские и Герогий Ковенчук в ркдакции «Невы». Середина 60-х.

СИЛА

На берегу неширокой реки, тихо несущей свои воды куда-то за пределы города, строители возвели большой, но несколько странный дом. Странность его заключалась в шестом, сплошь застекленном этаже, имевшем двойную высоту и по внутренней своей отделке, неподходящем под обыденное жилье.

Разузнав о назначении этого помещения, поставленные на отделочные работы столяры и штукатуры, бурно обсуждали, действительно ли разумно пускать такую огромную площадь под мастерские художников, в то время, как многие семьи в городе остро нуждаются в жилье. Одни говорили, что кроме баловства да безобразия это ничего хорошего не сулит, но другие с ними рьяно спорили. Их аргументы в споре были вескими, в них сказывались патриотизм местного жителя и тонкость чувств любителей искусства.

Большая часть жителей города повседневно трудилась на двух больших заводах.

На одном изготавливали телевизоры, а на другом настенные, настольные, мужские и женские часы разных фасонов.

Остальная же часть населения была занята тем, что создавала для этих тружеников жизнь полную смысла, удобств и развлечений. В центре города стоял большой вместительный театр. На его сцене, согласно расписанию, шли репетиции классических опер и оперетт и драматических пьес зарубежных и отечественных авторов, а балерины множество раз отрабатывали сложные партии намеченного к постановке балета. Спектакли шли в очередь, сменяя друг друга, и по вечерам театр всегда был полон людьми, проведшими день в тяжелом труде, а теперь спешащими утолить свой духовный голод.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Владимир Козлов. «Ищу жену». Эта книга повествует о любовных приключениях бывшего строителя Сергея Л...
Город… Он полон мыслей и чувств. Он обращён к прошлому и настоящему. Идёт по городу старый горожанин...
Чтобы выжить, дворянин из разорившегося рода вынужден браться за грязную работу. Запятнанная честь, ...
Дорогие читатели! Эту книгу можно читать и одновременно рассматривать, искать ответы на загадки, зна...
Книга «Люцифер» написана мною в стенах Корридалоса, потом рукописи пропали, и я попытался восстанови...
E. L. James toob meieni Christiani enda s?nadega ta m?tted,meenutused ja unen?od. Me n?eme uuest v?r...