Американская история Тосс Анатолий

Я уже перестала серьезно относиться к тому, что он здесь наговаривал, так, сидела ради приличия. Одиннадцать лет коту под хвост – ни денег, ни работы, ни времени на личную жизнь. Нет, это не для меня, пусть он другим рассказывает.

– Теперь, после того как я тебя напугал, слушай внимательно: этот график стандартный, а значит, не для нас.

– Не поняла.

Я действительно не поняла.

– Мы с тобой люди нестандартные, поэтому стандартные графики нас не устраивают.

Я улыбнулась своей самой скептической улыбкой и удивленно качнула головой, мол, ну поделись, какие у тебя еще, милок, фантазии. Тем не менее почему-то, сама не понимая почему, стала внимательна.

– Смотри, они, конечно, зачтут тебе года полтора, все же ты училась больше трех лет.

– Не зачтут! – почти выкрикнула я. – Я тебе говорю – не зачтут, я же только что с ними скандалила. Странный ты, я ему говорю, не зачтут, а он все свое.

– Можно, я скажу? – все так же спокойно, почти с улыбкой сказал Марк.

– Хорошо, – кивнула я.

– Этот вопрос я беру на себя. Это мое дело, но года полтора тебе зачтут. – Фраза показалась мне по-заговорщицки таинственной, зато прозвучала она весьма уверенно.

– Дальше, учиться на бакалавра остается два с половиной года, но ты должна закончить максимум за два, лучше за полтора.

– Как это?

Мне становилось интересно.

– Будешь брать не по три-четыре предмета, как все, а по пять-шесть. Итак, скажем, по максимуму – два года. Дальше, магистра ты должна будешь сделать за год вместо двух, это возможно. Итого три года. Потом докторскую тебе надо будет написать за три года. Итого шесть лет. На самом деле, пока защитишься, будет шесть с половиной. Тебе сейчас двадцать два, значит, в двадцать восемь ты будешь вполне лицензированным психологом, что не отлично, но нормально.

– А что отлично? – спросила я.

– Отлично – это лет двадцать шесть, иногда, хотя редко, двадцать пять. Ты, конечно, упустила время из-за эмиграции, но двадцать восемь тоже нормально еще, хотя уже предел, позже – плохо. На возраст защиты смотрят, что, конечно, глупо, но это определенный показатель, во всяком случае, до тех пор, пока не появятся другие показатели – статьи, книги и прочие вещественные доказательства. Но в твоем случае двадцать восемь будет отлично, так как окружающие будут понимать, что ты из России, с другим языком, все делала с нуля, на пустом месте, сама. Все это будет говорить в твою пользу и вызывать симпатию, то есть, если разобраться, твои кажущиеся недостатки являются большим плюсом.

Он говорил так спокойно и обыденно, и казалось, так хорошо знает то, о чем говорит, и голос его был такой ровный и уверенный, что мечты последней недели вдруг разом все вернулись ко мне, а может, они и не уходили вовсе, а так, просто притихли, дожидаясь своей минуты. Впрочем, я не могла упустить возможность покапризничать немного.

– Какая разница? В моем случае что двадцать восемь лет, что двадцать пять – одно и то же: одинаково нереально.

Он улыбнулся.

– Конечно, малыш, будет сложно, тебе предстоят непростые шесть лет. Но ты справишься. Кто, если не ты? – Он замолчал, глядя на меня, а потом закончил: – К тому же я тебе помогу.

Я смотрела на него и опять подумала, что, наверное, в его жизни уже было много всего разного и я и представить себе не могу того, что он знает и умеет. Я вдруг поняла, как он не соответствует этой студенческой столовке, с ее шумом и неразберихой, с ее сиюминутностью и беззаботностью, я вдруг увидела, какая громадная дистанция отделяет его от всех этих ребят вокруг нас. Интересно, почему же я эту дистанцию не ощущаю и никогда не ощущала, даже не задумывалась о ее наличии. И тут, сейчас, в этой бестолковой столовке я поняла, что это Марк, это просто его манера, его стиль-не дать мне почувствовать пропасть, лежащую между нами.

Я вдруг вспомнила, что однажды мы были в гостях у моих приятелей, симпатичной молодой пары, мужа и жены, и жена была на седьмом месяце, и они оба были зациклены на детях в волнении своего долгого ожидания и ни о чем больше решительно говорить не могли. И вот Марк тогда, поддерживая тему о воспитании детей, сказал, что, пожалуй, самое важное – это постоянно находиться на уровне ребенка, опускаться до него независимо от того, сколько ребенку лет, и разделять вместе с ним его интересы, заботы и увлечения. И по мере того как ребенок растет и его увлечения меняются, ты, с высоты своей взрослости, должен каждый раз заново подстраиваться под него.

Потом он добавил, что это единственный путь сокращения дистанции-он именно так и сказал: «дистанции»-между родителем и ребенком. К тому же нет лучшего способа направить сына или дочь и дать им максимально раскрыться. Именно таким образом, не наставительными менторскими моралями, а как друг и единомышленник.

Но главное, сказал тогда Марк, что только так появляется единственная возможность прожить жизнь заново-детство, юность, – еще раз. Только вместе с ребенком. Я помню, что подруга моя, заинтересованно посмотрев на Марка, спросила, есть ли у него самого дети, на что Марк ответил, что нет, и на вопрос почему, виновато улыбнулся и развел руками.

И вот сейчас, когда я вспоминала тот разговор, внезапная мысль пришла мне в голову: а не так ли, не по такому же плану он ведет себя со мной? Не преследует ли он ту же цель, о которой говорил тогда, не хочет ли он заново прожить отрезок от двадцати двух и дальше – то, что в его «за тридцать» понимании и есть молодость?

Неожиданная эта догадка неприятно поразила меня именно тем, что я заподозрила его в корысти по отношению к себе, пусть даже в такой нелепой корысти. Я тут же предпочла отогнать подленькую мысль, сказав себе, что даже если у него и существует цель, то она наверняка неумышленная. А если и умышленная, то тоже ничего плохого, ведь она не обесценивает его отношения ко мне, а, наоборот, обогащает.

Я еще раз посмотрела на него. Он, в своих неизменных джинсах, свободной рубашке с расстегнутыми верхними пуговицами, легко мог сойти за молодого либерального профессора, объясняющего что-то студентке, то есть мне.

– Ну и что теперь делать? – спросила я.

Я вдруг успокоилась, от паники не осталось и следа, казалось, что ко мне не просто вернулась уверенность, а что она вообще никогда не покидала меня.

– Теперь тебе надо заполнить анкеты и написать заявление, чтобы тебе зачли как можно больше предметов, которые ты уже изучала. Потом отдать их, эти документы, в деканат факультета психологии.

– Это просто, – улыбаясь, сказала я.

Он тоже улыбнулся.

– Все несложно.

Глава одиннадцатая

Все получилось действительно так, как он говорил. Я подала документы о переводе, написала заявление с просьбой зачесть мне предметы, которые или подобные которым я уже изучала, подкрепив его всевозможными переведенными и заверенными копиями.

Через две недели мне пришло письмо из университета с извещением, что я зачислена, что плата за обучение будет такая-то, но если я претендую на стипендию – а я, конечно, по своей бедности претендовала на все возможные в мире стипендии, – то должна обратиться туда-то и туда-то с такими-то документами. Но самое неожиданное, хотя нет, ожиданное, правда, почти невозможное, было в маленьком, отдельно приложенном листочке, где говорилось, что, принимая во внимание те предметы, которые я изучала прежде, факультетская комиссия сочла возможным зачесть мне следующие курсы… И после этих слов шел отнюдь не коротенький список.

Я тут же в своем не желающем сдерживаться возбуждении схватила калькулятор и, после несложных, но неоднократно повторяемых из-за недоверия к себе вычислений, пересчитав все предметы на курсы, потом на часы, недели, месяцы и семестры, наконец утвердилась в своем невероятном подсчете: то, что мне засчитали, во временном эквиваленте составляло приблизительно полтора года. Я тут же набрала телефон Марка, но его не оказалось дома, работал автоответчик. Я подумала, что это даже лучше и неловкие слова благодарности проще наговорить на безмозглую машину.

– Марик, Марик, ты могуч, ты гоняешь стаи тучных профессоров и прочих преподавателей, – попробовала я скаламбурить на с трудом приспособленном к рифме языке. – Может быть, раз ты такой всесильный, скажешь им, чтобы они мне и стипендию приподняли, ну, хотя бы на пару дюймов. А то за свою тягу к знаниям мне всю жизнь придется долги образовательные выплачивать, – набралась наглости я и, перед тем как повесить трубку, сказала совсем другим голосом, полным нежности: – Спасибо тебе, любимый.

Потом, ведомая врожденным рефлексом, я вышла на улицу, и, зайдя в не самый дешевый магазин, купила не самую дешевую рубашку приблизительно размера Марка и, приложив трогательную открытку, купленную по соседству, с трогательным котенком, просящим чего-то (я предположила – стипендию), отнесла пакет на почту и отправила Марку.

Он позвонил мне на следующий день и сказал, что получил мое сообщение на автоответчике, и хотя не до конца понял про стаи, но в целом ему понравилось, и еще он получил посылку, и она ему тоже понравилась, и что он не воспринимает ее как взятку, а только как благодарность. Голос у него действительно был веселый и довольный, и я была рада.

– Какую посылку? – делано удивилась я. – Ах, эту? Не обращай внимания, я вчера всем своим знакомым рубашки рассылала. Кстати, тебе размер подошел? Этот цвет как раз к твоим глазам, – тараторила я, довольная больше Марка тем, что ему пришелся по душе мой, совсем не пустяковый для меня, знак внимания.

– Малыш, – сказал он, когда мы закончили про рубашку, – мы с тобой едем на неделю в Кейп, со следующего понедельника, я уже снял там квартиру.

Я, конечно, много и часто слышала о Кейп-Коде, небольшом океанском курорте, где Гольфстрим подходит к самому берегу, и знала, что этот теплый водянистый рай находится совсем недалеко, часах в трех езды от Бостона, но, конечно же, ни разу там не была.

– Нет, милый, спасибо, но я не могу, меня с работы не отпустят.

И тут же мне стало ужасно обидно, прямо до слез, из-за того, что не отпустят, что не могу, что гольфстримские потоки не нахлынут на мое давно не загоравшее тело.

– А ты уходишь с работы. Ты что, еще не знаешь об этом? – безапелляционно заявил он.

– Марк, у тебя, родной, ориентация во времени нарушилась. Ау, я еще не стала доктором, и хотя зарплата у меня небольшая, но она мне нужна.

– Какая-то ты меркантильная. – Его голос был подозрительно беспечным, и я насторожилась. – Ты теперь работаешь в другом месте, вполне в соответствии со своей новой специальностью.

– Марк, милый, прошу тебя, – взмолилась я, – это слишком много для меня за такое короткое время, пощади. Какое такое место?

– Ну это лучше не по телефону, давай встретимся, и я тебе расскажу. Ты когда свободна?

Когда мы встретились, Марк рассказал, что один его приятель, впрочем, имя не уточнялось, заведует организацией, курирующей дома, где живут, скажем, не очень психически здоровые люди, которые не могут функционировать сами, без присмотра, но которые не нуждаются в изоляции в более строгих учреждениях. Поэтому их селят в обычном доме, где каждый человек занимает комнату и где они живут своей маленькой коммуной, готовя себе еду, следя за порядком и так далее, в общем, проводя аналогию с моим детским прошлым, как в пионерском лагере. Если продолжить эту аналогию, то в пионерском лагере был пионервожатый, который следил за детьми, позволяя им, впрочем, исподтишка покуривать и целоваться, если возраст подошел. Вот на такое место пионервожатого и уговорил Марк своего товарища взять меня.

– В целом, работа халявная, – делилась я с Катькой неожиданной новостью по телефону. – Три раза в неделю с восьми вечера до восьми утра, всего тридцать шесть часов, ночью спать можно, не на посту все же. Главное – следить за ними, чтобы чего не натворили, и проверять, чтобы лекарства принимали.

– А платят-то как? – поинтересовалась нетактичная Катька.

– Платят даже лучше, чем в магазине, – уклончиво ответила я.

– Надо говорить не «даже лучше», а «куда как лучше», если уж вконец пала жертвой повальной американизации, – съязвила Катька, закрывая этим вопрос.

Глава двенадцатая

Мы с Марком уехали в Кейп через неделю, когда в начале июня у меня закончились занятия в институте. Был еще не сезон, лето только начиналось, и курортный городок, в котором Марк снял квартиру, хотя и находился в нервном возбуждении от предстоящего людского наводнения, не утомлял тем не менее суетой разномастной толпы. Наоборот, было тихо и на улицах, и в маленьких кафе, выставивших на каменистые улочки легкие белые столики. Редкие машины не могли испортить вялой идиллии, и лишь свежий океанский ветерок препятствовал ленивой расслабленности, временами все же берущей свое.

Всю эту неделю мы не делали абсолютно ничего, только бродили вдоль нескончаемого узкого пляжа, пахнущего, впрочем, только при ползучих приливах, сырым запахом тины, слушая, как тяжелая, размеренная волна сглаживает нервный и докучливый крик чаек. Когда же становилось слишком жарко, мы оставляли океан до следующего утра и шатались по разбросанным, ломким отросткам переулков, заглядывая в маленькие, размером в жилую комнату, галереи и магазинчики, примеряя нелепые шляпы, панамки и прочие курортные ненужности. Когда игрушечные магазинчики эти надоедали, мы устраивались за белым столиком такого же игрушечного кафе, и одинокая хозяйка его, довольная уже тем, что может хоть с кем-нибудь переброситься словом, приносила нам либо коньяк, либо пиво, либо, если нам было особенно лень, соку.

Может быть, потому, что это был мой первый отпуск в Америке, сам городок своей нереальностью и маленькой гаванью с покачивающимися на солнечной зыби лодками, такими же белыми, как и все вокруг, с выставленными стоймя, в постыдной наготе от отсутствия паруса, мачтами, напоминал какую-то томящую сказку Грина, полностью забытого, но сейчас вдруг пришедшего на память из детства.

Я выбирала, забираясь по колено в воду, так, что холодило икры, разноцветную гальку и причудливые ракушки и потом бежала к Марку показывать их, и мы уже вдвоем отбирали самые замысловатые, которые собирались взять с собой в Бостон, и я закидывала руки, обнимая его за шею, и, привставав чуть на цыпочки, утыкалась губами в пахнувшую солнечными лучами, разогретую кожу щеки.

Он обнимал меня за талию и крепко прижимал к себе, отрывая от земли, так, что что-то смещалось внутри хрустнувших косточек, и замирало ставшее прерывистым дыхание, и я шептала с последним выдохом оставшегося в легких воздуха: «Пусти, сломаешь». Потом я находила его губы, и трогала их своими, и, чувствуя их, как правило, чуть коньячный запах, все еще вдавленная в него, чуть задирала голову, так что глаза мои оказывались на уровне его глаз, и, почти не отделенные от них, они создавали зыбкую двойную связь, замкнутую между переплетенными губами и взглядами. Потом я отстранялась от него, не в силах больше существовать без сбившегося дыхания, и он отпускал меня и клал свою руку на оголенное благодаря безрукавной майке плечо, прижимал к себе, и мы снова шли по пляжу, и он говорил что-то, и я думала: «Если это не счастье, то что же тогда счастье?»

Я никогда раньше не занималась любовью так много и так часто, и как это ни казалось странным, но, может быть, именно поэтому, а может быть, оттого, что ничто – ни дела, ни заботы – не отвлекало мой отдыхающий ум от Марка, мне так же много и часто хотелось любить его. Тривиальная простота, незамысловатая естественность перехода от желания к действию, как ни парадоксально, только добавляли возбуждения.

В любой момент, каждую секунду можно было щекот-нуть ноготочком по его расслабленной ладони, поднять голову, посмотреть ему в глаза, и сказать: «Я хочу тебя», и повернуться к нему, и прижаться, и почувствовать упругость, и услышать больше утверждение, чем вопрос: «Пойдем?»

И сразу сама дорога назад, к дому, вдруг наполнялась ожиданием любви, не менее волнующим, чем сама любовь. Ноги пытались пойти быстрее, но сознание сдерживало их, как бы стремясь затянуть это невинное и оттого еще более томительное и тянущее желание. От понимания того, что, пока мы не придем, оно не окончится, а, наоборот, будет расти и растекаться, заполняя тело и голову, загоралось краской волнения лицо, и покрывались блестящей туманной пленкой глаза, и все внутри уже качалось на кончике взрыва, не смея, впрочем, разорваться.

А там, в квартире, не обремененное городскими условностями тело ловко, в мгновение, лишало себя свободных штанов, легкой майки и почти не существующих трусиков и рассыпалось миллиардами прикосновений, и в голове происходил давно запланированный взрыв. И не надо было никаких прелюдийных ласк, и никакие книжные изощрения не могли заменить головокружительного скольжения лишенного притяжения тела, и, соединяясь с ускользающим сознанием, каждое интуитивное, но чуткое движение бедер отдавалось в последнем сохранившемся чувстве, вобравшем в себя все вместе – нежность, ласку, обожание, любовь, – единственном чувстве, еще как-то связывающем тебя с колышущимся внизу земным миром.

Со мной произошла странная перемена: я теперь не стремилась кончить. Более того, я боялась кончать, зная, что это остановит, уничтожит, убьет это безумное состояние тающего тела, и, когда требовательная, но осторожная рука Марка как-то неожиданно перехватывала мою ногу, я открывала глаза, и, видя его глаза над собой, всегда изумрудного, лучистого цвета, я, оттого что разучилась говорить, лишь в отчаянии качала головой и только потом, от накатывающей опасности успев найти самые простые слова, шептала, скорее инстинктивно, чем сознательно: «Нет, нет, так нельзя».

Сам процесс любви казался настолько изощреннее, подключал к себе настолько больше многомерных эмоций, был глубже и сложнее последнего, пусть самого сильного, завершающего рывка, растянутое желание этого рывка несло настолько больше таинственного смысла, чем он сам, что даже сила его зависела от того, насколько его удавалось затянуть.

И только когда его тело напряженно выгибалось и сразу мышечной тяжестью своей удваивало свой вес, больно вдавливая меня внутрь себя, и рука его, судорожно хватавшая мою руку, сжимала ее до невыносимой, но сейчас нечувствительной боли, и внутри меня все немело и на мгновение замирало, а потом взрывалось, рассекая и расщепляя… Именно в этот момент мое тело, подчиненное его властному порыву, стремительно бросалось навстречу и, больше не в силах и не желая сдерживаться, последним движением настигало все еще пульсирующую упругость, и все сметающая волна теплоты неестественной силы, растекаясь во все стороны от самого низа живота, накрывала и всю меня, и мой сдавленный крик, и мои сжатые до крови руки.

Потом я, лежа на боку, смотрела на его более обычного очертившееся, чуть изнуренное, но счастливое лицо и с забытой улыбкой наблюдала, как земная жизнь постепенно возвращается к нему. Все еще с закрытыми глазами он дотрагивался до меня, теперь уже легкими, почти невесомыми пальцами, там, где падающая линия приподнятого бедра пересекала другую, плавно скользящую от груди, и обе они, смешиваясь, создавали переход, как говорил Марк, плавной гармонии.

Чуткие кончики его пальцев пробегали вдоль очерченной ими же ложбинки, и мое расслабившееся тело, все еще начисто лишенное кожи, а может быть, только лишь сейчас выползшее из нее, отвечало на прикосновение изумительно растекающейся дрожью, неожиданно пронзая сердечную мышцу стремительными разрядами так, что опасно замирало сердце.

Вместе с расслабленностью, как ни странно, наступала усталость, даже не усталость, а изнурение, изнурение не только всего тела, но и чувств, воли, желаний, мысли. Тянуло ноги и сдавливало грудь, руки тяжелели так, что даже пальцы не в силах были приподняться над белой плоскостью простыни, да и сознание вдруг наливалось свинцовой усталостью, как будто то, что произошло, потребовало и щедро получило все мои жизненные ресурсы, оставляя меня, выжатую, без сил и желания жить дальше.

Казалось, что каждая клеточка меня, моего тела и души, отдала свою незримую часть, какой-то свой кусочек – иначе откуда это глобальное трехмерное изнурение?

Я так и сказала Марку: «Я люблю тебя на клеточном уровне».

Это правда, он вошел в каждый мой микроскопический орган, в каждую клетку, и теперь я чувствовала его не руками, не грудью, не животом, не какой-то другой, отдельной частью моего тела, а всем бесчисленным клеточным набором сразу, одновременно, включая даже самые глубинные из них, спрятавшиеся под ребрами, зарытые в печени, в легких, и те, ютящиеся на поверхности, в сгибе ноги, в пульсирующей жилке шеи. Именно поэтому каждая клетка, преданно подчиняясь ему, безотчетно жертвует частью себя. Не беря в расчет мои жизненные возможности, она безжалостно по первому требованию отдает ему наиболее живительную свою часть, отвергая мой даже самый ненавязчивый контроль.

Только тогда, когда сказка окончилась и я сидела в безмолвной панике внутри жужжащего «Порше», возвращаясь назад в Бостон, и с тревожной тоской думала, что такого чуда никогда больше не случится в моей жизни, и украдкой поглядывала на Марка, который как-то необычно сосредоточенно следил за дорогой и почему-то держал руль обеими руками, он вдруг, так и не отрывая взгляда от дороги, сказал:

– Знаешь что, почему бы тебе не переехать ко мне?

Это грохнуло так неожиданно, что я вздрогнула. Я никогда не задумывалась над возможностью жить вместе, наши отношения я воспринимала как подарок, как волшебное чудо, возникшее из ничего, и мысль о том, куда они ведут и во что могут вылиться, нисколько не занимала меня. Я не смотрела на Марка ни как на потенциального мужа, ни как на пусть длительного, но временного любовника – я вообще не определяла его статуса в моей жизни, просто наслаждаясь его пребыванием в ней, не ставя это пребывание под пугающие вопросы реальности – как, зачем и что дальше. Я знала, я придумала уже давно и придумала сама, не претендуя, впрочем, на право первородства, что человеческие отношения, как и многое другое в этой жизни, живут в динамике и, наоборот, засыхают и отмирают от бескровной статики.

Под этим я понимала, что отношения должны постоянно дышать, видоизменяться, переходить из одной формы в другую, то есть жить в развитии. Я уже тогда это понимала, но тем не менее моя любовь к Марку не требовала еще дополнительных искусственных стимуляций. Она вполне могла продержаться на ежесекундной новизне наших встреч, слов, взглядов, на, казалось, каждый раз другом, уникальном чувственном возбуждении и особенно на его бесконечных рассказах, таких неожиданных, исковерканных до неузнаваемости фантазией, так же, как и на моих диковинных для него воспоминаниях из прежней жизни.

Годы спустя я поняла, что источником позитивной динамики в этом мире, полном забот и лишений, волнений о будущем, настоящем и даже прошлом, в мире, в котором все, даже секс, приедается, становится обыденным и теряет свою остроту, единственным неиссякаемым источником позитивной динамики становится человеческий интеллект. Только он, не ограниченный, как секс, рамками поз, движений и вообще, в идеале, никакими другими рамками, преломляя через себя, казалось бы, несущественные ежедневные события, разговоры, новости, каждый раз привносит в монотонность жизни свежее разнообразие мыслей и впечатлений, создавая при этом единственную вечную позитивную динамику – динамику человеческого общения.

Каждый раз, когда я возвращалась домой, Марк встречал меня в проеме двери гостиной, босиком, с непременной ручкой, висящей колпачком вверх у второй пуговицы расстегнутого ворота рубашки, с книжкой, прихваченной на нужной странице указательным пальцем. Я подставляла губы под его поцелуй и, усталая, брела на кухню, где он уже наливал для нас чай, и какой-то легкий ужин, сделанный мною загодя, вынимался из холодильника, и мы садились за стол, он изучающе смотрел на меня и спрашивал оживленно: «Ну что? Давай рассказывай». И я рассказывала ему обо всех новостях прошедшего дня, все, о чем я думала и что приходило мне в голову, для разрядки даже опускаясь до забавных сплетен.

Если новость или мысль ему нравилась или казалась важной, он тут же подхватывал ее, по-своему интерпретируя, поворачивая какой-то новой, неожиданно раскрашенной стороной, так что в ней появлялась сразу дополнительная, не замеченная мной раньше ниточка, иногда ведущая к новой, еще лишь слегка осязаемой идее. И если Марк считал нужным, он сразу записывал ее двумя-тремя понятными только ему одному фразами в блокнот, который он всегда носил с собой в кармане брюк.

А потом он рассказывал о своем дне, о том, что происходило с ним, тут же, с ходу, как я догадывалась, что-то допридумывая, и порой это было забавно, а часто просто смешно, и мы оба смеялись, и я смотрела на него и думала: «Мне не скучно с тобой, Марк».

И проходила усталость, и, если не было слишком поздно и не требовалось что-то срочно доделывать на завтра, мы могли сидеть так час или два, забираясь иногда в дебри специального вопроса, над которым он или я, а часто мы оба одновременно, работали. Или болтали о чем-то отвлеченном, о какой-нибудь забавной чепухе – какая разница, когда все в удовольствие.

Это и было, как я потом поняла, той самой позитивной динамикой, придававшей вкус, цвет и запах каждому новому дню. И, если что-то случалось со мной, первое, о чем я думала, – это как я буду сегодня вечером рассказывать о происшедшем Марку и какой будет его реакция. Впрочем, ничего серьезного мы за этими чаепитиями не обсуждали, серьезное не терпит суеты, для серьезного отводились, как правило, отдельный день и свежая голова.

Глава тринадцатая

Но это было потом, а тогда, когда Марк так неожиданно и, как мне показалось, тут же сам испугавшись своего безрассудства, предложил мне переехать к нему, я ничего не ответила сразу, создав этим напряженно повисшую паузу.

Пауза разрасталась и начинала давить, и мне необходимо было ответить, и я наконец сказала, что спасибо, что это очень мило с его стороны, но действительно так неожиданно, что я должна подумать. Я сказала так не из кокетства и не из желания поморочить его, а потому, что я действительно почувствовала напряженный испуг в наклоне его головы и в том, как держал он двумя руками руль.

В первую минуту мысль о том, что он может быть рядом со мной каждую ночь, что сквозь сон я буду слышать теплоту его дыхания, и, повернувшись на это тепло и поймав его щекой, я уткнусь в уютное плечо, а утром первый мой взгляд ляжет на родное лицо, – мысль эта хлестко обожгла меня и стала вдруг правдоподобной возможностью неведомого постоянного счастья. Но я не хотела ловить его на сиюминутности чувств, ему – я знала это – было так же нелегко вот так обыденно, как будто не было этой восхитительной недели, подвезти меня к подъезду, дежурно поцеловать на прощание и услышать безличное «созвонимся». Я не хотела пользоваться его растерянностью, возникшей в предчувствии нелепого расставания, и подумала, что если его желание не рассыплется завтра утром, раздавленное устоявшимся за ночь эмоциями, то я приму его как единственную возможность своего дальнейшего существования.

– Хорошо, – сказал он и замолчал, и мы молчали до самого Бостона.

Когда мы подъехали к моему дому и Марк достал с заднего сиденья мой маленький чемоданчик, я почувствовала, как закружившаяся голова вдруг заблокировала ноги и они, занемевшие, подло отказываются идти по этой перекошенной лестнице от него, от его рук, от его голоса, в эту бессмысленную, затасканную квартиру, в ее одиночество, пропитанное затхлым тошнотворным запахом коврового покрытия.

– Тебе помочь? – спросил он, передавая мне чемоданчик, и в его неуверенном движении я тоже прочитала растерянность.

– Нет, спасибо, – я попыталась улыбнуться, – я сама. Позвони мне утром, да? – И, взяв все же себя в руки, я подошла к нему и, вытянувшись, тронула его губы своими. – Я буду ждать, да? – еще раз попросила подтверждения я.

Он улыбнулся и кивнул, мой короткий поцелуй чуть расслабил и меня, и его, подсказав, что если мы и теряем друг друга, то все же лишь на одну ночь.

На новую работу я выходила через день, меня ожидало еще одно беззаботное утро, но тем не менее я проснулась в шесть во взвинченном нервном возбуждении и уже не смогла уснуть. Я встала, накинула легкий халат и пошла в ванную, подтянув недотягивающийся телефон до предела и оставив неприкрытой дверь на случай, если раздастся звонок.

Потом, когда я рассказывала Марку про свои страхи и мы вместе смеялись над ними, он сказал, что тоже проснулся утром, хотя для него вставать рано было непривычно, и не раз порывался мне позвонить, но сдержался, боясь меня разбудить.

Когда я вышла из душа и посмотрела на часы, было уже около семи, и я подошла к окну, не зная, чем занять себя в такую рань. Из дома я выходить не смела, боясь пропустить звонок, поэтому сварила кофе, взяла валяющийся на столике толстый журнал мод, непонятно каким образом попавший в мою печальную келью, и стала разглядывать изображения роскошных манекенщиц, давно изученных мною досконально от высоких каблуков до замысловатых причесок. Так изучаются диковинные ископаемые дотошным археологом.

Марк не позвонил ни в восемь, ни в девять. Я уже накрасила ногти ярко-красным лаком и сначала тупо сидела, уставившись на них, пытаясь сообразить, когда и зачем я прикупила такой раздражающе кричащий оттенок, а потом побрела в ванную за ацетоном и, заполнив комнату едким запахом, злорадно подумала, что это единственный путь выбить из моих застоявшихся легких гнилой запах истрепанной ворсяной синтетики, намертво прилепленной к полу.

В полдесятого мне пришла мысль позвонить самой, подумаешь, звонила же я ему раньше чуть ли не каждый день. «Если его голос, – подумала я, – покажется мне подходящим, я скажу, что принимаю его предложение и согласна переехать к нему». Я так и решила: подождать еще пятнадцать минут и позвонить самой, но потом отодвинула свой звонок еще на пятнадцать минут, а потом – еще.

Когда он все же позвонил в половине одиннадцатого, меня уже подташнивало – не то от трех чашек кофе, не то, с непривычки, от головокружительного запаха ацетона, не то от подло растекшегося из живота по всему телу нервного волнения. Голос Марка как бы в противовес моему звучал дразняще игриво, совсем не растерянно, как вчера, а даже весело.

– Как спалось? – спросил он, будто зная о муках моей почти бессонной ночи.

– Спасибо, плохо.

Я решила не скрывать волнения. Да и что скрывать, как будто по голосу не слышно.

– Все думала? – почти издевательски спросил он.

– Ага, – призналась я.

Мне опять становилось дурно. Волнение поднималось все выше, обволакивая голову мягкой податливой дурью. Я плохо соображала.

– Ну и что надумала?

– Ты действительно хочешь, чтобы мы жили вместе?

Это был мой акт дипломатии из последних сил. Я специально сказала «чтобы мы жили вместе», а не «чтобы я переехала к тебе», – подчеркивая, что не место главное, а то, что мы будем вместе. Как будто в качестве альтернативы он мог переехать ко мне.

– Да, хочу, – ответил Марк.

Голос его не дрогнул, подтверждая тем самым решительность намерений.

– Тогда я согласна, – с ходу, даже неприлично с ходу, выпалила я.

– Я сейчас выезжаю за тобой.

Его ответ по скоропалительности не очень отличался от моего.

– Сейчас? – не то от восторга, не то от неожиданности удивилась я.

– Конечно, сейчас. Тебе же завтра на работу, сегодня у нас целый день – лучшее время для переезда. К тому же я соскучился.

Это было на редкость трогательно. Все, все тут же отступило – и волнение, и тошнота, а освободившееся пространство заполнила жажда деятельности: приводить себя в порядок, собирать вещи, встречать его.

– Я тоже, – ответила я весело. – Я жду тебя, я тебя завтраком накормлю, – нашла я нелепый путь выразить свою нежность.

– Хорошо, – ответил Марк и повесил трубку.

Он приехал и привез свежие булочки на завтрак, а я, понимая, что выгляжу по-дурацки со своими светящимися от неприкрытого счастья глазами, тут же обхватила его, вжалась и, приникнув головой к его груди, прошептала:

– Это была самая ужасная ночь, знаешь?

Он обнял меня одной рукой, держа в другой пакет с булочками.

– Я даже не предполагал, что за неделю можно разучиться спать одному. Понимаешь, я не знал, куда деть руки, – сказал он. – Как-то они все время мешались.

Я приподняла голову, посмотрела на него снизу вверх и на правах почти жены, ну хорошо, не жены, но все же совсем близкого человека, передразнила:

– Так уж и не знал? Ладно, рассказывай.

Он улыбнулся, довольный моей прозорливостью, но никаких военных тайн не выдал. Я вылила в раковину бадью утреннего недопитого кофе и сварила свежий. Мы сели за стол, я разломила одну из булочек, внутри находилось инородное для мякоти теста тело. Я выковыряла его, понюхала, попробовала на зуб, им оказалось до обиды обыкновенное семечко подсолнуха, хотя и очищенное, конечно.

– Специально в пекарню заезжал, – попытался оправдаться Марк.

Я пожала плечами, надкусила краешек, кофе я пить уже не могла, но булочка была вкусная.

– Знаешь, Марк, есть одна вещь… – сказала я.

– Ты о чем? – спросил он.

– О переезде. Знаешь, ты только не обижайся, но я должна, хотя бы частично, оплачивать квартиру.

Он рассмеялся, именно весело рассмеялся, пытаясь возразить.

– Подожди, подожди, – не дала я перебить себя.

– Хорошо, я слушаю, – согласился он.

– Смотри, я живу здесь, я плачу за квартиру. Я привыкла уже, я это делаю давно, с первого дня. И я хочу жить с тобой, и понимаю, что твоя квартира значительно дороже. Я никогда бы не смогла оплатить ее полностью…

Я так волновалась из-за этого деликатного денежного вопроса, что не знала, как правильно сказать.

– Но я хочу платить то, что могу. Это нечестно, чтобы все расходы брал на себя ты. Это даже будет обидно для меня, это…

Он перебил мой растерянный лепет:

– Не выдумывай. Это моя квартира, я купил ее очень давно, когда она стоила совсем немного. Я не могу и, конечно, не буду брать с тебя денег, я не сдаю тебе квартиру, я хочу, чтобы ты жила со мной. Понимаешь?

Я задумалась. Мне почему-то никогда не приходило в голову, что это его собственная квартира. Теперь-то понятно, что он, конечно, не может брать с меня деньги. Но я действительно не хотела жить бесплатно, я не хотела ни намека, ни подозрения в какой-либо, на самом деле не существующей, корысти. Хотя подленькая мысль независимо от моего желания все же внедрилась в голову: сбросить бы с плеч моего дистрофичного бюджета такую обузу, как квартирная плата, – жизнь стала бы легонькой, как бабочка на летнем газоне.

– Подожди, – сказала я, после того как длительное размышление нагнало складки на моем лбу, – ты ведь платишь за электричество, за телефон, за тепло, за что еще? – Я задумалась, пытаясь придумать, за что еще платят владельцы квартир.

– Плачу, – согласился Марк, так и не дождавшись завершения.

– Ага, – обрадовалась я, – сколько это набегает, если сложить?

Марк задумался на минуту, назвал цифру. Она составляла приблизительно половину того, что я платила за свою вонючую конуру.

– Ну так вот, с сегодняшнего дня это уже не твоя забота.

– Малыш… – попытался возразить Марк, но теперь уже я его перебила:

– Даже не спорь! Все равно это значительно меньше, чем я плачу за свою квартиру.

Я не хотела обзывать ее «конурой» при посторонних, даже при Марке, – все же она, как могла, служила мне столько лет. Я даже вдруг почувствовала к ней неизвестную доселе сентиментальную жалость, из-за очевидного скорого расставания, наверное.

– Ну, если ты так хочешь, пожалуйста, – разрешил мне Марк.

– Я так хочу, – упрямо подтвердила я, как будто речь шла о моем капризе, а не об акте осознанного самопожертвования.

Глава четырнадцатая

Переезд занял, конечно, больше чем одну ездку – в машину Марка ничего не помещалось, и пришлось взять напрокат небольшой грузовичок. День был будний, в такие, кроме бездельников как мы, никто не переезжает, и машин на станции проката было полно.

Всегда поначалу кажется, что вещей-то всего ничего – чего там, несколько платьев, две пары джинсов, туфли, ну и еще всякая мелочь типа белья. Но когда выметешь все из углов, выбросишь на обозрение из забытых ящичков да с полочек все поснимаешь, то организуется пусть и не Хеопса, но все равно солидная пирамидка, на которую взираешь в недоумении: откуда набралось столько всего? И выясняется, что вот именно с этой, скажем, подушкой совершенно невозможно расстаться, потому как привыкла, притерлась уже к ней ухом. А вот тот, например, плюшевый медвежонок связан либо с событием, либо с человеком, и куда ж его теперь? Да и все остальные вещи уже давно не нужные, а может быть, и не нужные никогда, но как отказаться от них? Это все равно что по собственному желанию умертвить какую-нибудь несущественную частичку памяти только лишь потому, что для нее в ограниченной костью мозговой коробке не хватает больше места. Да нет, думаешь, пусть будет, место найдется. И находится.

Я вообще немного сентиментальна и к вещам, и к домам, и, конечно, к прошлому. Сейчас мне казалось, что вещи, как домашние животные, были преданы мне столько лет, служили верой и правдой, разделяли мое одиночество и иногда, в своей бессловесной заботе, утешали и помогали. А я, лишь только мне удалось подняться на следующую, так сказать, ступеньку жизни, сразу предательски, по-подлому бросаю их, беспомощных, обрекая на умертвляюшую ненужность.

Я понимала, что все эти вазочки, тарелки, пуфики, даже журнальный столик, не говоря о других предметах, которые лишь благодаря свой функциональной пригодности еще претендовали на право называться мебелью, в принципе не могли найти места в квартире у Марка. Тем не менее выбросить их я не могла.

Марк предложил сделать дворовую распродажу, когда по дешевке, за символическую плату, люди продают соседям и просто прохожим незамысловатую утварь. Но я отказалась. Может быть, из снобизма, а может, с непривычки, но мне претило сидеть дурой во дворе среди родных, пахнущих домом вещей, да еще назначать за них цену. Взамен я предложила дать объявление в местной газете: «Отдам в добрую семью с детьми преданный и дружелюбный пуфик», чем, конечно же, вызвала у Марка улыбку.

Лишь на следующий день меня озарила счастливая мысль: я устрою прощальную вечеринку для своих, для русских, на которую сможет прийти любой, кто услышит о ней. Вечеринка будет, впрочем, с сюрпризом: каждый, кто захочет, сможет забрать две, но только две, наиболее понравившиеся вещи из моего дома – если что-то может в нем вообще понравиться, – за просто так, конечно.

Идея понравилась Марку. Он никогда не видел моих соотечественников в природных, так сказать, условиях, когда они не обращали бы на него внимания и не пытались вести себя тише и изысканнее, стараясь избегать политически некорректных высказываний, чтобы не сконфузить этого улыбчивого американчика. На моей же вечеринке он, наоборот, сам мог бы раствориться в людях, затеряться и не нарушать, таким образом, первозданный колорит русского общения.

Я позвонила Катьке – наиболее для меня простой и доступный способ оповестить русскую общественность об ожидающейся халяве. На что она, выслушав мою идею, разумно заметила, что задуманная акция грозит неприятностями, что как бы соотечественники не передрались из-за какой-нибудь понравившейся супницы, и назвала мою затею провокацией для честных, но воинственных граждан.

– Да там и спорить не из-за чего. Я, наоборот, боюсь, что никто ничего брать не захочет.

– Наши-то? – с циничной смесью русофобии и антисемитизма, так болезненно свойственной уроженцам самой обширной страны независимо от их национальной принадлежности, сказала Катька. – Не волнуйся, подметут все – нравится не нравится, эстетические чувства роли не играют.

– Да кончай, Катька, перестань. Чего ты всех под одну гребенку, люди разные. Может, никому вообще ничего не нужно будет, – опять попыталась я.

– Не боись, набегут именно те, кому нужно. Нет, даже не так, – она нашла лучшую форму, – нужно им, не нужно, это они потом, дома разберутся. А у тебя в квартире состоится спортивное состязание – схватить ценнее и бежать скорее. Кто больше схватил и быстрее убежал, тот и победил. И потом, как ты будешь контролировать, сколько чего каждый нагреб? Не будешь же ты за ними ходить и лепетать: «Э, простите, это уже третья ваша вещь. Это вам не полагается, ну-ка, отдайте».

Я молчала.

– Я не знаю, – сказала примирительно Катька, почувствовав, что я расстроилась, – ты ведь хочешь нечто вроде прощального вечера устроить и раздать людям свои пожитки, чтобы они тебя как бы вспоминали, правильно? Ты ведь не хочешь базара из этого устраивать?

Она была права.

– Не хочу, – согласилась я.

Мы еще поболтали и решили, что все же мы позовем только знакомых, все равно наберется человек двадцать-тридцать. Вещи мы будем раздавать, как в лотерее, как когда-то в детстве, в первых классах школы, когда дарились подарки детям, у которых наступил день рождения. У нас, например, учительница вызывала какого-нибудь шалопая к доске, ставила спиной к подаркам и лицом к шеренге именинников, выстроенных тут же, и сама, держа в руке взятый наугад подарок, спрашивала: кому? А стоящий спиной называл имя очередного счастливого именинника. Такой подход был справедлив, а главное, педагогичен, даже Катька с этим согласилась. А мы ведь тоже хотели все сделать педагогично, вот потому и переняли опыт советской школы, впрочем, для несколько отличного контингента, да и при других обстоятельствах.

Мы назначили нашу раздаточную вечеринку на ближайшую субботу, и гости начали стекаться где-то к семи часам. Конечно, никакого стола не было, так, несколько упаковок пива, бутылки вина и ликера, бутерброды с колбасой и сыром, ну и прочая закуска из соседней кулинарии.

Людей я в основном знала, хотя не всех, так как кто-то привел с собой либо нового ухажера, либо новую девочку, которых я раньше не видела, поскольку с тех пор, как познакомилась с Марком, отошла от русской светской жизни. Гости были в большинстве молодые, хотя попадались отдельные особи, как правило, мужского пола, лет сорока, забредшие со своими более молодыми напарницами.

Катька появилась с новым кавалером, который, непривычно сильно пожав мне руку, представился как Матвей – среднего роста, плотно сбитый, решительного вида, почти блондин, с веселым взглядом, лет тридцати. Он сразу стал шумно с кем-то спорить и потому особенно привлекал к себе внимание. Катька, по дружбе приехавшая на два часа раньше помогать мне готовить бутерброды, выглядела как никогда ослепительно. Она похудела, и теперь ее величественная фигура элегантно, даже провокационно вычерчивалась под плотно облегающим вечерним платьем.

– Как тебе новый-то мой? – спросила она, и вопрос этот, в принципе Катьке не свойственный, так как обычно чужое мнение ее мало интересовало, наводил на мысль о возможно серьезном ее отношении к «новому-то».

– Очень даже, – одобрила я не только из дипломатических соображений, а в основном из-за того, что, как мне показалось, присутствовало в нем что-то, какой-то сдержанный напор. – А сам-то он как? – по старой дружбе поинтересовалась я.

Катька не ответила, а только очень уверенно утвердительно кивнула, и рука ее, держащая стакан на уровне плотного живота, отделила однозначно обращенный вверх большой палец.

Я одобрительно подняла брови и посмотрела на Катькиного избранника как бы теперь в новой перспективе, заслуживающей дополнительного внимания.

– Злой он, – вдруг добавила Катька, когда я подумала, что обсуждение закончилось.

– Что это значит? – насторожилась я.

Катька посмотрела на меня с высоты своего роста и, как мне показалась, с высоты своего уникального знания и сказала чуть снисходительно:

– Это значит – кайф!

Я поразмышляла немного и решила не вдаваться в тонкости вопроса.

Подошел Миша, мы знали друг друга давно, с самого нашего американского младенчества. Он был один, в последнее время, когда я встречала его, он всегда был один. Когда-то он пытался ухаживать за Катькой, и, по-моему, у них даже что-то случилось разок-другой, точно не знаю, но в результате между ними выработались странные, почти патологически доверительные отношения.

Он был художником, и художником неплохим, сам он себя, как и все художники, считал гением, а иначе, как он говорил, «зачем вязаться с искусством». Порой его работы выставлялись в галереях, впрочем, не в самых известных, но в основном он занимался халтурой, делая иллюстрации к детским книжкам. Жил он скромно, или, если не бояться слов, просто бедно – видимо, иллюстрации хорошо не оплачивались, – но остроумно. Это была его фраза: «Я живу бедно, но остроумно», – говорил он.

Он действительно был остроумным, художник Миша, – не только знал прорву анекдотов, но и умел их смачно рассказывать, естественно присовокупляя к сюжету залетную матерщинку, но так интеллигентно, даже невинно, что это никого не смущало. Рассказывая всевозможные байки, смешно меняя голоса, он мог тут же с ходу выдумать новое продолжение, что присутствующей публикой ценилось особенно.

Катька как-то рассказала мне, что у него продолжительный роман с одной из его почитательниц, американкой вполне преклонного возраста, хорошо за пятьдесят, которую он, по понятным причинам, от всех скрывает. Катьке же на ее непонимающий вопрос он однажды сознался, что это полнейший «клевяк» и что он, закоренелый московский бабник, никогда в своей жизни ничего подобного себе представить не мог. Мы с Катькой долго обсуждали ситуацию, пытаясь разобраться, в чем же здесь «клевяк», но, так и не придумав, сошлись на мнении, что каждый, в конце концов, находит именно то, к чему стремится. А Катька еще и заподозрила, может быть, от подсознательной обиды, всяческие патологии в его характере и организме. Но все это был большой секрет, и поэтому я нарочно непосредственно спросила:

– Мишуля, ты чего один-то?

– Баб нет, – угрюмо ответил он. – Вы, девчонки, все разобраны.

– Ну, ладно, – перебила его Катька, – у тебя был шанс, когда мы, молоденькие тогда еще, скакали без присмотра.

– Чувствуешь, Марин, подруга твоя по-прежнему не может простить, что я этот шанс упустил, – подмигнул мне Миша. И я подумала, что он, наверное, прав, Катька и вправду ревнует его именно к этой пожилой любовнице. Ни к какой другой не ревновала бы, ни его, ни кого другого, а вот таинственную почти старуху простить не может. Как все же загадочен и до зависти притягателен отход от стандарта, и насколько томительным становится он там, где прикасается к нему секс, подумала я.

– Не, бабы-то здесь имеются, в принципе они здесь тоже пасутся, – отглотнув пива из банки и медленно развивая тему, продолжил Миша. – В принципе их запросто даже возможно наблюдать в среде максимально приближенной к естественной, в машинах, например, катящих мимо. Реже в общественных местах, типа метро, совсем редко-на улице, хотя там они тоже, бывает, встречаются. Но водятся они в своих заповедных кущах, или гущах, не знаю, как правильно, как бы автономно, без связи с реальным миром. Во всяком случае, с моим.

– Может, только с твоим? – зловредно спросила Катька.

Но Миша не отреагировал на выпад, он был расслаблен и почти меланхоличен.

– Дело даже не в мире, – поправился он, – в мир-то можно проникнуть, ползком, да хоть как. Дело скорее в том, что в этой чужеродной атмосфере иная, неведомая нам, система коммуникационных образов.

«Ему уже давно пора про образы, – подумала я. – Как же это, художник – и без образов!»

– Как бы это вам, девочки, объяснить, вы ведь никогда активность в съеме противополых особей не проявляли, во всяком случае, внешнюю. Вам ведь ни к чему, вы как раз сами являетесь объектом активного съема. Так что не уверен, проникнетесь ли вы моей мужицкой заботой, или, иными словами, будет ли она вам вдомек.

Мне нравилось, как он говорил – как-то ностальгически, из юности, почти уже забытой в нынешней совсем другой жизни, очень по-московски, на московском, тоже уже размытом временем, сленге.

– Итак, о заботе, – продолжил он нестройную мысль. – Например, когда в большом российском городе, где проходило мое беспутное отрочество, я устремлялся к какой-нибудь телке, я уже без ошибки знал, что не промахнусь, что, по сути, уже подтвержден, что она мне не откажет. Как минимум в знакомстве. Уверенность же моя наглая бралась не с пустого места, а оттого, что, собственно, мы уже обо всем с клиентом договорились еще до того, как я подошел, мы все обсудили на обоим нам знакомом языке образов. Я посмотрел ей в глаза, она поймала взгляд и вернула его, по самому этому взгляду можно было многое, если не все, понять. Но если я хотел подстраховаться, оставались в запасе, – он опять отхлебнул пива, – улыбка, поднятые брови, наморщенный лоб, манера, например, поправить волосы, когда она уже знает, что ее выбрали. В общем, короче, тьма путей имелась в распоряжении образованной публики, да и не очень образованной тоже, просигналить либо об опасности, типа: «Ну ты, парень, лучше отхлынь, все равно пошлю», – или же, наоборот, подбодрить: «Чего медлишь, не боись, кудрявенький, не обижу». И ты верил ей, и она не обижала, ну, как правило. Да чего я вам, девки, рассказываю, вы все это сами не хуже меня знаете. Мастерство-то не пропьешь.

Катька согласно улыбнулась, ей все же нравился этот мальчик, не дискриминирующий женщин по возрасту.

– Так вот, здесь, я имею в виду тут, образы другие, они не соответствуют тем, которым мы обучены. Это не то что языковая преграда мешает, преграду-то можно преодолеть худо-бедно, сигануть через нее, тут дело хуже. Язык, казалось бы, тот же самый, все слова отлично присутствуют, только смысл у них различный, порой противоположный, вот в чем беда. Помните анекдот, где ребенок просит объяснить матерное слово, услышанное им, и ему говорят, чтобы прикрыть матерную неприличность, что оно является синонимом слова «отлично». И ребенок начинает фигачить одноэтажным без перебоя в самых неподходящих местах, отчего все смеются. – Миша снова качественно приложился к банке. Мы с Катькой не отвлекали его, пауза в данном месте его рассказа как бы предполагалась.

– Так и здесь, – наконец-то вернулся он к нам, – ты вроде слово знаешь, используешь его, но означает оно совсем не то, что ты думаешь, вот только не смеется никто. Я помню, когда я высадился отважным десантом на этой земле, – Миша оттопырил палец вниз, видимо, указывая, на какой именно земле, – я думал, что перетрахаю здесь всех девок, так они на меня смотрели. Идешь, скажем, по улице, и, если даже случайно вглядишься ей в глаза, вы знаете, она отвечает взглядом самым нежным и самой лучистой улыбкой. В России такие взгляды, не говоря уже про улыбки, означали бы нижайшую, смиреннейшую просьбу: «Трахни меня, пожалуйста. Нет, не вечером, а прямо сейчас, не отходя». Как же должен был я, бывший студент архитектурного, бывший комсомолец, выбывший по возрасту, реагировать на этот наивный и трогательный призыв?

«Выбывший по возрасту» – это хорошо, это смешно, – подумала я.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Роман «Человек в высоком замке», принесший автору премию «Хьюго» в 1963 году, рассказывает о том, по...
Сфер собрался провести две недели отпуска в прошлом. В агентстве ему предложили тур «Крестная мука Х...
Вернувшись из дальних земель, молодой барон Верлойн узнает, что его возлюбленная Беллар похищена чер...
Не каждый день лишаешься новой машины. Есть от чего занервничать! Суреныч не просто нервничал. Он рв...
Иные миры… Они, как паутинки по осени, пронизывают пространство и время, пугающе манят в неизведанно...
«Одиноки ли мы во Вселенной?» – над этим вопросом многие кипучие умы чуть не сломали свои буйные гол...