Американская история Тосс Анатолий

– Это смелое утверждение, особенно для служителя точных наук, – перебил его Марк.

– Не для меня, – отмахнулся Рон. – Сравни себя теперешнего – сколько тебе? Тридцать шесть? – с собой же, но двадцатилетним, и скажи мне, что между вами двоими общего, кроме того, что у вас единое самосознание. Подход к жизни изменился, понимание и оценка жизни изменились, ощущение себя в жизни изменилось, ценности изменились, цели изменились, пути их достижения тоже изменились. Так? – опять спросил он.

– Продолжай, продолжай, – с удовольствием ответил Марк, как будто Рон действительно ждал от него одобрения.

– Проблемы, которые были тогда, сейчас тебя никак не волнуют, женщины, которые нравились тогда, сейчас тебя тоже не волнуют, более того, ты их и не помнишь. Ну, а если вспомнишь, то удивишься, как это тебя тогда угораздило на них глаз положить. В результате если ты вдруг сравнишь двух себя, то выяснится, что вы-два совершенно разных человека. Так?

На сей раз Марк промолчал, только кивнул.

– Но теперь сравни себя двадцатипятилетнего и себя пятнадцатилетнего. Опять же все разное-и интересы, и цели, и ощущения, и все остальное. Снова получается, что вы-два разных человека, ты двадцатипятилетний и ты пятнадцатилетний. Соответственно, между тобой теперешним и тобой пятнадцатилетним нет вообще ничего общего, два не связанных между собой человека. Мы можем опуститься еще дальше по древу, так сказать, жизни и доказать, что аналогично нет связи между Марком пятнадцатилетним и Марком – пятилетним мальчиком.

К этому моменту Рон доел последнюю закуску, аккуратно утерся салфеткой и продолжал еще с большим, казалось, теперь уже сытым удовольствием:

– Теперь давайте введем термин «человеческая жизнь» и определим его не примитивным фактором физического рождения и смерти, как это обычно делается, а более сложно – уникальным набором жизненных атрибутов, или, иными словами, набором жизненных правил. Эти атрибуты включают и правила морали, и систему жизненных ценностей, и понимание жизни, и, кроме того, текущие заботы, интересы, цели и планы по их достижению и так далее. То есть мы говорим, что жизнь и ее уникальность определяются именно этим комплексным набором, который, если изменился достаточно, создает необходимые предпосылки для начала новой «человеческой жизни». Таким образом, ты, Марк, прожил не одну жизнь, дожив до своего возраста, а, как мы теперь знаем, как минимум четыре не связанных между собой жизни.

А что, подумала я, пожалуй, он прав. Какое отношение я сегодняшняя имею к себе московской? Никакого! Все изменилось во мне, я себя, скажем, пятнадцатилетнюю вообще не особенно помню. Я и вижу-то себя, когда вспоминаю, как бы со стороны, и это мое видение и есть то единственное, что нас-меня смотрящую и меня осматриваемую – связывает. То есть ничего. Нет, он точно прав.

– Дальше, – продолжал Рон, – мы можем дедуктивным методом построить зависимость, так сказать, независимости наших жизней, доказав, что если Марк тридцатишестилетний не связан с Марком пятнадцатилетним, то он не связан и с Марком шестнадцатилетним. Теперь мы интерполируем нашу зависимость и, следи внимательно, приходим к тому, что Марк теперешний также не связан с Марком тридцатичетырехлетним и, более того, Марк сегодняшний становится не связанным с Марком вчерашним. То есть мы делаем вывод, что Марк прожил не четыре, а множественное количество различных жизней, не связанных друг с другом. То есть, иными словами, Марк каждое мгновение умирает и каждое мгновение рождается свеженький Марк. При этом жизненные атрибуты, такие, как, например, система моральных ценностей, смещаются, и на это я обращаю ваше внимание особенно, потому что тут возникает сразу множество вопросов. Например, такой парадокс: если Марк недельной давности и сегодняшний – разные люди, то несет ли сегодняшний Марк ответственность за поступки Марка недельной давности? Но это, впрочем, вопрос к юриспруденции.

– Вот такой подход мне нравится, – сказал Марк.

– Единственное, – продолжал Рон, не обращая внимания на ремарку, – что связывает разные дискретные жизни одного и того же человека, так это самосознание и частичная общая память. – Он обвел взглядом поверхность стола с его уже пустыми тарелками и вздохнул от разочарования. – Они горячее принесут когда-нибудь?

– Вы, наверное, из своей последней жизни ушли, не перекусив, – не выдержала я.

Он посмотрел на меня внимательно, даже пристально, и я не вполне поняла, что стояло за этим взглядом, но замечание мое проигнорировал.

– Я, конечно, сейчас все упростил для краткости. Конечно, набор жизненных правил каждое мгновение не меняется полностью, а видоизменяется незаметно для, так сказать, невооруженного глаза. Более полная смена жизненных атрибутов, ведущая к переходу в следующую жизнь, происходит со временем, которое тоже может варьироваться в зависимости от условий, при которых происходит переход. Но в целом идея ясна. Что особенно интересно – вся эта теория достаточно просто формализуется. Я построил модель и определил массу интересных зависимостей, например, корреляцию между возрастом человека и циклом полной смены жизненных атрибутов, то есть то, что мы называем жизненными правилами, ну и так далее.

Он оглядел нас не просто лукавым, а вызывающе лукавым взглядом, и я вдруг засомневалась, а не навешивал ли тут этот толстячок-здоровячок длиннющей лапши на наши растопыренные ушки. В этот момент все же принесли еду, и он отстранился от стола, как бы освобождая пространство для официанта, чтобы тот смог протиснуть тарелку с чем-то обжигающе горячим и шипящим.

– Ну что, – сказал Марк, после того как Рон сосредоточился на еде и стало понятно, что изложение своей теории он закончил, – раскритиковать тебя?

– Давай валяй, души дерзновенную мысль, – ответил Рон, и я опять подумала, что, может быть, он все время просто дурачил нас или, по крайней мере, меня, а может, развлекал.

– Ну, во-первых, мне понравилось и звучит правдоподобно, но есть пара неточностей. Ты не учитываешь, что Рон в новой своей жизни зависит от Рона из старой жизни. Если с Роном в старой жизни происходят какие-то события, они оказывают влияние на нового Рона и, таким образом, формируют его. Так что существует еще одна связь между жизнями, помимо памяти и самосознания.

– Ну, это зависит от того, веришь ли ты в качества врожденные, то есть в гены, или в приобретенные, то есть в воспитание, окружающую среду и прочую социальную чушь. Если ты, вместе со мной, за гены, то события предыдущей жизни не имеют значения для жизни будущей, – произнес Рон как бы по ходу, как бы в добавление к заглатываемой целиком какой-то длинной, но наверняка подводной океанской твари.

Вообще казалось, что тема перестала его интересовать, а если и продолжала, то, во всяком случае, значительно меньше, чем горячий продукт, остававшийся еще пока на его тарелке.

– Это уже как тебе будет угодно, – не стал возражать Марк. – Но не кажется ли тебе, что ты в своей теории не учел влияния памяти на сознание? Не кажется ли тебе, что текущее состояние нашей памяти, я имею в виду то, какой набор воспоминаний она содержит в данный момент, и определяет, по большому счету, состояние нашего сознания, или, в рамках твоих терминов, систему жизненных атрибутов. По мере продвижения по жизни содержимое памяти меняется, что-то вычеркивается, что-то заносится, и в зависимости от этого изменяется наше сознание, а с ним и состояние нашей жизни. Например, депрессию, наверное, можно диагностировать, проанализировав некий срез памяти, если это возможно, и обнаружить там много невеселых воспоминаний и совсем мало веселых.

– А не наоборот ли? Не изменяет ли сознание память, во всяком случае, в твоем примере с депрессией? – перебил Рон.

– Мы не знаем, что первично. Важно то, что, регулируя память, изменяя ее содержимое, восстанавливая какие-то потерянные ее куски и истребляя другие, мы можем воздействовать на сознание, то есть на то, что ты называешь жизненными атрибутами.

«Да, – подумала я, – это что-то новое. Чего эти ребята только не придумывают: то жизнь, которую живешь, вовсе и не одна, то я определяюсь тем, что помню. И непонятно, то ли они серьезно, то ли меня разыгрывают».

Я внимательно посмотрела на Марка. Если он и шутил, то делал это с вполне серьезным выражением лица.

– А это означает, – продолжал он, – что новая жизнь через память переплетена со старой. Это означает, что обе они не просто используют общую память, как ты говоришь, а связаны непростой зависимостью.

– Хорошо, – только и ответил Рон, и непонятно было, либо он согласен с тем, что сказал Марк, либо все сказанное его вообще не интересовало. Может быть, интерес его закончился с обретенным чувством сытости.

Я тут же вспомнила, что Марк, позвонив мне однажды после того, как мы не виделись несколько дней, сказал, что все эти дни вспоминает, как после совместно проведенной ночи он ушел утром по делам, оставив меня на пару часов одну. Когда же он вернулся, я открыла ему дверь, и, за неимением халата, на мне была его рубашка, надетая на голое тело и лишь слегка прикрывающая его. Но он был озабочен обычной утренней рутиной и потому еще, что события ночи не успели рассеяться в нем, сразу ушел на кухню и стал просматривать почту. И вот с тех пор он не может простить, что в своей тупой толстокожести упустил этот шанс, который, как всякий шанс, уникален и неповторим, невоспроизводим до конца, и что теперь он не понимает, как такое могло произойти. «Во всем виновата сытость, – добавил Марк. – Сытость не изощренна».

«Действительно, – подумала я сейчас, смотря на Рона, впрочем, не пытаясь представить его в едва прикрывающей рубашке, – сытость не изощренна».

Между тем началась лекция, она, конечно, была популярной, но все же о квантовой физике, и потому я даже не пыталась вникнуть. Рон тоже отреагировал вяло, меланхолично, почти как я, хотя наверняка понимал куда как больше. Марк же, напротив, слушал с интересом и даже отправил записку с вопросом.

– Ты и в квантовой физике сечешь? – искренне удивилась я, когда человек на подиуме стал отвечать на вопросы, и зал немного оживился и стал шумнее, и я не боялась больше шептать в тишине.

– Марина, – как бы жалея меня, улыбнулся Рон, – этот человек, – он кивнул на Марка, – тем и отличается, что знает если не вообще все, то приблизительно все. Он тем и известен в народе.

– Откуда ты все знаешь? – подозрительно спросила я у Марка, но он промолчал, как бы давая Рону ответить за него.

– Иногда о причинах не надо задумываться, а надо просто принимать факты в себя.

И сама фраза, и тон были уже слишком ироничны, даже неприлично ироничны, даже резки. Во всяком случае, я приняла этот выпад на свой счет, и не могла оставить его без ответа, и поэтому вставила свое:

– Ну да, как горячую устрицу… – Я попридержала фразу, чтобы он не обжегся, и потом, когда поостыло, закончила утверждающе: – Через рот. В себя.

Я заметила, что Марк улыбнулся.

Глава седьмая

Уже в машине, по дороге домой, я, прокручивая в себе только что прошедший вечер, поняла, что он был удивительным и что я видела удивительных людей и слушала удивительные разговоры. Я подумала, что люди, встреченные мной сегодня, совершенно не похожи на тех, с которыми мне приходится встречаться в своей повседневной жизни, – на моих приятелей и знакомых. Еще я подумала, что им, друзьям моим, да и мне тоже, никогда бы не пришло в голову рассуждать о дискретности жизни, или как это называлось, что если бы такая идея и пришла кому-то из нас в голову, то показалась бы нелепой в своей совершенной непригодности.

– Ты считаешь, – спросила я Марка, – он серьезно все это говорил?

– Кто? – не понял Марк.

– Рон. О дискретности жизни.

– Конечно, серьезно. Ему пришла идея, может быть, с философской точки зрения, абсурдная или банальная, а может быть, и нет, не знаю. Но интересно то, что он пропускает ее через свою призму, через которую он вообще смотрит на мир, – через призму математических моделей, и возможно, что, пройдя через нее и преломившись как-то причудливо, она вдруг станет вполне заслуживающей внимания.

– Но он говорил как-то, мне показалось, шутя, – сказала я.

– Он всегда так говорит. Это такое средство самозащиты. – Марк пожал плечами и повторил: – Я уверен, он был вполне серьезен.

– Странно, что он думает о таких вещах.

– Почему, ничего странного, – не согласился Марк. – В жизни есть много вопросов, над которыми мы обычно не задумываемся. Но на каждую, самую, казалось бы, никчемную проблему, которая только может существовать в мире, есть как минимум один человек, который эту проблему изучает, порой годами, и пытается решить. Это и определяет сбалансированность человеческого прогресса.

Мы замолчали и так, молча, проехали минут пять.

– Я еще хотела тебя спросить, – осторожно начала я. – Ты сегодня по дороге на этот вечер говорил о творчестве и прочих вещах. При этом, как мне показалось, ты как бы имел в виду меня. Так вот, я хотела спросить, почему ты думаешь, что все это имеет ко мне отношение? Я всегда считала, что я – самая обыкновенная. Где-то лучше, где-то хуже, но в целом я никогда в себе ничего такого, никакого дара не замечала, да и никто не замечал.

Он молчал пару минут, потом проговорил:

– Видишь ли, малыш, мне кажется, повторяю, кажется, что в тебе есть божья искорка, может быть, пока не пламя, а искорка, но каждую искорку можно раздуть. Это требует времени и труда, но это возможно. В тебе есть тот неожиданный подход к жизни, та неадекватность оценки и неадекватность реакции, которые – не всегда, но часто – являются сопутствующими признаками творчества, как, скажем, пироп сопутствует алмазу. Да-да, я не ошибаюсь: в тебе что-то есть, и жалко будет, если это «что-то» растратится впустую. Но, если я и ошибаюсь, ты тоже ничего особенного не потеряешь.

– Не поняла. Чего я не потеряю?

– Я знаю, я неясно говорю, подожди, я сейчас постараюсь сказать иначе. – Он замолчал. – В этой жизни существует множество различных уровней, я не имею в виду то, о чем Рон говорил, я имею в виду социальные уровни. Я не открою ничего нового, сказав, что стили жизни на разных уровнях отличаются, но, поверь мне, люди даже не представляют, как разительно они отличаются. И опять я не имею в виду материальную сторону, я говорю скорее о комплексном подходе.

Вот хороший пример, – эти три слова он проговорил неожиданно быстро, видимо боясь, как бы «хороший пример» не ускользнул от него, – ты только что спросила, серьезно ли говорил Рон о своей новой теории. Дело в том, что в обычной ситуации его мысли покажутся нелепыми, как и сам человек, высказывающий их, покажется нелепым. Но на его уровне они вполне законны, так как находящиеся на нем люди вообще часто думают о странных на первый взгляд вещах. Более того, положение Рона дает ему не только право на такие мысли, но и возможности их каким-то образом разрабатывать. Например, он имеет возможность строить математические модели, чтобы доказать свою идею. Скорее всего эта идея в данный момент для него просто игрушка, которая тешит его, но он может законно играть ею, взять, например, студентов в помощь, создать факультатив и так далее. Потом Рон, возможно, начнет обсуждать идею с другими людьми, которым, так как они находятся на том же уровне, и в голову не придет считать ее безумной. Забавной, ловкой игрой ума – может быть, но не безумной. Дальше, если захочет, Рон сможет написать статью, и его статус позволит ему опубликовать ее, и, кто знает, не станет ли его идея в какой-то момент вполне законным научным подходом. И так далее.

Марк оторвал взгляд от дороги и на мгновение перевел его на меня.

– Что я хочу сказать? Уровень, на котором находится человек, определяет и его интересы, и то, как он располагает своим временем, и его социальное окружение, и цели, и многое другое, что в конце концов определяет качество всей жизни. Но главное – только определенный уровень определяет свободу мысли и ума. У Рона он достаточно высок, и для него эта свободная игра ума естественна, тогда как для других – непозволительная роскошь.

Он замолчал, как бы оставляя место для моих возражений, но их у меня не было, я молчала, я хотела, чтобы он продолжал.

– Хитрость заключается в том, что на определенный уровень необходимо попасть сразу, так как очень сложно, скорее невозможно поменять его, особенно в такой устоявшейся системе, как наше общество. В этом-то и идея: сразу попасть именно на тот уровень, в котором будешь себя наиболее органично чувствовать, и точность попадания в данном случае исключительно важна, так как это – на всю оставшуюся жизнь.

Он опять сделал паузу, и я опять не проронила ни слова.

– Не надо думать, впрочем, что на уровне, на котором находится Рон, все люди одарены талантом творчества. Ничего подобного. Люди разные, попадаются творческие, в основном – нет, хотя в его среде процент творческих выше, чем в среднем. Но, попав туда, способный ты или нет, ты в любом случае там и остаешься, так как перейти на другой уровень, как мы знаем, сложно. Поэтому любой человек, попав туда, будет пользоваться всеми привилегиями своего статуса. Теперь я возвращаюсь к тому, с чего начал: если у тебя, и я имею в виду тебя, действительно имеется та самая искорка, а я повторяю: мне кажется, что да, имеется, то чудесно, твое место там. Но если я ошибаюсь и ее нет – тоже ничего страшного, просто получишь удовольствие от присутствия.

Я продолжала молчать, так мы и доехали в тишине до самого дома. Какое-то неясное, смутное чувство поднималось во мне, и, хотя я еще до конца не смогла разобраться в нем, я ощутила нервозное волнение, смесь возбужденного отчаяния и страха, как, наверное, перед прыжком с парашютом. Я знала, такое чувство всегда начинало тревожить меня в тот момент, когда я еще не понимала, нет, скорее нащупывала своей более животной, чем разум, интуицией, что что-то скоро изменится в моей жизни и что я уже сама подневольно стремлюсь к этой перемене.

Я должна сознаться: этот вечер произвел на меня впечатление, но не фраками и вечерними платьями присутствующих, а непривычной расслабленностью людей. Вспоминая их, да и всю атмосферу вечера, я догадалась, что самое разительно непривычное для меня было ощущение общей беззаботности.

Нет, я понимала, конечно, что у них, как и у любых нормальных людей, полно повседневных и неповседневных забот, но эти заботы казались мне другого порядка, чем, скажем, мои или моих знакомых. Какие улетные фантазии завораживали меня в те редкие минуты, когда я могла заставить себя не думать о том, чем платить в следующий месяц за квартиру или лечь ли мне сегодня в три часа ночи либо, наоборот, прямо сейчас, в двенадцать, и проснуться в четыре утра, чтобы успеть подготовиться к занятиям? Позвонить Катьке и поболтать с ней полчаса, узнав у нее все последние сплетни и перемыв и без того давно стерильные косточки всем нашим близким и далеким знакомым. Или, если Катьки не было дома, взять какой-нибудь самый простенький детектив, чтобы не задумываться, и, включив какую-нибудь туфту по телевизору, не проникаться до конца ни тем, ни другим.

Мысль о дискретности хоть жизни, хоть чего другого, также, как информация о древних пирамидах или о каких-то там квантовых явлениях, не могла в принципе коснуться моего сознания, не потому, как я надеялась, что мое сознание было слишком упрощенно для них, а потому, что мысли эти не водились в среде обитания моего сознания. И наоборот, моему сознанию никогда не доводилось попадать в среду обитания подобных мыслей.

Я поняла, что существуют они как бы в разных плоскостях и пересечься им просто не представлялось возможности.

И не то, опять пришло мне в голову, что Катькины впечатления о ее мальчиках казались мне не стоящими времени или внимания, а просто не были они такими отвлеченными и потому беззаботными по сравнению с теми разговорами, что я слышала на вечере.

Глава восьмая

Я ходила, думая об этом, недели две-три, пытаясь разобраться в своих ощущениях, пока они, неясные и расплывчатые, не выразились в одной короткой фразе: «Я не там».

Уже потом, через годы, я, анализируя процесс мышления, разобралась, как та или иная мысль находит во мне конкретную форму. Сначала, поняла я, и мысли-то никакой нет, а только неопределенное, зыбкое, только интуитивное ощущение, догадка, взявшаяся из ниоткуда или скорее из всего – в общем, не знаю. Это эмбрион будущей мысли, и не надо бояться, что он бесследно рассосется, так же, как и не надо пытаться его развивать искусственно – он никуда не денется, он внутри и требует, как любой эмбрион, естественного, нефорсированного развития.

Чуткая эта догадка может иногда перестать ощущаться, показаться потерянной, но не нужно беспокоиться, она не потеряется, она просто затихла и вернется, окрепшая и вызревшая. Со временем затаившееся чувство незаметно для нас самих перерабатывается, переваривается желудочным соком нашего сознания, и частички его, видоизменившись, как после химической реакции, оседают где-то на дне. Постепенно, скопившись в достаточном количестве, они склеиваются между собой, создавая единую массу родившейся мысли.

Но мысль эта, уже сформировавшись внутри, еще не умеет выйти наружу, так как не знает, как выразить себя. Тогда сознание снова принимается за работу, осторожно, на ощупь, как слепой в узком коридоре, пытается оно вписать мысль в пока еще неуклюжую словесную форму, практически никогда не добиваясь успеха с первых судорожных попыток. Только лишь потом, проговорившись и мысленно, и вслух, мысль находит, скорее пробивает, протаптывает ту единственную тропинку, которая дает ей самое предельное выражение.

Так вот, недели две или три понадобилось мне, чтобы однажды, когда я осталась ночевать у Марка, уже поздно, умиротворенная и расслабленная, лежа головой на его плече, так, чтобы ему было удобно откинутой рукой скользить по моей груди, вызывая этим дрожь идущей мурашками кожи, я сказала ему:

– Я поняла наконец: я не там.

– А где ты? – лениво отозвался он, думая о только что происшедшем.

– Нет, я не об этом, я вообще не о нас, – произнесла я. – Я о своей жизни вообще. Я просто не там.

– Ты не имеешь в виду – географически? – спросил он, и я догадалась, что он, умничка, понял, о чем я говорю.

– Не имею, – подтвердила я.

– Да, – сказал он, – ты не там.

Мы замолчали, но я знала, что он еще скажет что-то.

– Я тебе говорил – ты не там, – повторил он. – Знаешь, когда-то давно я прочитал одну притчу про птицу, которая хотела научиться быстро летать.

Я несколько раз повела головой, как бы для того, чтобы потереться щекой, а на самом деле – просто чтобы удобнее примоститься на его плече, ожидая рассказа. Я любила его истории, я привыкла к ним, даже стала зависима от них, но не болезненно, как от тяжелого наркотика, нет, скорее как от невесомо легкого.

– Так вот, эта птица постоянно искала пути для более скоростного полета, пробовала складывать по-разному крылья, придавая им новые аэродинамические формы, использовала всякие другие хитрости. История там на самом деле длинная, но в результате птица научилась летать так быстро, как обычные птицы и представить себе не могли. Кстати, они за это выгнали ее из стаи, но это так, к слову.

Я так сладко пристроилась у него на плече, и голос его, такой сейчас ровный, и рука его, расслабленная на мне, – все приносило умиротворение и безмятежное спокойствие. Я лежала с открытыми глазами, и мне не хотелось спать; свежий, чуть пропахший тиной океанский воздух, перемешанный с вялыми ночными звуками города, лишь добавлял фантастическую правдивость его размеренному рассказу.

– Но дело не в этом. Дело в том, что однажды во время очередной тренировки – а птица эта только тем и занималась, что тренировалась, – она полетела так быстро, что как бы провалилась куда-то, и выяснилось, что там, куда она попала, в некое другое измерение, там уже живут птицы, те немногие, со всех концов света, для которых идея летать быстро была единственно важной в жизни. Более того, если какая-нибудь из них вдруг начинала летать качественно быстрее, она исчезала из данного измерения и перемещалась в другое, туда, куда попадают птицы, которые умеют летать еще быстрее. Так продолжалось до тех пор, пока избранные не начинали летать со скоростью мысли.

Марк остановился, я лежала, рассматривая на потолке медленно ползущие тени, и думала, что как бы мне ни был интересен его рассказ, но не он определяет сейчас этот поздний вечер. А определяют его скорее голос, интонации, успокаивающая теперь равномерность, они-то и создают ту уникальную среду, в которой мое тело открывает все миллионы своих поверхностных пор и впитывает, втягивает ими и голос Марка, и его скользящий по мне взгляд, и легкие прикосновения руки, да и сам ночной рассказ.

Да, да, догадалась я, это и есть самое главное: ведь любовь, и физиологическая, и эмоциональная, она ведь не про примитивные эрогенные зоны, да и не про первичные и вторичные половые признаки. Она как раз про такое редкое состояние, когда открываются бесчисленные кожные поры и именно они впитывают и тело любимого, и источаемую им энергию, но и не только. А еще голос, и взгляд, и тепло, да и весь загипнотизированный воздух пропитанной ими комнаты. Ведь только так происходит полное, предельное взаимопроникновение друг в друга – только через открытые любовью поры.

– Вот такая история, – продолжил Марк, – и хотя она в простой основе своей про самосовершенствование, я нашел в ней свою собственную мысль: бывают другие измерения, кроме того, в котором мы находимся, и мы можем даже не догадываться об их существовании. И еще, желание перейти в другое измерение не может являться целью, то есть может, но тогда она становится практически недостижимой. Единственная цель, – он повернул ко мне лицо, и его глаза оказались совсем близко, – для которой стоит учиться быстро летать, – это быстро летать. Понимаешь, она первична, и, только когда она достигается, происходит переход в новое измерение со всеми вытекающими жизненными благами. Но почти никогда наоборот. Иными словами: цель – подняться над собой, и только она, какой бы идеалистической и наивной она ни казалась, на самом деле приводит к успеху.

Он замолчал.

– Поздно уже, спи, – сказала я, почувствовав почему-то странный прилив нежности к нему, и протянула руку, и провела ладонью по его щеке. – Спи, любимый, – повторила я, почувствовав, что первая фраза не смогла выразить всю накопившуюся ласку, но, не удовлетворившись также и второй, я приподняла голову с такого удобного плеча и, подавшись вперед, предельно вытянувшись и прижавшись всею собой к его телу, прочувствовав каждой клеточкой его податливую упругость, так что будто снежная россыпь неожиданно сдвинулась где-то у позвоночника и растеклась морозной дрожью по спине, я поцеловала его в не умеющую спрятаться даже в темноте, чуть вибрирующую жилку на шее, так как выше было мне не достать.

Он еще сильнее прижал, почти сдавил меня освободившейся рукой, так что грудь моя больно вдавилась в его тело. И оттого, наверное, сердце на мгновение выскользнуло и, неловко метнувшись, стремительно пронзило что-то внизу живота, что заставило меня податься вперед и еще сильнее вжаться в бедро Марка самым своим краешком, и новая вспышка боли потонула в мутящей теплоте, захватившей всю меня – и тело мое, и сознание, и движения – и только позволившей мне прошептать:

– Нет, подожди, не спи еще.

Глава девятая

Через пару дней, когда Марк встретил меня после работы, мы шли вдвоем по уже почти ночной улице, и краснокирпичные дома, вобравшие в себя также старческие цвета пережитых столетий и увитые бородатым плющом, с ажурными балкончиками и полукруглыми башенками, создавали ощущение игрушечной нереальности. Улица была пуста, только редкие машины тревожили своими фарами и без того трепетный и неравномерный свет усталых фонарей. Мы говорили обо мне. Я сказала, что думала и приняла решение и что хочу попробовать и рискнуть, и черт с ней, с этой бухгалтерией. Он посмотрел на меня внимательно и спросил, решила ли я, на какой факультет хочу переходить. Я ответила, что это как раз я и не знаю, и мы оба засмеялись.

– Я знаю точно, что не хочу заниматься математикой, физикой, химией и прочей технической инженерией, – сказала я.

Он спросил:

– Это потому, что тебе не нравятся точные науки?

Я задумалась. Все же непросто выразить словами то, что скорее чувствуешь, чем понимаешь.

– Да нет, – произнесла я после паузы, – не то чтобы они не нравились мне, просто я к ним безразлична. Дело, наверное, в том, что я не вижу жизнь через формулы, функции и интегралы.

Марк согласился, но в голосе его было удивление. Он сказал, что это правда, что я очень хорошо сформулировала, и наклонился, и в виде одобрения поцеловал меня.

– Это правильно, – продолжил он, как бы размышляя. – Человек должен уметь выражать жизнь через то, чем он занимается, если он занимается этим серьезно.

И, помолчав немного, добавил, что какая я, однако, умничка, как здорово я сообразила, что это чудесная мысль и что он никогда не думал об этом именно в таком ракурсе. Мне вдруг стало неожиданно приятно от его похвалы, и я подумала, что вот так оно, тщеславие, доселе неведомое мне, и зарождается.

– Действительно, – сказала я, ободренная, желая развить успех своей мысли, – композитор выражает свое понимание мира через музыку, которую создает, тогда как музыкант передает свое восприятие, интерпретируя эту музыку так, как только он ее понимает. Так же и портной, наверное, выражает свое видение мира через костюмы, которые шьет. А математик выражает мир через формулы, футболист – через игру, – ехидно привела я наиболее привычный для Марка пример из спортивной жизни, – и так далее. И тут главное – найти ту среду, через которую удобнее всего передавать свое понимание мира.

– Ты действительно думала об этом, – сказал Марк улыбаясь. – И очень здорово придумала. Это отличная мысль.

Я ответила, что да, я действительно думала, что, видишь, я стала твоей хорошей ученицей, на что он сказал, что он здесь ни при чем, это просто мой нестандартный подход и нестандартная оценка жизни, о которых он говорил.

– Самое нестандартное в ней, – заметила я, дождавшись, когда он закончит нахваливать меня, – это то, что я так и не придумала, через какую среду хочу выражать свое, – тут я развела руками, как бы очерчивая шар глобуса, – понимание мира.

Мы опять заговорили о разных специальностях, и он спросил, как я отношусь к гуманитарным наукам, на что я ответила, что они мне симпатичны, как, впрочем, и сами гуманитарии, но заниматься ими я, наверное, не очень стремлюсь, так как мне всегда казалось странным, например, литературоведение.

Зачем, спрашивается, докапываться, что именно автор хотел сказать тем или иным текстом? Автор что хотел, то и сказал, и кому надо, тот поймет, а кому не надо, поймет по-своему. Не является ли это попыткой литературоведа, вернее общества, которому данный литературовед служит, подчинить своему мнению мнение читателя вместе с самим литературным произведением?

Я сама начинала понимать, что перебарщиваю, но ничего не могла поделать, уж очень мне сейчас хотелось порассуждать да поумничать.

– Или история. Ведь очевидно же, что историк подделывает прошлое именно под свою, весьма необъективную точку зрения, и таким образом получается не одна общая история, а много разных – столько, сколько книжек о ней написано. Знаешь, – я перевела дух, почувствовав, что уж очень впала в обличительный раж, – чем мне всегда хотелось заниматься? Философией. Нет, скорее, теологией. Я хотела бы выучить арамейский, древнееврейский, изучать Талмуд и каббалу, скрипты Мертвого моря, Евангелие и прочее, что-нибудь мистическое, про душу про смерть, про смысл жизни, то есть про вечное. Знать то, что в детских книжках знают старые бородатые волшебники или мудрецы, – постаралась я выразить таким образом свое представление о науке теологии.

– То есть ты хочешь быть мудрецом? – сказал Марк и выпустил мою ладонь из своей.

– Мудрецом? – засомневалась я. – А почему бы нет? Хочу быть мудрецом.

– С бородой? – подозрительно спросил Марк.

– Ну… не знаю. Если только ты найдешь ей какое-то специальное применение, в общем-то, наверное, разное можно вытворять с бородой, особенно с длинной. А так, самой, мне борода ни к чему. Зачем мне борода? Нет, – твердо решила я, – мне не нужна.

– Действительно не нужна, – засмеялся Марк, а потом спросил: – А почему именно теология?

– Не знаю, – созналась я. – Может быть, потому, что все, что касается загадки жизни, всегда очаровывало меня. Я всегда чувствовала волнение, когда слушала выступление какого-нибудь писателя или ученого или читала книгу с философским подтекстом. Мне казалось, что вот сейчас что-нибудь откроется, что даст на все ответ, и все разом встанет на свои места, и не надо больше будет спрашивать себя: как? почему? и что дальше? Мне всегда казалось, что существует лишь один главный вопрос, а все остальные, может быть, тоже важные, но второстепенные. Знаешь, как в научной фантастике физики пытаются найти единственную формулу построения мира…

– Они на самом деле пытаются. И клянутся, что найдут, – перебил меня Марк.

Я нервничала и была немного возбуждена, потому, наверное, что пыталась говорить о том, что скорее чувствовала, чем понимала, и о чем, конечно же, никогда не говорила прежде, и поэтому было страшно не найти слов, не выразить, даже не для Марка, а для себя. И еще потому, что тема была настолько нереальна, абстрактна и настолько внутри меня, что я боялась ее. Я даже не сразу обратила внимание на последнюю реплику Марка, настолько была сконцентрирована на своем.

– Да? – с деланым удивлением отреагировала я, пытаясь снова собраться. – Так о чем я? Ну вот, я потеряла мысль, ты меня сбил. – Я совсем растерялась.

– Ты говорила о главном вопросе, – направил меня Марк.

– А, да. Так вот, если он вдруг будет решен, то все остальные вопросы разрешатся автоматически, сами по себе, как бы вместе с ним. И вот я слушала, и читала, и не то чтобы ждала ответа, но хотя бы намек, хотя бы направление. Но, – я развела руками, – никто ничего не подсказал, я так ничего и не нашла.

– Он не в физике, этот ответ, если, конечно, он вообще существует, – сказал Марк.

– Я тоже так думаю, хотя и не могу судить. В физике, сколько бы я ни слушала, ни читала, все равно не поняла бы ничего, будь там сколько угодно ответов. Но мне тоже почему-то кажется, что не в физике. Я не знаю, скорее в литературе, в философии, в теологии, не знаю.

Я замолчала, и вдруг ко мне пришло продолжение:

– Смотри, интересно, если ты возьмешь русских писателей, самых больших, то, помимо того, что они писатели, каждый из них еще своего рода философ со своей концепцией. Может быть, и без ответа на этот главный вопрос, но с попыткой. Смотри, Толстой, Достоевский, любишь его или нет, не имеет значения – я, например, не люблю, – но в концепции ему не откажешь. Потом Чехов. Кто еще? Булгаков с Мастером – все как минимум ставили вопросы и, плохо или хорошо, пытались на них ответить. То есть я хочу сказать, что русская литература как бы переплелась с философией.

– Почему только русская? – спросил Марк.

– Ну потому, что я больше нигде этого не находила, такой насыщенности.

– Может быть, это просто ты не находила? – сказал Марк с заметной хитрецой в голосе и делая ударение на «ты».

– Ну почему? – почти обиделась я. – Я достаточно много читала. – Конечно, это прозвучало по-детски, как в школе перед учителем, и потому я добавила агрессивнее: – Ну посмотри, о чем здесь пишут – детективы, деньги, прочая туфта.

– Я не буду с тобой спорить, – спокойно сказал Марк, – я ведь с тобой заодно. Я только хочу сказать, что в любой стране в основном пишут детективы, потому как их писать намного проще, и, конечно, в России их тоже большинство. Просто аналогов Толстому в мировой литературе всего несколько, и давай мы будем сравнивать сравнимые величины, а то иначе нечестно.

– Ну, например? – пошла я ва-банк.

– Ну, например, – Марк ненадолго задумался, – это относительно, конечно, и зависит от вкуса. К тому же я не противопоставляю, я просто говорю о титанах такой же величины, как, скажем, Толстой, кто ставил вечные вопросы.

– Ну так кто же? – не выдержала я.

– Прежде всего, конечно, Шекспир. Кто-то сказал, что после Шекспира человечеству уже не о чем писать. Потом Гете, Данте для своего времени. Из более поздних, например, Пруст, можно еще кого-нибудь назвать.

– Ну, не знаю, – нехотя согласилась я. – Это в конечном счете не имеет значения. Я только пыталась сказать, что я, может быть, кое-как, но все же воспитывалась на том же Толстом или Чехове, и, может быть, от этого все те вопросы, которые мучили их, стали мучить и меня. Не знаю.

Я замолчала, молчал и Марк, и пауза эта постепенно вернула нас на землю.

– Я не знаю, как насчет теологии, – наконец сказал Марк, – мне кажется, что ею надо заниматься с детства, так как она не только близка к религии, а как бы является ее продолжением. То есть люди вокруг тебя в большинстве своем будут не просто знать, но и чувствовать многое из того, что ты только начнешь изучать. Это не значит, что ты их в результате не обгонишь, но зачем начинать, давая кому-то заведомую фору?

Я согласилась и, наморщив лоб и разведя руками с открытыми, как у большой фарфоровой куклы, ладошками, этакая капризная Мальвина, сказала, что ну вот, на этом моя карьера великого ученого закончилась по той простой причине, что на меня не хватило научных наук. Марк обнял меня и, прижав к себе, сказал, поддерживая мой несерьезный тон, чтобы я не расстраивалась, что мы что-нибудь придумаем.

– Ты хочешь есть? – спросил он.

– Нет, но домой идти тоже не хочется, – ответила я.

– Пойдем возьмем мороженое и посидим внутри, – кивнул Марк на малюсенькое кафе в три столика.

Я согласилась, и мы вошли. Марк принес мороженое и сел напротив меня с вафельным стаканчиком в одной руке и салфеткой в другой. Он откусил от плотного шарика, на губы его легла полоска молочной влаги, я пыталась запомнить их именно такими, как будто подернутыми туманным облаком.

– Если тебе хочется познать суть вещей, – начал говорить Марк после паузы, – то, может быть, стоит подумать о психологии. Насколько я понимаю, она более приземленная, чем теология и философия, к тому же она куда как более «научная наука», я имею в виду, более конкретная. Суть вещей – это прежде всего человек, даже не сам человек, а его сознание, его душа, и именно этим как раз занимается психология – душой и сознанием. К тому же, насколько я знаю, психология как наука находится в самом зачатии, человечество знает о Вселенной куда как больше, чем о себе, то есть о человеке. Фрейд, по сути, лет семьдесят назад создал современную психологию, и, как бы его ни опровергали, серьезной альтернативы его подходу нет до сих пор.

Марк замолчал, смакуя мороженое, – он взял себе «черри-гарсия», пломбир с огромным количеством пьяной вишни, в изобилии перемешанной с осколками черного шоколада. Это было типично для Марка – говорить о чем-то важном, а потом прерваться и как ни в чем не бывало сосредоточиться на сиюминутном, как бы показывая, что сиюминутное тоже имеет значение. Я набралась терпения и молчала, догадываясь, что это на самом деле лишь замаскированный путь собраться с мыслями, чтобы потом продолжить с еще большей убедительностью.

– На самом деле, наверное, чертовски интересно, нет, даже не понять, как устроен человек, понять это, наверное, невозможно, а хотя бы дотронуться до этой безусловно самой великой загадки.

Мне показалось, что идея заниматься психологией так понравилась Марку, что он сам загорелся ею.

– К тому же, – продолжал он, – насколько я знаю, существует несколько различных направлений – психология поведения, психология мышления, клиническая психология, экспериментальная и другие. Я бы тебе посоветовал узнать у себя в университете про клиническую, потому что, – он задумался, – во-первых, она самая что ни на есть «про людей». Другие занимаются мышками, голубями и прочей живностью, исследуют их рефлексы, поведение. Что тоже интересно, но к людям все это хотя и имеет отношение, но не самое непосредственное. Во-вторых, суть вещей-мы ведь о сути вещей говорили – лучше всего изучать на аномалиях, а клиническая психология занимается именно больными душами. В-третьих, глядишь, выучишься, и вылечишь кого-то, и принесешь пользу, а это очень важно в работе – видеть ее результаты, и немногие профессии позволяют получать такое на самом деле колоссальное удовольствие. В-четвертых, можно будет открыть свою практику, и хотя мы ни о каких деньгах сейчас не говорим, именно частная практика дает большую часть дохода.

Я слушала внимательно, но все же ждала, когда он перестанет перечислять по пунктам преимущества своей идеи.

– В-пятых, – не унимался он, – я почти ничего про клиническую психологию не знаю, и мне тоже будет интересно.

Я скорчила гримасу недоумения: мол, а ты-то тут при чем, и, не выдержав, спросила с сомнением:

– А ты что, тоже пойдешь учиться вместе со мной?

– Я всегда буду учиться вместе с тобой. – Он перегнулся через стол, поцеловал меня в лоб холодными от мороженого губами, так что я вздрогнула. – А потом, когда-нибудь, я буду учиться у тебя, – добавил он, садясь на место.

Сейчас я уже не помню, когда впервые подумала о психологии как о странной и единственной науке, которая амбициозно ставит своей главенствующей, хотя и замаскированной целью познание человеческой души. Пусть цель и недостижима, но тем более захватывает поступательность, тем более волнующим является каждый шаг. Но что я точно помню, это то, что именно тот вечер в маленьком кафе с Марком, незаметно внушавшим мне свои мысли, и явился пунктом, от которого начался отсчет моего самозабвенного погружения в загадку.

Именно после этого дня в первый раз я почувствовала, что есть невидимая, но пугающая сила в психологии и в людях, занимающихся ею. Сначала, когда я не знала еще, как все происходит на самом деле, мне представлялось, что эта наука несет какую-то разгадку, и, думая так, я даже засомневалась, хочу ли я эту разгадку узнать.

Люди, которые, как мне тогда казалось, постигли ее, представлялись мне видящими насквозь суперчеловеками, не выпускающими свое всесильное знание за круг непроницаемого, молчаливого ордена. Когда по прошествии лет я стала сама частью этого ордена и поняла, что, как бы ни были обширны собранные знания и как бы глубоко ни были они проанализированы, их кажущаяся грандиозность только высвечивает ничтожную тщетность перед самой немыслимостью задачи, тогда и сама задача представилась мне еще более божественно-величественной. Именно поэтому, поняла я, бессмыслен прямой подход, лобовая атака в надежде осмыслить ее, и только лишь от попытки изучить отклонения человеческой души, ее аномальные таинственные процессы возникает пусть призрачная, но все же надежда хотя бы обозначить подход к устремленной в небеса вершине.

Однажды, годы спустя, я случайно встретила на конференции своего сокурсника, который с успехом работал и в госпитале, и в университете в одном из западных штатов. После традиционных расспросов с не до конца подавленным стремлением показаться успешнее, даже, может быть, не преувеличивая, но все же выпячивая свои наиболее заметные достижения, зная при этом заранее, что потом будешь испытывать неловкость перед самим собой за свое, с детским душком, хвастовство, разговор перешел на более общие темы. Он сказал, что читал мои работы, и высоко отозвался о них, и мне было особенно приятно услышать похвалу именно от него.

Я чувствовала к нему доверие, мы иногда, много лет назад, вместе сидели до ночи в библиотеке, и поэтому, когда он спросил между прочим, как я отношусь к тому, чем занимаюсь, я наивно раскрылась, отбросив обычную иронию стандартных отговорок. Я сказала – и звучало это, наверное, незащищенно серьезно, – что да, я по-прежнему предана своей главной идее, и попыталась объяснить почему, употребляя все те же слова: «душа», «загадка», «недостижимость»…

Вдруг я поймала на себе его взгляд, немного подозрительный – не разыгрываю ли я его, и, когда мне пришлось подтвердить, чувствуя, впрочем, подступающую неловкость, что я не шучу, а говорю вполне серьезно, взгляд его изменился и стал, как мне показалось, почти сочувствующим. Я оборвала свой затянувшийся монолог, и после паузы он возразил, сказав, что он со мной не согласен, что профессионализм растворяет возвышенное в количестве ежедневных пациентов, в бестолковости студентов, в постоянстве нервозных мелочей, в занудливости бумажной работы. «Более того, – добавил он, – чем профессиональнее я себя чувствую, тем больше у меня появляется здорового скептицизма к профессии, что, в свою очередь, повышает мой профессиональный уровень». Он также сказал, что не хотел бы, чтобы я воспринимала его слова личностно, но, на правах старого товарища, он полагает, он имеет право напомнить мне, что термин «душа» ненаучен, и вся моя наивная велеречивость его удивляет, и ему интересно, как я ухитрилась совмещать свой идеалистический подход с практической конкретикой.

Я не стала с ним спорить, не стала возражать, что если за каждым пациентом, за каждым опытом, конечно, непосредственно не стоит возвышенное, для которого просто нет ни времени, ни места, почему все-таки при этом глобальная цель познания не может, пусть не вмешиваясь непосредственно, а скорее исподволь, ненавязчиво определять общее направление и смысл всей работы. Я сказала только, ощущая досаду за обнаженную свою откровенность и, по-видимому, неловко улыбаясь, что понимаю его и что отчасти он прав, но все это крайне индивидуально, и я по-прежнему чувствую очарованность и, пускай наивную, пускай по-студенчески детскую, преданность таинственной громаде задачи, которую, я знаю, мне не решить. И я пожала плечами, мол, ничего не могу сделать: знаю, глупо, но я так чувствую.

Он посмотрел на меня пристально, но взгляд его, ставший вдруг серьезным, уже не нес в себе ни подозрительности, ни сочувствия. Самое интересное в этой истории то, что через пару недель, уже после конференции, я получила от него по электронной почте письмо, в котором он писал, что много думал о нашем разговоре, что даже плохо спал первые дни и в результате понял, что потерял некую живую ниточку, связку с тем, что делает. А то, что он называл профессионализмом, в результате убило в нем радость ежедневной работы, и он признает, что я права, и понимает теперь, почему именно я сделала то, что сделала, имея в виду мою знаменитую методику.

Я ответила ему, что рада, если наш разговор как-то помог ему, и пожелала вновь найти ту живую нить, о которой он так образно упомянул.

Впрочем, сейчас, когда прошло столько лет с того дня, когда впервые значение слова «психология» закрепилось у меня в сознании и потом, перемешиваясь и перевариваясь вместе с набранными знаниями, опытом, тяжелой работой, много раз видоизменялось, мне уже трудно понять, когда сформировалось, приняло различимую форму мое сегодняшнее представление о ней.

Это вообще так-слои памяти переплетаются между собой. Какое-то воспоминание из далекого прошлого вдруг оказывается наверху, то, что вроде бы совершилось с ним одновременно, почему-то исчезло, затерялось, а то, что всплыло, причудливым образом состыковывается с другим воспоминанием из другой эпохи и составляет никогда не существовавший, но ставший вдруг реальным узор прошлого. Но память – живой организм, она дышит, пульсирует, находясь в постоянном изменяющемся движении, выводя на поверхность по какому-то своему, неведомому нам закону, казалось, давно потерянные отростки прошлого и, напротив, безжалостно потопляя в своей недосягаемой глубине то, что кажется таким непотопляемым. Марк правильно сказал тогда Рону: человека можно определить мозаикой его текущей памяти – изменился ее рисунок, поменялась цветовая гамма, и что-то изменилось в сознании самого человека, чуть по-другому стал он воспринимать окружающий мир, или, как говорил Рон, поменялись атрибуты его жизни.

Глава десятая

Я позвонила Марку из шумного коридора университета, из автомата, стоявшего рядом с административным офисом, где я только что говорила с секретарем факультета психологии, и тупой комок обиды и разочарования все еще стоял у меня в горле. Слава богу, Марк был дома, и слава богу, я услышала его мягкий, ровный, спокойный голос.

– Марк, – сказала я без вступления, – ничего не получится, я только что разговаривала с секретарем, мне надо начинать с самого начала. Они ничего не зачтут мне. – Голос мой дрожал, скорее от досады, чем от слез. – Я не буду никуда переходить, я уже год тут отучилась, два года в Москве, и теперь все сначала, нет, я не буду…

– Подожди, – перебил меня Марк, – не нервничай, я ничего не понял. Ты разговаривала с каким секретарем?

– Психологии.

– Так, факультета психологии, – поправил меня Марк. – И он сказал, что, если ты будешь переводиться, тебе не зачтут предметов – ни тех, которые ты изучала здесь, ни тех, что в Москве. Так?

– Секретарь – баба, так что не «он» сказал, а «она», – внесла я раздраженную поправку.

– Не важно. Я правильно суть уловил?

– Правильно, – наконец согласилась я.

– Так, когда у тебя следующий перерыв?

– Сейчас будет две лекции подряд, а потом перерыв, по-моему, полчаса.

– Хорошо, – сказал Марк. – Жди меня в кафетерии на втором этаже через два часа, я приеду, и мы все обсудим. Только успокойся и не нервничай. Мы все решим.

– Хорошо, – сказала я и, не попрощавшись, повесила трубку.

Он, как и обещал, приехал к самому началу перерыва, и мы сели за столик в очень шумном и не самом чистом кафе.

Я уже успокоилась, конечно, и мне стало в основном все равно – психология, астрономия, бухгалтерия – какая разница, но начинать все с самого начала, нет, я не буду. Даже не понятно, почему я расстроилась поначалу. Неделю назад я и не думала ни о какой психологии, для меня и науки такой не существовало, и вдруг, надо же, чуть не расплакалась.

Я знаю, ответила я себе, я просто фантазировала всю эту неделю, представляя себя модной психологиней, лечащей людей, читающей лекции, то есть мечтала об образцовом золушкином пути, о котором так или иначе мечтают все девушки, правда, в основном, в отличие от меня, в юном, подростковом возрасте. А когда быстренько выяснилось, что кареты и дворцы мне особенно не светят, стало обидно до слез.

Я успокоилась настолько, то есть, вернее, мне настолько стало все безразлично, что я бы отменила встречу с Марком, если бы смогла. Но я не смогла, не успела, хотя, когда он подошел, мне, если честно, даже обсуждать ничего уже не хотелось.

– Ты что будешь? – спросил Марк, направляясь к буфету.

– Кофе.

– Что-нибудь еще?

– Нет, только кофе. Есть совсем не хочется, – ответила я.

Он пожал плечами.

– Я не знал, что ты сегодня пойдешь на кафедру выяснять, – сказал он, вернувшись с двумя кофе и маковой булочкой.

– А что произошло бы, если бы ты знал? – полюбопытствовала я. – Что изменилось бы?

– Наверное, ничего. Я просто хотел поговорить с тобой перед этим.

– И что это бы изменило? – упорно и не без иронии настаивала я.

– На самом деле, ничего. Просто ты была бы подготовлена, вот и все.

Я пожала плечами, мол, хорошо быть подготовленной, конечно, не мешает быть подготовленной, но я и так ничего.

– Смотри, малыш, – начал Марк медленно, как-то неестественно мягко проговаривая каждый звук. – Давай посчитаем, этого мы еще не делали. Если ты перейдешь…

– Никуда я не собираюсь переходить, – перебила его я. – Я все заново начинать не собираюсь, к тому же платить еще за один год, и вообще! – выплеснула я то, что собралось у меня где-то под горлом.

– Хорошо, малыш, мы с тобой только теоретизируем, да?

– Ну, – неохотно согласилась я.

– Итак, допустим, ты перейдешь, или даже не так, не ты…

– Вот именно, не я, – не удержавшись, вставила я.

– Скажем, кто-то поступает с самого начала на психологию, – не обратил он внимания на мое замечание. – Чтобы получить бакалавра, надо четыре года. Потом магистра-еще два года. Но это еще не все, клинический психолог должен иметь степень доктора наук, это еще пять лет. Без диссертации нельзя ни преподавать, ни открыть практику-ничего. Итого, все обучение занимает одиннадцать лет.

– Одиннадцать лет, – проговаривая каждый слог, искренне удивилась я. – Мне будет тридцать три, когда я закончу учиться. Нет, я до этого возраста вообще не доживу.

– Кроме того, – продолжал Марк, не реагируя на меня, – по завершении учебы надо написать диссертацию, а потом сдать непростой экзамен, чтобы получить лицензию на практику.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Роман «Человек в высоком замке», принесший автору премию «Хьюго» в 1963 году, рассказывает о том, по...
Сфер собрался провести две недели отпуска в прошлом. В агентстве ему предложили тур «Крестная мука Х...
Вернувшись из дальних земель, молодой барон Верлойн узнает, что его возлюбленная Беллар похищена чер...
Не каждый день лишаешься новой машины. Есть от чего занервничать! Суреныч не просто нервничал. Он рв...
Иные миры… Они, как паутинки по осени, пронизывают пространство и время, пугающе манят в неизведанно...
«Одиноки ли мы во Вселенной?» – над этим вопросом многие кипучие умы чуть не сломали свои буйные гол...