Представление должно продолжаться Мурашова Екатерина

– Да, с полсотни. Не больше. Я нынче же тебе денег дам. Царские в Москве еще в ходу?

– Они только и в ходу.

* * *

– Дерягин, я нынче поняла вот что: плевать на ваш севооборот, нам надо нанять людей в Песках (они самые нищие, а мир там силы не имеет) и засеять минимум площадей: пшеница, рожь, самую малость овса и гороха. Большую часть оставим под паром. На продажу не будем сеять почти ничего… – Любовь Николаевна смотрела на агронома исподлобья, и он ежился под ее взглядом.

– Как же так?!

– Не факт, что это-то сумеем собрать. Нынче все под вопросом.

– Но что скажет Александр Васильевич?

– Что захочет, то и скажет. Кто ему запретит?

* * *

Александр Васильевич Кантакузин, бодрый и свежий, упругой походкой вошел в гостиную, в которой Любовь Николаевна уже третий час сидела за роялем и одним пальцем тыкала в клавиатуру.

– Люба, я слышал о твоих странных распоряжениях…

– Настя донесла?

– Неважно. Так ты что, вообразила себя комендантом готовящейся к осаде крепости? Ожидается нападение врага? Явление Центральных держав в Калужской губернии? Конец света? Это тебя твоя подруга – трактирщица и по совместительству спекулянтка – сбивает с толку? И нанять людей в Песках – ты подумала о том, что Лиховцевы в этом случае останутся без работников, и значит, вообще не смогут посеяться и собрать урожай…

– Мне плевать на Лиховцевых.

– Замечательно! А я-то всегда думал, что ты хорошо относишься к Максу… А что за идиотская затея с созданием арсенала да еще и с поездкой в Москву! Что ты вообще понимаешь в оружии! Спросила бы меня…

– А что ты понимаешь в оружии? – прищурилась Люша. – В условиях, когда все может рухнуть, каждый должен клыками и когтями оборонять то, что ему дорого. Для меня это – Синие Ключи. А для тебя?

– Мне дорога Россия.

– Странно. В зависимости от того, какая именно Россия тебе дорога, ты, как мужчина, должен был бы оказаться на германском фронте. Или на московских баррикадах. Или в подполье. Вместо всего этого ты ошиваешься в пространстве между Акулиниными огородами и уездной говорильней…

– Я? В пространстве?.. – Александр прикусил губу от внезапной острой обиды. – Ты разве не знаешь, чем я занимаюсь? Мотаюсь из уезда в уезд! Меряю землю! С нивелиром научился обходиться лучше любого геодезиста! Да, составление кадастров – это не планирование партизанских вылазок с оружием времен Очакова, это скучно… Но она, вот эта самая земля – представь себе, и есть Россия! И как мы можем планировать дальнейшее, если не будем знать… – тут он заметил наконец, что его не очень слушают, и спросил, сбавив тон. – Люба! Да что происходит?!

– Считай, что мне было видение, – спокойно сказала Люша. – От девки Синеглазки. И вот.

Александр открыл рот и не сумел его закрыть – он ожидал, что жена будет злиться, доказывать, убеждать, требовать, может быть, орать на него… Видения от девки Синеглазки в его прогностический список категорически не входили.

* * *

Глава 4,

В которой Аркадий Январев соперничает в красноречии с Керенским, Александр Кантакузин спасает Россию вместе с Милюковым, а маленькая разбойница решает свои маленькие проблемы

Дневник Аркадия Январева.

Я – плохой оратор, и всегда был таковым. Причем (что странно) это касается только общественно-политических вопросов. Как врач или эпидемиолог почти гипнотически могу воздействовать на человека или значительную группу людей и полностью практически подчинить их своей воле. Проверено не раз. Что ж это значит с научно-психологической точки зрения? В первом случае я не уверен в своем праве вести за собой людей, а во втором – уверен совершенно? Или (что хуже) я не уверен в самом содержании того, о чем говорю?

Мое выступление на митинге – полный провал. Солдаты только ожесточились. Если бы я не был Знахарем, меня бы, должно, растерзали прямо на месте. Я не уверен в своих словах? В политической программе нашей партии? «Землю – крестьянам. Фабрики – рабочим. Мир – народам. Хлеб – голодным.» Что-то вызывает у меня сомнения? Как будто бы ничего. Ни снаружи, ни внутри. До последней буквы – согласен. Эту войну – ненавижу. Никаких целей, кроме империалистических, ни с одной из воюющих сторон разобрать не могу. В чем же подвох?

Но до чего же хорош Керенский! Странно зыбкая, как будто нервной рябью подергивающаяся фигура, френч, порыжевшие сапоги. Однако каков оратор! Каждое слово – ложь и истерика, а эмоциональный напор таков, что хочется плакать и рукоплескать. Как там было в том стишке, что мне прислал Адам? –

  • «…И тогда у блаженного входа
  • В предсмертном и радостном сне
  • Я вспомню: Россия, Свобода
  • Керенский на белом коне.»

Адам пишет, что когда Керенский ораторствует в Петрограде, женщины срывают с себя украшения и бросают ему под ноги вместе с букетами цветов. В письме, каюсь, – не поверил. Теперь – верю, потому что наши солдаты унесли его на руках…

Однако, солдат всегда – себе на уме. Полковой писарь, городской человек, из фабричных, вместе с полковым цензором занимающийся перлюстрацией солдатских писем, мне рассказывал, качая головой: все письма и туда и обратно – один сплошной монотонный вой. Если много прочесть, начинает голова кружиться от тысячи поклонов родным и однообразных жалоб. Страшно на фронте. Страшно тем более, что всем понятно: дольше воевать никому не возможно, скоро все кончится. А вдруг да не дождутся в деревне кормильца, погибнет он от случайной пули или осколка? Отсюда просьбы и даже шантаж в письмах: вот, дескать, кум Демидов прострелил себе ладонь, попал в лазарет, а потом дал мастеру сто рублей, теперь на фабрике работает. А сват Антонов подцепил в госпитале болезнь, с которой на фронт не берут…

Снарядов теперь в достатке, но по обмундированию и питанию дело швах. Сапоги носятся неделю. Вместо суконных гимнастерок – ватные телогрейки. Шинели сплошь из малюскина. Вместо крупы, вермишели и прочего – сплошь чечевица. Ее ведь без специальных ухищрений как съешь, так ею и покакаешь. У нас в полку даже чечевичный бунт был – украинцы-резервисты отказались чечевицу есть, котел перевернули, кашевару бока намяли. Тогда Знахарь помог офицерам всех утихомирить, придумал добавлять в котел с чечевицей соду (органическая химия!) – получается разваристая такая похлебка…

Тогда получилось, а что ж теперь?

Впрочем, повторюсь, солдат всегда себе на уме. Керенского слушают, на руках носят, однако три дня назад шестьсот одиннадцатый полк отказался идти на позиции.

А после в 6–й роте состоялось братание, о котором я как раз говорил в своей неудавшейся речи. Могу ли принять на свой счет? Если посмотреть правде в глаза – вряд ли, просто конвергентное движение материи, как у Адама в письме пример с антилопами.

Вышли из нашего окопа на бруствер три солдата, у одного на штыке – белая тряпка. С австрийской стороны – молчание. Наши осмелели от отсутствия стрельбы, и скоро весь бруствер заполнился людьми, без винтовок. Наконец от австрийцев тоже вышло несколько человек во главе с молодым офицером. Он крикнул по-русски, чтобы трое человек вышли на середину поля между окопами. Туда же пришел и он сам с двумя товарищами. Видно было, как наши и австрийцы пожимали друг другу руки, жестикулировали. Потом все ушли в австрийские окопы. Через четверть часа наши делегаты в сопровождении густой толпы безоружных австрийцев повалили в сторону наших позиций. Метров тридцать не доходя, уселись на землю. Вскоре весь третий батальон присоединился к братающимся. Все вместе, не понимая языка, о чем-то беседовали, австрийцы угощали наших ромом, меняли ножи и еще что-то на сало и черный хлеб. Офицеры донесли в штаб. Там, видимо, растерялись и приказали в братании участия не принимать, а более не предпринимать ничего, занять выжидательную позицию. Часа три продолжалось братание, разошлись по окопам, когда кухни привезли нашим и австрийцам обед. Семен Свиридов, из тульских рабочих, принимавший участие в братании, демонстрировал ме выменянную на хлеб бритву и рассказывал, что австрийский солдат показал ему карточку своей невесты – на взгляд Семена, очень ладной девицы. Жалел, что у него не было с собой карточки семьи – жены и двух ребятишек, он бы тоже австрийцу похвастался.

Что делить между собой этим людям – Свиридову и австрийскому солдату? За что убивать друг друга?

* * *

Ветер гулял по Петрограду жестяной и мусорный, пахнущий углем и мазутом, водорослями и свежим кумачом. Александр очень отчетливо чувствовал все эти запахи – каждый в отдельности – и с угрюмым раздражением ждал, когда заболит голова. То, что заболит – неизбежно, в последнее время на него именно так действовали резкие запахи и звуки. Но причиной раздражения был не только ветер… а что еще? Что не так? Куда делось радостное предвкушение, не покидавшее его всю дорогу из имения в Москву и из Москвы в Питер?

Скорее всего, дело было в том, что он, как многие москвичи, не любил Петербурга и всегда чувствовал себя здесь неуютно. Тем более – сейчас, гнилой прибалтийской весной, на улицах, заполненных хамоватыми оборванцами и чахоточными юнцами и юницами с бессмысленным блеском в глазах… Наверняка среди прохожих случались и другие, в том числе – единомышленники Алекса, исполненные исторического оптимизма, но он почему-то видел только этих.

И еще – мусор, груды, горы мусора… в подворотнях, под стенами, в остатках невского льда, черными комьями прибитых к берегам… В Москве ничего этого не было. Там царил праздник… да – диковатый, безудержный, опасный, но – праздник! А здесь…

Странно, что еще вчера, торопясь с вокзала на Дворцовую площадь, где обживал кабинет новый министр иностранных дел – он ничего этого не замечал… или замечал, но не реагировал.

Здесь занимались делом. Судя по тому, как говорили между собой люди в коридорах здания Главного штаба, каким налаженным, спокойным гулом наполнена была приемная – все шло именно так, как должно. Революция, которая снаружи, за стенами, металась необузданной стихией, здесь являла свой истинный лик нормального, хорошо спланированного порядка вещей. Алекс тут же проникся этой деловой атмосферой, и время ожидания приема пролетело быстро.

Развязывая на ходу папку, где сложены были протоколы партийных заседаний и предложения новому правительству – ценнейшие предложения с мест, за которые Милюков, конечно же, сразу ухватится! – Алекс поймал себя на том, что чувствует себя точно как десять лет назад, перед встречей с профессором Мурановым, с магистерской диссертацией в руках. А войдя в кабинет, сразу ощутил разницу.

Михаил Александрович Муранов историю изучал – давнюю и чужую, Павел Николаевич Милюков – творил, сейчас и свою. А вот внешне они оказались даже похожи, правда, дядя усов не носил, зато очки блестели одинаково, и профили у обоих были гордые, цезарские. И Алекс опять подумал, что направление выбрал верное и пришел именно туда, куда нужно.

– Вы ведь историк?

Вопрос прозвучал посреди вдумчивого шелеста страниц (Милюков читал привезенные бумаги, не тратя времени на дежурные рассуждения) и Александр успел только пожать плечами – министр продолжил:

– Вот и скажите мне честно, как историк историку: что, идея конституционной монархии совершенно невоплотима здесь, в России? Что такого сотворили русские владыки, что меня не желают даже слушать? Ну? Дайте свой взгляд извне. Вы же специалист по западноевропейскому Средневековью?

– Я византинист, – сказал Алекс.

И тут же с горечью подумал, что византинистом и вообще историком перестал быть очень, очень давно. Совсем некстати вспомнились красные ягоды барбариса у стены монастыря Феодора Студита, палящее солнце, ледяная вода из монастырского колодца, пахнущая известью, Элени… Зачем я не остался там, где мое место, – мелькнула, краем сознания, малодушная, тоскливая мысль.

Министр, впрочем, задал ему конкретный вопрос и, кажется, ждал ответа.

– Увы, наши монархи от европейских далеки, – сказал он, снова воодушевившись. – Одно только поведение отрекшейся четы способно отвратить от идеи монархии – любой монархии… Народ не простит им ни глупости, ни, тем более – измены!

Он с удовольствием повторил эти слова сидящего перед ним человека, которые так ему нравились. Но ответного воодушевления почему-то не увидел.

– Да-да, – кивнул министр, слегка поморщившись, будто ему мешал слишком туго завязанный галстук, – так теперь везде говорят. Вы совершенно правы. Летнее наступление, даже победоносное, ничего бы не изменило… Однако теперь нам придется наступать. Так что в Калужской губернии думают о войне?..

Вот тогда-то все и начало рушиться. В эту самую минуту, когда Алекс испытал стойкое ощущение, что сделал что-то непоправимо не то. А что он такого сделал? Всего лишь напомнил об изменническом поведении бывшей императрицы, которое и так ни для кого не тайна. Благодаря Павлу Николаевичу, да.

Есть вещи, о которых лучше не вспоминать. В сущности, ведь неважно, что там на самом деле было. Есть истина, и есть государственная необходимость. В конце концов, революция произошла – именно так, как требовалось, как и было запланировано.

На другой день после визита в Министерство иностранных дел Александр стоял на Шпалерной улице и смотрел на стаю птиц, кружащих над куполом Таврического дворца. Грачи это были, вороны или галки – не разглядеть, но смотрелось чрезвычайно символично. Еще более символично выглядел здоровенный мужик в солдатской шинели, который сидел у дворцовой ограды и, сняв сапог, вдумчиво разглядывал его на свет, рассчитывая, должно быть, увидеть что-то очень важное. Алекс поймал себя на том, что ждет результатов исследования, не сводя глаз с солдата. Солдат опустил сапог, посмотрел на Алекса и засмеялся. Щетинистое лицо пошло складками, как жеваная бумага. Алекс невольно поморщился, отступая.

– Че, сомлел? Сомлел! А нюхни!

Рука с сапогом метнулась к нему. Алекс отшатнулся.

Какие, к черту планы, растерянно подумал он, поспешно переходя улицу. Можно было, впрочем, не стараться – подобные персонажи нынче были кругом в этом городе, который принадлежал им – им, а вовсе не историку с цезарским профилем, поднаторевшему в европейской политике. Алексу вдруг остро захотелось прямо сейчас оказаться… нет, не в Константинополе. В Синих Ключах, дома, среди таких родных нелепостей.

* * *

– Бумажник, дядя, кинь на землю, и иди себе… гуляй дальше…

Два из трех фонарей в переулке не горели. Мутный свет оставшегося расплывшимся бельмом отражался в покосившейся вывеске парикмахера – огромные ножницы таращились голенастым, неожиданно хищным насекомым. Напротив, за оградкой и садиком, над погруженным во тьму особняком поднимался округлый силуэт церковного купола.

Прохожий в добротном штатском пальто, но с военной выправкой, оглядел щуплую мальчишескую фигурку и усмехнулся, брезгливо шевельнув усиками:

– Маленький мерзавец! Да я сейчас тебя…

– Попробуй, дядя.

Мальчишка издал горлом какой-то неопределенный звук и тотчас же рядом с ним появился и угрожающе зарычал крупный пес с острыми стоячими ушами.

– Убийца, – ласково отрекомендовал лохматого приятеля мальчишка. – Привык по человечинке работать. Кидается и сразу горло рвет. Не всегда и удержать возможно. Так что ты уж, дядя, поторопись…

Прохожий, надо отдать ему должное, не растерялся. Медленно отступая назад, нащупывая подошвами брусчатку, он размеренно и четко произносил слова:

– Я тебя, чертово отродье, сейчас в милицию сдам, и уж там-то тебе бока намнут как пить дать. И в кутузку посадят. А пса твоего следует пристрелить немедленно, и так оно, уж ты мне поверь, вскоре и случится. Нынче осмелели хамы, повылазила всякая сволочь, которая прежде и пикнуть не смела, что на двух ногах, что на четырех, но это недолго продлится…

– Милиция? – усмехнулся мальчишка. – Да где же она? Студенты да присяжные поверенные станут мне по твоей указке бока мять? (Весной 1917 года постановлениями Временного правительства были упразднены корпус жандармов и Департамент полиции, а полиция заменена «народной добровольной милицией» – прим. авт.). Как ты есть, по всему видать, бывшее ваше благородие, а я – за революцию всей своей босяцкой душой? Ау, милиция! Не видать что-то… А впрочем, ты, дядя, во всем прав, кроме одного: ходу тебе назад больше никакого нету.

В этот момент позади отступающего по переулку прохожего раздался негромкий, но страшный звук. Человек резко обернулся и, отпрянув, вздрогнул всем телом. Шагах в пяти от него, повернувшись боком, стоял на высоких напружиненных ногах второй пес и, подняв загривок, жарко клокотал горлом.

– Кошель на землю! – зло крикнул мальчишка. – И еще часы! За то, что отродьем обозвал!

Прохожий колебался.

– Давай, шевелись! Жизнь дороже! – прикрикнул воришка. – Надоело мне тут с тобой разговоры разговаривать. Кликну сейчас своим псам, они тебя вмиг на клочки порвут…

Собаки, чувствуя напряжение людей, дрожали от возбуждения, косили глазами, капали слюной. Мужчина видел, что полудикие звери вот-вот могут напасть на него без всякой команды мальчишки, просто для разрешения ситуации.

Медленно, цедя сквозь зубы бранные слова, он вынул из кармана кошелек, отстегнул часы. С силой бросил на мостовую, с явной надеждой – разбить.

– Ходи теперь, дядя, путь свободен, – сказал мальчишка, подозвал к себе второго пса и, сняв шапку, вытер ею шею и вспотевший лоб.

Прохожий с изумлением увидел упавшие на плечи тощеватые косы.

Так его ограбила девчонка!

– Черт бы тебя побрал! – от всей души воскликнул он.

– Истинно говоришь, дядя! – рассмеялась девочка, оглаживая собак. – Все мы не ангелы и всех нас черти поберут, рано или поздно… Но я уж постараюсь им попозжее в лапы попасться…

Шагнула в сторону – и пропала вместе со своими псами. Под апрельским ветром качнулся фонарь, ржавый свет пополз по булыжнику. Из глубины квартала, из подвалов и подворотен долетел до прохожего запах сырой весенней гнили и обрывок песни – очень возможно, самой что ни на есть революционной.

* * *

Единственное окошко полуподвальной каморки в трактире «Каторга» украшала застиранная кружевная занавеска, а стену – зеркало с бумажными цветами и картинка из журнала «Огонек». Словом – нумер-люкс для избранных клиентов.

– Лешка, ты меня должон вспомнить! Должон, я тебе говорю! – девочка из давешнего переулка присела на корточки и потрясла за плечо не то мертвецки пьяного, не то накокаиненного парня, полулежащего на грязной подушке. По его длинной ноге, свободно вытянутой вдоль кровати, деловито бежал крупный таракан. – Ишь, нашел себе шоссе! Кыш! – девочка смахнула насекомое и несильно похлопала ладошкой по сероватым щекам парня. Темные расширенные зрачки колыхнулись в голубоватом студенистом белке и наполовину выкатились из-под век. – Я – Атька, одна из Люшиных близнецов-приблудышей. Мы все здесь, на Хитровке, в доме Кулакова жили. Атя и Ботя – помнишь?

– А где Люшка теперь? – парень сел на кровати, опираясь на руки, и взглянул почти осмысленно. – Померла? И брат твой помер?

– Типун тебе на язык! Живы оба. Люшика нынче живет помещицей в Калужской губернии, замужем, зовется Любовь Николаевной Кантакузиной, а Ботька в гимназии учится, чтобы потом червяков в университете изучать.

– Важнецкое дело червяки, – утвердил Лешка и потряс лохматой головой. – Котелок трещит. Подай-ка мне вон тот ковшик, там ханжа (Ханжа – разведенный денатурат с различными добавками, вошедший в широкое употребление с началом Первой мировой войны и объявлением в России «сухого закона». Хитровка особенно уважала ханжу на клюквенном квасе – прим. авт.) должна быть… Нету? А в бутыли на полу? Тоже нету?! Выжрали все, сволочи, и разбежались! Убью гадов… О-о-о!

– Лешка, а погляди-ка, что у меня есть! – девочка подмигнула парню и показала ему из-за пазухи запаянную сургучом головку бутылки.

– О-о-о! Неужто настоящая, довоенная?! Ты, Алька или как тебя там, – моя спасительница! Давай сюда! – Лешка протянул к девочке трясущуюся руку.

Атя шустро отскочила к колченогому столу, залитому чем-то липким.

– Э-э-э, нет! – воскликнула она. – Сначала пообещай, что сделаешь, чего я тебя попрошу.

– Что тебе надо?

– Мне надо в Петроград ехать. И чтобы ты или твои ребята мне достали билет или так просто в поезд посадили. Деньги у меня есть, но билета мне не продают, а вагоны все солдатами забиты. Я уже три раза внутрь почти пролезала, и все три раза меня выкидывали… Последний раз руку едва не вывернули и зуб откололся…

– Понял, – сквозь зубы сказал Лешка, скрючившись и придерживая голову обеими руками. – Уедешь, обещаю. Давай водку!

– Спасибочки тебе, ага, сейчас… И еще, пока я в отъезде, я тебе собачек своих на подержание оставлю, а то мне с ними в столицу ехать несподручно. Они хорошие собачки, полезные, и пропитание себе сами добывать умеют… Трактирщик-то их не хотел пускать, и в «нумера» особенно, да они своей волей пришли… Вон, погляди, сидят…

Лешка Фомка, молодой, но уже довольно известный по Москве вор-домушник, осторожно скосил глаза и жалобно застонал – два крупных пса умильно смотрели на него, раззявив жаркие пасти и капая слюной на посыпанный опилками пол.

– А вот и наша водочка родная! – ласково пропела Атя, ловко сшибла головку и с улыбкой протянула вору уже открытую бутылку. Живительная влага потекла в глотку, и в этот миг Лешка окончательно поверил в то, что перед ним действительно Люшина воспитанница, выросшая из когда-то найденного на помойке младенца.

* * *

Поезд мчался в рассвет, оставляя за собой облако розового пара.

Атя сидела, свернувшись в клубочек, в углу верхней полки, и глядела любопытными бессонными глазами. Оставшееся место на ее полке занимала крупная женщина и жареный гусь, которого она везла в Петербург на свадьбу старшего сына – фабричного мастера. Гусь был зажарен отменно – все пассажиры, которые по своим делам пролезали мимо купе через наваленные корзины, мешки и баулы, замирали и подолгу крутили головой и шевелили ноздрями, насыщаясь чудесным праздничным ароматом. Сейчас женщина спала, плотно прижимая к себе завернутого в тряпку гуся, и ее кофта насквозь пропиталась жиром. «Зато не сопрут!» – объяснила она Ате перед тем, как заснуть. Нога женщины то и дело свешивалась вниз, и тяжелый разбитый ботинок повисал прямо перед физиономиями нижних пассажиров – немолодой пары мещанского вида, водрузивших опухшие лодыжки на два одинаковых мешка (ездили в деревню менять вещи на продукты), и молодого прапорщика. Прапорщик был из захудалых, последнего поскреба – в солдатской шинели, с нарисованными чернильным карандашом полосками на погонах. Крестьянин или фабричный, звание явно получил за храбрость. Вставая и закидывая ботинок вместе с теткиной ногой на полку, прапорщик чуть слышно шипел и отворачивался – Атя догадывалась, что крепкий гусиный дух раздражает его голодный желудок: все пассажиры поезда что-нибудь да ели в пути, а прапорщик только пил несладкий кипяток из мятой, но надраенной кирпичом жестяной кружки. На второй верхней полке ехала мать с двумя детьми. Старший мальчик время от времени заходился во сне нехорошим кашлем. На нижней полке напротив на трех свернутых бурках высоко и неподвижно сидели три одинаковых кавказца и из-под сросшихся на низких лбах бровей смотрели прямо перед собой незрячими орлиными глазами.

Встав на карачки и свесившись вниз, Атя подмигнула прапорщику и протянула ему кусок хлеба из взятых ею в дорогу припасов:

– Бери пока. Вот тетка еще глубже заснет, так мы с нее платье ножичком и срежем, – тихо сказала она.

– Зачем это?! – одними губами спросил молодой человек и покраснел.

– Возьмем кипятку на станции и супец сварганим, – усмехнулась Атя. – Жиру там достанет…

Поезд резко затормозил и Атя, не удержавшись, кубарем скатилась с полки. Прапорщик неожиданно ловко поймал ее. Очутившись на коленях у молодого человека, Атя пошевелилась и, смеясь, взглянула прямо ему в лицо:

– Уж извиняйте меня!

– Завсегда к вашим услугам, мамзель, – улыбаясь крапчатыми глазами, галантно сказал прапорщик.

– Это кстати. Я Петрограда вовсе не знаю, а мне там надо будет одно место отыскать. Вы поможете мне?

– Даже не сомневайся. Всем, чем смогу.

– Ой-ей-ей, ты осторожнее меня держи, а то я щекотки боюсь…

– Я стараюсь, мамзель, простите…

От молодой, теплой и смешливой возни на полке сделалось нестерпимо тесно, но мещанин не решился отослать Атю наверх и жестом запретил то же жене. Уж больно недвусмысленные люди на своих плечах сажали девчонку в вагон. Кто-то будет ее встречать?

Поезд снова дернулся, набирая ход, с полки с грохотом свалилась нога гуседержательницы и начала угрожающе покачиваться. Видя, что прапорщик занят и не собирается отвлекаться, мещанин, кряхтя, поднялся со своего мешка, с трудом запихал ногу назад и вытер пальцы клетчатым носовым платком. Удивительным образом платок тоже сделался жирным – гусь продолжал распространяться в вагонном пространстве. Его жена, отвернувшись, бездумно уставилась в окно, за которым сперва медленно поплыли, а потом веселым частоколом замелькали березки в нежно-зеленом пуху.

* * *

Глава 5,

В которой маленькая разбойница приезжает в революционный Петроград, занимается своими делами и попутно знакомится с культурной жизнью столицы

В редакции было, как всегда, шумно и неприютно, хлопали двери, сквозняк таскал по комнатам облака папиросного и махорочного дыма.

– Ну здравствуй, что ли, Сарайя.

Максимилиан Лиховцев оторопело взглянул на невысокую девочку, которая, усмехаясь, стояла перед ним, подняв узкие плечи и по-мальчишески сунув руки в карманы синего ватерпруфа. Из залоснившегося воротника торчала тонкая грязная шея. На голове – кокетливая голубая шапочка с красным революционным бантом, на руках высокие лайковые перчатки, бывшие когда-то белыми. Что за чучело? … При всем том лицо девочки и особенно круглые беличьи глаза казались знакомыми, напоминали о чем-то давнем и сладко-болезненном…

– Анна! – ахнул он наконец, признав в девочке воспитанницу Любовь Николаевны Кантакузиной. – Как ты сюда попала?! Что ты делаешь здесь, в Петербурге? С Любовь Николаевной все в поря…? Что с Любой?! Да говори же!!!

Услышав истерические нотки в голосе главного редактора сотрудники журнала «Мысль» мигом бросили свою работу и заклубились небольшим роем. У всех внезапно образовалось к Лиховцеву неотложное дело, и также внезапно появились в руках сопровождающие это дело бумаги, которые срочно требовалось передать в отделенный высокой аркой и отгороженный шкафом эркер, заменявший Максу кабинет.

Любопытство сотрудников было объяснимо вполне: то, что тридцатипятилетнему Максимилиану Лиховцеву – вождю московских символистов, поэту, писателю, журналисту, редактору эт цетера – исторически невозможно было приписать ни одного полноценного романа с женщиной или мужчиной… В определенных кругах это тянуло на скандал не меньший, чем революция или заключение сепаратного мира с Германией. Так, может быть, ему нравятся уличные малолетки?

– Люшика дома, в Синих Ключах, с Алексан Васильичем, – сказала Атя и вытерла перчаткой короткий подтекающий нос. – А нас с Ботькой в Первопрестольную отправили, в гимназии учиться. Ботька и по сей день учится, а я сбежала – не по душе мне енто дело пришлось.

– Но почему же ты не вернулась в Синие Ключи?

– А на воле погулять? – Атя пожала плечами. – Кто ж откажется? Зато я всю революцию, от начала до конца, вот как вас сейчас видала…

– Это важно, – соглашаясь, кивнул Макс. – Ты голодна?

– Конечно, я всегда есть хочу. Да и задарма… – простодушно ухмыльнулась Атя.

– Мира, принеси, пожалуйста, что у нас там осталось! – крикнул Лиховцев шкафу, не сомневаясь, что его услышат. – А после я должен буду идти… Ты ведь пойдешь со мной? – Максимилиану хотелось увести девочку подальше от любопытных глаз и ушей.

С тарелкой, на которой лежали три темные печенины и две картошки (одна из них – надкусанная, на ободке насыпано чуток соли), явился из-за шкафа спортивно-театральный обозреватель журнала, одетый в клетчатый пиджак и персиковые гамаши:

– Вот, извольте. И еще: я дико извиняюсь, но там в прихожей защитник отечества интересуется, долго ли еще мадемуазель, и следует ли ему…

– Ты приехала не одна? Тебя кто-то ждет? – быстро спросил Макс.

– Да с поезда попутчик, – равнодушно ответила Атя. – Скажите ему там: пусть идет, куда ему надо.

– Ах, ветреное девичье сердце! – покачал головой корреспондент. – Вы о нем позабыли, а у молодого человека такой вид, как будто он мысленно уже представил вас своей деревенской мамаше, и вы с ним сходили под венец, получили землю революционным декретом, родили полдюжины детей, купили вторую корову…

– Ну, сейчас вы ему скажете, и он меня быстренько похоронит на взгорке над деревней, – подхватила Атя. – Всплакнет над могилкой, усаженной ромашками и отправится спокойненько по своим делам – какой-то ему там крестьянский съезд нужен…

– Ваш попутчик – солдатский делегат крестьянского съезда?! Боже, какая удача! – журналист буквально подпрыгнул на месте и с криком. – Зяма, беги сюда, сейчас я сделаю тебе нечаянную радость! – скрылся из виду.

– Сарайя, скажите мне наперед всего: вы нынче счастливы?

Этого вопроса Лиховцев не ожидал. Дернул светлой бровью, взял с тарелки картошку, повертел ее в пальцах, откусил.

– Что считать счастьем…

– Не виляйте, как хвост собачий, – невнятно прикрикнула Атя, с хрустом разгрызая жесткое печенье. – Говорите как есть.

– Допустим, так: совершенно счастливым я себя назвать не могу, но мы живем в эпоху перемен и потому жизнь моя наполнена интересными для меня событиями. Ты понимаешь?

– Понимаю, – кивнула Атя. – А вы картошку есть больше не будете? Можно, я доем?.. Да мне плевать, что надкусанное, у вас же сифилиса небось нету…

– Но почему ты так спросила? Мы давно не виделись, я тебя в нынешнем обличье с трудом узнал…

– Если вы счастливы, так я зазря и ехала.

Максимилиан с трудом сглотнул внезапно скопившуюся во рту слюну, дернул шеей и сказал решительно:

– Поела? Тогда – пошли! Мне все равно сейчас надо уходить на заседание…

– В-с-с! – Атя разочарованно присвистнула и опустила плечи. – Так вы тоже на заседания ходите, как Алексан Васильич? Ну, тогда все пропало…

«Что пропало? Что?!» – Максу хотелось закричать и затрясти девчонку так, чтобы зубы застучали.

– А у вас чего заседание?

– Я член временного комитета «Союза деятелей искусств». И я, кажется, сказал тебе: идем, я уже опаздываю!

На улицах Атя с любопытством крутила головой. Мимо проехал огромный, плотно набитый людьми автомобиль с царскими гербами. На его крыльях и просторных подножках лежали вооруженные матросы. Красный флаг судорожно трепетал и бился о древко. Вокруг каменной тумбы у наглухо запертых ворот шел летучий митинг. Человек с клочком бороды и в пальто с оторванным хлястиком надсадно кричал о свободе и войне до победы. Его слушали угрюмо.

В переулке прозвучало несколько выстрелов. Атя, не отводя взгляда от уличной жизни, сунула свою холодную ладошку в руку Макса. Лиховцев успокаивающе пожал тонкие сухие пальцы и подумал, что не ходил ни с кем за руку со времен хороводов на детских рождественских утренниках. Всю дорогу он ждал, что девочка заговорит, но она молчала.

Пришли в Академию Художеств. Каменные коридоры лабиринтом, огромные холодные залы. К Максу обратились сразу пять человек по пяти разным неотложным вопросам. Атя отступила вбок и сделалась незаметной. После начала заседания он сам, почти наощупь, нашел позади себя ее руку, посадил девочку рядом с собой и иногда шепотом объяснял ей, кто есть кто.

– Необходима комиссия по охране памятников старины!

– Старый мир рухнул под собственной тяжестью, потому вношу встречное предложение: создать комиссию по планомерному разрушению памятников искусства и старины!

– Это Лев Бруни, художник…

– Под Гатчиной крестьяне разрушили уникальный архитектурный ансамбль, помещичья усадьба 18 века, нужно обеспечить…

– Помещики были богаты, от этого их усадьбы – произведения искусства. Помещики существуют давно, поэтому их искусство старо. Защищать памятники старины – значит защищать помещиков. Долой!

– Это Осип Брик, поэт.

– Только через мой труп Маяковский войдет в Академию, а если он все-таки войдет, я буду стрелять!

– В себя стрелять? – тихо, округлив глаза, уточнила Атя. – Чтобы этот Маяковский вошел через его труп? А можно его попросить, чтобы он заодно и Осипа Брика застрелил? А то он мне что-то не понравился…

– Жена Брика – любовница этого Маяковского, – зачем-то сказал Ате Максимилиан.

– Так ему и надо! – обрадовалась Атя.

– Революции разрушают памятники искусства. Надо запретить революции в больших городах, богатых памятниками, как например, Петербург. Пускай воюют где-нибудь за чертой и только победители входят в город.

– Это Федор Сологуб, писатель.

– Надо же, такой старый, а умный.

По правой стороне Спасской улицы длинный пятиэтажный дом, разделяемый по фасаду вертикалями эркеров, увенчанных балкончиками под жестяными зонтиками-навесами. Третий этаж. Влажная прохладная комната с высокими потолками, четыре закругленных шкафа, отделанных фанерой из карельской березы, восьмиугольный опустелый стол, кресла, накрытые чехлами.

– Эту квартиру мне до времени уступил приятель, поэт, он сейчас в Тифлисе, а мне отсюда до редакции ближе, трамваи плохо ходят… Есть хлеб, чай и, кажется, кусок пирога с морковью…

– Сарайя, а где вы здесь спите? – оглядываясь, спросила Атя.

– Вон там, на полу, у окна на матраце. Когда я утром открываю глаза, сразу вижу небо и слуховое окно дома напротив. Иногда оттуда выходит белая кошка. Она умывается и наблюдает за голубями…

– Она скоро опять в никуда сбежит, или еще что-нибудь такое сделает…

– Кто – кошка?

– Люшика. У нее глаза белые, как лошадь Белка, и по ночам она не спит уже давно.

– А что же Александр, ведь он ее муж…

– Александр Васильевич с княгиней сошелся, доктор Аркаша на войне погиб, а Степан, Агафонов отец, вроде и живой, да пропал неведомо куда. Так, кроме вас, Сарайя, никого не осталось, с кем бы она стала говорить и кого услыхать может…

Максимилиан надолго задумался. Атя не торопила его, встала к стене и как будто слилась с синими обоями.

– Анна, я тебе верю, но рассуди сама: как оно может быть? Вот я бросаю журнал, приезжаю в Синие Ключи, врываюсь незваным в семейный дом с детьми, хозяйством, матерью-отцом, слугами-няньками – и что же? Я ведь даже не врач…

– Вам решать, Сарайя. Я так вижу: Люшика ради всех держится сейчас из последних сил, но если она снова синеглазкиным чарам поддастся, так и нам не видать ее больше, и в Синих Ключах все разом кончится…

Максимилиан выдохнул сквозь зубы и отвернулся к окну – так, будто ждал последнего совета от белой кошки из дома напротив. Но кошка, увы, как раз именно сейчас и не вышла на крышу.

* * *

Глава 6,

В которой эсеры принимают резолюцию, крестьяне настроены решительно, а Любовь Николаевна Кантакузина едет в Петербург и весьма оригинальным образом оплачивает необходимую ей информацию.

– Социал-демократам мы протягиваем левую руку, потому что правая наша рука держит меч!

Весеннее солнце млело в окнах, заставленных геранью, ходики на стене скреблись тихо, почтительно – будто не решались вмешиваться своим стуком в ход революционного собрания. Хозяин, торбеевский почтовый служащий, точно так же робел и тихо сидел в уголке, внимая ораторам.

– А если отбросить пафос? Товарищ Головлев пришел к нам не выслушивать лозунги, а с рассказом о том, что происходило на третьем съезде нашей партии.

Высокий нескладный человек с необычного цвета волосами – палая осенняя листва, схваченная инеем седины – оперся руками на покрытый вишневой скатертью стол. Висячая лампа осветила его высокий лоб, покрытый мелкими капельками пота.

– Вы все знаете, что между вторым и третьим съездом партии социалистов-революционеров прошло десять лет. Еще три месяца назад наша партия существовала в скелетообразном состоянии, в виде сети немногих нелегальных групп. Сейчас ситуация изменилась разительно – вернулись из-за границы лидеры партии со своим окружением, прибыли ссыльные, проявили себя «бывшие эсеры», в годы реакции ушедшие из политики в частную жизнь. Кроме того, привлеченные здравостью и актуальностью нашей программы, к нам хлынули массы новообращенных. Ни одна партия не растет сейчас так бурно, как наша, что, разумеется, не может не радовать, но одновременно создает определенные проблемы. Фактически на съезде нам пришлось заново знакомиться друг с другом, уточнять позиции. В результате в партии выделилось активное левое крыло, немногочисленное правое, стоящее за продолжение союза с кадетами, и компактный центр, охватывающий основную массу партийцев.

Только после долгих дебатов удалось принять устраивающие все фракции резолюции о войне и мире и об отношении к Временному Правительству. Мир без аннексий и контрибуций…

– Касательно земли у нас все интересуются, – громко прервал говорящего опирающийся на палку бородатый мужчина в наброшенной на широкие плечи солдатской шинели. – Потому милостиво просим – наперед всего скажите, что порешили на съезде про землю?

– Главнейшая задача, решения которой будут добиваться наши делегаты в правительстве – это приостановка земельных сделок и формирование земельного фонда, за счет которого может быть увеличено трудовое землепользование и переход частновладельческой земли на учет земельных комитетов, призванных на местах участвовать в создании нового земельного режима.

– Мудрено, – покачал головой мужчина в шинели. – Но не совсем понятно. Помещики на своей земле, как сеяли, так и убирать будут? А крестьяне – на своих обрывках, да с кормильцами на фронте? Или все-таки к уборке какое-то движение о мире и земле будет?

– Всею душой надеюсь, что будет.

– А как же министры-капиталисты? – задорно спросил молодой курносый человек в студенческом мундире. – Им-то небось нож острый – помещичью землю мужикам отдать?

– Люди, вошедшие от нашей партии в правительство, сделают все от них зависящее для немедленного начала аграрной реформы и, я верю, достигнут успеха. Ибо по твердости духа они сродни древним римлянам…

– Это как?

– Возьмем Николая Семеновича Чхеидзе, – рыжие глаза Головлева вспыхнули огнем искреннего восхищения. – человека, наделенного редким и поистине бесценным даром: совестливостью ума. Во время переговоров нашей контактной комиссии с Временным правительством его вызвали к телефону и сообщили, что его младший любимый сын чистил оказавшееся заряженным ружье и застрелился. (действительный факт из биографии эсеровского лидера – прим. авт.) С древним стоицизмом товарищ Николай заключил в себе душевную бурю и остался на посту. Слишком огромны были в его глазах стоящие на повестке дня вопросы революции, чтобы он мог позволить себе позабыть о них и погрузиться в собственное горе. Большинство из тех, кто продолжал переговоры, даже не подозревали о случившемся, настолько ему удалось силой воли подавить в себе все личное – ради общего, ради революции…

Солдат-инвалид что-то непонятно пробормотал себе в бороду, но студент, вступивший в партию социалистов-революционеров всего месяц назад, слушал завороженно и явно мечтал о революционных подвигах. Будто заразившись его энтузиазмом, из часов на стене выскочила деревянная кукушка и бодро подала голос.

* * *

– Да ты не мямли, кум, ты толком скажи: можно самим помещичью землю брать или не можно? Есть такое революционное разрешение?

Мужики, собравшиеся у огорода под березой, притихли, ожидая ответа. Петух, что исследовал влажную после дождя весеннюю травку, тоже замер – на одной ноге, вскинув высокий гребень, в сомнении, продолжать ли начатое дело или убраться от греха.

– Так я сам не понял… – давешний мужик-солдат поскреб в бороде расплющенными пальцами, желтыми от махорки. – Решают там наверху…

– Доколе ж оно будет? Землица-то вот она… она же, как баба, ухода требует и рожать ждать не станет… – на грубом лице говорившего явственно отражалась ярая долгая страсть и даже похоть. – Землица помещичья вот, тучная, теплая, руки с мозолями ждет… вроде и близко, а не дается… Неужто и мы, как и деды наши, так и помрем, ее не коснувшись, борозды по ней, родимой, не проведя?.. А к тому все идет… Замнут дело, договорятся меж собой, как в девятьсот шестом году было, и опять все по-прежнему. А мужик только шею под ярмо, да спину под батоги, да грудь под пулю подставляй. Уж если ты – на фронте побывал, грамотный, председатель нашего крестьянского комитета – не понял, значит нет у них наверху никакого решения, и надо мужикам самим свое дело решать.

– Да как же решать?

– Да вот хоть как в соседнем уезде… слыхал, небось? Но сначала поразмяться надо, решалку мужикам отрастить. Есть тут у нас со сватом одна задумка…

Отчего-то окончательно растревожившись и созвав кур, петух поспешил таки увести их подальше. Двор опустел; низкие облака повисли над ним в безветренном небе, цепляясь за верхушку березы и набухая понемногу новым дождем.

* * *

Посвистывали птицы за окном, солнечные зайчики перепрыгивали с натертого паркета на стекла шкафов, где книги стояли в строгом порядке, заведенном, кажется, еще в позапрошлом веке дедом покойного Осоргина.

– Люба, ты помнишь моего дядюшку, профессора Михаила Александровича Муранова?

– Разумеется, помню. Он нам на свадьбу античные вазы подарил, в них так хорошо сухой камыш смотрится, да и… сколько там Валентину-маленькому исполнилось? – чуть меньше двух лет получается, как мы с твоим дядей и Валентином-большим в Марыськином трактире обедали. А что с ним случилось-то? Заболел? Умер?

– Нет, дядя, слава Богу, жив, но… Я навещал его, когда был в Москве и, представь, он форменным образом голодает! Похудел, осунулся, едва передвигает ноги. Я, конечно, расстроился, ведь он, в сущности, единственный мой живой старший родственник, с которым я поддерживаю отношения, к тому же именно он когда-то разбудил во мне интерес к истории… Я стал его расспрашивать, потом дал денег дворнику, провел небольшое расследование, и вышло, что прислуга, ссылаясь на дороговизну и на то, что продуктов в Москве не достать, дядю попросту обкрадывает и объедает. Мало того, что эта баба сама поперек себя шире, так она за дядин счет кормит свою больную сестру и своего любовника-дезертира…

– Ты ему сказал?

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ценность наследия Юлии Ивановны Фаусек в полной мере становится понятной именно сегодня, так как оче...
В своих воспоминаниях о Второй мировой войне генерал вермахта Дитрих фон Хольтиц описывает сражения ...
Книга посвящена истории Атлантиды, легендарного материка, подробно описанного в диалогах Платона. Ав...
В антологию включены воспоминания женщин, в разные годы входивших в окружение Сергея Есенина и по-ра...
Книга московских историков-генеалогов Александра и Максима Андреевых подробно, точно и ясно рассказы...
Ирина Усманова – психолог-консультант, тренер, специалист по методике доктора В. В. Синельникова, пр...