Избранное Герт Юрий

После одной из атак на журнал, которые постоянно повторялись во времена Шухова (он выдержал еще три года озлобленной травли после того, как «Новый мир» уже отставили от Твардовского…), Галина Васильевна, заместитель главного редактора, ушла из журнала, чтобы прикрыть своим уходом Ивана Петровича, отсрочить его снятие… С тех пор она работала дома, писала, издавалась, храня редкостную независимость характера. Но в республике – единственный литературный журнал на русском языке, к тому же в нем планируется печатать ее новый роман. Стоит ли рисковать? – подумал я, хорошо зная наши нравы и принципы… Не очень-то здоровая и не очень молодая женщина, муж-сердечник… Да табун резвых жеребцов раздавит ее, забьет копытами! И все из-за меня?..

– Галина Васильевна, – сказал я в трубку, – я знаю, вы поступите, как сами сочтете нужным, что для вас мои советы… И все-таки – я не советую, я прошу вас – не делайте этого! Все аргументы я уже высказал Толмачеву, ничего нового вы ему не сможете выдать – только наступите на самолюбие, раздразните – и ожесточите против себя.

– Я подумаю, – сказала Галина Васильевна. Голос ее был тверд, резок, холодок обиды пронизывал его. Я увидел на мгновение темные, строгие глаза на полном, уверенно вылепленном лице, крутой подбородок, прямые, вразлет, брови…

Ну и дешевка же ты, – сказал я самому себе. – Неужели ты думаешь, что она… Неужели ты веришь…

Нет, я не верил. Я знал, что она не послушается никаких советов. У нее – своя логика. И эта логика мне понятна. Что же я прикидываюсь, лицемерю?.. Это норма. Как же от нее отговаривать?..

Норма… Разве норма перестает быть нормой в зависимости от того, сколько людей следует ей?..

Мне вспомнилось, как незадолго до самоубийства Ландау меня допрашивал следователь в республиканской прокуратуре. Был жаркий день в середине лета, но в кабинете с высоченным потоком, узким окошком и толстыми кирпичными стенами стояла благостная прохлада. Перед следователем лежал исписанный в столбик листок. Он зачитывал: Александр Солженицын, «Раковый корпус». Жорес Медведев, «Лысенко и Вавилов». Евгений Евтушенко, «Автобиография»… Он зачитывал, я говорил: «Нет, не читал», и снова: «Нет, не читал», и снова: «Нет, не читал…» Список включал примерно около сотни рукописей, ходивших в самиздате. Они были обнаружены у моего приятеля. А если точнее, то он сам их принес и сдал в КГБ после наставительной беседы со следователем – о происках наших врагов и способах подрыва советской власти. Мой приятель с юности страдал маниакально-депрессивным психозом, часто и подолгу бывал в психиатрической больнице, а выходя из нее, превращался в очень деятельного (может быть, даже слишком деятельного), интеллигентного, широко мыслящего человека с живым, порой блестящим умом. И вот – болезнь сыграла с ним скверную шутку. С ним, а заодно и со мной. Поскольку мой приятель, отвечая на вопросы следователя, в числе тех, кому он разрешал пользоваться своей потаенной библиотекой, назвал и меня.

В традициях психологического детектива, твердя «Нет, нет и нет», я решил, для убедительности, два или три раза сказать «Да, читал». Кроме того, мне сделалось жаль следователя, который ожидал от нашей встречи многого, и вдруг – полное разочарование… Почему не порадовать человека, тем более что это мне ничего не стоит?.. Позже я понял, что не слишком далеко ушел от своего товарища, хотя, регулярно навещая его в психбольнице, сам ни разу (пока!) не оставался там дольше, чем того требовали наши свидания. Впрочем, в те годы разница между психбольницей и тем, что вокруг, в некотором смысле была условной… Как бы там ни было, доставив некоторое удовольствие следователю (сознался я, стыдно сказать, в такой мелочевке, как Евтушенко и Жорес Медведев), я вышел из прокуратуры на вольный воздух, на улицу, где журчал арык, мчались машины, девушки в ярких платьях цокали каблучками по асфальту, и только тут понял, что свалял дурака, сам себя заложил. Но это еще ничего: решив доставить удовольствие следователю, я заложил и журнал. Поскольку достаточно было упомянуть, что причастный к самиздату человек работает в «той самой редакции, которая…», чтобы не поздоровилось и редакции, и главному редактору, и последствия могли случиться самые непредсказуемые…

По нынешним меркам это может представляться натяжкой, но тогда… Тогда мои несколько запоздалые прозрения подтвердил другой мой приятель, юрист, хорошо знакомый и с правовой наукой, и с бесправием, свойственным положению каждого простого советского человека в эпоху развитого социализма. После разговора с ним я, не мешкая, отправился к главному редактору журнала, к нашему незабвенному Ивану Петровичу Шухову, и когда мы остались наедине, все ему выложил.

– Когда вы принимали в журнал человека, сидящего теперь перед вами, вы не подозревали, какой это идиот, да и сам он этого не знал. Я ухожу, Иван Петрович, увольняюсь по собственному желанию или как вы сочтете нужным. Другого выхода я не вижу. Редакции из-за меня предстоят большие неприятности. Мало того, что шьют самиздат: я – еврей, стало быть – сионист, идеологический диверсант, пособник израильских империалистов и прочая, и прочая… Что и кому тут докажешь?.. Я напишу заявление.

Иван Петрович слушал меня внимательно, не перебивая, не переспрашивал. Он сидел в кресле, упершись локтями в стол, сцепив морщинистые стариковские пальцы, опустив голову, так что я почти не видел его лица – только сивые, седые волосы на темени крупной, не по росту, головы… О чем он думал? Может быть, о том, что в те минуты не приходило мне на ум: куда я денусь, уйдя из редакции? Кто меня возьмет?.. Я давно не печатаюсь, после первого успеха все оборвалось, я прослыл диссидентом, теперь этот самиздат… Случалась, Шухов бывал у нас дома, разговаривал с моей женой, тестем, тещей, шутил, ухватив за нос дочку: «Какой холодный – как у охотничьей собаки!..»

Помню, я ждал его слов, но что бы он ни сказал, у меня будто гора с плеч свалилась: я рад был, что сам нашел правильное решение…

Иван Петрович помолчал, посопел, хмуря лохматые кустики бровей над мощными линзами. Наконец, я услышал:

– Не надо вам, Юра, никуда уходить…

– А журнал?..

Журнал, как «Новый мир» для Твардовского, был его, по сути, детищем, он жил им – впрочем, как и все мы… Но, глядя куда-то мимо, Шухов только махнул куда-то в сторону рукой – мол, что ж, двум смертям все равно не бывать… Видно, противно было ему – даже из высших, говорю без иронии, соображений – согласиться на предложенное мной…

И я остался в журнале…

А времена были серьезные.

Через неделю или две, замученный допросами и обысками, Ефим Иосифович Ландау бросился с балкона. В прощальном письме Бенедикту Сарнову он извинялся за то, что не успел закончить примечания к однотомнику стихов Эренбурга (в Большой серии «Библиотеки поэта»), который редактировал Сарнов. Письмо, написанное в свойственной Ландау суховато-ироничной манере, заканчивалось строчками из эренбурговской «Бури»:

  • Мы жить с тобой бы рады,
  • Но наш удел таков,
  • Что умереть нам надо
  • До третьих петухов…
41

Проще всего манеру поведения связывать напрямую с интеллигентностью, культурой. Будто Фихте или Вагнер не были столпами культуры… Будто академики Углов и Шафаревич – не интеллигенты… И если Иван Петрович Шухов, на мой взгляд, был высшей пробы интеллигентом, то не количеством прочитанных (и написанных) книг, не образом жизни это определялось. В его характере, в своеобразном артистическом аристократизме его души мне всегда чудилось некое природное, из народной глубины идущее начало. То самое, в котором трудно все разложить по полочкам, разумно мотивировать. Почему?.. А бог его знает – почему, да только поступить надо так, а не иначе! И чем больше доводов, тем упорней желание сделать все им наперекор!..

Думая об Иване Петровиче, я вспомнил о человеке, которого никогда не видел. Звали его по теперешним стандартам странно – Афон. А услышал о нем я от Марии Марковны, матери моей жены. Молодость ее прошла на Украине, в Черкассах. Город во время Гражданской войны переходил из рук в руки – от белых к красным, от красных – к петлюровцам, от петлюровцев – к «зеленым», Бог знает – к кому еще. Что дольше всего хранит человеческая память? Воспоминания о войнах, пожарах, землетрясениях… В еврейской памяти живут погромы. Как-то, перебирая фотографии незнакомых мне людей, бережно хранившиеся Марией Марковной, я засмотрелся на одну – совсем юной, необычайно красивой девушки с рафаэлевским овалом лица, полными губками, большими черными глазами, мерцающими в глубине густых ресниц. Локон, завившийся пружинкой, повис у виска – там, на виске, казалось, пульсирует жилка… Чудо как хороша была девушка! Я заглянул на обратную сторону фотокарточки – и прочел написанное мелким четким почерком: «Маня (имя мне запомнилось, фамилия – нет), убита во время погрома».

Потом я узнал от Марии Марковны: это была ее подруга, когда ее убили, ей было восемнадцать лет.

Так вот, в тот ли, в другой раз, когда город захватили петлюровцы (или «зеленые» атамана Григорьева) и по Черкассам полыхнул слух о погроме, семью Марии Марковны спас Афон.

Семья была немалая и не состояла в родстве ни с баронами Ротшильдами, ни с сахарозаводчиком Бродским. Ее глава Мотл Проскуровский служил на железнодорожной станции упаковщиком, дети – что постарше – подрабатывали: тот помогал на разгрузке, этот, щелкая кнутом, гонял на Днепр клячонку-водовозку. Афон жил рядом, за плетнем. В плетне имелась дыра, так что со двора в соседний двор можно было пробраться, не выходя за калитку. Когда слухи сделались угрожающими, Афон явился к своим соседям и ночью через ту дыру провел к себе в дом. Перед этим дедушка Мотл (так называли Мотла Проскуровского, когда я впервые его увидел: в ту пору ему было хорошо за восемьдесят) пришел к этому человеку, с которым его разделял не только плетень: вера, обычаи, ощущение жизни – все было разное… И вот он пришел к соседу Афону и положил на стол ему деньги (можно представить, сколько мог собрать их упаковщик!..) и сказал: «Спаси мою семью». И Афон ответил: «Забери свои деньги, я тебе лучше сделаю, чем за деньги»… Так, именно так, слово в слово, будто бы сказал Афон, и я не сомневаюсь, что так оно и было, уж очень характерная интонация дедушки Мотла слышится мне в этом пересказе. Но что в конечном счете куда важнее – все дни, пока в городе шел погром, пока в городе грабили, насиловали, убивали, семейство дедушки Мотла скрывалось в подполье у Афона. Он мог за это жестоко поплатиться, отчего же он все-таки это делал?.. Тем более что среди захвативших Черкассы не то петлюровцев, не то григорьевцев были два его родных брата?.. Пока они грабили и убивали, Афон спасал… Отчего?.. Не знаю, не знаю, не могу ответить. Тем более что не довелось мне повидать того Афона, поговорить с ним. Правда, его видела моя жена, еще девочкой: приезжал к дедушке Мотлу в Харьков огромного роста старик, с большой бородой, в сапогах и плаще, он доставал из мешка и протягивал ей гостинчик из родных Черкасс… Потом они с дедушкой Мотлом сидели за столом, пили чай, а то и кое-что покрепче, закусывая свежепросоленным, с чесночком, салом. Дедушка Мотл, в чем я сам убедился, даже и в свои почти девяносто лет мог, а главное, умел выпить, и когда его внук, только что отслуживший в армии, проездом домой заглянул к дедушке и, хорошо «приложившись» на радостях, под конец рухнул и растянулся пластом во дворике, под увешенным спелой вишней деревом, дедушка Мотл, ни в чем не уступавший в застолье внуку, привычно похаживал по садику, рыхлил землю мотыжкой…

Трудно понять, почему от Ивана Петровича Шухова потянулась ниточка мыслей к дедушке Мотлу к Афону… Но если бы случилось невероятное, подумалось мне, и три этих человека встретились, они бы поняли друг друга…

42

Не стану скрывать, позиция Афона, о котором рассказано, мне симпатичней, чем позиция его братьев, которые, возможно, и прежде не были большими интернационалистами, а в Гражданскую войну решили, что все евреи – от мала до велика – комиссары от самого рождения, почему их и следует извести… У братьев Афона имеется ныне изрядное количество духовных братьев, посвящающих «лучшие годы своей жизни» коллективному воскрешению старого мифа. Думаю, сами мифослагатели отлично ведают, что творят, но для многих слова их, произносимые с артистической страстью, являются истиной. Под воздействием их слов порой оказываются и прямые жертвы мифа – евреи, еще недавно гордившиеся своим генетическим комиссарством, а ныне терзающиеся причастностью к нему… Мне кажется, ни гордиться, ни терзаться тут нет оснований, но стоит хотя бы попробовать разобраться в расхожем обвинении, выдвинутом против еврейства, – его активном участии в революционном движении, особенно – в его едва ли (по мнению об винителей) не главной роли в Октябрьской революции, Гражданской войне, коллективизации и т. д.

43

В самом деле, поскольку «ни в одной европейской стране они не подвергались таким ограничениям и преследованиям, ни в одной стране они не были загнаны в «черту оседлости»[7], революция для многих евреев, и прежде всего для еврейской бедноты, оказывалась единственной возможностью добиться человеческого положения, сравняться в правах с остальным населением, разрешить общие для всех социальные проблемы. Отсюда – значительный процент евреев среди революционеров. Однако намеренное выпячивание этого обстоятельства отвлекает внимание от фактов, никак не вписывающихся в распаляющую сердца «патриотов» картину.

1) Среди меньшевиков, решительно отвергавших, как известно, идею захвата власти в октябре 1917 года, было большое количество евреев, они входили в руководство меньшевистской партии с первых лет ее создания, например – Ю. О. Мартов, П. Б. Аксельрод, Р. А. Абрамович, Ф. И. Дан, Г. Я. Аронсон, С. Шварц, редактор меньшевистской «Московской газеты» Н. В. Вольский и др.

2) Лидерами партии правых эсеров являлись А. Р. Гоц, Д. Д. Донской, Б. Рабинович, М. Я. Гиндельман, Л. А. Герштейн, Е. М. Ратнер-Элькинд, по терминологии Шафаревича – представители «малого народа». Эсеры тоже были против провозглашенного в «Апрельских тезисах» курса на социалистическую революцию. Мало того: вместе с меньшевиками они покинули Второй Всероссийский съезд Советов, провозгласивший установление в России Советской власти. Еще недавно такие обличители сионизма, как Романенко и К°, поносили за это «сионистских вождей» из числа меньшевиков и эсеров, обвиняя их в антикоммунизме. Казалось бы, теперешние «борцы с мировым сионизмом» за то же самое должны возгласить Мартову или Гоцу «осанну»… Ничуть не бывало!

Не говорю уж о том, с каким уважением к евреям-эсерам следовало бы отнестись тем, кто дорожит памятью об Учредительном собрании, разогнанном большевиками: партия эсеров, как известно, имела в нем преобладающее количество мест.

3) Уж кто-кто, а кадеты – конституционные демократы – меньше всего могут быть заподозрены в симпатиях к Октябрю и Советской власти… Между тем в ЦК партии кадетов входили евреи М. М. Винавер (юрист, близкий друг П. Н. Милюкова), П. П. Тройский, М. Л. Мандельштам, Л. И. Петражицкий, А. С. Изгоев. К видным деятелям кадетской партии относят И. В. Гессена, А. И. Каминку, Г. А. Ландау.

4) Пропагандисты теории «мирового заговора» видят в Октябрьской революции гигантских масштабов еврейскую акцию против русского народа. Однако не естественней ли полагать, что одни евреи жаждали революции, другие больше заботились о судьбе своей семьи или, скажем, своего местечка, чем о «всемирном пролетарском пожаре», третьи же, а именно – люди богатые, революции отнюдь не сочувствовали, а наоборот – активнейшим образом ей сопротивлялись. Чтобы это последнее соображение обрело плоть, напомню, что до Первой мировой войны в руках капиталистов-евреев было 100 сахарных заводов из трехсот, имевшихся в стране; что заводы, принадлежавшие семье Бродских, производили в 90-х гг. четвертую часть всего российского сахара; что в XIX веке прокладкой железных дорог в России занимался ряд еврейских подрядчиков, из них самым известным считался «железнодорожный король» Самуил Поляков; что немалый капитал сосредоточен был в руках еврейского банкира Евзеля Гинзбурга, что в разработке золотых приисков участвовал его отпрыск Гораций Гинзбург, что среди крупных российских капиталистов значились Гальперины, Этингеры и др., связанные с текстильной и мукомольной промышленностью, речным судоходством[8].

Сейчас для большинства из нас многие из приведенных выше имен почти ни о чем не говорят. Сочиненная, далекая от объективности история, бывшая долгое время в ходу, оставила в нашей памяти Троцкого и Каменева, Зиновьева и Свердлова, Урицкого и Володарского, Лозовского и Рывкина, Ярославского и Скворцова-Степанова и т. д., и т. д. Тут волей-неволей может возникнуть впечатление о каком-то продуманном, тщательно организованном, руководимом из единого центра дьявольском замысле…

Разумеется, вершинной точкой сооружаемой ныне пирамиды из обличений и разоблачений оказывается приговор, выносимый Марксу и марксизму: это его план, его утопия виновата в принесенных Россией жертвах. Он, Маркс, и его марксизм… И так ли уж важно, что Маркс имел в виду социализм, идущий на смену не полуфеодальному, едва-едва нарабатывающему капиталистическую мускулатуру государству, а капитализм, который успел пережить свою зрелость и одряхлеть, исчерпать себя; так ли уж важно, что он ориентировался на развитый, сильный, организованный пролетариат; так ли важно, что до сих пор остаются открытыми вопросы: в самом ли деле утверждал он необходимость пролетарской диктатуры, и если да, то что понимал под нею, и т. д. Тут многое спорно. Бесспорно другое: Ленин и российские большевики считали себя истинными марксистами и пришли к идее диктатуры, но Карл Каутский, Эдуард Бернштейн, Рудольф Гильфердинг и другие деятели Второго Интернационала, тоже считая себя истинными последователями Маркса, были противниками пролетарской диктатуры. Социалисты Леон Блюм, Жорж Мандель, Бруно Крайский, Пьетро Ненни, Франсуа Миттеран, многочисленные партии Социнтерна также не разделяли – или не разделяют в настоящее время – догматов, считавшихся у нас единственно верными. Хочешь – не хочешь, приходится признать, что среди активных деятелей Второго Интернационала и в прошлом, и ныне довольно много евреев. Но… Пирамида требует стройности, ее основатель – еврей Маркс, он и его последователи накинули на шею России удавку – Октябрьскую революцию, пролетарскую диктатуру, убили царя, разрушили церковь. Сталин был всего лишь покорным их учеником, что с него взять… Как-никак – евреем он не был, хотя бы за это можно иные вины ему скостить…

Так создается, конструируется, разрабатывается версия, отличающаяся простотой и доступностью, а кроме того, имеющая то преимущество, что задевает впрямую минимальное количество людей: всего-то какие-нибудь 0,69 процентов населения нашей страны. Им, 0,69 %, выносится обвинительный приговор, который служит одновременно оправданием для остальных 99,31 %… Не потому ль столь охотно прощается этой версии то малое обстоятельство, которое не простили бы любой другой: полнейшее пренебрежение истиной?..

44

В конце января собралась редколлегия.

Как всегда, проходила она в кабинете главного редактора. Как всегда, вначале главный редактор изложил суть проделанной за последние месяцы работы, очертил план на будущее – все это выглядело весьма дельно и респектабельно. Затем стали высказываться члены редколлегии, и высказывались также весьма дельно и респектабельно, то есть тщательно дозируя плюсы и минусы – так, чтобы положительное сальдо складывалось в пользу журнала. Короче, господствовал дух общего взаимопонимания и взаимной приязни, характерных для такого рода совещаний. Помимо членов редколлегии, не состоящих в штате редакции, присутствовали почти все работники журнала.

Когда с главными вопросами было покончено, Толмачев сказал:

– Поступило письмо от Герта Юрия Михайловича…

Он читал текст – быстро, скороговоркой, без всякого выражения на лице и в голосе – подчеркнуто беспристрастно, точнее – бесстрастно. Тишина в кабинете была полнейшая. Но ощущалось в ней осуждение, даже какая-то благочестивая оскорбленность. Толмачев еще не кончил, еще никто не произнес ни слова, а я уже чувствовал себя так, будто совершил такое неприличие, о котором и говорить порядочным людям неловко, не то чтобы всерьез порицать. Достаточно просто пожать плечами, поморщиться – и продолжать заниматься важными, достойными делами.

Одно меня радовало в тот момент – что бог надоумил меня прямо, открыто, ясными словами определить свою точку зрения на бумаге, исключив тем возможность ее перевирать и домысливать…

Впрочем, не бог, а некоторый опыт меня этому научил. Много лет назад, году в 1968, Иван Петрович рассказал, как к нему явился тогдашний секретарь Союза писателей Моргун и принялся выговаривать за то, что он, Шухов, собрал у себя в журнале «жидовское кодло».

В то время в редакции «жидовское кодло» представлял я в единственном числе. История с Ландау была еще впереди, меня забавляла странная логика, по которой неугодного властям Солженицына преображали в еврея Солженицера, Сахарова – в Цукермана, что же до моих друзей Николая Ровенского и Алексея Белянинова, то первого «руководящие круги» в Алма-Ате, несмотря на стопроцентную славянскую внешность, считали замаскировавшимся евреем Ровинским, второго – тоже евреем – из-за еврейки-жены… Она, эта государственная логика, владевшая Федором Авксентьевичем Моргуном, поэтом, а во время войны – начальником лагеря, по его словам, для военнопленных японцев, не бралась мною в расчет. Обида и ярость по молодости лет захлестнули меня.

В тот же день, после разговора с Шуховым, я позвонил Анатолию Ананьеву.

– Толя, – сказал я, мы были с ним на «ты», – прошу тебя завтра утром в 10 часов быть в кабинете Моргуна. Зачем – завтра узнаешь, но для меня это очень важно.

Ананьев, недавно еще секретарь Союза писателей Казахстана, собирался переезжать в Москву и держался независимо, не примыкая ни к одной группировке. Так что для меня не было человека более подходящего на роль секунданта.

В 10 утра на другой день я вошел в кабинет к Моргуну. Ананьев был здесь. Я поблагодарил его и сказал, что он понадобился мне как свидетель, чтобы предупредить впоследствии любые передержки. Потом я подошел к столу, за которым гранитной, грубо обработанной глыбой возвышался Моргун.

– Я пришел вам сказать, Федор Авксентьевич, – сказал я очень спокойным, так мне казалось, тоном, – что мой отец был офицером, он погиб в октябре 1941 года, защищая от фашистов Родину, и мне стыдно перед своей дочерью за то, что землю, за которую он отдал жизнь, поганят такие мерзавцы, как вы.

Моргун побледнел, водянистые, заплывшие глазки его округлились, сжались в копеечку:

– Ничего не понимаю!.. Что случилось?..

Видно, ему впервые довелось услышать такое. И от кого?.. Я все ему объяснил. Тем же спокойным, ледяным тоном, чеканя каждое слово. И только все до конца высказав, выйдя из кабинета, прошагав бесчувственными ногами через еще пустынный в этот час вестибюль, сел за свой стол в пустой еще редакционной комнате – и заплакал. Сам не знаю, как это получилось. Сто лет, тысячу лет не плакал, забыл, как это делается – а вот поди ж… Рыдания так и хлынули из меня, стыд, как раскаленные плоскогубцы, жег и рвал тело: стыдно мне было и за эти глупые, неудержимые слезы, стыдно – перед моей семилетней дочерью – за то, что землю, которую я учил ее любить, топчут антисемиты… Пределом позора – о святая простота!.. – казалось мне, что писатель, поэт, секретарь СП – может быть черносотенцем… У нас в Караганде, откуда я приехал, воздух был чист, русские, казахи, немцы, евреи, украинцы, корейцы – кого у нас только не было, до болгар и испанцев включительно – все дышали этим воздухом в полную грудь…

Мне было тогда 37. Сейчас 57, а через неделю стукнет 58… И вот я сижу, слушаю Толмачева, который читает мое письмо… Что скажут люди, заполнившие его кабинет?.. На стене – портрет Ивана Петровича Шухова, он умер 14 лет назад. И умер Алексей Белянинов, отсутствие которого все эти годы – и чем дальше, тем острей – я ощущаю. Морис Симашко, звонивший мне последнее время каждый день, – не член редколлегии, его нет здесь. И нет Володи Берденникова, который бы наверняка был рядом со мной, – он уволился из редакции полгода назад. Николай Ровенский… Он давно не ходок в журнал, засел как в ссылке в Обществе по охране памятников. Ушел из журнала Старков – человек мягкий, без камня в душе, но потому-то, возможно, и чуткий к чужой боли… Даже Нади Черновой нет, еще не вернулась из отпуска: впрочем, и хорошо, что ее нет, ей пришлось бы уступить силе… А сила, я это сразу понял, не на моей стороне.

Среди собравшихся Сатимжан Санбаев, с которым нас прежде многое сближало, но на меня пал жребий отказать ему от лица редакции в печатании наспех написанного последнего романа… Мурат Ауэзов, человек во всех отношениях замечательный, к тому же тонкий, все понимающий, не раз доказавший свою отвагу… Но Сатимжан – его друг, а в жизни частенько выбирают не истину, а Платона… Павел Косенко – умница, эрудит, он тоже все понимает, и понимает, что журнал, в котором он пятнадцать лет работал заместителем главного редактора, в лучшие годы добивался популярности совсем иным способом. Но Павел осторожен, осмотрителен… Кто еще?.. Валерий Буренков, приятель Толмачева…

Остальные?.. Мнение наших, редакционных, мне известно заранее… Ну, что ж, в любом случае – я сделал все, что мог.

– Кто желает высказаться? – Закончив чтение, Толмачев торопливым, скользящим взглядом пробегает по неподвижным, закаменевшим лицам.

Молчание.

Долгое-долгое молчание.

Мне становится смешно: словно перед командой «Пли!..» Это когда-то. А в наше время – «Огонь!..» Глупая мысль, но губы мои ползут, растягиваются в усмешку, сдержать которую нет сил.

Раньше я был один на один с редакцией, теперь – с редакцией плюс редколлегией… Только и всего.

– А о чем тут говорить? – агрессивно произносит Иван Щеголихин и поднимается, распрямляясь во весь свой великолепный рост. – И вообще – что это за тон у Герта в его… письме? Кто такой Герт, чтобы так с нами разговаривать?.. Не вижу смысла в каком-либо обсуждении. Цветаева или Герт?.. Я выбираю Марину Цветаеву!

Щеголихин – один из самых видных русских писателей Казахстана. Автор немалого числа книг, нескольких биографий, выходивших в Москве, в серии «Пламенные революционеры»… Он садится. От него дышит жаром, как от раскаленной печной дверцы. Случайно получилось, что мы сидим рядом, я всем телом чувствую этот жар. Мы знаем друг друга двадцать пять лет, когда-то вместе работали в журнале… Я мог бы ему кое-чем ответить, но не хочу. Я все сказал в письме…

– Герт предлагает запросить специалистов… – то ли утвердительно, то ли вопросительно произносит Дмитрий Федорович Снегин, сидящий напротив Толмачева, перед редакторским столом, и, обернувшись, смотрит на меня. Сложные чувства сплетены в этом взгляде из-под прямых, широко раскинутых бровей на красивом, скульптурной лепки лице. Он похож на памятник, сошедший с пьедестала, оживший, но не до конца, хранящий в фигуре, движениях, мимике невозмутимую величавость писателя-классика, в прошлом – фронтовика-панфиловца, еще недавно, считалось, друга Кунаева… По природе незлой человек, он, будучи долгие годы секретарем Союза писателей, относился ко мне с покровительственным сочувствием, случалось, и помогал. Вот и сейчас в его глазах и сочувствие, и упрек, и жалость: мол, что же это вы, Юра?.. Для чего это вам было надо?.. Как вас угораздило?..

– Да, – откликается Толмачев на его полувопрос, полу ни к кому не обращенные, повисшие в пространстве слова, – тут названа… – Он упирается взглядом в заключительный абзац моего письма – Са-а-кянц… – врастяжку повторяет он, должно быть, впервые встречая это имя.

Какая-то волна, похожая на затаенный вздох, пробегает по комнате. Меня обжигает догадка: Герт, Саакянц… Неважно, что Саакянц – крупнейший в стране специалист по творчеству Марины Цветаевой. Это не важно. Важно, что Герт… Да, вот именно – Герт… Называет не кого-то, а именно Са-а-кянц… И они, Герт и Са-а-кянц, будут судить нашу Марину Цветаеву!..

Мне противно от своей догадки, додумавшись до нее, я становлюсь противен сам себе.

Кто-то говорит, что «Вольный проезд» нужно прочесть всем членам редколлегии, есть такие, кто не читал… Косенко, Мурат Ауэзов, Санбаев… Нужно прочесть – и снова собраться…

Остальные читали. И согласны со Щеголихиным, которого, видно, Толмачев полностью посвятил в наши споры. Иначе откуда взяться такой лапидарной формуле: «Герт или Цветаева»?.. Ведь в письме об этом ни слова.

– Снова собираться?.. Зачем, проще сообщить мне свое мнение по телефону или письменно, – говорит Толмачев.

Вот и все. Напрасно я думал, что кто-то возразит Щеголихину Его не любят в редакции, но неприязнь (или ненависть?) ко мне пересиливает.

Редколлегия закончена. Все встают, выходят из кабинета Толмачева, с преувеличенным усердием и радостью разгибая затекшие суставы. Я тоже выхожу – один.

45

Все выходят и, как обычно, идут пить кофе… Я сижу в своей комнате, среди пустых столов. Мне вспоминается, как – еще при Шухове – мы всей редакцией пробивали повесть о Матери Марии. То была первая у нас в стране обстоятельная публикация о судьбе Кузьминой-Караваевой, и рассказывалось в ней не только о Блоке, об эмиграции, о французском Сопротивлении – рассказывалось о лагере Равенсбрюке, где Мать Мария пожертвовала собой, спасая молоденькую еврейскую девушку… Мы пробили-таки, напечатали эту повесть…

46

Я иду к Толмачеву. Он в кабинете один, собирается уходить…

– Послушай, – говорю я, – может, не станем тянуть дальше? По положению я обязан ждать два месяца, прошел месяц. Подпиши мое заявление.

– Так я и знал, – Толмачев, уже накинув было пальто, опускается в кресло. Вид у него огорченный.

Да, хотелось мне сказать ему, ты знал… Знал, к кому обратиться, кто будет третейским судьей… Щеголихин – талантливый писатель, но – смятый, сломленный жизнью человек: когда-то, при самых нелепых обстоятельствах, уже в мирные дни, дезертировал из армии, жил под чужим именем, был судим, отсидел три года. Колючая проволока, природный дар и чрезмерное, хотя и свойственное литераторам тщеславие, определили его характер. Точнее – бесхарактерность: он – человек без позиции, всегда там, где сила. В годы «оттепели» – с «ново-мировцами», потом – с новыми хозяевами положения. Понадобилось – и он предал свой журнал, своих друзей – Ровенского, Белянинова, Симашко. Предал Ивана Петровича, чей портрет украшает кабинет Толмачева. Когда-то написал повесть, в которой обрушивался на антисемитов… Повесть не напечатали, но так было тогда модно – и он, повинуясь моде, ее написал. Теперь в моде другое поветрие… И он его чует. Он принципиально беспринципен – вот его стратегия и тактика, его счастье и несчастье… Винить во всех бедах России евреев – безопасная, выгодная, патриотическая позиция. К тому же в журнале начинается публикация его нового романа…

Снегин… Будучи в чести и у власти, увенчанный всеми лаврами и регалиями, никому долгие годы не делал гадостей, не ставил подножек – правда, и не защитил никого, не избавил от клеветы, напраслины, от прямых обвинений в щедрое на все это «время застоя». Но многие знают – и Толмачев тоже, разумеется, – что в 1949 году, будучи секретарем Союза писателей, он выступил в газете с разгромной статьей, где назвал трех космополитов, «участников антисоветского подполья» – Домбровского, Варшавского, Жовтиса. Вскоре Юрий Домбровский был арестован, Варшавскому и Жовтису тоже пришлось несладко… В 1963 году – новый казус: нашумевшая, дважды профигурировавшая в «Известиях» история с публикацией антисемитской повести некоего московского автора. Не припомню, чтобы за подобный криминал у нас кого-то наказывали… А его таки сняли с редактирования журнала, в котором та повесть появилась. Не стоило бы ворошить давнее, только – к чему было прибегать к суду столь большого специалиста по национальным проблемам?..

Я мог бы все это выложить Толмачеву, но зачем? Все это ему было известно. Пожалуй, даже лучше, чем мне.

47

– Сегодня четверг, – сказал он. – Подожди до понедельника, в понедельник я подпишу. Тон у него был просительный. Я согласился.

Мне отчего-то стало его жаль и вспомнился рассказ Джека Лондона «Убить человека». Принято говорить о том, какого мужества, отваги, внутренней борьбы требует благородный, героический поступок. Подлость тоже нуждается в мужестве, отваге, мобилизации душевных сил…

48

В понедельник я в последний раз был в редакции: продиктовал несколько писем авторам, раздал работникам отдела рукописи, отобранные для публикации, выбросил бумажный сор, накопившийся в ящиках стола. За этим делом я дольше всех задержался в редакции, уходил, когда все уже разошлись.

Двадцать три года журнал для меня был вторым домом, второй семьей… Я знал, что никогда больше не перешагну его порога.

Но дело-то, собственно, заключалось не только во мне, а точнее – и вовсе не во мне.

49

«В начале было Слово», как сказано в Библии.

В начале были слова, произнесенные интеллектуалами (по нынешней терминологии), да какими! К примеру, вот что писал один из величайших гуманистов, поэт, рыцарь свободной мысли, борец с мракобесием Вольтер:

«Евреи никогда не были физиками, геометрами или астрономами; у них не только никогда не было общественных школ для воспитания молодежи, но даже термина, обозначающего такие учреждения, нет на их языке… Наконец, они просто невежественный и варварский народ, с давних пор соединивший самую мерзкую скаредность с самыми отвратительными предрассудками и с вековечной ненавистью к народам, которые терпят и обогащают их».

Фихте, один из духовных вождей немецкой нации, философ, глубокий мыслитель:

Евреи… «являются обособленной и враждебной державой, находящейся в состоянии беспрерывной войны со всеми другими государствами и тяжело угнетающей некоторых из них… Я вижу лишь один способ дать им гражданские права: ночью обезглавить их всех и приставить им другие головы, в которых не осталось бы ни одной еврейской идеи…»

Достоевский… Человечество не устает повторять сказанное им о слезе ребенка. Думаю, эта фраза достойна того, чтобы причислить ее к десяти заповедям – одиннадцатой!..

Но вот что он писал:

«… Вместо того, чтоб… влиянием своим поднять уровень образования, усилить знание, породить экономическую способность в коренном населении, вместо того еврей, где ни поселялся, там еще пуще унижал и развращал народ, там еще больше приникало человечество, еще больше падал уровень образования, еще отвратительнее распространялась безвыходная, бесчеловечная бедность, а с нею отчаяние. В окраинах наших спросите коренное население: что двигает евреем и что двигало им столько веков? Получите единогласный ответ: безжалостность…» И еще, утверждал он, евреи «и теперь неуклонно ждут Мессию… они верят все, что Мессия соберет их опять в Иерусалиме… и чтоб не иметь нового отечества, не быть прикрепленным к земле иноземцем… следует иметь все с собою лишь в золоте и драгоценностях, чтобы удобнее их унести… в Палестину».

Вот слова трех гениев, трех светочей на пути гуманизма, по которому с немалым трудом движется человечество. Сказанное ими о еврействе – малость, частность, если представить себе их творчество в целом. И, думается мне, взгляды эти находятся в противоречии с глубочайшими истинами, которые каждый из них поведал миру…

Да и кто я такой, чтобы, не соглашаясь с приведенными выше словами, в чем-то попрекать, а тем более – навешивать расхожие ярлыки на грандиозные, монументальные эти фигуры?..

Помимо всего – ведь то лишь слова, слова, слова… Я уверен, Вольтер, Фихте и Достоевский, какие бы слова они не произносили, ничьей крови не жаждали, в том числе и крови не слишком-то любимого ими еврейского племени… И окажись, например, Федор Михайлович спустя четыре года после того, как написаны им были приведенные выше строки, – окажись он в Одессе во время знаменитого, длившегося три дня и три ночи погрома, он первым бы кинулся наперерез погромщикам и заслонил собой какого-нибудь маленького, в курчавых волосенках жид очка (он питал слабость к этому именно слову)…

И нужно было, чтобы случилось еще многое и многое, чтобы Фридрих Ницше, новый человек (а те трое, несомненно, были старые, архаичной морали люди) возвестил свое Анти-Евангелие и доказал пошлость и лживость десяти заповедей, и чтобы человечество, пройдя через Первую мировую войну, привыкло к запаху гниющего, разлагающегося человеческого мяса, а к убийству – как занятию будничному, отчасти заурядному, отчасти патриотичному, и чтобы на смену Великим Титанам Духа явились титаны помельче, и даже вовсе не титаны, а разносчики, преобразователи высказанных задолго до них идей, и приблизили эти несколько абстрактные идеи к практической жизни – я имею в виду скажем, Освальда Шпенглера, с горечью объявившего в «Закате Европы», что гуманизм умер, изжив себя, француза Жозефа Гобино, в изящном по стилю труде «О неравенстве человеческих рас» возвестившего, что понятие расы – главнейшее из всех исторических категорий, а из рас главнейшая – арийская, а из арийцев самые ариистые – немцы, и чтобы мысли его подхватил и развил дальше английский аристократ Хьюстон Стюарт Чемберлен, который благословил перед смертью (он умер в 1927 году) Адольфа Гитлера на грядущие подвиги, а кроме того, доказал, что Иисус Христос являлся чистокровным арийцем, – все это и многое другое должно было произойти и утвердиться в мире, чтобы впоследствии оформиться в чеканных параграфах Нюрнбергских законов в Германии. И вот как это выглядело:

«ИМПЕРСКИЙ ЗАКОН О ГРАЖДАНСТВЕ ОТ 15 СЕНТЯБРЯ 1935 г. Рейхстаг единогласно принял следующий закон, который ниже публикуется…

Еврей не может быть гражданином империи. Он не имеет права голоса в политических делах; он не может занимать публичную должность…

Фюрер и рейхсканцлер Адольф Гитлер, рейхсминистр внутренних дел Фрик, заместитель фюрера Ф. Гесс, рейхсминистр без портфеля».

Далее делом занялись уже юристы, для которых важны не философские эссе и политико-нравственно-патриотические декларации, а отточенные формулы, регулирующие правовые нормы жизни. Так, например, евреям запрещалось состоять в браке или вступать во внебрачные отношения с лицами германской крови. Евреи лишались права голоса («Рейхсгезетцблатт», 1936, часть 1, с. 133). Евреям запрещалось занимать официальные должности или состоять на государственной службе («Рейхсгезетцблатт», 1933, часть 1, с. 227). Евреям-врачам запрещалось заниматься частной практикой, в том числе зубоврачебной («Рейхсгезетцблатт», 1939, часть 1, с. 47). Евреям запрещалось заниматься юриспруденцией («Рейхсгезетцблатт», 1938, часть 1, с. 1408). Евреям запрещалось заниматься делами печати и радио («Рейхсгезетцблатт», 1933, часть 1, с. 661). В 1938 году их исключили из деловой и экономической жизни Германии («Рейхсгезетблатт», 1938, часть 1, с. 1580). А несколько ранее им запрещалось заниматься сельским хозяйством («Рейхсгезетцблатт», 1933, часть 1,с. 685), и тогда же – пользоваться тротуарами, транспортом, увеселительными заведениями и ресторанами («Рейхсгезетцблатт», 1933, часть 1, с. 1676) и т. д. и т. п.(«Нюрнбергский процесс» т. 4., с. 659–684).

Тем не менее все это еще не решало проблемы. И потому Альфред Розенберг, автор книги «Миф XX века», заявил: «Еврейский вопрос будет разрешен только тогда, когда на Европейском континенте не останется ни одного еврея».

Что именно имел в виду Розенберг под освобождением Европейского континента от евреев – переселение их на Мадагаскар, в Уганду или Палестину, о чем и сами евреи-сионисты начали толковать еще в конце прошлого века, после дела Дрейфуса и российских погромов?.. Не знаю. Но, сдается мне, мысли Альфреда Розенберга совпадали с мыслями его старого товарища по партии Ганса Франка, который, беседуя с самим собой в собственном дневнике, писал: «Я, конечно, не могу истребить всех вшей и всех евреев в течение одного только года, но с течением времени… эта цель будет достигнута».

Тем не менее не станем упрощать. Поскольку перед всеми радетелями о чистоте национальной культуры, о выделении ее из мешанной-перемешанной за столетия-тысячелетия культурно-исторической среды рано или поздно встает мучительный вопрос: кого считать истинным сыном (дочерью) своего народа и кого – не считать?.. В Германии занялись этим всерьез.

По тем же Нюрнбергским законам лица, у которых оба родителя – евреи, подлежали «депортации», т. е. высылке или заключению в концлагеря. Те же меры следовало принимать по отношению к «полукровкам», т. е. имеющим одного родителя-еврея.

У кого же еврейской крови одна четверть, т. е. лишь один из дедушек или одна из бабушек являлись евреями, те могли жить, но полноценными гражданами не считались: они не могли занимать должности в государственных учреждениях, быть членами партии, служить в армии. Им не разрешалось лечиться в общих больницах, посещать общественные учреждения для арийцев, пользоваться бассейнами, стадионами, предназначенными для арийцев, и т. д. Однако желтой повязки со звездой Давида они могли не носить.

Зато имевшие одну восьмую еврейской крови могли работать всюду, кроме особых госучреждений, аппарата партии, СС и т. д.

Здесь мысль германских национал-патриотов шагнула далеко, но – на законе, гласно принятом и единогласно одобренном, не задержалась. Впереди была цель столь высокая, что никакой закон уже не мог до нее дотянуться…

Цель была – освободить Германию, Европу от коварнейшего, безжалостнейшего врага, т. е. уничтожить евреев только за то, что они – евреи.

Их уничтожили: шесть миллионов человек. Из принципа, которым нельзя поступиться.

После 1933 года в Германии возникло множество концлагерей. Обращение с заключенными в этих лагерях было жесточайшим. Их морили голодом, избивали, над ними всячески измывались. Так поступали с политзаключенными – коммунистами, социал-демократами, интербригад овцами, воевавшими в Испании. Но на территории Германии никого не убивали в газовых камерах. Лагеря смерти – это нечто другое в сравнении, так сказать, с обычными лагерями. В лагерях смерти люди не успевали умереть от голода. К платформе подходил поезд из 30, 40, 60 вагонов, и через два часа все, кого привезли в этих вагонах, оказывались уничтожены («Московские новости», 19 декабря 1989 г.).

Между прочим, когда германские патриоты, оравшие «Дойчланд, Дойчланд, юбер аллее!», еще не догадывались об истинных намерениях отцов нации, в Европе и Америке уже понимали, к чему идет дело. В 1938 году во Франции, в городе Эвиане состоялась по инициативе Рузвельта конференция, посвященная проблеме беженцев из Германии и тех, кому грозили там преследования. На конференции присутствовали представители многих держав, гремели речи, полные пафоса и гнева. Но принять к себе нарастающий поток беженцев не вызвалась ни одна страна, кроме Доминиканской республики: ее делегат сообщил о готовности своего правительства принять 100 000 человек…

16 декабря 1941 года Ганс Франк, генерал-губернатор оккупированной Польши, произнес в Кракове речь: «Поскольку дело касается евреев, я хочу сказать вам совершенно откровенно, что с ними надо покончить тем или иным способом. Что нужно делать с евреями?.. Господа, я должен просить вас отказаться от всякого чувства жалости. Мы должны истребить евреев, где бы мы их ни находили, и всякий раз, когда это только возможно. Мы должны найти путь, который ведет к цели, и мои мысли работают в этом направлении. Устарелые взгляды не могут применяться для выполнения такой исключительно важной и единственной в своем роде задачи…»

20 января 1942 года в Берлине, на улице Ванзее состоялась конференция (она так и фигурирует у историков фашизма – «конференция в Ванзее»), на которой ответственнейшие главы партии и государства приняли решение – отправить евреев из рейха «на восток», и не только из рейха, но также из Австрии, Богемии, Словакии. Речь шла о «переселении»…

В переводе с нацистского языка на человеческий «переселение» означало «истребление».

«В лагере Освенцим в течение июля 1944 года ежедневно убивали 12 тысяч евреев… Так как крематорий не мог пропустить такое количество трупов, то они сбрасывались в глубокие ямы и засыпались негашеной известью…»

«В марте 1942 года немцы приступили к сооружению лагеря Треблинка-Б близ Треблинки-А… Среднее число евреев, которые доставлялись в лагерь летом 1942 года, достигало двух железнодорожных эшелонов в день. Но были дни, когда это количество превышалось…».[9]

На «конференции в Ванзее» было подсчитано, сколько евреев живет в каждой европейской стране и в Европе в целом. Получилось – 11 000 000 человек. Решая «еврейский вопрос», их уничтожили больше половины. Так что, как видим, «вопрос» этот при всем старании не удалось разрешить до конца…

Не думал и не думаю спорить с антисемитами. Мне хотелось лишь проследить, какие странные, иной раз парадоксальные связи возникают между Словом и Делом… Вольным изложением раскованной мысли и пеплом Освенцима… Да и в том ли только парадокс?..

Ведь вот какие горькие пассажи откалывает история! «Евреи, евреи, кругом одни евреи…» – пелось в одной веселой и легкомысленной песенке. Не «одни евреи». С евреев – началось, о них, как о главном враге немецкого народа, Германии, всего мира говорилось в программе национал-социалистической партии, принятой в 1920 году. Но в развязанной фашистами борьбе за «новый порядок в Европе», как известно, погибло 50–55 миллионов человек, ранено было – 35–37 миллионов, от вызванных войной голода и эпидемий умерло 8—12 миллионов, 18 миллионов прошли через лагеря различного назначения, и были это… Стоит ли перечислять народы, нации, страны, чьими сынами и дочерями они являлись?.. Как известно, запасы газа циклон-Б, оставшиеся неизрасходованными, рассчитаны были на 20 000 000 человеческих жизней, что значительно превышало количество евреев, проживавших в Европе до войны…

Так что – таким ли уж еврейским оказался на деле «еврейский вопрос», горячивший многие головы в прошлом, горячащий немало голов теперь?..

50
  • О черная гора.
  • Затмившая весь свет!
  • Пора – пора – пора
  • Творцу вернуть билет.
  • Отказываюсь – быть.
  • В Бедламе нелюдей
  • Отказываюсь – жить.
  • С волками площадей
  • Отказываюсь – быть.
  • С акулами равнин
  • Отказываюсь плыть —
  • Вниз – по теченью спин…
51

Как-то в начале февраля я вышел на улицу. Воздух был прозрачен, с неба струилась чистая, пронзительная синева, деревья, их голые стволы и безлистые ветки, влажные от стаявшего снега, нежились в солнечных лучах – будь то черные, корявые карагачи или светлые, в щетине упругих, тоненьких прутиков березки… Такое случается в Алма-Ате: в середине календарной зимы вдруг является весна. Все печали тогда пропадают – вместе с острыми зелеными травками, торчащими сквозь осклизлую прошлогоднюю листву, вместе с набухающими почками ты чувствуешь, что – жив, жив, черт возьми! Пока еще – жив!.. И хотя все остается вроде бы совершенно по-прежнему, ничто не изменилось – волна счастья накатывает откуда-то, подхватывает, поднимает – и несет, несет куда-то!..

Такое вот счастливое чувство накатило на меня в то утро. Может быть, с той же закономерностью, с какой за вдохом следует выдох, а за выдохом – вдох, горечь и ожесточение сменяются у нас периодами доброты, умиления, стремлением видеть на первом плане гармонию и приязнь. Или то попросту были золото и голубизна, разлитые вокруг, тонкие голые ветки, которые источали неодолимое ощущение бесконечной шири, простора и – надежды? Или я впервые – не умом, а сердцем – почувствовал – какое это счастье: не идти в редакцию, не дожидаться в судорогах разговора с автором– графоманом, когда ты волей-неволей чувствуешь себя палачом, не править бездарные рукописи, которые по тем или иным, только не литературным соображениям необходимо напечатать, не внимать рацеям Толмачева, произносимым с таким видом, будто ему известно нечто секретное, государственное, некая сверхтайна, о коей тебе не положено знать, и не тащить домой папку с рукописями, чтобы читать их вечером и следующим утром – чтобы выполнить обещание, которое ты дал или автору, или ответ-секретарю, или главному редактору…

Свободен, свободен, наконец – свободен! – сказал я себе, повторяя слова, высеченные на могиле Мартина Лютера Кинга. Я проводил по солнечной, праздничной улице до остановки жену и Сашеньку, нашего внука, на прощанье вытянул у него из правого ушка и вложил ему в губки конфетку «Золотой ключик», такая у нас была игра, поцеловал напоследок в бледненькие, отечные под глазами щечки, поймал – уже сквозь автобусное стекло – коротенький взмах его ладошки, потом вернулся домой, расположился за машинкой – несколько часов полностью были моими, и рукопись, над которой я работал, – моей, и сам я принадлежал только себе, ну – хотя бы в реальных пределах, ограниченных издательством, Союзом писателей, цензурой, КГБ, парторгами разных ступеней, а кроме того – десятком болезней, которые делали меня невольником не только чести, но и лекарств, аптек, разводящих руками врачей и т. д. и т. п., – и все же, все же, все же!.. Немыслимая свобода свалилась на меня!

Радость, пламя неземное!..

Я был счастлив.

52

После того как я уволился из редакции, мы с женой подсчитали наши денежные возможности: она получает пенсию в 117 рублей (после двадцати лет работы преподавателем статистики в Институте народного хозяйства) плюс некоторая (в общем-то смехотворная для многих, но для нас вполне достаточная) сумма на сберкнижке – гонорар за недавнюю повесть «Приговор», и решили, что как-нибудь продержимся год или два, ни от кого не завися.

Так что и тут все было в порядке.

  • Радость, пламя неземное!
  • Свет небес, сошедший к нам!..

Между прочим, недавно я где-то прочел, что из-за цензуры Шиллер заменил слово «свобода» на куда менее опасное: «радость»… Так оно и осталось: не «Ода к Свободе», а «Ода к Радости». Ну, что ж, пускай хотя бы так: Радость, пламя неземное!..

Страницы: «« 1234

Читать бесплатно другие книги:

Мир, наполненный магией. Казалось бы, неплохой вариант для человека, которого мало что держит на Зем...
Красавица Светлана жила, горя не знала: дом – полная чаша, муж бизнесмен, двое очаровательных детей....
Кормак Маккарти – современный американский классик главного калибра, лауреат Макартуровской стипенди...
«Метро 2033» Дмитрия Глуховского – культовый фантастический роман, самая обсуждаемая российская книг...
Впервые на русском – классический криминальный роман бостонского юриста Джорджа Хиггинса. Знавший ба...
Дебютный роман Майкла Дэвида Лукаса увлекает читателя в волшебный мир старого Стамбула, где сказка и...