Скажи изюм Аксенов Василий

Вздыхали под мохером Валдайские холмы, каким позавидовала бы и сама царица Российской Федерации Людмила Зыкина. Тоненькие брови полезли вверх, в поросячьих глазках засияло. На ладони визитера лежала увесистая, обтянутая крокодиловой кожей газовая зажигалка.

– «Ронсон»!

– Он самый. Вашему мужу ко Дню Конституции, с прошедшим праздником!

Двумя пальчиками зажигалка была поднята с ладони, как редкое насекомое.

– Вот это фирма! Вот ведь умеют же! Вот будет рад Николай!

Огородников уселся рядом.

– А я, знаете, Людмила Терентьевна, так в этом году заездился за рубежом, что едва про наш Берлин не забыл, Людмила Терентьевна…

Паспортистка ахнула. Да разве ж вам Ника не звонил, Максим Петрович? Это ведь просто ж такая халатность. Чего ж еще ждать от Буренина?

Сунулась в какую-то папку, зашелестела, в другую, зашелестела, потом – боги Олимпа! – оторвалась от седалища, открыла ящичек в секретном шкафчике. Что же там у нас с этой конференцией?

– А паспорт-то готов? – небрежнейшим тоном, хоть и замерло все в животе, спросил Огородников.

– Паспорт? – Людмила Терентьевна тяжелым взглядом уперлась в Огородникова, потом развернулась к другому шкафу с алфавитом на ящиках-ячейках и вдруг радостно взвизгнула, обнаружив в секции О-П-Р искомое. – Вот ваш паспорточек, Максим Петрович! С апреля лежит готовый.

Тут она чуточку растерялась, что выдала такой государственный секрет, поджала губки, дескать, не сообщала, потому что не положено, но потом, видно вспомнив о «Ронсоне», подмигнула по-свойски:

– Вы же знаете, как у нас любят людей томить. Вот, распишитесь в получении, Максим Петрович.

Потрясенный Огородников держал в руках загранпаспорт, выданный по ведомству Дома дружбы. В Госкино и в Союзе фотографов заведены были на него отдельные паспорта. Всякий раз перед поездкой соответствующее ведомство выдавало ему паспорт, чтобы потом забрать для передачи в соответствующие глубины секретного гиганта СССР.

– На когда вам билет заказывать?

Напряжение сказалось, он пробормотал что-то несуразное – билет? просто так, взять и заказать?…

Людмила Терентьевна ничего подозрительного не заметила. Совсем уже как своему она излагала:

– Вообще-то, с этой конференцией в Западном Берлине непорядок. Ника Буренин все пустил на самотек. Знаете, из ЦК ВЛКСМ прислали двух периферийных, чем они там думают… Знаете, Максим Петрович, я вам устрою индивидуальный билет. Один полетите. Значит, на когда?..

– На завтра, – сказал Огородников, но спохватился, расслабился. – Или, пожалуй, на послезавтра…

– На послезавтрачка, – пропела Людмила Терентьевна, открыла какой-то свой гроссбух и вдруг задумалась, потянулась к телефону.

Огородников вытер пот со лба.

– Увы и ах, на послезавтра у нас рейса аэрофлотовского нету. Давайте в четверг поедем, Максим Петрович?

– ОК, а за билетом я завтра заеду, Людочка…

– Ох, гоните вы меня, Максим Петрович, ой, гоните…

– Завтра заеду и духи вам привезу авансом к празднику Восьмого марта. «Мадам Роша» вам по душе?

Людмила Терентьевна просияла.

– Ну и прекрасночка! Завтра утром за билетом вашим прямо поеду! – Затем она в лучших традициях потупилась: – Щекотные у вас усы, Максим Петрович, такие, уж право, усики…

– Опасная женщина, – томно тогда прогудел Огородников, как бы оставляя тему открытой.

Все еще ошарашенный, вздрюченный до звона, он выскочил на Калининский проспект. Мелкая сволочь-дождь посыпал его голову, вокруг был общий ноябрьский, то есть великооктябрьский сволочизм, но из-за отдаленного шпиля гостиницы «Украина» вдруг пустила закатный лучик матушка-Европа. Неужели так грубо лопухнули товарищи? Все пути перекрыли, а ДД прохлопали? Неужели проскочу?

Прежде всего – никому ни слова. Немедленно появиться у всех на глазах, чтобы «фишка» не волновалась и не искала. Тут же помчался он в «Росфото», весь оставшийся вечер колобродил там от стола к столу, торчал в баре, рассказывая брежневские анекдоты завзятым стукачам, и девочку подклеил – пробы негде ставить, известную всем сотрудницу Виолетту. Ночью в «творческой лаборатории» на Хлебном признался Виолетте в любви, пообещал немедленно развестись с женой Анастасией, которая хоть и хороша, но холодна, как глетчер, среди глетчеров и проживает, вот пусть и ищет там йети.

Виолетта изумленно на него посматривала – неужели, мол, не знает, кто я такая? – однако принимала мечтательные позы, когда он освещал ее своими лампами и щелкал из разных углов. Крамольная мысль иной раз, как ветер, проходила по ее волосам и лицу – а не завязать ли с «железами»?

Утром он повез ее на Центральный рынок и купил огромный букет роз по три пятьдесят штука. Лучше бы сапоги купил, болван, на эти деньги, подумала циничная Виолетта, но все-таки была впечатлена – какое кавказское благоухание!

Слежки за собой он в тот день не заметил, однако, расставшись со стукачкой, он сразу помчался в Дом дружбы и сделал несколько отвлекающих маневров: оставил машину на паркинге ТАССа, зашел в кассу Кинотеатра повторного фильма, потом в Дом культуры медработников, потом в Театр имени Маяковского, потом в комиссионный магазин, потом в общежитие ГИТИСа, откуда служебным ходом выскочил в пустынный переулок.

Поразительно, но в «Дружбе» все было готово: билет в Берлин, командировочное удостоверение, жалкая командировочная валюта, – словом, все, что нужно для вояжа советского «деятеля культуры».

Никита Буренин ждал его в своей комнатенке по соседству с кабинетом роскошной паспортистки. Длинные ноги в вельветовых штанах и мягких туфлях протянулись от стены до стены.

Вечный мальчик-холостяк, Ника чем-то даже смахивал на самого Огородникова, оба принадлежали к редкому типу высоких, тощих и длиннолицых русских. Он идеально знал все диалекты германской речи и, в принципе, мог претендовать на хорошую карьеру, скажем, в дипкорпусе, однако год за годом и, в общем-то, уже десятилетие за десятилетием сидел в своей каморке в качестве консультанта Комитета обществ дружбы с зарубежными странами по вопросам дружбы с народами германоязычного мира на ста восьмидесяти рублях месячного жалованья.

Напиваясь иногда (впрочем, не чаще чем раз в месяц) в каком-нибудь творческом клубе, Никита говорил собутыльникам: «В моем прошлом, старички, есть нечто постыдное, есть такая гадость, что иногда противно смотреть на себя в зеркало». При затуманенных глазах и кривой улыбке произносилось это таким странным тоном, что можно было предположить даже некоторое хвастовство. Собутыльники, однако, никакого любопытства к постыдной тайне Никиты Буренина не выказывали, ну-ну, давай-давай, будто бы само понятие «прошлое» несовместимо с вельветовым человеком.

Пока жива была единственная его близкая душа, интеллигентная мама, Никиту еще пускали в поездки, в ГДР и Берлин, а иной раз даже и в любезную его сердцу Федеративную Республику, но после маменькиной кончины все поездки для него прекратились. «Объяснили мне, старичок, что не могут выпускать б-б-без як-к-корей. Нормально, старичок. У меня ведь и в самом деле не осталось як-к-корей»…

Огородников симпатизировал Буренину, и, без сомнения, взаимно.

Вот и сейчас они симпатизировали друг другу, сидя в маленькой комнате и вытянув длинные ноги в опровержение теории Лобачевского. Буренин объяснял Максу порядок проезда в Западный Берлин. Ты прилетаешь в гэдээровский Шенефельд. Там тебя встретят светлые личности из нашего консульства в Западном Берлине…

– А без них нельзя обойтись, Ника? – лениво спросил Огородников.

– Спокойно, Макс. Одного тебя восточная стража не пропустит за стенку. Это такой порядок, старичок, для проезда наших делегаций. Я уже в консульство звонил, полный хоккей, Макс. Тебя встретит такой Зафалонцев, между прочим, не полный дундук, знает твои картинки. Он провезет тебя через Чек-пойнт-Чарли, а там уже передаст этим мудацким западноберлинским пролетариям, которые засунут тебя в какую-нибудь вшивую гостиницу в Шарлоттенбурге…

Улыбка Буренина показалась Огородникову жалкой, вдруг в позе расслабленного, вечно молодого человека проступила какая-то обреченность, взгляд бессильно скатился с лица собеседника к вельветовым кулуарам собственных штанов.

Уж не думает ли он, что я сбегу в этом Западном Берлине?

Уж не думает ли он, что я думаю, что он сбежит, с понятным унынием и непонятным стыдом думал консультант. Неужели он догадывается, что я догадываюсь, что его поездка – это просто ошибка соответствующих органов? Знает ли он, что я знаю, в каком хреновом положении его дела?..

– Как, вообще-то, твое ничего-себе-молодое, Ника? – спросил Огородников. – Не обзавелся еще якорями?

– А зачем, Макс? Зачем мне теперь якоря? Скоро уже полста набежит. Я, между прочим, старше тебя на пятак… Зачем мне якоря? В Германию ездить? В Австрию? Хочешь честно? Надоела мне и Германия, и Австрия не меньше, чем… – Он хмыкнул и, не глядя в глаза, хлопнул Огородникова по колену. – Квач унд шайзе. Будь здоров, Макс.

Они попрощались.

Следующий день Огородников весь колобродил со своей новой «невестой», хорошенькой стукачкой Виолеттой. Откуда вдруг такое пристрастие, удивлялась сдержанная девушка. Он ей объяснял словами классика: «В тот день тебя от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову…» Понимаешь? Кажется, понимаю, шептала она, отворачиваясь.

В конце дня он даже привез ее к «новофокусникам», то есть на квартиру Охотникова. К счастью, в тот вечер завалилось не так много народу – Фишер, Васюша Штурмин, Андрей Древесный, бледный и замкнутый в очередном приступе величия, Стелла Пирогова (разумеется, со свежим пирогом), Цукер, Марксятников и Венечка Пробкин… Последний с изумлением смотрел на нежно гугукающихся Максима и Виолетту, шептал друзьям: что это с нашим шефом, кого притащил, да ведь этого кадра в Москве все знают как облупленную, я и сам ее колупал…

Охотников под водку и отвратительные охотниковские пельмени с луком, нисколько не смущаясь, рассказывал девице об альбоме «Скажи изюм!». Затем сказал товарищам, что нужно обсудить важнейшее дело, и не позже чем завтра. Виолетта тут закрыла глаза и откинулась на диване, давая понять, что ее эти важнейшие дела совсем не интересуют, а Огородников попросил Олеху собрать побольше народу на тот час, когда предполагал уже быть в Западном секторе.

Затем влюбленная пара оставила «новофокусников» и отправилась по соседству к старому другу, скрытому «либералу» с круглым глазом. Короткий путь оказался долгим, ибо по дороге не менее десятка раз останавливались с затяжными поцелуями, а потом еще из глубокого кармана английского плаща извлечена была бутылка шампанского, с шумом откупорена и опорожнена способом «играть горниста» и с громогласными провозглашениями любви. Капитан Слязгин поскрипывал зубами в своем «рафике».

Ввалились к «либералу». Голуба, мы гудим! Открывай свой иконостас. Либерал опешил – открыть «иконостас», вот эту красочную коллекцию импортных напитков? Помилуй, Макс, да ведь это же просто экспозиция, просто-напросто поп-арт! Открывай, сукин сын, ты мне друг или портянка, за мной не заржавеет, выпьем за любовь! И пока «либерал», кряхтя, вытаскивал из «иконостаса» что-то самое неценное, какой-то вермут югославский, кружились с Виолеттой в танце, сбросив туфли, по болгарскому ковру, мимо рабочего стола, где сочиняемая в текущий момент статья о творчестве Александра Спендера прервана была на фразе «Трагический разлом времен отразился в творчестве этого противоречивого мастера». Обернувшись с бутылочкой, «либерал» никого в комнате не застал. Только из ванной слышалось шумное, восторженно срывающееся дыхание двух столь бесцеремонных тел.

Расставшись в час ночи с Виолеттой, Огородников подъехал к зданию Центрального телеграфа. Там на лестнице его ждал Шуз Жеребятников. Странная фигура. Седая артистическая грива падала на плечи тяжеловеса, а на глаза была надвинута блатная восьмиклинка. Они вошли в зал междугородних переговоров, где, несмотря на поздний час, полно было еще армян и грузин.

– Шуз, не падай в обморок. Завтра я могу оказаться «за бугром».

Шуз, чье имя в начале тридцатых годов произведено было восторженными родителями от дивного словосочетания «Школа-Университет-Завод», в обморок не упал.

– С концами? – спросил он. Узнав, что не «с концами», просто кивнул, но видно было, что рад.

– Шуз, у меня командировочное удостоверение – в принципе, прохожу без досмотра. Может быть, рискнуть и сволчь «Изюм»?

Он коротко рассказал дружку, как все сложилось и как протекает в настоящий момент. Похоже, что меня закружила какая-то везуха, а «фишка» сейчас раскручивается в другую сторону. Конечно, валить на нахалку через кордон с альбомом под мышкой рискованная игра, но, с другой стороны, второго такого случая явно не будет.

Дорогущее кожаное пальто прибавляло Шузу монументальности. Некоторое время он стоял молча, напоминая что-то из советской классики, потом вдруг спросил совсем «не по делу»:

– Фраер, а ты Стаське дал знать, что линяешь?

Огородников ахнул – законная жена забыта! Кандидат наук по гляциологии Анастасия предпочитала уменьшительное Стася, однако законный супруг называл ее Настей. Месяцами она сидела в своих горных экспедициях и, естественно, супругом забывалась. Что поделаешь, равнинные и высокогорные люди, увы, далеки друг от друга. Когда в ясную погоду с Эльбруса смотришь вниз, ужасаешься скоплениям копоти даже в близлежащих долинах, что уж говорить о мерзости городов. Третий месяц Анастасия жила в академическом поселке долины Азау, и, честно говоря, наш герой попросту забыл о существовании своей шестой уже законной жены, нет, простите, увы, уже седьмой, если считать Викторию Гурьевну и М. Васильеву. Стыдно, конечно, но в данный момент, может быть, ее и не стоило бы вспоминать по соображениям конспирации. Шуз, однако, распорядился иначе. Повсюду в Москве у него были друзья, и переговорная станция не исключение. Обойдя грузино-армянскую очередь, он пошептался с какой-то телефонисточкой и через пять минут крикнул Огородникову:

– Иди в одиннадцатую кабину!

Стася, сказал Огородников, это тебя «левак» беспокоит. Мы завтра выезжаем на западный склон Памира, и я хотел уточнить дату симпозиума.

Должна же понять, подумал он. Во-первых, Стасей называю, а не Настей, ну и потом вспомнит же «левака»…

– Сейчас это называется симпозиумом?  таким знакомым, всегда почему-то возбуждавшим его голосом сказала она.

Он представил себе, как она сейчас стоит в темном коридоре у телефона и за спиной у нее окно с Эльбрусом, под луной на горе видна каждая складочка. Плюнуть на дикую игру с «фишкой» и улететь туда.

– Будто ты и сам не знаешь даты симпозиума, левак коварный, – засмеялась Анастасия. – Надеюсь, позвонишь с Памира?

Он даже задохнулся от восторга – мгновенно все усекла, какая баба! Благодарю Всевышнего за такой подарок судьбы и каюсь, каюсь, каюсь в своей распутной грязной жизни.

Повесив трубку, он увидел, что Шуз с расстояния пяти или шести метров целится в него зеркалкой. Вместе они вышли на улицу. Ночной воздух стал суше и холоднее. Пахло приближающимися снегами.

– Ну, как она реагировала? – спросил Шуз.

– Послушай, кажется, ведь не раз договаривались не снимать друг друга, – с явным раздражением проговорил Макс.

– Да я и не снимал, просто смотрел. У тебя была довольно дикая рожа и поза, как… как… О’кей, Огороша, давай по делу. Брать альбом с собой рискованно. Ты лучше, как разберешься, махни из-за бугра, и мы попытаемся здесь сработать верняка. Лады?

Наутро, едва продрав глаза, Максим уже звонил Виолетте на работу в бюро обслуживания Союза архитекторов СССР. Договорились вместе пообедать в Доме кино.

Приблизительно в это время генерал Планщин вошел в кабинет, где трудились оперативные сотрудники. Любимый сотрудник, одаренный капитан Сканщин, отличался эмоциональностью в подходе к делу. В данный момент он просматривал последние сводки на своего подопечного М.П. Огородникова, крутил головой и хихикал:

– Ох, оптимист все же этот Огород… настоящий, товарищ генерал, оптимист… Вот и Виолетка звонила, уточняла детали… ничего не скажешь, настоящий оптимист…

Планщин Валерьян Кузьмич, вновь отяжелев лицом, держал в руках стопочку «оперативок». Неужели этот Огород не понимает, куда все его дело катится?

III

Все шло как по маслу. Максим подъехал к Дому архитекторов за пятнадцать минут до назначенного срока и видел, как от подъезда отчалил в своем «Жигуле» куратор Вова, быстренько дунул в конец переулка под знак «проезд запрещен».

Стоял солнечный день с легким морозцем. Ледяная пленка на лужах трескалась под шагами подходящей Виолетты. На лице статной пышноволосой сотрудницы можно было прочесть смесь человеческих чувств, привет и надежду.

В Доме кино, конечно, было полно знакомых. Развязный Кичкоков подрулил к их столу, зашептал в ухо:

– Макс, ты что, не знаешь, кто эта особа с тобой?

– Садись, Кичкоков, – пригласил Огородников этого типа, репутация которого по части стукачества тоже оставляла желать лучшего. – Виолетта и я будем рады, если ты отобедаешь с нами.

Кичкоков упрашивать себя не заставил. Не веря своей удаче, он смотрел, как на столе появляются икра и набор рыбы, шампанское, коньяк и шашлыки по-карски за тройную цену. Он не понимал, почему его вдруг пригласил надменный Ого, а потом, глядя на волшебные сближения рук и ног над и под столом, догадался – любовному счастью необходим свидетель.

В подходящий момент Огородников помчался пописать, а из туалета выскочил на улицу, нырнул в свою «Волгу», поколесил, оставил машину на стоянке возле Тишинского рынка и здесь кликнул «левака». Через полчаса он был в международном аэропорту Шереметьево.

Таможенник ему попался со значком юрфака в петлице.

– Что-то давно ваши работы в печати не появлялись, – сказал он.

– Ну, вы же понимаете, какие сейчас времена, – ответил Огородников, как «своему», и таможенник, очевидно, этим был весьма польщен.

Конечно же, он не притронулся ни к атташе-кейсу, ни к фотографическим сумкам. При таком таможеннике можно было вывезти и не одну копию «Изюма», но кто же знал, что такой попадется интеллигентный приветливый человек.

Аэропорт был почти пуст: после афганских событий детант стал испускать вонючий дух, за дурацкой маской матрешки туристы, то есть современное человечество, опять увидели свирепую пасть. Огородников бодро шел через пустой зал к пограничному контролю, когда вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд и споткнулся. Значит, не вышел номер. Чудес, оказывается, и в самом деле не бывает. Теперь главное – не потерять лица. Издеваться над собой не позволю. Он вынул сигарету, медленно, на прикуривании, обернулся и увидел за стеклянной стеной одинокую женскую фигуру, в которой без труда угадывалась его законная жена Анастасия.

Она не шелохнулась. Он не приблизился. Сомнений нет – ночью она звонила Шузу и узнала, куда и когда я лечу. Видимо, предположила, что я уже не вернусь с Западного Памира. Рванула на самолет в Минводы. Хоть краем глаза в последний раз. Неисправимый романтизм русских студенточек.

Эта формуленция помогла ему преодолеть сентиментальное желание, как в кино, в последний момент броситься к любимой и быть схваченным подоспевшими волкодавами. С этой формуленцией он приблизился к священной границе социалистического отечества и, пока круглолицый болван с комсомольским значком проверял его паспорт, поглядывал на одинокую фигурку и повторял «неисправимый романтизм русских студенточек». Накачав таким образом некоторое раздражение против НРРС, он без напряга и даже рассеянно встретил цепкий взгляд комсомольского болвана-пограничника.

КБ нажимает в своей кабинке какую-то педаль, турникет открывается, и ты за пределами отечества, хотя вовсе еще не значит, что ты на свободе. Эти суки могут тебя обратать и в международной зоне аэропорта, и на борту самолета запереть в сортирный чуланчик, как недавно поступили с нежной балериной В., и в братской республике захапают за милую душу. И все-таки как трепещет душа, когда ты пересекаешь линию турникета, какое-то в душе происходит сотрясение при пересечении, когда угрюмый большевизм души преодолевается ее же светлым либерализмом. Несмотря на международный опыт и антипартийную закваску, Огородников всегда оставался хоть и неполноценным, но советским человеком.

Где там русские студенточки с их неисправимым романтизмом? Стеклянные анфилады уводили все дальше. Дура Настя могла сорвать все дело… «Из тюрьм приходят иногда, из-за границы никогда»… станется с Насти…

Он вошел в бар и спросил рюмку коньяку. Потом пошел к телефону-автомату, позвонил в ресторан киношников и попросил официантку. Ритка, сказал он ей, это Ого. Через час приедет Жеребец и заплатит по моему счету. Схвачено? Целую. Вернулся в бар и спросил еще рюмку коньяку. Сказал с иностранным акцентом «Поултоураста». Настроение стремительно улучшалось. В зеркале отражался международный артист-фотограф. Если к нему подойдут и попросят пройти с ними, он поднимет скандал. Пусть тайное станет явным! Требуем немедленного отделения искусства от государства! Хвала неизжитому романтизму русских студенточек! Битте шен, эстчо поултоураста!

В этот момент чья-то рука легла на его плечо. Итак, свершилось. Мужество, призываю тебя к действию! Прежде всего допить коньяк. Там не дадут. Затем – стряхиваем поганую лапу.

– Да ты что, старик?

– А, это ты! А я думал, это не ты!

– С похмелья, что ли?

– Угадал.

– Куда летишь?

– В Эфиопию.

– Молодец, Макс, просто молодец! Сейчас как раз нужно быть в Эфиопии.

– А ты куда, отец, рулишь?

– В Брюссель. Освещать сессию Совета НАТО. Октябрь, кажется, тоже там будет.

– Передай Октябрю привет. Скажи, что братишка в Эфиопию полетел.

– Молодец ты, Макс. Очень важно сейчас быть в Эфиопии.

– Знаю, киса. Потому туда и лечу.

– Ну, пока!

– Счастливо.

Огородников глубокомысленно наблюдал удаление толстожопого международника. Вот удивительный феномен нашего времени: человек выступает по телевидению со своим худым европейским лицом, и никто из зрителей не подозревает, что у него такая роскошная азиатская жопа.

Через полчаса объявили посадку, и Огородников, изрядно к этому времени набухавшийся, плюхнулся в кресло, чтобы проснуться уже в мягком сумраке оккупированной Центральной Европы. Аэропорт Шенефельд, Германская Демократическая Республика, бастион прогрессивного человечества.

Берлин

I

Первая мысль: даже здесь лучше, чем дома. Вторая мысль: здесь хуже даже, чем дома. У пограничников рожи нацистов, портрет Маркса предполагает разгул блох, циркуль и рейсшина напоминают орудия пытки. Ире папире, ире папире… Трое мышино-серых потрошили огромные заплечные мешки английских мальчиков и девочек, едущих из Китая. К советским геноссе холодное почтение, два пальца под козырек.

Вдруг уже за линией контроля Огородников увидел знакомое чучело в перуанском пончо, с трубкой в зубах. Берлинский коллега Вольф Шлиппенбах, вместе когда-то учились на операторском факе ВГИКа.

Обычно Вольф сидит в своей студии на Шоссее-штрассе, фотографирует цветы. В этой его бесконечной серии цветов, как говорится, «что-то есть». Он называет их «Волчьи цветы», то есть «Вольфблуме». Партийцы его спрашивают: какое идейное звучание у ваших «Волчьих цветов»? Это просто «блуме», говорит он, а я просто Вольф. Куда это вдруг собрался старый Шлиппенбах?

– В Югославию на курорт, – объяснил он.

– Поздравляю, – сказал Огородников. – От югов ты наконец-то сможешь мотануть на Запад.

– Я передумал, Макс, – сказал Шлиппенбах. – Никогда не мотану на Запад. Там слишком много коммунистов, Макс. В ГДР люди легче понимают друг друга.

Огородников увидел себя и Шлипа отражающимися в стеклянной стене. Вместе мы выглядим безобразно. Поодиночке еще терпимо, а вдвоем – настоящие антисоциалистические элементы.

– Посмотри, Макс, на этих двух «горилл», – сказал Шлиппенбах. – Мне кажется, они ждут тебя. Я прогуливался мимо и слышал твое имя.

Два битюга лет под сорок с одинаковыми зонтиками растерянно разглядывали пассажиров московского самолета. Скованность поз безошибочно представляла совчеловеков. Вот странность: казалось бы, поработили уже пол-Европы, так и смотрите на всех этих «пшеков» победителями, ан нет – совчеловек в соцлагере самый ущемленный, самый кривоватый, будто грыжу зажал между ног.

Филяйхт, Филяйхт… Огородников смотрел на этих двоих. Скорее всего, один из них как раз и есть тот самый Зафалонцев из консульства, о котором Ника говорил. А вдруг «фишка» уже спохватилась и послала за мной своих «горилл»? Почему же они не подошли ко мне? Внешность не совпадает с воображаемой? Однако «фишка» должна знать внешность преступника. Почему же эти двое, явно растерянные, не обращаются в информацию, не вызывают прилетевшего деятеля по радио? Вот слышно, как шепчутся – «не прилетел, наверное…» «нету его…», а обратиться за помощью к обслуге не решаются; стесняются? языка не знают? Странные какие-то пошли дипломаты. Так или иначе, другого пути через стенку нет. Он приподнял шляпу.

– Пардон, товарищи, вы не меня ли ждете? Максим Огородников, к вашим услугам.

Так и оказалось: встречающие из консульства Зафалонцев и Льянкин. Вот уж не предполагали, дорогой Максим Петрович, именно в этой личности идентифицировать именно вас, члена Правления СФ СССР, 1937 года рождения, лауреата Государственной премии. Мы думали, это просто часть толпы. Смутило наличие усов. Хорошо то, что хорошо кончается. Короче, добро пожаловать в город Берлин! А этот товарищ не с вами? Ну и прекрасно. Машина ждет.

II

Приближение к любимому детищу супружеской пары Хрущев – Ульбрихт, то есть к Берлинской стене. Предстенная зона – пустынные дома, надолбы, торчащие из торцовой мостовой, будки коммунистической стражи, шлагбаумы и за ними всемирно знаменитый пропускной пункт «Чарли». Гэдээровский пограничник с непроницаемой миной, которую можно принять и за машинную подчиненность, и за скрытую ненависть, берет под козырек перед советским флажком на дипломатическом «Мерседесе». Английские солдаты на другой стороне, кажется, играют в карты, не обращая внимания на проехавшую с Востока машину. На Западе к стене можно подойти и помочиться, можно намазать на ней любой политический лозунг, любую похабщину, что и делается.

Товарищ Зафалонцев внутри «Мерседеса», т. е. на советской территории, кардинально переменился. Застенчивости с косолапостью как не бывало. Развалившись на переднем сиденье и обернувшись к гостю, разговаривал с профессиональной полуусталостью, со смешком, со свойственным советским талейрантам полуцинизмом к стране аккредитации.

Максим Огородников, борясь с омерзительным волнением, смотрел на западные вывески, мелькающие за окном машины, внимал инструкциям Зафалонцева. Лицо пытался держать непроницаемым, как бы напоминая о номенклатурном расстоянии, однако временами вдруг перекашивалась щека, возникала икота, и тогда советник Льянкин удивленно поднимал тонкие китайские брови, с волнением принюхиваясь к коньячному перегару.

– …Эти деятели из «Объединенного фронта социалистов в искусстве» вместе с Баптистской академией резервировали для вас номер в отеле «Регата», между прочим, вполне приличном. Завтра к вам такой Том Гретцке явится, поосторожнее с ним – с нами сотрудничает, но философия анархическая, скользкий товарищ. Мы с вами выходим на связь в десять утра. Лады? Срок пребывания у вас три дня, но, я думаю, денек-другой мы вам сможем подбросить. И отовариться, возможно, устроим в посольском магазине. Эти вопросы я согласую в верхах. Лады? Ну, вот перед вами Западный Берлин, Максим Петрович. Вы здесь впервые? Мда-с, не тот стал нынче город, померк по сравнению с временами «холодной войны». Хиреет экономика, культурная жизнь чахнет… Ну, в общем и целом пусть чахнут и хиреют, нам, что ли, их жалеть, – он по-блатному подмигнул, – согласны, Максим Петрович? Упадок этого города ведь в наших же интересах, правда, Максим Петрович?

Зафалонцев с интересом ждал, как ответит гость на этот «тест», внимательно смотрел ему в лицо.

Не юлить же мне, однако, перед этим типом, подумал Огородников. Надо ему показать, что он в чинах не разобрался. «Отовариться», «денек подбросим»… Отдаете себе отчет, кого везете? Подите-ка, братцы, на конюшню и скажите, чтоб задали вам плетей.

– Не понимаю, – сказал он.

– Ну, как не понимаете?! – Зафалонцев даже губы надул, будто с ребенком разговаривает. – Зачем же нам, социалистическому лагерю, этот Западный Берлин? Вот отсюда и вытекает идея, Максим Петрович, чего же проще…

– А я вас не понимаю, – очень отчетливо сказал Огородников, в голосе послышалось отдаленное погромыхивание, раздулись горьковские усы, торговая марка соцреализма.

Зафалонцев, пораженный, как бы вывернул шею, перевесившись с переднего сиденья со своими выпяченными губами и вытаращенными глазами. Этот «тест» был его личным изобретением, и он всегда его с определенным успехом применял к прибывающим товарищам, а вот с такой загадочной реакцией столкнулся впервые. Как будто пыльным мешком, можно сказать, по башке ударили, да еще в присутствии Льянкина и шофера-ушки-на-макушке. Он растерянно забормотал:

– Да я ведь, Максим Петрович, просто по логике рассуждений… чего капиталистам плохо, то нам, коммунистам-то, хорошо… верно?.. где русскому здорово, там немцу смерть… ага?

Огородников с неприкрытой уже угрозой, как бы грохоча по словам кованым сапогом:

– Я… ВАС… НЕ…ПОНИМАЮ…

Застывшее изумление на китайском лице советника Льянкина. Шофер делает плечами одобрительное движение в адрес Огородникова.

До Зафалонцева наконец дошло. Кажется, не по чину разговариваю. Приезжий лауреат явно указывает на субординацию. Не простая, видать, птичка…

Придя к такому заключению, он тут же перестроился и переменил тон:

– Вот и гостиница ваша, Максим Петрович. Номер с ванной, мы проверили. Значит, вы с этой шатией революционной не особенно церемоньтесь, Максим Петрович, а то затаскают по своим дискуссионам…

– Благодарю за доставку, – сухо сказал Огородников, всем обстоятельно пожал руки и вышел из машины.

Войдя в номер «Регаты», швырнул в один угол шляпу, в другой – сумку, подпрыгнул и цапнул рукой потолок – Запад! Плащ полетел на пол, и Максим, словно ныряльщик, сиганул на тахту – к телефону, к телефону! Раздвинулся железный занавес, с легким треском, как в борделе, отошел и бамбуковый, желтая телефонная книга приглашала в открытый мир – Париж, Милан, Нью-Йорк, Лондон, Токио… Осень, остров Свободы…

В ту ночь в фотографических кругах указанных выше мировых центров, а также среди русской эмиграции стала распространяться сенсация – Максим Огородников каким-то образом оказался на Западе.

III

…уснул Берлин врастая в сплин а почем нынче сено у извозчиков Вены не советую пошло издеваться над Осло направляя фольксваген в продувной Копенгаген…

Уик-энд

I

К Олехе Охотникову пришел в штаб-квартиру Моисей Фишер и привел с собой незнакомого молодого человека.

– Ты чего, гребена плать? – так приветствовал Олеха товарища.

– Я просто зашел к тебе об искусстве поговорить, – сказал щупленький еврей широкогрудому помору. – Разве нельзя? Что у тебя, баба, Олеха, что ли?

– Заходи, – сказал Охотников и тут же отправился на кухню. В одной из комнат незаконно занятой двухкомнатной квартиры под сильной голой лампочкой стоял здоровенный стол, на нем, словно могильная плита, возлежал макет фотоальбома «Скажи изюм!». Все остальное было погружено в темноту, так, во всяком случае, показалось вошедшим. Через несколько минут, впрочем, стало видно, что вокруг стола и по углам царит жутчайший беспорядок, именуемый в современном русском языке энергичным словом «бардак»: горы папок и пакетов, увеличители, станок для разрезания фотобумаги, бачки, железные коробки, пузырьки, бутылки, бутыли…

Фишер соответствующим жестом пояснил своему спутнику, что вот теперь тот – в «святая святых», в таком, можно сказать, убежище свободного духа, где производится неподцензурный альбом «Скажи изюм!», который может стать…

– Чем, простите? – спросил спутник, тихий блондинчик лет двадцати пяти – двадцати семи.

– Вехой в истории советского фотоискусства, – сказал Фишер.

– Как интересно, – в манере, очень подходящей к моменту, то есть благоговейно, прошептал молодой человек.

Явился Охотников с кастрюлей вареной картошки, куском масла и початой бутылкой омерзительного «коньячного напитка».

– Больше угощать нечем.

Он почему-то полагал, что всем приходящим надо дать что-нибудь пожевать или промочить глотку. Порой в «охотниковщине» можно было увидеть парижских снобок, жрущих квашеную капусту и глотающих несусветную советскую алкогольную гадость. Этот Охотников, ох уж этот Охотников, говорили потом о поморском сыне в Париже.

– Если позволите, я кое-что добавлю, – с удивительным тактом произнес молодой блондин. – Совершенно случайно… полностью непредвиденно… но, может быть, кстати… – Из своего объемистого портфеля он извлек несколько свертков дивной парафинированной бумаги, развернул их и предложил обществу граммов около двухсот малосольной лососины, примерно столько же широченных и тончайших кругов вымирающего вида «столичной» колбасы, некоторое количество хорошо известного москвичам по художественной литературе «швейцарского» сыра с дырой и слезой. К этому добавлена была баночка греческих олив и ноль семьдесят пять давно исчезнувшего с поверхности грузинского вина «Цинандали».

– Да ведь мы живем, человеки! – вскричал Олеха.

– Что ли! – потер руки Моисей.

– Где берешь такой паек? – прищурился Охотников на молодого человека.

– Видите ли, я имею доступ в буфет третьего этажа МГК КПСС, – спокойно и скромно объяснил гость. – Нет-нет, не волнуйтесь, я не оттуда, просто случайные связи… ну вот, иной раз захожу и беру ограниченные количества того и сего. – Он сделал соответствующий жест продолговатой ладонью с мягко очерченными линиями судьбы.

Охотникову все это чрезвычайно понравилось, между прочим, и внешность молодого человека с его европейско-русским лицом и густыми длинноватыми, но не очень, по тогдашней моде, волосами, понравилась тоже. Недурен был и костюм, ловко сидящий, кажется, финский тергаль. Никакого к тому же формализма – пуговки на воротнике расстегнуты, в сторону сбился шейный фуляр. Понравилась Охотникову и речь молодого человека и жестикуляция, чрезвычайно понравился, например, вышеназванный жест ладонью, равно как и сама ладонь, мать честная.

Олеха Охотников поймал себя на том, что в нем шевельнулось какое-то подобие гомосексуального чувства к этому молодому человеку, и поэтому спросил с нарочитой грубостью:

– А ты кто таков, чело?

– Ах, простите, ведь я вас не познакомил, – по-светски сказал Фишер. – Олеха, перед тобой Вадим Раскладушкин.

Охотников даже ухнул от удовольствия – ух, и фамилия ему пришлась по вкусу.

– Кажись, ты, чело, тоже фотограф? Небось снимки принес в «Изюм»? – уже без всякой нарочитости спросил он.

– Знаете ли, Охотников, – ответил Вадим Раскладушкин, – конечно же, я фотограф, однако, знаете ли, пока я не решусь предлагать свои, так сказать, пробы пера туда, где выступают такие мастера, как вы, Охотников, или Моисей, не говоря уже о гигантах типа Германа, Древесного, Огородникова…

И эта речь понравилась Олехе Охотникову. Подняли стаканы. Удивительным образом мерзейший «коньячный напиток» показался всем троим доброкачественным и ароматным бренди. Возник момент душевного единства.

– А мы с Вадимом, понимаешь ли, прогуливались, философствуя, – объяснил Фишер. – И тут я подумал, что невредно было бы вас познакомить, человеки.

– Меня, Охотников, интересует фотография как таковая в ее отношениях со средой, – сказал Вадим Раскладушкин. – Вот вы, на основании личного опыта, могли бы меня просветить?

– Эх, человеки! – Олеха Охотников уже вскарабкался на первую ступеньку опьянения, ту, что он потом, с похмелья, называл «примитивной задушевностью». – Я, как тот солдат, завсегда об этой бляди думаю, а толку чуть. Вот возьмите национальную бредовину нашей фотографии. Говорят, что ее вообще не существует, дескать, полный интернационал, мировые стандарты. Однако американский фотограф просит натуру произнести cheese, чтобы пасть растянулась и обнажилась клавиатура зубов, демонстрируя оптимизм. Русский фотарь между тем любезно просит сказать «изюм», чтобы губки сложились бантиком, скрыв гнилье во рту и подлые наклонности. Глубочайшая разница, человеки и джентльмены! Из русской позиции все принципы социалистического реализма проистекают!..

Тут прошла вторая рюмка душистого крепкого бренди, и Охотников весь одним махом взвинтился, борода и грива, скачок на ступеньку «примитивного пафоса».

– Для меня существует один лишь социальный заказ – лови улетающее мгновение! Божьим странником броди посреди мира, щелкай своей одинокой камерой… Фотографический процесс соединяет нас с астральным миром. Фотография суть отпечаток праны. С этой точки зрения… – постепенный подъем на ступеньку «примитивного вызова», – …с этой точки зрения, какого фера они к нам все время цепляются?

Тут Олеха Охотников слегка перевел дух, и в эту паузу, опять же до чрезвычайности тактично, показывая, что, не будь паузы, он никогда и не осмелился бы прервать, вошел с вопросом Вадим Раскладушкин:

– Простите, Охотников, – «они» – это кто?

– «Фишки», – тут же пояснил мастер фотографии и прищурил левый глаз. – Ты, надеюсь, не из них будешь?

– Боже упаси, – улыбнулся Раскладушкин.

– У писателей есть своя «лишка», это более-менее понятно, – продолжал Охотников. – Писатель – гад, деформирует действительность подлым воображением. «Лишка» требует, чтобы писатели искажали в их пользу, то есть соц-, а не сюрреализмом, давит на них, стучит, это вполне нормальное, очень естественное в данном обществе дело. Ну, а фотари-то несчастные чем не угодили? Ведь мы только щелкаем действительность, и больше ничего. Почему к нам претензии, а не к действительности? Если вам, говноедам… – тут Раскладушкин мягко улыбнулся неожиданной грубости Охотникова, – собственные рожи не нравятся, так давите на собственные рожи, а не на фотографов. Вот, вообрази, Раскладушкин, два года назад союз послал меня на «перековку». Хватит, говорят, подзаборные гадости снимать, иди освещай работу комсомольского съезда. Принес я со съезда серию портретов, а они мне говорят – «это антисоветчина». Какая же, ору я, антисоветчина, если это ваши собственные рожи, а значит, самая настоящая советчина? Так-так, говорят, и смотрят, и смотрят, и вижу, как «фишка» меня просвечивает.

Или вот, например, Мойша поехал в командировку на БАМ… Жить надо, семью кормить надо? Помнишь, Мойша, как тебе бамовскую серию зарубили?..

– Что ли! – Фишер щелкнул языком.

…Сионистский, говорят, взгляд на советский народ. Ну, где, где же тут сионизм можно найти, Раскладушкин, кроме подписи под снимком, да и то ведь Фиш – на всех языках рыба, а снимает Мойша японской оптикой… Что важнее для снимка – оптика или глаз?..

Тут Охотников взял молодого гостя обеими лапами за оба колена, пригнулся над чемоданом, на котором, собственно говоря, и было сервировано пиршество, и уставился прямо в глаза.

– В ваших рассуждениях, равно как и вашем последнем вопросе, есть некоторое лукавство, – улыбнулся Раскладушкин.

– Не без этого! – захохотал Охотников.

Зазвонил телефон, и он, бросив колени нового друга, пошел в угол, к одной из гор мусора, то есть к расположению полезных вещей. Ну, как впечатление, спросил глазами Фишер. Гений, тем же ответил Раскладушкин, знамение времени…

Охотникову звонил Огородников. Привет, Макс, сказал Олеха. Нет, еще не собрались, один только Фишер с другом. Часа через два начнут подгребать. А тебя ждать когда? Не ждать? Это не по делу, человече. Народ разочаруется, особенно иностранцы, особенно, конечно, женщины иностранного происхождения. Шучу. Подгребай, маэстро. Не сможешь? Далеко находишься? В Берлине? Большое дело, бери тачку и приезжай. Хочешь, Веньку за тобой пошлю? Ты не в ресторане «Берлин»? Как тебя понимать? В городе Берлин? В Западном Берлине? Что? Чего? Отпад! – завопил он и впрямь отпал от телефона. Вытаращенные глаза и вставшие дыбом волосы создавали впечатление начинающегося пожара. Впрочем, непристойное это изумление длилось не более полуминуты, после чего Охотников в ответ Огородникову радостно гоготал, кричал несвязное, типа «расшибец», «конец света», «полный вперед», спрашивал о западноберлинских «партийных кадрах», то есть о девках, а под конец даже пропел из Высоцкого: «Как там дела, в свободном вашем мире?»

Повесив трубку, он вытер руки о рубашку на груди, и там стало влажно.

– Моисей, ты понял, что произошло? Ого из-под носа «фишки» ушел на Запад! Вот так сенсация! Он сказал, что Шуз все объяснит на общем собрании. Вот так будет сенсация! Видишь, Раскладушкин, а говорят, что нынче в мире невозможны чудеса. Жизнь показывает другое, да и как же может быть иначе, если только надеждой на чудо жив род человеческий?!.

Вадим Раскладушкин тогда поднялся, поблагодарил хозяина за прием и сказал, что далее не считает себя вправе оставаться в «Новом фокусе» в связи с такой исключительной сенсацией, которая потребует, конечно, интенсивных дискуссий в кругу посвященных.

Эта реакция новичка на «сенсацию» тоже понравилась Олехе Охотникову. Провожая гостя, он подарил ему пачку заветных «тихоокеанских» снимков, помял ему изящное плечо и тонкую руку, пригласил заходить почаще, если пофилософствовать приспичит или еще чего… Тут наш новый Ломоносов вдруг засмущался, как девушка, и, чтобы скрыть смущение, пробурчал:

– А сейчас вались, человече, к жуям жрячьим, видишь – не до тебя…

Вадим Раскладушкин вышел на крыльцо кооператива «Советский кадр» и, конечно, сразу же увидел, что в микроавтобусе «Скорой помощи», дежурившей напротив, царит какая-то неуклюжая неразбериха, сродни панике.

– Нет конца этим играм, – вздохнул молодой человек, – нет конца этим страннейшим, страннейшим, страннейшим и хаотическим играм…

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Всемирно известный археолог и этнограф Мария Гимбутас на основе археологических, исторических и линг...
Увлекательный экскурс в богатейшую историю народов Эфиопии (современное название Абиссинии), прожива...
Всемирно известный археолог и этнограф Мария Гимбутас рассказывает о важнейших фазах развития, культ...
Книга посвящена сельджукам – кочевникам, сохранившим контроль над большинством районов в центре и на...
Автор книги, знаменитый археолог, познакомит вас с обычаями и традициями древней страны, которая у р...
Вы узнаете о многочисленных бесценных находках, сделанных в археологических экспедициях Генриха Шлим...