Удольфские тайны Рэдклифф Анна

Эмилии было бы слишком тяжело видеться с этой бедной старухой, и она попросила Терезу пойти сказать ей, что барышня чувствует себя худо и никого не может принять сегодня вечером.

– Завтра мне будет лучше, надо думать; но передай ей эту безделицу в знак того, что я ее не забыла.

Некоторое время Эмилия сидела погруженная в немую скорбь. Не было предмета, который не возбуждал бы в ней воспоминания, имеющего близкое соприкосновение с ее горем. Ее любимые растения, за которыми Сент-Обер учил ее ухаживать, рисунки, украшавшие стены и исполненные ею под его руководством; книги, которые он сам выбрал для нее и которые они читали вместе; ее музыкальные инструменты, услаждавшие его слух, – каждый предмет еще более растравлял ее печаль. Наконец она очнулась от этих грустных размышлений и, призвав на помощь всю свою решимость, направилась твердыми шагами в опустелые покои; хотя она страшилась войти в них, но сознавала, что потом ей будет еще тяжелее посетить их.

Пройдя через оранжереи и отворяя дверь библиотеки, она почувствовала, что силы изменяют ей; быть может, вечерний сумрак и тень от деревьев, растущих под окнами еще усиливали торжественность ее настроения, когда она входила в комнату, где все говорило ей об отце. Вот кресло, где он обыкновенно сиживал. Она вздрогнула, увидев его: образ отца рисовался в ее воображении с такой ясностью, что ей показалось, будто она действительно видит его перед собою. Она отогнала от себя иллюзии расстроенного воображения, однако не могла подавить некоторого трепета, тихо подошла к креслу и села. Перед креслом стоял пюпитр для чтения, а на нем лежала развернутая книга, в том виде, как она была оставлена ее отцом. Несколько минут она не могла собраться с мужеством, чтобы рассмотреть ее; она тотчас же вспомнила, что Сент-Обер накануне их отьезда из замка вечером читал ей вслух некоторые выдержки из своего любимого автора. Теперь это обстоятельство подействовало на нее потрясающим образом: она глядела на страницу и горько плакала. Для нее эта книга являлась священной и неоценимой; ни за какие сокровища в мире она не согласилась бы перенести ее на другое место или перевернуть страницу. Она продолжала сидеть перед пюпитром и не решалась уйти, хотя сгущающийся сумрак и глубокая тишина в комнате усиливали в ней жуткое чувство. Опять она погрузилась в размышления о состоянии душ после смерти; она вспоминала знаменательный разговор, происходивший между Сент-Обером и Лавуазеном в ночь накануне смерти отца.

Погруженная в думы, она вдруг заметила, что дверь тихо отворяется; какой-то шорох в отдаленной части комнаты заставил ее вздрогнуть. В потемках ей показалось, как будто что-то движется. При теперешнем состоянии ее духа, когда малейшее впечатление внешних чувств передавалось ее воображению, ее вдруг охватил суеверный ужас. С минуту она сидела не шевелясь. Наконец рассудок одержал верх: «Чего же бояться? – сказала она себе, – если души любимых существ посещают нас, то наверное, только с добрыми намерениями».

Среди наступившей, снова тишины она устыдилась своих страхов и подумала, что это был просто обман воображения или один из тех необъяснимых звуков, которые иногда слышатся в старых домах. Но вот повторился тот же шорох – что-то стало приближаться к ней – она вскрикнула… но в ту же минуту опомнилась, убедившись, что это собака Маншон, которая уселась у ее ног и теперь ласково лизала ей руку.

Эмилия поняла, что при таком состоянии духа она не в силах исполнить намеченную задачу: осмотреть сегодня же все покои замка; поэтому вышла из библиотеки в сад, а оттуда направилась к террасе над рекой. Солнце уже закатилось; но из-за темных ветвей миндальных деревьев еще сквозила на западе светло-шафранная полоса; летучая мышь беззвучно сновала взад и вперед; от времени до времени раздавалась грустная песня соловья.

Настроение, охватившее ее в этот тихий час, вызвало в ее памяти строки, слышанные ею когда-то от Сент-Обера на этом самом месте, и она повторила их с какою-то грустной отрадой:

Сонет

  • Летучая мышь кружится в воздухе, когда вечерний ветерок
  • Порывами проносится вдоль вздрагивающих волн,
  • Трепещет средь лесов и вздохами своими путника смущает.
  • Порою, когда он погружен в чарующую меланхолию.
  • Вдруг чудится ему, что он слышит голос горного духа,
  • И он внимает с сладко замирающим сердцем
  • Тихому мистическому шепоту бриза!
  • Летучая мышь кружится в воздухе; безмолвно падает вечерняя роса
  • И сумерки повсюду проливают
  • Над скалами, волною и над далекой лодкой
  • Свой мягкий, серый и таинственный покров.
  • Так падает над горем сострадания слеза,
  • Виденья мрачные отчаяния застилая.

Эмилия тихим шагом дошла до любимого платана ее отца; под тенью этого старого дерева они, бывало, сиживали все вместе в такой же час и беседовали на тему о загробной жизни. Как часто ее отец с радостным чувством выражал уверенность, что все они встретятся в ином мире! Подавленная этими воспоминаниями, Эмилия отошла от платана; облокотившись о перила террасы, она увидала группу крестьян, весело танцевавших на берегах Гаронны, широко раскинувшейся внизу и отражавшей в своих водах вечернее небо. Какой контраст со скорбящей, одинокой Эмилией! Эти люди веселы и бодры, точно так же как и в те дни, когда у нее было радостно на душе и когда Сент-Обер, бывало, слушал их веселую музыку, сияя удовольствием и лаской. Эмилия, полюбовавшись некоторое время на оживленную группу, отвернулась, не имея сил вынести тяжелых воспоминаний; но куда уйти, куда скрыться, если всюду ей суждено наталкиваться на предметы, растравляющие ее горе!

Подвигаясь медленным шагом по направлению к дому, она встретила Терезу.

– Барышня, милая, – заговорила старуха, – я давно ищу вас и боялась, не случилось ли с вами беды какой! Ну, можно ли бродить по ночам, да еще когда так свежо? Скорее идите домой. Подумайте-ка, что сказал бы на это покойный барин? Уж кажется – он ли не горевал, когда скончалась барыня, а между тем, сами знаете, он редко когда проливал слезу.

– Перестань, Тереза, прошу тебя, – сказала Эмилия, желая прервать эту неуместную, хотя и добродушную болтовню.

Но не так-то легко было остановить разглагольствования Терезы.

– Бывало, когда вы так убивались по маменьке, – продолжала она, – барин все говорил вам, что это не годится, потому что ее душеньке хорошо теперь на небе! А если ей хорошо, то, значит, и барину хорошо, – недаром говорится, что молитвы бедняков угодны Богу.

Во время этой речи Эмилия тихонько шла к дому. Тереза посветила ей в прихожей у гостиной, где обыкновенно сиживала вся семья и где она теперь накрыла ужин на один прибор. Эмилия бессознательно вошла в комнату, прежде чем успела заметить, что она не у себя в спальне. Подавив в себе неприятное чувство, она покорно села за стол. На противоположной стене висела шляпа ее отца: при виде шляпы она почувствовала, что ей делается дурно. Тереза взглянула на свою барышню, потом перевела взгляд на предмет, висевший на стенке, и хотела убрать шляпу, но Эмилия остановила ее движением руки.

– Нет, оставь, – я пойду к себе.

– Как же так! а у меня ужин готов!

– Я не могу есть, – отвечала Эмилия, – я ухожу и постараюсь заснуть. Завтра мне будет лучше.

– Ну, уж это непорядок! Милая барышня, скушайте хоть что-нибудь. Я зажарила фазана, – чудесная птица. Старый месье Барро прислал ее вам нынче поутру; вчера я видела его и сказала, что вы сегодня приезжаете. Вот уж никто так не сокрушается о барине, как этот господин…

– В самом деле? – отозвалась Эмилия смягченным тоном, чувствуя, что ее бедное сердце на минуту согрето этим лучом сочувствия.

Наконец силы окончательно изменили ей, и она удалилась в свою спальню.

Глава 9

Ни голос музыки, ни очи красоты,

Ни живописи пылкая рука

Не смогут дать моей душе такой отрады,

Как этот мрачный ветра вой,

Журчанье жалобное ручейка,

Струящегося меж муравы зеленого холма

В то время, как на запад багровое заходит солнце,

Тихонько сумерки плывут, свой черный распустивши парус.

Мезон

Вскоре по возвращении домой Эмилия получила от своей тётки, госпожи Шерон, письмо, в котором та, после нескольких банальных фраз утешения, приглашала ее к себе в Тулузу, прибавляя, что покойный брат доверил ей воспитание Эмилии. У Эмилии в это время было одно желание: остаться в «Долине», где протекло ее счастливое детство, пожить еще в этом замке, бесконечно дорогом ее сердцу, и вместе с тем ей не хотелось возбуждать неудовольствие госпожи Шерон.

Хотя глубокая привязанность ее к покойному отцу не позволяла ей усомниться ни на минуту в том, хорошо ли он сделал, назначив госпожу Шерон опекуншей, но она не могла не сознавать, что теперь ее счастье в значительной степени поставлено в зависимость от прихоти ее тетки. В своем ответном письме она просила позволения остаться пока в «Долине»; она ссылалась на угнетенное состояние духа и на необходимость тишины и уединения для успокоения ее нервов. Она знала, что ни того, ни другого не может найти в доме госпожи Шерон, женщины богатой, любящей общество и рассеянную жизнь.

Вскоре Эмилию навестил старик Барро, искренне скорбевший о смерти Сент-Обера.

– Еще бы мне не печалиться о вашем отце, – говорил он. – Ведь я уже никогда не встречу друга, подобного ему; если б я знал, что найду такого человека в так называемом обществе, я ни за что не удалился бы от света.

За такое теплое чувство к ее отцу Эмилия любила старика. Ей отрадно было беседовать с человеком, которого она так уважала, и который при своей непривлекательной наружности отличался сердечной добротой и редкой деликатностью чувств.

Несколько недель Эмилия провела в спокойном уединении, и мало-помалу ее острое горе перешло в тихую грусть. Теперь она уже могла читать те самые книги, какие раньше читала с отцом, сидела в его кресле в библиотеке, ухаживала за цветами, посаженными его рукой, могла касаться струн музыкального инструмента, на котором он когда-то играл, и даже пела его любимые песни. Тут только она поняла всю ценность воспитания, полученного ею от отца; развивая ее ум, он обеспечил ей верное убежище от скуки, доставил ей возможность всесторонне развлекаться, независимо от общества, для нее недоступного в силу обстоятельств. Благодетельное действие этого воспитания не ограничивалось эгоистическими преимуществами; Сент-Обер усердно развивал в ней все добрые качества сердца, и теперь это сердце распространяло благодеяния на всех окружающих. Она находила, что если и не в состоянии совершенно устранить несчастья от своих ближних, то, по крайней мере, может смягчать их страдания своей добротой и сочувствием. Госпожа Шерон не отвечала на письмо Эмилии и та начала уже надеяться, что ей позволят остаться еще некоторое время в ее уединении. Ее дух уже настолько укрепился, что она могла отважиться посещать все те места, которые особенно живо вызывали ей на память картины прошлого. В числе их была рыбачья хижина; чтобы еще полнее отдаться своим нежным воспоминаниям, она захватила с собой свою лютню – ей хотелось сыграть там те самые мелодии, которыми так часто восхищались ее мать и отец. В последний раз она приходила сюда с отцом и матерью, за несколько дней до того, как заболела госпожа Сент-Обер, и теперь, когда Эмилия вошла в лес, окружающий хижину, все так живо пробудило в ней память о прошлом, что она не выдержала: прислонилась к дереву и несколько минут проплакала. Узкая тропинка, ведущая к домику, заросла травой, а цветы, посаженные по краям Сент-Обером, были почти заглушены крапивой. Эмилия часто останавливалась и оглядывала это заброшенное местечко, пустынное и безмолвное. И когда она дрожащей рукой отворила дверь рыбачьей хижины, у нее вырвалось восклицание: «Ах, ничто не изменилось, все осталось по-старому; только те, которые посещали этот домик, уже никогда не вернутся!»

Она подошла к окну, выходившему на речку и, облокотившись о подоконник, погрузилась в грустную задумчивость. Принесенная лютня лежала возле нее, забытая: печальные вздохи бриза в высоких соснах, нежный шепот его в камышах, колышущихся на берегу, были музыкой, более гармонировавшей с ее чувствами; эта музыка не заставляла звенеть струны тяжелых воспоминаний, но успокоительно действовала на ее сердце, как голос сочувствия. Не замечая, что приближались сумерки и что последний луч солнца трепетал на горных вершинах, она продолжала стоять в задумчивости и, вероятно, долго не тронулась бы с места, но вдруг шум шагов около домика встревожил ее и напомнил, что она здесь одна и беззащитна. Не прошло минуты, как дверь распахнулась; вошел какой-то человек, остановился при виде Эмилии и начал извиняться за свое непрошеное появление. Но у Эмилии при первом звуке его голоса страх сменился сильным волнением; голос был знаком ей, и хотя она не могла в потемках разглядеть черты пришельца, но ее охватило предчувствие чего-то радостного.

Вошедший повторил свои извинения, и Эмилия что-то проговорила ему в ответ; тогда незнакомец стремительно бросился к ней и воскликнул:

– Боже милостивый! может ли это быть! неужели я ошибаюсь – это вы, мадемуазель Сент-Обер!

– Да, это я, – отвечала Эмилия, догадка которой подтвердилась: теперь она могла разглядеть лицо Валанкура, сиявшее светлой радостью. Сразу ее осадил целый рой грустных воспоминаний, и от стараний сдержать себя волнение ее еще усиливалось.

Между тем Валанкур участливо осведомлялся о ее здоровье и выразил надежду, что путешествие принесло пользу ее батюшке, но, увидав горькие слезы, он угадал роковую истину. Он усадил ее на скамью и сам сел с ней рядом; Эмилия продолжала плакать, а он держал ее руку, которую она бессознательно оставляла в его руке, пока рука стала мокрой от слез, которые он проливал, грустя о Сент-Обере и жалея его дочь.

– Я сознаю, – проговорил он, – как бесполезна была бы всякая попытка утешать вас. Я могу только печалиться вместе с вами, потому что без слов знаю, о чем вы плачете… Дай Бог, чтобы я ошибался!

Эмилия отвечала слезами, но наконец, встала и предложила уйти из этого печального места. Валанкур, хотя и видел, как она слаба, не решился удерживать ее, но взял ее под руку и повел вон из рыбачьей хижины. Молча пошли они по лесу; Валанкуру хотелось узнать все подробности, но он боялся расспрашивать, а Эмилия была слишком расстроена, чтобы рассказывать. Через некоторое время, однако, она настолько овладела собой, что могла заговорить о своем отце и в коротких словах рассказать о его смерти. Валанкур был потрясен. Услыхав, что Сент-Обер скончался в дороге и что Эмилия очутилась среди чужих людей, он пожал ее руку и невольно воскликнул:

– Господи, отчего меня там не было!

Наконец, заметив, что Эмилия слишком измучена горестными воспоминаниями, он постепенно перевел разговор на другие темы и заговорил, между прочим, о себе. Эмилия узнала, что после того, как они расстались, Валанкур некоторое время бродил по берегам Средиземного моря и потом через Лангедок вернулся в Гасконь, свою родную провинцию, где он обыкновенно жил.

Докончив свой маленький рассказ, он умолк; Эмилия тоже не расположена была разговаривать, и так молча они дошли до ворот замка; здесь он остановился и, сказав ей, что завтра едет домой в Этювьер, попросил у нее позволения завтра утром зайти к ней проститься. Эмилия, рассудив, что неловко было бы отказать ему в исполнении такой простой учтивости, отвечала, что она будет дома.

Весь вечер она провела в печали. В ее памяти проносились вереницей все события, случившиеся после того, как она в последний раз видела Валанкура, и сцена смерти ее отца восстала перед ней в таких живых красках, как будто это случилось лишь вчера. Припомнился ей и торжественный завет отца уничтожить все его рукописи. Очнувшись от истерического состояния, в каком держало ее горе, Эмилия ужаснулась при мысли, что она не исполнила еще его предсмертного распоряжения, и решила, что завтра же сдержит свое обещание.

Глава 10

Но это тень не тень от летней тучки

И как ей странностью не поразить?

Макбет

На другое утро Эмилия приказала затопить печку в бывшей спальне Сент-Обера и тотчас же после завтрака отправилась туда с намерением сжечь бумаги. Запершись на ключ, чтобы никто ей не помешал, она отворила дверь в соседнюю комнату, где находились бумаги. Войдя туда, она почувствовала непривычный страх и несколько минут озиралась, дрожа всем телом. В одном углу комнатки стояло большое кресло, а перед ним стол, за которым сидел отец ее в тот памятный вечер, накануне их отъезда, и в сильном волнении рассматривал бумаги.

Уединенная жизнь Эмилии за последнее время, печальные мысли постоянно угнетали ее расстроенные нервы. Ее обыкновенно здравый рассудок посещали суеверные бредни, которые имеют свойство сбивать с толку человека и приводить его в состояние, близкое к временному безумию. После возвращения ее домой с ней несколько раз повторялись такие припадки: блуждая по опустелому дому в сумерках, она чего-то пугалась, ей чудились какие-то призраки. Такому же болезненному возбуждению нервов она приписала и теперешний случай: когда она еще раз взглянула на кресло, стоявшее в темном углу чулана, ей представилось, что она ясно видит в нем фигуру отца.

Эмилия постояла несколько минут, как пригвожденная к полу, затем бросилась вон из комнатки. Но вскоре она оправилась и стала укорять себя в слабости, мешавшей ей исполнить дело такой важности; опять отворила она дверь каморки. Руководствуясь указаниями Сент-Обера, она легко отыскала доску, о которой он говорил, в углу у окна. Она нашла и черту, о которой он говорил ей, прижала ее ногой – доска подалась; под нею обнаружилась связка бумаг и кошелек с золотыми. Дрожащей рукой Эмилия вынула все это, приладила доску на прежнее место и уже хотела встать с пола, как вдруг ей показалось, что она опять видит знакомую фигуру в кресле. Эта иллюзия произвела на нее потрясающее впечатление: она бросилась вон из комнатки в спальню и почти без чувств упала на стул.

Рассудок скоро рассеял эту страшную, гнетущую игру воображения, и Эмилия опять вернулась к бумагам, но еще настолько мало владела собой, что глаза ее машинально скользили по исписанным листам; в эту минуту она не сознавала, что нарушает строгое запрещение отца – вдруг попавшаяся ей на глаза фраза, имевшая глубокий, страшный смысл, сразу пробудила ее внимание и вместе с тем ее память. Она поспешно оттолкнула от себя бумаги, но не могла выбросить из головы тех полных значения слов, которые возбудили в ней ужас и любопытство. Эти слова так сильно взволновали ее, что она даже не могла решиться сразу сжечь бумаги, и чем дальше она останавливалась на этом, тем более это обстоятельство разжигало ее воображение. Побуждаемая пламенным и вполне понятным любопытством ближе разузнать все касающееся нечаянного, таинственного разоблачения, она даже пожалела, зачем обещала отцу уничтожить эти бумаги. Одно мгновение она сомневалась, следует ли по справедливости повиноваться такому приказанию, вопреки доводам, заставляющим ее продолжать исследование тайны. Но это затмение длилось недолго. «Я дала торжественное обещание отцу, – сказала она самой себе, – обещание исполнить его предсмертный завет – мое дело не рассуждать, а повиноваться. Надо поскорее удалить от себя всякий соблазн, иначе я поступлю дурно и буду весь свой век мучиться сознанием непоправимой вины». Подкрепленная сознанием долга, она окончательно победила искушение, самое сильное, какое ей когда-либо приходилось испытывать в жизни, и бросила бумаги в огонь. Глаза ее следили за тем, как пламя медленно истребляло их: она вздрогнула, вспомнив о только что прочтенной фразе и подумав, что теперь навеки ускользает единственный случай когда-либо разъяснить тайну.

Лишь долго спустя после этого она вспомнила о кошельке и уже хотела, не открывая его, положить в шкаф, как вдруг заметила, что в нем заключается какой-то предмет, размерами побольше монеты; поэтому она принялась рассматривать содержимое кошелька. «Его рука касалась этих монет, – говорила она, целуя их и обливая слезами, – его рука, теперь уже истлевшая, обратившаяся в прах». На дне кошелька оказался небольшой пакетик, завернутый в несколько бумаг; развернув его, она увидала, что там заключается футляр с женским портретом. Эмилия вздрогнула. «Это тот самый портрет, над которым в тот вечер плакал мой отец!», – сказала она. Рассматривая черты, изображенные на портрете, она подумала, что не знает этой женщины – это было лицо редкой красоты, полное кротости и грустной покорности судьбе.

Сент-Обер не давал никаких распоряжений относительно миниатюры и даже не упомянул о ней; поэтому Эмилия сочла себя вправе сохранить портрет. Вспомнив, каким тоном он говорил о маркизе Вильруа, Эмилия была склонна думать, что это ее портрет; но все-таки не видно было причины, почему ее отец хранил у себя портрет этой дамы, и, храня его, грустил и плакал над ним, как в тот вечер, накануне отъезда.

Эмилия долго не отрывалась от миниатюры и не могла дать себе отчета, что именно так чарует и привлекает ее в этом лице, внушая ей нежность и жалость. Темно-каштановые волосы незнакомки небрежно вились вокруг чистого, открытого лба; нос был с легкой горбинкой; на устах витала улыбка, но улыбка грустная; голубые глаза были устремлены к небу с выражением небесной кротости; легкое облако грусти на челе выдавало чуткую, чувствительную душу.

Рассматривая портрет, Эмилия была выведена из задумчивости стуком калитки; выглянув в окно, она увидала Валанкура, идущего к замку. Она была так взволнована только что пережитым, что почувствовала себя неподготовленной к этому свиданию, и несколько минут оставалась в бывшей спальне отца, стараясь немного оправиться.

Встретив Валанкура в зале, она была поражена его видом, до такой степени он изменился с того времени, как они расстались в Руссильоне; вчера в сумерках она не могла этого заметить. Но томность и уныние мгновенно сменились улыбкой, озарившей его черты, лишь только она появилась.

– Как видите, – начал он, – я воспользовался вашим позволением прийти попрощаться с вами.

Эмилия слабо улыбнулась и, чтобы сказать что-нибудь, спросила, давно ли он в Гаскони?

– Всего несколько дней, – отвечал Валанкур и щеки его покраснели. – Я предпринял длинную прогулку, расставшись со своими друзьями после восхитительного путешествия в Пиренеях…

При этих словах у Эмилии навернулись слезы на глазах; заметив это, Валанкур, желая отвлечь ее от печальных воспоминаний, им же вызванных, и браня себя за неосторожность, начал говорить о другом, между прочим, восхищался замком и его окрестностями.

Эмилия, затрудняясь поддерживать разговор, обрадовалась такому случаю заговорить о чем-нибудь постороннем. Они прошлись по террасе. Валанкур был в восторге от живописности реки и видов на противоположном берегу Гаронны.

Прислонясь к каменной ограде террасы и любуясь быстрым течением Гаронны, он говорил Эмилии:

– Несколько недель тому назад мне случилось быть у истоков этой прекрасной реки; тогда я не имел счастья знать вас, а то я пожалел бы, что вы не видите этой картины, совершенно в вашем вкусе. Река берет начало в местности Пиренейских гор, еще более величественной и дикой, чем та, по которой мы ехали, направляясь в Руссильон.

Он описал, как Гаронна узким ручьем низвергается через пропасти в горах, затем как в нее вливаются воды множества потоков, струящихся из снеговых вершин, и как она стремительно мчится в долину Арана, пенясь, несется между романтических высот, пока, наконец, не достигает равнин Лангедока; там, омывая стены Тулузы, она поворачивает опять к северо-западу, принимает более мирный характер, оплодотворяет пастбища Гаскони и Гиенны и наконец, вливается в Бискайский залив.

Эмилия и Валанкур беседовали о местностях, которые они посетили вместе в Пиренейских Альпах; в голосе Валанкура часто сквозила робкая нежность; порою он описывал картины природы с пылким, увлекательным талантом, порою он как будто терял нить своего рассказа, хотя все продолжал говорить.

Эти описания невольно наводили Эмилию на воспоминания об отце; образ его оживал во всех картинах, воспроизводимых Валанкуром; ей слышались слова и замечания отца, она видела перед собой, как живое, его восторженное лицо. Молчаливость Эмилии наконец, напомнила Валанкуру, что его рассказы слишком близко задевают предмет ее скорби, и он незаметно перевел разговор на другую тему, хотя тоже не менее тяжелую для Эмилии: он стал хвалить величественный платан, простиравший свой шатер над террасой, где они теперь сидели; Эмилии вспомнилось, как они, бывало, сиживали здесь с отцом и как он почти в тех же словах выражал свой восторг.

– Это было любимое дерево моего дорогого отца, – проговорила она, – ему нравилось по вечерам сидеть под тенью платана, окруженному своим семейством.

Валанкур понял ее чувства и молчал; если б она подняла глаза свои, потупленные в землю, она увидала бы слезы на его глазах. Он встал и прислонился к ограде террасы, но тотчас же отошел прочь и сел на прежнее место; через минуту он опять вскочил и казался сильно взволнованным. Между тем Эмилия чувствовала себя до того расстроенной, что, несмотря на все попытки завязать разговор, это ей никак не удавалось. Валанкур снова сел, но продолжал молчать и дрожал всем телом. Наконец он проговорил нерешительным голосом:

– И с этим прелестным уголком я должен расстаться, должен проститься с вами… быть может, навеки! Эти минуты уже никогда больше не вернутся! Позвольте же мне, по крайней мере, не оскорбляя вашей глубокой скорби, выразить все мое восхищение вашей добротой! Я не забуду ее! О! если б когда-нибудь, в будущем, мне позволено было назвать это чувство любовью!

Эмилия от волнения не могла отвечать; Валанкур, решившись взглянуть на нее, заметил, что она переменилась в лице; опасаясь обморока, он сделал невольное движение, чтобы поддержать ее. Это заставило Эмилию очнуться и овладеть собой. Валанкур притворился, что не замечает ее нездоровья, но когда он заговорил, в голосе его выражалась скрытая нежность.

– Я больше не осмелюсь, – сказал он, – касаться этого предмета; но позвольте мне сказать, что эти минуты разлуки утратили бы свою горечь, если б мне дана была надежда, что я, несмотря на мое признание, не буду изгнан из вашего присутствия на будущее время.

Она сделала над собой усилие, чтобы овладеть своими смятенными чувствами и заговорить. Она боялась довериться своему сердцу, которое рвалось навстречу Валанкуру, и подать ему надежду после столь короткого знакомства; хотя даже в этот небольшой срок она успела заметить в нем много достоинств и, хотя эти наблюдения подкрепились добрым мнением ее отца о молодом человеке, но все же этого было еще мало, чтобы побудить ее принять решение, бесконечно важное для ее будущего счастья. Правда, мысль о том, чтобы отказать Валанкуру, была ей очень тяжела, почти невыносима; это сознание заставляло ее опасаться пристрастности своего суждения, и она тем более не решалась поощрить это признание, на которое так нежно отзывалось ее сердце. Семья Валанкуров была знакома ее отцу; она пользовалась безукоризненной репутацией. Что касается материальных обстоятельств самого Валанкура, то он намекнул на них, насколько позволяла деликатность, сказав, что пока он не может предложить ей ничего, кроме нежно любящего сердца. Он молил только об одном, чтобы ему дали, хотя отдаленную надежду. Эмилия не могла решиться отнять эту надежду, хотя не осмеливалась и поддерживать ее. Наконец она собралась с силами и отвечала ему, что она очень дорожит добрым мнением человека, которого уважал ее отец.

– Значит, он считал меня достойным уважения? – произнес Валанкур голосом, дрожащим от волнения. Потом, одумавшись, прибавил: – Простите мой вопрос, я не знаю, что говорю… Если б я только мог надеяться, что вы считаете меня достойным его симпатии и позволите мне иногда осведомляться о вашем здоровье, тогда я удалился бы сравнительно спокойный.

После короткого молчания Эмилия сказала:

– Я буду с вами откровенна, зная, что вы поймете мое положение и мою откровенность примете за доказательство моего… уважения к вам. Хотя я живу здесь в доме покойного батюшки, но живу здесь одна. Увы, у меня уже нет отца… отца, присутствие которого могло бы оправдать ваши посещения. Мне нечего объяснять вам, насколько мне неприлично принимать вас у себя.

– Будьте уверены, что я вполне понимаю вас. Но что же утешит меня за мою покорность? – прибавил Валанкур с грустью. – Простите, я расстраиваю вас, я готов оставить этот разговор, если вы дадите мне разрешение когда-нибудь явиться к вашим родным.

Эмилия опять смутилась и не знала что отвечать. Она особенно сильно сознавала всю трудность и беспомощность своего положения; у нее не было на свете ни единого человека – родственника или друга, к кому она могла бы обратиться за поддержкой и советом в теперешних трудных обстоятельствах. Госпожа Шерон, единственная ее родственница, могла бы быть ее другом, но она была или поглощена своими светскими обязанностями, или просто сердилась на племянницу за ее нежелание уезжать из отцовского замка; словом, пока тетка бросила Эмилию на произвол судьбы.

– Ах, я вижу, – промолвил Валанкур после долгой паузы, в продолжение которой Эмилия начинала то ту, то другую фразу, оставляя их неоконченными, – вижу, что для меня нет никакой надежды: я не ошибался – вы считаете меня недостойным вашего уважения. Ах! это роковое путешествие! Я считал его счастливейшей порой моей жизни, а вместо того эти блаженные дни отравят всю мою будущность! Как часто я вспоминал об этих днях с надеждой и страхом! и все-таки до этой минуты я никогда не жалел об их чарующем впечатлении на мою душу!

Голос его прервался, он стремительно вскочил с места и заходил по террасе. На его лице было выражение отчаяния, поразившее Эмилию. Сердечная симпатия к нему в некоторой степени поборола ее чрезвычайную робость; и когда он опять сел, она проговорила тоном, выдававшим ее нежное чувство:

– Вы несправедливы к себе и ко мне, говоря, будто я считаю вас недостойным моего уважения; сознаюсь вам, что я уже давно чувствую к вам уважение и… и…

Валанкур нетерпеливо ждал окончания фразы, но слова замерли на ее губах. В глазах ее отражалось, однако, волнение ее сердца. В один миг Валанкур перешел от нетерпения и отчаяния к нежности и восторгу.

– О, Эмилия! – воскликнул он, – моя Эмилия! Научите меня, как вынести эту минуту! Она запечатлеется в моем сердце, как самая священная в моей жизни!

Он прижал руку ее к губам своим; рука была холодна и дрожала; подняв глаза, он увидел, как бледно ее лицо. Слезы доставили Эмилии облегчение; Валанкур наблюдал ее в тревожном волнении. Через несколько минут она оправилась и, улыбаясь сквозь слезы, сказала:

– Простите мне эту слабость. Силы мои, вероятно, еще не оправились после недавнего потрясения.

– Я не могу простить себе, – сказал Валанкур, – что я был причиной вашего волнения; постараюсь более не касаться предмета, который мог расстроить вас в сладостной уверенности, что пользуюсь вашим уважением.

Потом, забыв о своей решимости, он опять заговорил о том же.

– Вы не знаете, сколько мучительных часов я провел вблизи от вас за эти последние дни, когда вы думали, что я далеко, – если только вы иногда делали мне честь вспоминать обо мне. Я бродил вокруг замка в тихие часы ночи, когда ни одна душа не могла видеть меня. Было так отрадно сознавать вашу близость, для меня было что-то особенно успокоительное в мысли, что я караулю ваш дом в то время, как вы почиваете. Эти сады отчасти знакомы мне. Однажды я перелез через ограду и провел один из счастливейших, хотя и мучительных часов в моей жизни, прохаживаясь под окном, которое я считал вашим.

Эмилия осведомилась, как долго Валанкур жил по соседству.

– Несколько дней, – отвечал он. – У меня было намерение воспользоваться позволением вашего батюшки посетить вас. Не знаю почему, но при всем моем желании видеть вас я все не решался войти и постоянно откладывал свое посещение. Я поселился в деревне поблизости и бродил со своими собаками по живописным местностям этого прелестного края; все время я мечтал встретить вас, однако не решался посетить ваш дом…

Разговор продолжался, и время летело незаметно; наконец Валанкур опомнился.

– Мне пора уходить, – молвил он печально, – но я уйду с надеждой увидеть вас снова, получив от вас разрешение посетить ваших родных.

– Мои родные будут рады видеть того, кто был другом моего покойного отца, – отвечала Эмилия.

Валанкур поцеловал ее руку и все мешкал, не имея сил уйти; Эмилия сидела молча, потупив глаза в землю, а Валанкур, глядя на нее, думал, что скоро он уже не увидит это прекрасное лицо и что даже по памяти ему будет трудно вызвать перед собой эти дорогие черты. В эту минуту из-за платана послышался шум торопливых шагов и, повернувшись, Эмилия увидала перед собой госпожу Шерон. Девушка почувствовала, что ее бросило в краску: она задрожала от волнения, однако поспешно вскочила навстречу гостье.

– Ну-с, милая племянница! – начала госпожа Шерон, окидывая Валанкура удивленным, пытливым взглядом, – вот и я! Как поживаете? – Впрочем, нечего и спрашивать! ваш цветущий вид и так доказывает, что вы уже утешились после вашей утраты.

– В таком случае, мой вид обманчив, тетя, – в своей утрате я никогда не могу утешиться.

– Ладно, ладно, не стану с вами спорить: я вижу, у вас батюшкин характер, но позвольте сказать вам, что ему, бедняжке, лучше бы жилось с другим характером.

Гордый, негодующий взгляд, брошенный Эмилией на госпожу Шерон, смутил бы всякого другого, но не ее. Эмилия не отвечала ни слова, но представила тетке Валанкура, который тоже едва мог скрыть свое возмущение; на поклон его госпожа Шерон отвечала легким кивком и надменным взглядом. Через несколько минут молодой человек простился с Эмилией, причем та заметила, как ему тяжело уйти и оставить ее в обществе такой особы, как госпожа Шерон.

– Кто этот молодой человек? – спросила тетка тоном, в котором сквозило и любопытство, и презрение, – вероятно, какой-нибудь досужий ухаживатель? Но я все-таки думала, милая моя, что у вас хватит чувства приличия, и вы поймете, что вам нельзя принимать визиты молодых людей в вашем теперешнем одиноком положении. Я должна вам сказать, что свет замечает подобные вещи и будет болтать – конечно, не в недоброжелательном духе.

Эмилия, возмущенная этими грубыми речами, пыталась прервать их; но госпожа Шерон продолжала, не смущаясь, с самодовольством человека, для которого власть еще внове.

– Вам непременно надо находиться под наблюдением особы, способной руководить вами. Мне собственно некогда этим заниматься. Но так как ваш бедный отец перед смертью пожелал, чтобы я наблюдала за вашим поведением, то я принуждена взять вас под свою опеку. Но я должна сказать вам, что если вы не будете вполне подчиняться моим указаниям, то я не стану утруждать себя заботами о вас.

Эмилия уже не делала попыток прерывать словоизвержения госпожи Шерон; горе и гордость оскорбленной невинности заставляли ее молчать.

– Я приехала сюда затем, чтобы взять вас с собой в Тулузу, – заговорила опять тетка. – Мне очень жаль, что ваш отец умер в таких печальных обстоятельствах, но я приму вас к себе. Ах, бедняга! он всегда был великодушен, но непрактичен, иначе он не оставил бы своей дочери в зависимости от родных.

– Надеюсь, он этого и не сделал, тетя, – спокойно возразила Эмилия, – да и денежные неудачи его произошли вовсе не по милости благородного великодушия, всегда отличавшего его: дела господина Мотвилля, я полагаю, могут еще поправиться без большого убытка для его кредиторов, а тем временем я желала бы оставаться в «Долине».

– Еще бы не желали! – воскликнула госпожа Шерон с иронической улыбкой, – и я, конечно, соглашусь на это, видя, как необходимы спокойствие и уединение для успокоения ваших нервов. Я не считала вас способной на такую двуличность, милая моя. Когда вы ссылались на этот предлог для того, чтобы оставаться здесь, я имела глупость поверить вам, и никак не ожидала застать вас в приятном обществе этого Ла Вал… как бишь его?.. Я забыла имя.

– Я говорила вам сущую правду, тетя, – отвечала она, – и теперь я более чем когда-либо ценю уединение, о котором тогда просила; и если цель вашего посещения состоит лишь в том, чтобы оскорблять меня, хотя и без того я сильно страдаю, то вы могли бы немного пощадить дочь вашего покойного брата.

– Я вижу, что взяла на себя хлопотливую обузу, – заметила госпожа Шерон, вся побагровев.

– Мой отец, наверное, не думал, тетя, – проговорила Эмилия мягко и стараясь удержаться от слез, – что это будет для вас такой обузой. Уверяю вас, мое поведение всегда заслуживало его одобрения. Мне было бы прискорбно оказывать неповиновение сестре моего дорогого отца; и если вы полагаете, что ваша задача действительно будет так тяжела, то я могу только пожалеть, что она выпала вам на долю.

– Полно, племянница, все это фразы. Из уважения к моему бедному брату я готова пока смотреть сквозь пальцы на неприличие вашего поведения. Увидим, как вы впредь будете держать себя.

Эмилия просила ее объяснить, в чем заключается неприличие, на которое намекает тетка.

– В чем неприличие! Да в том, что вы принимали посещения поклонника, неизвестного вашим родным! – воскликнула госпожа Шерон, не соображая, что сама виновата в гораздо большем неприличии, подозревая племянницу в неблаговидном поступке.

Слабый румянец разлился по лицу Эмилии; гордость и огорчение боролись в ее сердце; но, вспомнив, что, действительно, с первого взгляда подозрения ее тетки как будто и оправдываются до известной степени, она не могла унизиться настолько, чтобы начать оправдывать свое поведение, в сущности невинное и неумышленное. Она рассказала, как она познакомилась с Валанкуром при жизни отца; рассказала, как он был нечаянно ранен дорогой ее отцом и как они потом путешествовали вместе; наконец, упомянула, что она случайно встретилась с ним вчера вечером. Правда, он признался, что неравнодушен к ней, и просил позволения явиться к ее родным.

– Но кто же он такой, этот искатель приключений, скажите, пожалуйста? – воскликнула Госпожа Шерон. – И на что он рассчитывает?

– Ну, уж это пусть он сам объяснит вам, – отвечала Эмилия. – Его семья была известна моему отцу, и он слышал, что она пользуется безукоризненной репутацией.

Далее она рассказала все, что знала о нем.

– А! так он, значит, младший сын в семье, следовательно, нищий! – воскликнула тетка. – Вот это мило! И мой брат пристрастился к этому молодому человеку после нескольких дней знакомства? Это так на него похоже! В молодости он, бывало, всегда то полюбит, то возненавидит кого-нибудь без всякой разумной причины, и даже я всегда находила, что те люди, которых он не одобрял, гораздо приятнее его любимцев. Впрочем, о вкусах не спорят. Он всегда поддавался впечатлению внешности. Что до меня касается, то я нахожу, что это смешная восторженность! Ну, что общего между лицом человека и его характером? Не может разве случиться, что у хорошего человека неприятное лицо?

Эту последнюю фразу госпожа Шерон произнесла с большой самоуверенностью, точно сделала великое открытие, и решила, что все рассуждения покончены.

Эмилия, желая прекратить неприятный разговор, осведомилась, не желает ли тетушка закусить после дороги; госпожа Шерон пошла за ней в замок, однако не рассталась со своей темой, которую обсуждала с таким самодовольством и с такой строгостью к племяннице.

– Я с огорчением убеждаюсь, – сказала она в ответ на какое-то замечание Эмилии о физиономиях, – что вы унаследовали многие предрассудки от вашего отца, между прочим, внезапную симпатию к людям, за их приятную наружность. Я догадываюсь, что вы считаете себя страстно влюбленной в этого молодого авантюриста, после знакомства в несколько дней. Действительно, в вашем свидании было что-то романтически очаровательное!..

Эмилия подавила слезы, готовые брызнуть из ее глаз, и проговорила:

– Когда мое поведение будет заслуживать вашей строгости, тетя, тогда и будьте строги; но до той поры, из чувства справедливости, если не любви, вам следовало бы воздержаться. Я никогда добровольно не оскорбляла вас. Теперь я лишилась родителей, и вы единственное лицо, от кого я могу ждать доброго отношения. Не растравляйте же моего горя, оно и так велико после потери моих родителей!

Последние слова она едва могла выговорить от волнения и вслед за тем залилась слезами. Она вспомнила о деликатности и нежности Сент-Обера, о счастливых днях, проведенных ею в родном доме, и вот теперь, сравнивая все это с грубым, бессердечным обращением госпожи Шерон и представляя себе, сколько ей впредь придется проводить тоскливых часов в ее обществе, она чувствовала, что ею овладевает горе, близкое к отчаянию. Госпожа Шерон, более обиженная укорами Эмилии, чем тронутая ее скорбью, не сказала ничего, что могло бы смягчить ее горе; но хотя она и выражала неохоту принять к себе племянницу, однако, в сущности, желала ее общества. Властолюбие было ее преобладающей слабостью; она знала, что ей будет удобно принять к себе в дом молодую сироту, которая будет беспрекословно слушаться ее и исполнять все ее капризы.

Войдя в замок, госпожа Шерон изъявила желание, чтобы Эмилия сейчас же уложила свои вещи, так как она намеревается немедленно выехать в Тулузу. Эмилия старалась уговорить тетку отсрочить отъезд хотя бы до завтрашнего дня. Наконец это ей удалось.

Весь день госпожа Шерон капризничала и пускала в ход свою мелочную тиранию, а Эмилия печалилась, помышляя о будущем.

Вечером, когда тетка удалилась в свою спальню, Эмилия обошла все комнаты и прощалась со всеми вещами в своем родном доме, который теперь покидала невесть на сколько времени, для того чтобы вступить в свет, ей совершенно чуждый и неизвестный. Она не могла победить в себе предчувствие, часто приходившее ей на ум в эту ночь, – что она никогда больше не вернется в отцовский замок.

Долго оставалась она в кабинете отца, отобрала несколько любимых его авторов, чтобы увезти их с собой, и пролила немало слез, стирая пыль с книг; потом она уселась в его любимое кресло перед пюпитром для чтения и погрузилась в печальные думы; так просидела она до тех пор, пока Тереза не отворила дверь, делая обход перед сном. Старуха вздрогнула, увидав свою молодую госпожу; но та позвала ее и отдала распоряжение держать дом наготове к ее приему в любое время.

– Ох, ох, ох! барышня моя горемычная! и зачем вам понадобилось уезжать отсюда! – промолвила Тереза, – право, вам здесь будет лучше, чем там, куда вы едете, – если судить по всему…

Эмилия не отвечала на это замечание. Огорчение, выраженное Терезой по поводу ее отъезда, глубоко трогало ее; но она находила некоторое утешение для себя в простой привязанности этой бедной, старой служанки; она дала ей кое-какие распоряжения с целью удобнее устроить ее во время отсутствия ее госпожи.

Отпустив Терезу спать, Эмилия еще бродила по всем пустым покоям замка; более всего она пробыла в спальне отца и там долго предавалась грустным мыслям, не лишенным некоторого утешения. Наконец она удалилась в свою комнату. Из окна она смотрела на сад, слабо озаренный луной, подымавшейся из-за вершин пальмовых деревьев; наконец тихая красота ночи пробудила в ней такое сильное желание проститься с возлюбленными воспоминаниями своей юности, что она не могла устоять против соблазна сойти вниз. Набросив на голову легкий прозрачный шарф, в котором она обыкновенно гуляла, она молча прошла через сад и направилась к отдаленным рощам, чтобы еще раз подышать воздухом свободы и поплакать вдали от посторонних глаз. Глубокий покой ночи, дивное благоухание, разлитое в воздухе, величие далеких горизонтов и ясный синий свод над головою умиротворили и возвысили ее душу, делая ее нечувствительной к ничтожному, низменному миру до такой степени, что теперь она не могла даже понять, как эти житейские мелочи могли хоть на минуту взволновать ее. Эмилия позабыла о госпоже Шерон и обо всех ее вздорных придирках, и помыслы ее вознеслись к созерцанию бесчисленных миров, рассеянных в глубине эфира – причем тысячи их невидимы человеческому глазу и даже недоступны человеческому воображению. В то время, как мысли ее витали в бесконечном пространстве и возносились к предвечному Началу Бытия, управляющему вселенной, мысль об отце ни на минуту не покидала ее; но то была мысль отрадная, так как она со своей глубокой, чистой верой знала, что душа его в руках Божиих. Эмилия продолжала идти по роще к террасе, но часто останавливалась на пути, когда какое-нибудь воспоминание шевелило ее горе или когда ее рассудок напоминал ей о предстоящем изгнании.

Луна уже стояла высоко над лесом, задевая верхушки деревьев желтым светом и пронизывая чащу длинными косыми лучами; внизу, над быстрой Гаронной трепетное лунное сияние затуманивалось легкой мглой. Эмилия долго наблюдала светлое отражение, прислушивалась к мягкому ропоту струй и к слабому шелесту бриза в верхушках пальм.

«Как прекрасен воздух в роще! – думала она. – Какая прелестная картина! Часто буду я вспоминать и сожалеть о них, когда буду далеко! Увы! много воды утечет прежде, чем я вернусь сюда. О, мирные, отрадные тени! призраки моего счастливого детства и родительской нежности, навеки утраченной! Зачем мне суждено покинуть вас? В этих местах, полных вами, я могла бы найти тишину и отдохновение. Сладостные дни моего детства! Я должна проститься с последними воспоминаниями о вас!»

Осушив слезы и взглянув на небо, она снова погрузилась в прежнее созерцание; и опять такое же небесное спокойствие овладело ее сердцем, внушило ей надежду, веру и покорность воле Господа, чьи творения наполняли ее душу восторгом.

Эмилия долго смотрела на любимый платан, потом в последний раз села на скамью под его тенью, где, бывало, часто сиживала с отцом и матерью и где лишь за несколько часов перед тем беседовала с Валанкуром. При воспоминании о нем, в ее сердце поднялось чувство нежности и тоски по нему.

Вспомнилось ей его признание, что он часто бродил вокруг ее жилища по ночам и даже заходил иногда за ограду сада; ей тотчас же пришло в голову, что и в данную минуту он где-нибудь в парке. Боясь встретиться с ним, в особенности после его признания, и заслужить справедливый выговор от тетки, она заставила себя отойти от платана и пойти к замку. Она тревожно озиралась кругом и останавливалась по временам, стараясь пронизать взором потемки; но никто не попадался ей навстречу; наконец, она дошла до группы миндальных деревьев, неподалеку от дома, и там остановилась, чтобы окинуть весь сад прощальным взглядом; вдруг ей показалось, что какая-то фигура вышла из рощи и медленно прошла по залитой лунным светом аллее, но за далеким расстоянием и тусклым освещением она не могла определить, была ли это действительность или обман воображения… Некоторое время она не отрываясь смотрела на то место, и вдруг в мертвой тишине воздуха ей почудился какой-то звук и шум шагов неподалеку. Не тратя времени на догадки, она торопливыми шагами направилась к дому; придя к себе в спальню, она закрыла окно, выходившее в сад, и тут опять ей показалось, что чья-то фигура проскользнула мимо миндальных деревьев. Эмилия немедленно отошла от окна и, как ни была взволнована, постаралась найти во сне отдых и хотя бы кратковременное забвение.

Глава 11

Навеки я цветущую тропинку покидаю.

Тропу веселую, где я, бывало, мальчиком

Беспечно напевал, резвился,

Где каждое лицо мне с лаской улыбалось,

Где каждая долина, роща были так прекрасны,

И все кругом невинно, безыскусственно и мило!

Менестрель

Рано утром к воротам замка подкатила карета, которая должна была везти госпожу Шерон с Эмилией в Тулузу; тетушка была уже в столовой, когда появилась Эмилия. Завтрак прошел скучно и в унылом молчании, по крайней мере, со стороны Эмилии. Госпожа Шерон, самолюбие которой было задето печальным видом племянницы, резко укоряла ее, что, конечно, не могло улучшить ее настроения. С большой неохотой и после убедительных просьб Эмилии ей было разрешено взять с собой собаку, любимицу ее покойного отца. Тетка, торопившаяся уехать, приказала поскорее подавать карету, и в то время, как она шла к воротам, Эмилия еще раз заглянула в библиотеку, окинула последним, прощальным взглядом сад и только тогда последовала за теткой. Старая Тереза вышла за ворота провожать свою молодую госпожу.

– Да хранит вас Бог, барышня! – промолвила старуха.

Эмилия молча протянула ей руку и отвечала на ее слова принужденной улыбкой.

У ворот парка стояли несколько бывших пенсионеров ее отца, пришедших проститься с нею; ей хотелось бы сказать им несколько добрых слов на прощанье, но тетка не позволила кучеру даже остановиться.

Бросив беднякам почти все деньги, какие нашлись у нее, Эмилия забилась в уголок экипажа и отдалась своей печали. Немного погодя, взглянув в окно, она еще раз увидала на повороте дороги свой родной замок, выглядывавший из-за высоких деревьев, окруженный зелеными холмами и пышными рощами; увидала и Гаронну, извивающуюся меж густой зеленью виноградников и далеких пастбищ. Вершины и пропасти Пиренеев, видневшиеся на юге, напомнили Эмилии множество интересных эпизодов из их последнего путешествия; но эта чудная местность, возбуждавшая прежде ее восторг, в эту минуту вызвала в ней одну горесть и сожаление. Занятая своими печальными думами, она была не в силах поддерживать разговор, затеянный госпожой Шерон по поводу каких-то пустяков; так они ехали в молчании.

Тем временем Валанкур вернулся домой, в поместье Этювьер, полный мыслями об Эмилии; иногда он предавался мечтам о будущем счастье, но чаще всего его мучили опасения встретить сопротивление со стороны ее родных. Он был младший сын старинной фамилии из Гаскони; родителей он потерял в раннем детстве, так что воспитание его и охрана небольшой доли принадлежавшего ему состояния были поручены его брату, графу Дюварней, который был старше него на двадцать лет.

Валанкур получил самое тщательное образование, какое только возможно было дать юноше в те времена; он отличался пылкостью нрава, великодушием, ловкостью и другими качествами, свойственными рыцарскому званию. Его маленькое состояньице значительно сократилось, благодаря расходам на его воспитание; но старший Валанкур, очевидно, думал, что дарования и таланты младшего брата в избытке вознаградят его за недостаток средств. Качества молодого человека дали возможность надеяться на успехи в военной карьере – а те времена почти единственной профессии, в которую дворянин мог вступить, не запятнав свое имя; разумеется, Валанкур был зачислен в армию. Но высокие качества его ума были мало поняты его братом. Уже с самого детства у него замечалось горячее стремление ко всему великому и прекрасному, как в духовной, так и в материальной жизни; резкое негодование, какое он чувствовал и открыто выражал по поводу всякого дурного, низкого поступка, иногда навлекало на него выговоры его наставника: тот бранил мальчика за несдержанность характера; но, проповедуя ему о преимуществах кротости и сдержанности, педагог как будто забывал, что именно эти качества кротости и сострадания его воспитанник всегда проявлял по отношению ко всем обездоленным.

Валанкур получил отпуск из своего полка и воспользовался им для путешествия в Пиренеях, где судьба свела его с Сент-Оберем. Теперь срок отпуска уже почти истек, и для Валанкура было тем более важно открыться родным Эмилии, от которых он имел основание ждать сопротивления, так как его состояние, с прибавкой ее скромных средств, хотя и оказалось бы достаточным для скромной жизни, но не могло удовлетворить ни их тщеславия, ни честолюбия. Сам Валанкур не был лишен честолюбия; он мечтал о блестящей карьере в армии, но думал, что с Эмилией пока он мог бы жить припеваючи, в пределах своего скромного дохода. Теперь все его помыслы были поглощены заботой – как явиться к ее родным; местопребывания их он не знал и надеялся получить о них сведения от самой Эмилии, не подозревая о ее внезапном отъезде из «Долины».

Между тем путешественницы продолжали свой путь. Эмилия несколько раз старалась притвориться веселой, но тотчас же опять впадала в уныние и молчание. Госпожа Шерон приписывала ее меланхолию исключительно разлуке с возлюбленным; уверенная, что скорбь племянницы по поводу потери отца не что иное, как аффектация, излишняя сентиментальность, она все время старалась убедить Эмилию, что смешно выказывать глубокое горе так долго после положенного срока.

Наконец эти неприятные нравоучения тетушки были прерваны приездом путешественниц в Тулузу. Эмилия не была там уже много лет и сохранила об этом городе лишь самые смутные воспоминания. Она была поражена богатством и пышностью обстановки в теткином доме, тем более что вся эта показная роскошь составляла полный контраст со скромным изяществом, к которому она привыкла у отца с матерью. Она прошла за госпожой Шерон через обширные сени, где выстроилось множество слуг в парадных ливреях, в салон, обставленный с большей эффектностью, чем вкусом. Тетка, жалуясь на усталость, приказала подать ужин немедленно.

– Я рада, что я опять у себя дома, – говорила она, развалившись на диване, – рада, что меня окружают мои собственные слуги. Я терпеть не могу путешествовать; хотя, в сущности, мне следовало бы любить вояжи: все, что я вижу в чужих домах, заставляет меня желать поскорее вернуться домой. Но отчего вы все молчите, дитя мое? Скажите, что теперь-то вас огорчает?

Эмилия смахнула набежавшую слезу и старалась улыбнуться: она думала о своем милом доме, и ее кольнуло чувство высокомерия, сквозившее в речах госпожи Шерон.

«Неужели же это сестра моего отца?», – размышляла она; но тотчас же почувствовала потребность смягчить то грубое впечатление, которое произвела на нее заносчивость тетки, и показать готовность угодить ей. Эти старания не пропали даром; она слушала с притворной веселостью пространные, хвастливые рассказы госпожи Шерон о пышности ее дома, о том, какие балы она задавала, и о том, как должна держать себя Эмилия. Сдержанность и скромность молодой девушки она приписывала гордости и невоспитанности и воспользовалась случаем, чтобы раскритиковать ее в пух и прах. Ее пониманию был недоступен характер племянницы; она не знала, что иные натуры боятся довериться собственным силам и, имея свое собственное, тонкое суждение обо всем, склонны думать, что все другие люди судят вернее и лучше, поэтому боятся подвергнуться критике и ищут убежища в молчании. Эмилии часто случалось краснеть в обществе при виде беззастенчивой наглости и блестящего вздора, возбуждавших всеобщее восхищение; между тем этот успех, вместо того чтобы побуждать ее к подражанию, напротив, склонял ее к сдержанности.

Госпожа Шерон довольно презрительно относилась к скромности и застенчивости своей племянницы и старалась переделать ее при помощи своих наставлений.

Ужин прервал разглагольствования госпожи Шерон и тягостное впечатление, которое они производили на Эмилию. По окончании ужина, чрезвычайно парадного, благодаря присутствию множества слуг и роскошной сервировке, госпожа Шерон удалилась к себе; вслед затем появилась горничная проводить Эмилию в предназначенную ей комнату. Поднявшись по широкой лестнице и пройдя через несколько галерей, они пришли к черной лесенке, ведущей в короткий коридор, находящийся в отдаленной части дома; там служанка отворила дверь маленькой комнатки, говоря, что это комната мадемуазель Эмилии. Оставшись одна, Эмилия дала волю долго сдерживаемым слезам.

Тот, кто знает по опыту, до какой степени человек способен привязаться к предметам даже неодушевленным, как тяжело ему расставаться с ними и как радостно он встречается с ними, как со старыми друзьями, после временной разлуки, тот поймет, как грустно и одиноко чувствовала себя Эмилия, оторванная от дома, единственного жилища, которое она знала с детства, и брошенная в чуждую обстановку, среди людей новых и неприятных; любимая собака ее отца, бывшая при ней, приобретала таким образом, значение истинного друга; животное ласкалось к ней и лизало ее руку.

– Бедный Маншон, – говорила девушка, – кроме тебя у меня никого нет на свете! – и слезы ее полились с новой силой.

Через некоторое время мысли ее обратились к наставлениям покойного отца; она вспомнила, как часто он, бывало, осуждал ее за то, что она предавалась тщетной печали, как часто он доказывал ей необходимость терпения и твердости: душевные силы, говорил он, укрепляются старанием подавить горе: мало-помалу горе истощается и исчезает. Эти воспоминания осушили ее слезы, постепенно успокоили ее дух и воодушевили ее отрадным стремлением применять на деле принципы, внушенные ей отцом.

Глава 12

Какая-то таинственная сила дает копье и щит,

Перед которым рушатся козни чародеев

И гибнут великаны.

Коллинз

Дом госпожи Шерон стоял неподалеку от города Тулузы среди больших садов; там Эмилия, поднявшаяся рано утром, долго бродила перед завтраком. С террасы, устроенной в возвышенной части сада, открывался широкий вид на Лангедок. На далеком горизонте к югу Эмилия различала высокие вершины Пиренеев; воображение рисовало ей зеленые волнистые пастбища Гаскони, раскинувшиеся по ту сторону у подножия этих же гор. Сердце ее так и рвалось к мирному родному дому, к окрестным садам и пастбищам, к местам, где живет Валанкур и где жил ее отец; воображение ее, проникая сквозь дымку расстояния, представляло ей родину во всей ее живописной и романтической красе. Она испытывала невыразимое наслаждение, мысленно любуясь дорогими сердцу картинами, хотя в действительности видела только отдаленную цепь Пиренеев; не замечая ни окружающей местности, ни хода времени, она стояла, облокотясь о перила павильона в конце террасы и устремив глаза в сторону Гаскони, пока не явился слуга доложить, что подан завтрак. Тогда только мысли ее обратились к окружающему; прямые аллеи, правильные клумбы, искусственные фонтаны этого сада не могли не показаться ей скучными и банальными по сравнению с естественными красотами и художественным расположением парка при отцовском замке.

– Куда это вы ходили так рано? – осведомилась тетка у племянницы, когда она вошла в столовую. – Мне не нравятся эти уединенные прогулки.

Эмилия отвечала, что не выходила из пределов сада, и очень удивилась, когда узнала, что и туда ей тоже запрещается ходить.

– Я прошу вас не гулять одной и в такой ранний час, – продолжала тетка, – мои сады очень обширны, и сознайтесь сами, что молодая девушка, способная назначать свидания при луне, не может внушать доверия.

Эмилия, чрезвычайно удивленная и возмущенная, едва нашла в себе силу спросить, что значат эти намеки. Тетка наотрез отказалась дать какое-либо объяснение, хотя своими строгими фразами и полуфразами она, очевидно, хотела внушить Эмилии убеждение, что она знает какие-то подозрительные проделки ее. В сознании своей невинности, Эмилия не могла удержаться, чтобы не вспыхнуть от стыда; она задрожала и смутилась под смелым взором госпожи Шерон, которая тоже покраснела, но от торжества и удовлетворенного самомнения.

Эмилия, поняв, что все недоразумение вызвано ее прогулкой по саду в ночь накануне отъезда из «Долины», объяснила тетке значение этой прощальной прогулки. Госпожа Шерон презрительно усмехнулась, отказываясь принять это оправдание и даже не захотела объяснить причину своего отказа.

– Я никогда не верю людским уверениям, – добавила она в заключение, – а всегда сужу о людях по их поступкам. Ну, что ж! посмотрим, каково будет ваше поведение в ближайшее время.

Эмилия, не столько удивляясь сдержанности тетки и ее таинственному молчанию, сколько обвинению, которое та возвела на нее, тщательно обдумала значение таинственных намеков, и пришла к заключению, что это действительно Валанкур бродил по саду ночью накануне ее отъезда и что госпожа Шерон преследовала его. Последняя, перейдя от одной неприятной темы к другой, почти столь же тягостной, заговорила о денежных интересах племянницы, находящихся в руках Мотвиля. С напускным состраданием распространяясь о тяжелых обстоятельствах Эмилии, она не преминула намекнуть, что племянница должна быть покорна и благодарна ей, и вообще дала Эмилии почувствовать всю горечь унижения: молодая девушка поняла, что она будет играть в доме роль какой-то приживалки не только в глазах самой тетки, но и теткиных слуг.

Ей сообщили, что сегодня ожидается много гостей к обеду; по этому случаю госпожа Шерон опять повторила вчерашние наставления насчет того, как следует вести себя в обществе. Эмилия желала бы найти в себе достаточно мужества, чтобы следовать этим советам. Тетка занялась вслед за тем осмотром ее простенького гардероба и пожелала, чтобы она оделась к обеду нарядно и к лицу. Кстати она соблаговолила показать Эмилии все великолепие своего дома, выставляя напоказ изящество и богатство тех или других покоев. После этого она ушла заниматься своим туалетом, а Эмилия отправилась к себе распаковывать свои книги и искать отрады в чтении, пока не настанет время одеваться к обеду.

Когда приехали гости, Эмилия вышла в салон с застенчивой робостью, которую она не в силах была превозмочь, тем более, что чувствовала на себе строгий взгляд тетки. Ее траурное платье, тихая грусть, разлитая на ее прекрасном лице, скромная застенчивость ее манер – делали ее очень интересной в плазах многих; в числе гостей она заметила синьора Монтони и друга его Кавиньи, которых уже встречала у Кенеля. Они разговаривали с госпожой Шерон с фамильярностью старых знакомых, а та со своей стороны относилась к ним с особенной приветливостью.

Этот синьор Монтони поражал видом сознательного превосходства и несокрушимым апломбом; все невольно ему подчинялись. Острый, проницательный ум сквозил в его чертах, и при всем том выражение его лица постоянно менялось; смотря по случаю – несколько раз на дню можно было подметить на этих чертах торжество искусного притворства над искренними побуждениями. Лицо у него было продолговатое и довольно узкое; несмотря на это, он слыл красавцем; может быть, энергия и сила его духа, отражавшаяся в его чертах, составляли его главное обаяние. Он произвел сильное впечатление на Эмилию, но она сознавала, что не может уважать этого человека, и к этому чувству примешивалась некоторая доля страха, совершенно для нее необъяснимого.

Кавиньи был по-прежнему любезен и вкрадчив и, хотя он всячески старался оказывать внимание госпоже Шерон, однако находил случаи побеседовать и с Эмилией; перед ней он расточал блеск своего остроумия, и время от времени в его обращении с нею сквозила нотка нежности, смущавшая и пугавшая ее. Эмилия отвечала ему полусловами, но ее кротость и тихая прелесть поощряли его продолжать разговор. Она почувствовала облегчение, когда одна из девиц, болтавшая без умолку, успела обратить на себя его внимание. Эта барышня, обладавшая бойкостью и кокетством истой француженки, делала вид, что все знает, все понимает, или, вернее, это не было даже притворством, потому что, никогда не заглядывая за пределы собственного невежества, она была убеждена, что ей уже нечему учиться. Она обращала на себя всеобщее внимание – иных забавляла, иных приводила в раздражение, да и то только на одну минуту, вслед затем о ней тотчас же забывали.

Этот день прошел без особенных происшествий. Эмилия, хотя и заинтересованная наблюдениями над своими новыми знакомыми, обрадовалась, когда ей можно было удалиться в свою комнату и предаться далеким воспоминаниям, вошедшим у нее в привычку и обязанность.

Две недели быстро промчались в непрерывных развлечениях и выездах; Эмилия, сопровождавшая тетку во всех ее визитах, иногда развлекалась, но чаще всего утомлялась светской жизнью. Иногда ее поражали ум и знание некоторых людей в разговорах, которые ей приводилось слушать; но вскоре она убеждалась, что этот блеск, это знание в большинстве случаев одна мишура. Но что более всего обманывало ее – это вид неизменной веселости и оживления у светских людей. Сначала ей казалось, что эта веселость происходит от внутреннего довольства и благодушия. Но, в конце концов, судя по поступкам некоторых из наименее умных членов общества, пересаливавших свою роль, оказывалось, что чрезмерное, лихорадочное оживление, обыкновенно царящее в небольшом свете, зависит отчасти от черствости и безучастности людей к страданиям ближних, отчасти же от желания их выставить напоказ свое благосостояние, в убеждении, что это должно возбудить к ним зависть и привлечь поклонение.

Самые приятные часы Эмилия проводила в павильоне на террасе: туда она удалялась всякий раз, как могла ускользнуть от наблюдения тетки; она брала с собой книгу, чтобы забыть хоть на время свою печаль, или лютню, если ей хотелось, напротив, предаться своим грустным думам; устремив глаза на далекие Пиренеи, а помыслы свои посвятив Валанкуру и чудной Гаскони, она играла нежные, грустные песни своей родной провинции – народные мелодии, знакомые ей с детства.

Однажды вечером, отказавшись сопровождать тетку в гости, она удалилась в павильон, захватив с собой книгу и лютню.

После душного дня наступил тихий, прекрасный вечер; в окна, выходившие на запад, виден был роскошный закат солнца. Лучи его ярко освещали величественные Пиренеи и окрашивали их снеговые вершины алым отблеском, не исчезавшим долго после того, как солнце уже скрылось за горизонтом и сумеречные тени спустились над пейзажем.

Эмилия играла на лютне с трогательной задушевностью. Задумчивая грусть сумерек, вечерний свет, отражавшийся в водах Гаронны, которая протекала на далеком расстоянии и на пути своем орошала также и ее родимое имение, «Долину» – все это располагало ее сердце к нежности; мысли ее были поглощены Валанкуром. О нем она давно уже не имела никаких известий, и теперь только, когда была разлучена с ним и в неизвестности о нем, она убедилась, какое большое место он занимает в ее сердце. До встречи с Валанкуром она не видела человека, который характером и вкусами так сходился бы с нею. Хотя госпожа Шерон много натолковала ей о хитром притворстве людей, о том, что изящество и чистота мыслей – качество, так нравившееся ей в ее поклоннике, в сущности комедия, разыгрываемая для того, чтобы понравиться ей, – она все-таки не могла усомниться в его искренности. Но одной возможности притворства уже было достаточно, чтобы истерзать ее сердце; она находила, что нет ничего ужаснее, как сомневаться в достоинствах любимого человека; конечно, таких сомнений она не могла бы испытывать, если бы более доверяла своим собственным суждениям.

Эмилия была выведена из задумчивости стуком копыт по дороге, пролегавшей под самыми окнами павильона; какой-то всадник проехал мимо; его фигура и осанка поразительно напоминали ей Валанкура (сумерки не позволяли разглядеть его черты). Она поспешно отошла от окна, боясь, что ее увидят, однако горя желанием наблюдать. Незнакомец проехал не подымая головы, и когда она вернулась к окну, то смутно разглядела, что он едет по дороге, ведущей в Тулузу. Этот пустой случай так смутил ее дух, что красивый вид уже перестал интересовать ее; она походила еще немного по террасе и вернулась в замок.

Госпожа Шерон приехала из гостей страшно не в духе: или ее затмила какая-нибудь соперница, или она проигралась в карты, или же у соседей сервировка оказалась богаче, чем у нее самой, – как бы то ни было, но она вернулась расстроенная, и Эмилия была рада возможности удалиться в уединение своей комнаты.

На другое утро Эмилию позвала к себе тетка; лицо ее пылало гневом; она протянула Эмилии какое-то письмо.

– Знаком вам этот почерк? – спросила она строгим тоном и пытливым взором стараясь проникнуть ей в самое сердце.

Эмилия рассмотрела письмо и объявила, что почерк ей неизвестен.

– Не сердите меня! – проговорила тетка, – вы знаете почерк: признавайтесь сию минуту. Я вам приказываю открыть мне всю правду!

Эмилия молчала и, повернувшись, хотела выйти из комнаты; но госпожа Шерон позвала ее назад.

– Так вы виновны! – сказала она, – вы знаете этот почерк?

– Если вы раньше были в сомнении относительно этого, – отвечала Эмилия спокойно, – то зачем вы обвиняли меня во лжи?

Госпожа Шерон не сконфузилась и не покраснела; зато Эмилия вся вспыхнула, когда минуту спустя услышала имя Валанкура. Ее смущение не было, однако, вызвано сознанием, что она заслуживает упрека, потому что, если она когда-нибудь и видела его почерк, то предложенные строки не напоминали ей руку Валанкура.

– Полно отнекиваться – это бесполезно, – сказала госпожа Шерон, – я вижу по вашему лицу, что вы не чужды этого письма; конечно, вы получили немало таких посланий от этого дерзкого молодого человека тут же у меня в доме, но без моего ведома.

Эмилия, возмущенная неделикатностью этого обвинения, в один миг позабыла свою гордость, заставлявшую ее молчать, пыталась оправдываться; но госпожу Шерон невозможно было разуверить.

– Я не могу допустить, чтобы этот молодой человек осмелился писать ко мне, если вы сами не поощрили его к этому шагу, и теперь я должна…

– Позвольте мне напомнить вам, тетушка, – робко вступилась Эмилия, – некоторые подробности из разговора, происходившего между нами в «Долине»: я тогда сказала вам откровенно, что я не запрещала господину Валанкуру обращаться к моим родным.

– Не смейте перебивать меня! – крикнула тетка, прерывая племянницу. – Я хотела сказать: я… я… я собственно забыла, что хотела сказать!.. Но как же вы не запретили ему?

Эмилия молчала.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ваша судьба расписана от рождения и до смерти, даже на свет вы появились в полном согласии с правила...
Битвы не длятся вечно – воины устают, оружие тупится, азарт игры со смертью сменяется скучным стремл...
Мир, где компьютеры мирно соседствуют с языческими храмами, а магия – с паровозами. Где сатиры трудя...
Древний мир, ставший уже привычным для Семена Васильева, начинает стремительно меняться: снегопады, ...
«Он мяукал так тихо, что я ни за что не услышал бы его жалобы сквозь дверь, если бы не вышел провери...