Легенда об Уленшпигеле де Костер Шарль

Шарль де Костер и Тиль Уленшпигель

Шарль де Костер (Charles de Coster, 1827–1879) родился в Мюнхене в семье управляющего делами епископа 20 августа 1827 года. Отец его был фламандцем, мать – валлонкой. Вскоре родители вернулись в Брюссель. Учился он в духовном коллеже, служил в банке шесть лет – после смерти отца не было средств к существованию. В 1850 году поступает в университет, но более всего увлекает де Костера литература. В 1847 году де Костер – один из организаторов группы «Весельчаки» в среде брюссельской литературной молодежи, которая ищет пути для национального искусства. Ищет путь в искусство и Шарль де Костер. Ему уже тогда свойственна была готовность служить искусству. «Прекрасно, когда человек горд и свободен, даже если он остается бедным», – писал де Костер, предрекая собственную участь. Эта решимость служить искусству, не боясь невзгод, бедности, – величайшее достоинство де Костера, предпосылка развития художника-демократа.

«Дерзайте, будьте революционерами!» – этот призыв де Костера, это его кредо звучало в условиях Бельгии смело, дерзко, выделяя писателя из ряда тогдашних бельгийских писателей, над которыми тяготели осторожность, неуверенность и консерватизм. Оно было условием выхода писателя к дерзкой, революционной «Легенде об Уленшпигеле…», самому значительному произведению бельгийской литературы 1830–1867 годов.

В де Костере не только должен был созреть художник, как в каждом большом писателе любой страны, – зрелость де Костера означала бы созревание литературы Бельгии, робкой, ищущей в те годы, когда ей решился служить молодой Шарль де Костер, тогда еще казавшийся одним из многих. Видимо, не случайно затянулись годы становления, годы поисков – де Костеру надо было подняться над тем посредственным литературным уровнем, который для Бельгии представлялся нормой и неизбежностью. Де Костер был органически связан с литературным движением в Бельгии 40–60-х годов, он был членом тогдашних литературных кружков, активным сотрудником прессы, – и поднялся он к «Легенде об Уленшпигеле…», двигаясь в характерном для тогдашней бельгийской литературы направлении, с характерными для нее поисками и неудачами. Де Костера, его силу и его противоречивость, неровность невозможно понять, если забыть о бельгийской литературе того времени, ее уровне, ее возможностях – и о смелой, боевой, готовой к риску, к испытаниям позиции де Костера.

Первые стихи и прозаические опыты де Костера были прочитаны на собраниях «Весельчаков». В 1850 году в журнале «Бельгийское обозрение» первая публикация писателя – новелла «Мохаммед». Де Костер печатает стихи, пьесы, рассказы, статьи.

Де Костер присматривался тогда к авторитетам, писал то о своей любви к Шиллеру и «мечтательной» немецкой литературе, то к Мольеру, то к Ж. Санд, то к Гюго. Преимущественно симпатии де Костера относились к романтизму Германии и Франции – начинающему писателю бельгийская литература не могла тогда предоставить увлекательных образцов. Под влиянием романтиков был и демократизм раннего де Костера, его свободолюбие.

В 1861 году де Костер публикует сборник «Брабантские рассказы». Написаны они были ранее и непосредственно примыкают к начальному периоду творчества де Костера, замыкают собой этот период. Через семь составляющих сборник рассказов заметно пробивается тенденция, которая подводила бельгийскую литературу в те годы к реализму. Некоторые из рассказов («Браф-пророк», «Христос», «Призраки») – это тоже «картинки», отражающие (как и произведения Леклерка, Консьянса и др.) современные нравы. Часто в этих рассказах в контрастном противопоставлении нравственных принципов раскрыто различие социального положения героев. Таково сопоставление двух людей, претендовавших на руку Анны (в рассказе «Браф-пророк») – богатого и легкомысленного человека и небогатого, но по-настоящему любящего. Де Костер предпочитал строить повествование вокруг любовной интриги не только в силу ее традиционности, доступности, но и вследствие того, что она позволяла продемонстрировать те внутренние качества, которым особенное значение придавал писатель: в любви, в способности к ней как бы апробируется, добрым или злым, человечным или бесчеловечным оказывается герой. Однако здесь давала себя знать и ограниченность де Костера: как и подавляющее большинство его современников в Бельгии, писатель не шел тогда дальше весьма трафаретных любовно-семейных ситуаций, отмеченных идилличностью и чрезмерной чувствительностью. Правда, известная специфика в этих ситуациях была. Особенно, может быть, интересно намечавшееся стремление де Костера отразить характерную бельгийскую проблематику. Это заметно в отборе деталей быта, в том, что часто подчеркиваются в героях «фламандские» черты.

Обычно де Костер рисовал фламандский тип как воплощение физической и духовной красоты, силы. Положительные герои де Костера уже тогда – дальние предшественники Тиля Уленшпигеля, «весельчаки», выше всего ставящие любовь, искусство. Показательно, что в новелле «Покорная просьба к комете», где люди делятся писателем на тех, кого следует покарать, и тех, кого надо пощадить, среди первых – человеконенавистники, лицемеры и т. п., а вторые те, кто не делает зла и кто любит вино, женщин, искусство. Особенно должно быть замечено, что эти вторые, по классификации де Костера, – народ и люди искусства («крестьяне, рабочие, художники, музыканты, поэты»). Именно в этих людях видел писатель те качества, которые были для него положительными и, кроме того, своеобразно «фламандскими». Таков герой рассказа «Христос» – талантливый ремесленник-художник, красивый («похожий на Христа»), добрый.

В «Брабантских рассказах» положительные и отрицательные качества не воплощены в достаточно индивидуализированных, типизированных образах, не раскрывались в характерных ситуациях. Довольно трафаретные любовные интриги сменялись анекдотическими ситуациями, почти сказочными историями. Писатель еще слишком прямолинеен и даже дидактичен, безусловно, еще очень идилличен – все хорошо кончается, побеждает добро, добродетель неизменно вознаграждается.

Социальные выводы де Костера острее выражались тогда в аллегорически-условной форме тех рассказов, в которых уже очевиден был блестящий юмор писателя, где созданы фарсовые ситуации, не лишенные сатирической остроты. Таковы прежде всего рассказы «Покорная просьба к комете», «Маски».

Противопоставляя злу добро, де Костер, как и многие его современники, тяготел к неиспорченным, естественным нравам, близким «чистой» природе, которая и в его сборнике играет роль романтического прибежища для переживших несчастья людей. Загадочен герой рассказа «Призраки», поселившийся среди крестьян после тяжкого удара (смерти любимой женщины). Этот человек – живописец и скрипач, он убежден, что «природа, – вот истинная книга поэта, вот что он должен в первую очередь полюбить и понять».

Сборник «Брабантские рассказы» – крайне неслаженный, разностильный, разнохарактерный, как и весь начальный период творчества де Костера, когда писатель искал, примеривался. Показательно, однако, что по-разному, но очень настойчиво де Костер пытался воссоздать картины современных нравов, искал художественный идеал в сфере идеалов народных.

Первое по-настоящему оригинальное произведение де Костера – сборник «Фламандские легенды» (1858). Вышедший ранее «Брабантских рассказов», этот сборник писался почти одновременно с ними, но в большей части все же несколько позднее, в 1856–1857 годах, тогда как среди «Рассказов» есть относящиеся к 1854 году. «Фламандские легенды» вплотную подводят к «Легенде об Уленшпигеле…».

Прежде всего – это четыре легенды о прошлом. Люди далекого прошлого встают со страниц легенд де Костера значительно более живыми, чем современники в его рассказах. Писатель сумел проникнуть в их мировосприятие, передать атмосферу почти легендарного прошлого.

В первой легенде – «Братья упитанной рожи» – это языческое прошлое, когда ритуал поклонения божеству приобретает характер веселого обжорства, поклонения плоти, такого неумеренного и раздольного, что вспоминаются полотна старых фламандских мастеров, много раз рисовавших разгульные крестьянские кермессы и сочные натюрморты. Вторая легенда – «Бланш, Клер и Кандид» – по контрасту с первой рисует воплощенное благочестие, чистое духовное начало. Третья – «Сир Халевин» – рассказ о чудовищной злобе и жестокости человека, ставшего служителем дьявола на земле и буквально изводившего одну христианскую душу за другой. И, наконец, последняя легенда – «Сметс Смее» – социально окрашенная повесть о смелом, находчивом и веселом кузнеце-фламандце.

Сюжеты легенд де Костера не оригинальны, заимствованы из фольклора, из старинных книг. Но с каждой следующей легендой писатель все более «очеловечивает» повествование, делает его драматичнее; вместо условных фигур появляется характер. Де Костер словно бы приближается к современности, а повесть «Сметс Смее» уже близка книге о Тиле, которая, будучи обращена в прошлое, поражает своей жизненностью и актуальностью, своим реализмом. От легенды – к историческому роману: таков путь де Костера в десятилетие, отмеченное его лучшими произведениями.

«Фламандские легенды» написаны старофранцузским языком, тонко обработанным, очень искусно модернизированным и доступным без специального знания старофранцузского. Де Костер изучал средневековые хроники, художественную литературу средних веков и Возрождения. Он считал французский язык Средневековья «богатейшей палитрой», несравненным средством художественной характеристики и писал, что прибегает к нему «во имя правды». Старофранцузский язык не воспринимается в книге де Костера как мертвый, как искусственный, поскольку является средством раскрытия народного характера.

Де Костер возродил жанр легенды, наивного «сказа», где автор как бы сливается со своим героем в общем для них мировосприятии. Вместе с тем де Костер почти незаметным образом вводит в повествование то отношение к происходящему, которое характерно для современного человека, для писателя XIX столетия. Рассказы имеют ироническую окраску, придающую им своеобразное очарование, остроту и тонкость. Например, строго и торжественно говорится о подвигах трех благочестивых девственниц в легенде «Бланш, Клер и Кандид». Казалось бы, автор полностью слился со своими героинями, но ирония возникает как раз в силу контраста между нелепостью чудес и полной серьезностью, «убежденностью» повествователя в их истинности. В рассказе «Сир Халевин» жестокого убийцу, питавшего свою силу зверским умерщвлением юных девушек, карает бесстрашная и прекрасная Магтельт. Рассказчик торжественно славит ее подвиги, которые вместе с тем в точности напоминают рыцарские единоборства, хотя не рыцарь, а слабая девушка решается вызвать злодея на смертный бой.

Сильнейшего комического эффекта де Костер добивается в самой содержательной из легенд – «Сметс Смее». За душой кузнеца, некогда в трудную минуту продавшего ее дьяволу, приходят черти различных рангов. Чудесное, сверхъестественное здесь погружено в материальное, конкретно-чувственное, повседневное. Таков, например, монолог черта о том, сколь различны по вкусу души разных людей и как просто, обыденно черти в аду поглощают эти грешные души. Кузнец обманывает всех чертей, в том числе и их короля: народная смекалка, мужество кузнеца оказываются сильнее, чем все дьявольские выдумки, все чудеса сверхъестественных сил.

В рассказе о кузнеце Сметсе де Костер ближе всего подошел к «Легенде об Уленшпигеле…». Есть основание предполагать, что «Сметс Смее» – первый набросок того, что позднее реализовалось в романе, так как работу над ним де Костер как раз и начал в конце 1850-х годов. «Сметс Смее» – единственный рассказ сборника, насыщенный богатейшим общественно-политическим содержанием. Сметс – уже не пассивный носитель добродетелей, жизнерадостности, доброты, красоты, как более ранние народные герои де Костера. Сметс – не только веселый и талантливый кузнец, но и свободомыслящий гёз. Богачи разоряют Сметса именно потому, что им приходилось слышать о нем как о гёзе, враге испанского короля и папы римского, стороннике реформированной церкви. Здесь впервые намечается конфликт, который станет центральным в «Легенде об Уленшпигеле…». Об Уленшпигеле напоминает и ненависть к угнетателям, которая особенно ощутима в конце рассказа, когда король чертей сливается в одном облике с испанским королем Филиппом II. Обманув этого омерзительного, «вонючего короля», сопровождаемого тучей вшей, Сметс мстит ему за Фландрию, за всех обиженных, обкраденных, умерщвленных. Сметс и его помощники восклицают: «Пусть вечно живет Фландрия!» Тот же патриотический призыв зазвучит и в «Легенде о Тиле…»

Однако «Сметс Смее» – лишь первый набросок будущего великого произведения де Костера, над которым писатель работал десять лет. Для того чтобы Сметс смог превратиться в Тиля, необходимо было это десятилетие – время наибольшей общественной активности де Костера, когда развились и укрепились его демократические убеждения.

Де Костер был сотрудником журнала «Уленшпигель» с момента его возникновения в 1856 году. После 1860 года журнал стал воинствующим органом бельгийской демократии, объявившим войну «богам, святым, папам и королям». Этот резкий поворот в позиции журнала был обусловлен обострением политической борьбы в стране, наступлением католической реакции и, с другой стороны, укреплением демократических сил. Шарль де Костер был одним из самых деятельных и смелых сотрудников боевого «Уленшпигеля».

Публицистика де Костера – замечательная, недооцененная, к сожалению, страница его творческой биографии. И дело не только в том, что в публицистике де Костера чувствуется рука подлинного мастера, но и в том, что его статьи органически связаны с его художественным творчеством, с его «Легендой об Уленшпигеле…».

Статьи в журнале «Уленшпигель» писались от имени Уленшпигеля (подписывались псевдонимом «Карел»). Уленшпигель как бы беседовал с читателем. Более того, в публицистике возникал образ этого героя де Костера – и прежде всего благодаря речевой характеристике, благодаря эмоциональной, образной, иронической, саркастической речи, напоминающей о монологах Тиля в романе.

В статьях де Костера заметно, насколько герой «Легенды об Уленшпигеле…» близок самому автору, насколько он выражает мысли и чувства создавшего его художника; у Карела Тиль Уленшпигель судит не прошлое, как в романе, а прямо высказывается о настоящем.

Де Костер был отличным «международником». Можно позавидовать не только блеску, с которым он «подавал материал», но наблюдательности и проницательности его суждений. Он много писал о международном положении, о Европе, он мыслил широко, видел весь континент – в движении, в борьбе. Статьи де Костера создают точную картину предымпериалистической эпохи – великие державы на пороге столкновений, начало колонизации дальних стран, революционные бури…

По де Костеру, «старая Европа» «полна страха», она «тяжело больна», а «католицизм и монархизм убираются прочь» и так «низко пали», что «говорить неудобно».

Де Костер – решительный противник римско-католического папства – «с тех пор, как папство родилось, оно хорошо говорит, но делает плохие дела», проповедник в церкви старается во имя одного: «надеюсь, что я тронул ваши души – откройте мне ваши кошельки». А «Испания – это страна, которая во все времена наилучшим образом занималась уничтожением мавров, грабежом Индий и поджариванием еретиков; и все это во имя величия Бога и сохранения этого высокого института, который зовется правом наследования и божественным правом». Де Костер видит ярмо, которое надевают народам американские дельцы и европейские «цивилизаторы», грабящие Китай: англичане и французы «завладели летним дворцом Императора, который был ограблен и опустошен согласно нравам и обычаям просвещенных народов».

Вот как характеризовал современность де Костер в статье от 23 декабря 1860 года: «Каждый обеспокоен, в воздухе гроза, неизвестность, революция…»

«В воздухе революция» – такой казалась Европа де Костеру. Писатель приветствовал борьбу народов за освобождение в Италии, Австро-Венгрии, Ирландии, Польше. «Лютер, Кальвин, Эразм, Марникс, Вольтер, Жан Жак, люди 89 года, 93-го и 48 годов, – каждый посеял зерно; и вот повсюду дает о себе знать их расцвет и готовится к сбору урожай…» Подлинным героем для де Костера был Гарибальди. О нем он писал постоянно, им восхищался. Как защитник национальной свободы и независимости оценивал де Костер и положение дел в Бельгии. «Фламандцы, будем помнить, что валлоны – наши братья», – писал он. И постоянно повторял: «Мы хотим, чтобы каждый народ сохранял свой язык, свое местное наречие». Обращаясь к «старому миру», де Костер произносил пророческие слова: «Но вот поднимаются против вас народы, свобода, несгибаемая справедливость. Одно дуновение – и где прошлое? Я вижу на его месте лишь немного пыли, которая разносится ветром».

А между тем именно прошлому посвящено главное произведение Шарля де Костера, этого «эпического поэта свободы», как назвал его Ромен Роллан.

«Легенда о героических, забавных и славных приключениях Уленшпигеля и Ламме Гудзака во Фландрии и других странах» вышла в свет 31 декабря 1867 года.

«Народ умирает, если он не знает своего прошлого», – утверждал де Костер. В «Легенде об Уленшпигеле…» описываются события середины и второй половины XVI века, события Нидерландской революции. Центральным конфликтом романа становится борьба с испанскими угнетателями, с римской католической церковью. Точен де Костер и в описании отдельных знаменательных событий и фактов, в изображении исторических личностей – наряду с вымышленными в романе немало образов деятелей Нидерландской революции (Вильгельм Оранский, граф Эгмонт и др.) и ее врагов (Карл V, Филипп II). Отмечая действительные заслуги исторических личностей, де Костер осознает противоречия между имущими классами и народом, а подлинно революционную энергию видит в поднявшемся на борьбу крестьянстве и городской бедноте. Именно бедняки – истинные гёзы, в их руках судьба революции. Этим произведение де Костера существенно отличается от множества созданных в Бельгии исторических произведений, в которых Бельгия прошлого изображалась как единая семья патриотов, преграждающих путь оккупантам. Де Костер значительно точнее в характеристике социальной природы патриотизма, чем, например, Консьянс, в произведениях которого пособники захватчиков выглядели каким-то редким безнравственным исключением из общего для всех обитателей Бельгии правила – беззаветно служить родине.

Де Костер заботливо и точно воспроизводит в «Легенде об Уленшпигеле…» народные обычаи, верования, суеверия, праздники. Герои давно ушедшего времени выступают здесь в костюмах своей эпохи, во всем богатстве неповторимо-индивидуальных деталей быта и нравов. Язык, костюмы, обряды оказываются не театральным реквизитом, не мертвым музейным достоянием, а живой характеристикой народа именно потому, что де Костер передал дух народа, его сущность, его общественно-историческую роль.

«Легенда об Уленшпигеле…» написана французским языком с очень частым употреблением фламандских слов, терминов, местных выражений и понятий. Две языковые стихии – французская и фламандская, сливаясь в романе, свидетельствуют о том, что де Костер ощущал себя не писателем Фландрии или Валлонии, а писателем Бельгии. Характерно, что самый крупный писатель в начале периода 1830–1867 годов Андре Ван Хассельт и замыкающий этот период Шарль де Костер стремились (каждый по-своему) воссоединить французский и фламандский языки, использовать в своем творчестве возможности и одного, и другого. Де Костер на практике доказал, что язык как важнейший элемент национальной формы не есть нечто застывшее, мертвое, консервативное, что возможности его поистине безграничны. «Легенда об Уленшпигеле…» во всем, включая и язык, опирается на неисчерпаемый и вечный источник народного творчества. Роман де Костера питался бесконечной мудростью и образностью народного языка, он насыщен афоризмами, поговорками, живой речью простолюдина. Но де Костер строг в отборе и, следуя народу-языкотворцу, сам творит язык, изобретательно демонстрирует его новые возможности, его безграничную изобразительную силу.

Типические обстоятельства революционной эпохи, жизни и борьбы народа определяют созданные де Костером типические характеры, проявляются и выявляются в системе образов романа. Де Костер сам представил своих главных героев в виде определенной «системы», когда на первых же страницах книги устами «доброй колдуньи» Катлины заявил: «Клаас – это твое мужество, благородный народ Фландрии, Сооткин – твоя доблестная мать; Уленшпигель – твой дух; славная и милая девушка, спутница Уленшпигеля, подобно ему бессмертная, – твое сердце, а толстопузый Ламме Гудзак – твой желудок. И наверху кровопийцы народа, внизу – жертвы, наверху – разбойники – шершни, внизу – работящие пчелы, а в небесах будут кровью истекать раны Христовы».

Главный герой романа – Тиль Уленшпигель. Как известно, образ этот не вымышлен де Костером, но заимствован из обширной народной литературы Средневековья и Возрождения, в которой Тиль был одним из самых популярных героев. Сам де Костер признавался, что двадцать глав первой части представляют собой заимствование из одной фламандской книги о Тиле Уленшпигеле, в той или иной степени переработанное писателем. Фольклорный персонаж де Костер превратил в гёза, в революционера, создав образ народного героя революции XVI века. Это превращение определяет эволюцию Тиля Уленшпигеля в самом произведении. Роман де Костера подразделяется поэтому на две части, первую из которых составляет первая книга, а вторую – последующие четыре. В первой книге романа Тиль по сути своей близок героям других произведений о нем.

Тиль – дитя народа и его воплощение. Сын бедного угольщика, рожденный под покровительствующими ему лучами царя-солнца, шестью крещениями приобщенный к самой природе, к ее радостям и горестям, Тиль с раннего детства живет среди природы, среди народа (дома его «не дождутся»). Смышленый и находчивый, смелый и умелый, остроумный и озорной, Тиль кажется воплощением юности, здоровья, силы народа. Он отнюдь не аскетичен и далеко не ригорист. Он безграничен и всеобъемлющ, как сама жизнь, и, как в самой жизни, в нем все бесконечно талантливо. Тиль безудержно весел – де Костер считал особенностью своего народа «смех искренний, веселый, язвительный и тонкий». В веселых приключениях Тиля, героя первой книги, осмеиваются ханжество, лицемерие, скупость церковных святош и толстосумов. Озорство Тиля поэтому вовсе не бесцельно. Однако в его первых приключениях и путешествиях часто ощущается анекдотичность, характерная для плутовского романа и для средневекового антиклерикального фарса.

Первая книга – лишь введение, юность героя, а зрелость Тиля наступает при созерцании «несчастной земли», бесчисленных мук народа, причиненных церковью и королем Испании.

Зловещая концовка книги – казнь Клааса, смерть Сооткин – подготавливается с первых же ее страниц, когда наряду с рассказом о Тиле следует сопровождающий его, как мрачная, черная тень, рассказ о рождении и юности будущего короля Филиппа II. Однако почти до конца первой книги эти две линии параллельны, не пересекаются. Тиль пока остается вне тех созревающих в обществе взрывов и бурь, в которые он вовлекается после гибели близких, когда зловещая тень легла на Фландрию и на семью Клааса.

Вторая книга романа начинается с того, что «ранним сентябрьским утром… вышел в путь Уленшпигель по направлению к Антверпену искать Семерых». Вновь развертывается серия различных приключений на пути вновь путешествующего героя. Однако перед читателем иной, зрелый Тиль. Он уже не только комичен – он трагичен. Это уже по существу иной образ. «Индивидуум стал типом, – заметил Р. Роллан в предисловии к „Легенде об Уленшпигеле…“, – он принадлежит определенному месту – Дамме из Фландрии, определенному времени – веку Палача, Филиппа II, и Молчаливого Оранского…».

В аллегорической сцене общения с духами Тиль приобщился к загадкам Вселенной, которые ему надлежит разгадать. Поиски Семерых – это познание сущности жизни. Мужество, энергия, находчивость Тиля стали теперь сознательно целенаправленными, его действия приобрели философски-социальный смысл. Тиль Уленшпигель, покидая дом, потому что «пепел Клааса стучит в его сердце», становится революционером, превращается в гёза, в активного деятеля революции XVI века. Тиль только теперь вырастает в могучую, почти символическую фигуру народного героя, воплощающего «дух Фландрии». Он ощутил себя ответственным за свою родину, почувствовал себя ее сыном, с болью воспринимающим все ее страдания.

Тиль путешествует не один – рядом с ним его верный друг Ламме, «желудок Фландрии», – законченный и превосходный образ. Однако Ламме сопутствует Тилю потому, что он неотделим от него: Ламме противоположность Тиля и часть его. Столь несхожие между собой Тиль и Ламме образуют нераздельную пару, подобную Дон Кихоту и Санчо у Сервантеса, Пантагрюэлю и Панургу у Рабле.

Когда Тиль благодарит солнце за то, что оно постоянно напоминает, сколь «благословенны скитающиеся ради освобождения родины», Ламме хнычет: «есть хочу». Когда Ламме причитает: «Ох-ох, всего-всего я лишен, ни dobbelbruinbier, ни порядочной еды. В чем здесь наши радости?», – Уленшпигель говорит: «Проснись, фламандец, схватись за свой топор, не зная жалости: вот наши радости. Бей врага испанца и католика везде, где он попадется тебе. Забудь о своей жратве». С одной стороны, Ламме – антагонист Тиля, поскольку Тиль неизмеримо больше, чем «желудок», поскольку в Тиле бесконечное мужество и самоотречение, поскольку он «дух Фландрии», ее разум, ее ненависть. Но Ламме – и часть Тиля, так как, во-первых, и Ламме не просто «желудок». Он не только сопровождает Тиля – он, когда приходит час, сражается во имя свободы Фландрии, он тоже гёз. Словам Тиля, постоянно повторяющимся, звучащим, как клятва, как лозунг, – «пепел Клааса стучит в мое сердце» – сопутствует жалобное восклицание Ламме: «Где ты, жена моя?» Это созвучие столь разнородных на первый взгляд стремлений отличает, конечно, Тиля с его пылающей ненавистью от мягкосердечного, нежного «ягненка» – Ламме. Однако эти «рефрены» героев и дополняют друг друга, являются выражением глубокой человечности Тиля и Ламме. И если революционная целеустремленность Тиля увлекает сопутствующего ему Ламме, то бесконечная нежность Ламме звучит как необходимый аккомпанемент суровой клятве Тиля.

Ламме – часть Тиля еще и потому, что в нем выделены, гиперболизированы те качества, которые присущи Тилю. Ламме – «ягненок», но сколько нежности в Тиле, сколько самой возвышенной поэзии в любви Тиля и Неле. Неле – «сердце Фландрии», но и Тиль – ее сердце. С другой стороны, если Ламме – «желудок Фландрии», то ведь и в Тиле де Костер восславил здоровую, красивую плоть.

Вся книга де Костера с присущим ей озорным преувеличением здоровых аппетитов народных героев проникнута раблезианским мироощущением. Ренессансное возвеличение человека, утверждение всех возможностей и проявлений его богатой и разносторонней натуры осуществлено прежде всего в образе Тиля, который высок духом, но и силен телом. Тиль не пройдет мимо ни одной хорошенькой девушки, писатель никогда не забывает указать, сыт или голоден герой, как он достает себе пищу и как расправляется с ней. Сцены пирушек в романе столь живописны, столь полнокровны, что заставляют вспоминать многие полотна классической фламандской живописи, как и удивительное мастерство де Костера-пейзажиста.

Образ «вкусного мира», красочно нарисованный де Костером, восприятие этого мира как «вкусного», сдобного, ядреного лежит в основе тропов романа: здесь нет прекрасней щечек, чем те, которые подобны помидору, а «сладкими устами» лакомятся, «как пчелка медом розы».

«Легенда об Уленшпигеле…» построена на резких контрастах и параллелизмах. К контрастным сопоставлениям положительного и отрицательного де Костер, впрочем, склонен был во всех своих произведениях, но ни в одном писатель не был столь последователен при создании контрастных образов, как в «Легенде об Уленшпигеле…». Очень часто единственной связью между главами является здесь сопоставление и противопоставление образов.

В основе контрастов в «Легенде об Уленшпигеле…» лежит четко очерченный общественный конфликт, непримиримость которого подчеркивается резкостью и остротой сопоставлений. Противопоставление семьи угольщика Клааса семье короля Карла, Тиля – Филиппу начинается в первых же главах книги. Сопоставление это идет под знаком противоположности жизни и смерти.

Тиль родился «в ясный майский день, когда распустились белые цветы боярышника», и появление его на свет приветствует солнце, которое «в багровом отблеске показало на востоке свой ослепительный лик». Когда же наступило время родов у королевы, Катлина наяву увидела: «Сегодня… привидения косили людей, как косари траву… Девушек заживо в землю зарывали!.. Палач плясал на их трупах… Камень потел кровью девять месяцев, – в эту ночь он лопнул…» Тиля крестили в дождевой воде и в луже – «инфант был крещен в белых пеленках – знак императорского траура». И далее полному жизни и силы Уленшпигелю противопоставлен Филипп как создание безжизненное и враждебное жизни. Он едва влачит свое «тощее тело на неустойчивых ногах», у него «все болит»; инфант наслаждался тем, что терзает животных – став королем, он будет терзать людей.

Тиль безгранично широк, как сама жизнь, – Филипп безумно узок, фанатичен, однотонен, почти призрачен.

Считая зло чем-то враждебным жизни, чем-то противоестественным, де Костер превращает его в болезнь, разрушающую человека. Одержимым, ненормальным становится благодаря своей злости, своей ненависти к живому Филипп II, «коронованный паук». Рыбник, предавший Клааса и Сооткин, буквально превращается из человека в волка, происходит даже физиологическая его трансформация: «чем дальше, тем больше я чувствовал желание жить волком, моей мечтой было кусаться». Патологичен и третий злодей, погубивший Катлину, – дворянин Иоос Дамман.

Контрастные образы зла и добра – проявление многозвучия, многогранности романа, органически присущей ему публицистичности. При переходах от одного образа к другому де Костер резко меняет тон повествования, мягкую добрую иронию сменяют сатира, гротеск; ясные, светлые тона вытесняются мрачными, зловещими. Публицистичность особенно очевидна к концу романа, к моменту наивысшего его напряжения, когда речь идет о решительных сражениях, когда настойчиво звучит призыв «Да здравствуют гёзы!». Изображающие события главки, замечательные своей живописностью, наглядностью, сменяются здесь главками, которые содержат не картины жизни, а словно запись летописца, отрывки исторической хроники, сопровождаемые страстной декламацией.

В этой части – как и в публицистике де Костера – голос писателя сливается с голосом его героя, и порою де Костер даже говорит от имени «нас». Обширные рассуждения и речи Тиля учащаются. Они усиливают публицистический, политически откровенный и призывный характер последних книг романа. Уленшпигель превращается в комментатора событий, агитатора, разъясняющего Ламме, гёзам, читателю суть того, что происходит, пытающегося воздействовать на них, вовлечь в борьбу – точно так же, как это делал Уленшпигель – де Костер на страницах журнала «Уленшпигель».

В заключительных книгах мышление героя образно, мысли и чувства воплощаются в картинах природы, в аллегорических сценах. Вот Тиль готовится отомстить рыбнику, убийце, потерявшему человеческий облик. В душе Тиля – буря ненависти, жажда мести, предельное напряжение. Все это становится ясным для читателя не из характеристики внутреннего состояния героя, но из обращения Тиля к черным тучам, грохочущему морю, завывающему ветру, из того, что «он не видел ничего, кроме черных туч, с безумной быстротой мчавшихся по небу, и приземистой, короткой, коренастой черной фигуры, приближавшейся к нему, и не слышал ничего, кроме жалобного завывания ветра, и бушующего моря, и скрипа усеянной ракушками тропинки под тяжелыми неровными шагами». Герой де Костера, безусловно, наделен творческим воображением, его мышление конкретно, образно, в сознании Тиля постоянно возникают живописные картины, он тонко чувствует природу. К концу романа обнаруживается, что Тиль – поэт и в тексте книги немало песен Тиля.

«Легенда об Уленшпигеле…» преимущественно состоит из небольших главок, каждая из которых относительно самостоятельна, напоминает отдельную новеллу, раскрывающую героя в том или ином происшествии, в той или иной истории. Главы-новеллы имеют свою композиционную завершенность, часто – свой «зачин», как правило, – свою концовку, вывод, соответствующее случаю назидание («так Уленшпигель научился балагурить ради выпивки», «так извлекает хитрец выгоду из чужой распри» и т. п.). Роман же близок циклу новелл, объединенных в одно целое. Можно заметить «швы» там, где «традиционный» Тиль сочетается с созданным де Костером образом гёза.

Шарль де Костер назвал свою книгу «легендой». Это и есть «легенда», но особенная, герои ее возвышаются до символа вечно юного, вечно живого народа. С этим связаны многие ее особенности. Прорицания, видения в романе не только передают наивные народные верования, но и выявляют аллегоричность романа. Не случайно ключевое место в его построении занимает чудесное общение Тиля с духами, побуждающее героя искать Семерых и подготавливающее к заключительным главам книги, где Тиль превращается из человека во плоти в неумирающий «дух» Фландрии.

Здесь очевидна связь с ранним творчеством самого де Костера. Однако если ранее романтические художественные средства порой доминировали, то ныне, в «Легенде об Уленшпигеле…», они вписываются в реалистическое произведение, основывающееся на принципе типизации общественного содержания эпохи, на отражении этого содержания в характере героя, в социально-психологическом типичном образе. Социально-историческая и национальная конкретизация среды, обстановки, героев, проникновение в сущность эпохи составляют главную особенность творческой эволюции де Костера – от первых рассказов к «Легенде об Уленшпигеле…» и от первой книги «Легенды» к последующим, где Тиль Уленшпигель – прежде всего Тиль – предстает как гиперболизированный, подлинно национальный характер, а сама книга с ее контрастностью, патетикой, гротеском, аллегорией, – как романтическая легенда.

В дальнейшем де Костер издал еще несколько рассказов, а в 1870 году – роман из современной жизни, «Свадебное путешествие», однако в истории литературы писатель остался автором одной книги, в которой запечатлена судьба Фландрии в трагический и одновременно героический период ее истории и герой которой явился олицетворением непобедимого народного духа.

После «Легенды об Уленшпигеле…» и до смерти 7 мая 1879 года, то есть в течение последних 12 лет жизни, де Костер, уже создавший «национальную библию», оставался столь же безвестным и столь же бедным, как ранее. Материально поддерживала писателя мать. Безрезультатно добивался де Костер места библиотекаря в Гентском университете. Ему приходилось просить денег у правительства, чтобы расплатиться с долгами. Он умер, не дожив до 52 лет, и уже в этом возрасте, возрасте расцвета и зрелости для писателя, был «изнурен трудом, лишениями, заботами, болезнью».

Л. Андреев

Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных, забавных и достославных деяниях во Фландрии и других краях

Предисловие совы

Уважаемые художники, глубокоуважаемые издатели, уважаемый поэт! Я принуждена сделать несколько замечаний по поводу вашего первого издания. Как? Во всей этой толстой книге, в этом слоне, которого вы в количестве восемнадцати человек[1] пытались направить на путь славы, не нашлось хотя бы крошечного местечка для птицы Минервы[2], для мудрой, для благоразумной совы? В Германии и в вашей же любимой Фландрии я постоянно путешествую на плече Уленшпигеля, который, кстати сказать, и прозван так потому, что имя его означает сову и зеркало, мудрое и забавное, uyl еп spiegel. Жители Дамме[3], где, как говорят, он родился, произносят Ulenspiegel – тут действуют правило стяжения гласных и привычка произносить иу как и. Это их дело.

Вы придумали другое объяснение: Ulen (вместо Ulieden) Spiegel – это, дескать, ваше зеркало, ваше, смерды и дворяне, управляемые и правящие, зеркало глупостей, нелепостей и преступлений целой эпохи. Остроумно, но опрометчиво. Никогда не следует порывать с традицией.

Быть может, вам показалась странной самая мысль представить мудрость в виде, по вашему мнению, мрачной и уродливой птицы – педантки в очках, ярмарочной лицедейки, подруги мрака, которая неслышно, как сама смерть, налетает и убивает. И все же, насмешники в обличье добродушия, у вас есть нечто общее со мной. И в вашей жизни была такая ночь, когда кровь текла рекой под ножом злодейства, тоже подкравшегося неслышно. Разве не было в жизни каждого из вас мглистых рассветов, тусклым лучом озарявших мостовые, заваленные трупами мужчин, женщин, детей? На чем основывается ваша политика с тех пор, как вы властвуете над миром? На резне и бойне.

Я, сова, безобразная сова, убиваю, чтобы прокормиться самой и чтобы прокормить моих птенцов, – убийством ради убийства я не занимаюсь. Вы обвиняете меня в том, что я иной раз уничтожаю птичий выводок, ну а вы истребляете все живущее. В своих книгах вы с умилением рассказываете о птичках – о том, как они быстрокрылы, как они красивы, как они любятся, как искусно вьют гнездышки, как тревожится мать за своих птенчиков, и тут же даете советы, под каким соусом надо подавать птичек и в какое время года они особенно вкусны. Я не сочинительница, упаси меня Бог, а то бы я про вас написала, что, когда вам не удается сожрать птичку, вы грызете гнездышко – лишь бы поточить зубы.

Что же касается тебя, шалый поэт, то в твоих же интересах признать мое соавторство, – ведь по меньшей мере двадцать глав в твоем произведении принадлежат мне[4], остальное я безоговорочно уступаю в твою пользу. Отвечать за все глупости, выпускаемые в свет, право, не так уж весело. Забияка-поэт, ты крушишь подряд всех, кого ты называешь душителями твоего отечества, ты пригвождаешь к позорному столбу истории Карла V[5] и Филиппа II[6]. Нет, ты не сова, ты неосторожен. Ты ручаешься, что Карлы Пятые и Филиппы Вторые перевелись на свете? Ты не боишься, что бдительная цензура усмотрит во чреве твоего слона намеки на знаменитых современников? Зачем ты тревожишь прах императора и короля? Зачем ты лаешь коронованных особ? Не напрашивайся на удары – от ударов же и погибнешь. Кое-кто тебе не простит этого лая, да и я не прощу – ты портишь мне мое мещанское пищеварение.

Ну к чему ты так настойчиво противопоставляешь ненавистного короля, с малолетства жестокого, – на то он и человек, – фламандскому народу, который ты стремишься изобразить доблестным, жизнерадостным, честным и трудолюбивым? Откуда ты взял, что народ был хорош, а король дурен? Мне ничего не стоит тебя разубедить. Твои главные действующие лица, все без исключения, либо дураки, либо сумасшедшие: озорник Уленшпигель с оружием в руках борется за свободу совести; его отец Клаас гибнет на костре за свои религиозные убеждения; его мать Сооткин умирает после страшных пыток, которые ей пришлось вынести из-за того, что она хотела уберечь для сына немного денег; Ламме Гудзак всегда идет прямым путем, как будто быть добрым и честным – это самое важное в жизни. Маленькая Неле хоть и недурна собой, а все же однолюбка… Ну где ты теперь встретишь таких людей? Право, если б ты не был смешон, я бы тебя пожалела.

Впрочем, должна сознаться, что наряду с этими сумасбродами ты вывел несколько лиц, которые пришлись мне по душе: это испанские вояки; монахи, жгущие народ; фискалка Жиллина; жадюга-рыбник, доносчик и оборотень; дворянчик, по ночам прикидывающийся бесом, чтобы соблазнить какую-нибудь дурочку, а главное, нуждавшийся в деньгах хитроумный Филипп II, подстроивший разгром церквей, чтобы потом наказать мятежников, которых он сам же сумел подстрекнуть. На что только не пойдет человек, если он объявлен наследником всех им убиваемых!

Но, кажется, я бросаю слова на ветер. Ты, может быть, не знаешь, что такое сова. Сейчас я тебе объясню.

Сова – это тот, кто исподтишка клевещет на людей, неугодных ему, и кто в случае, если его привлекают к ответственности, не преминет благоразумно заявить: «Я этого не утверждал. Так говорят…» Сам же он прекрасно знает, что «говорят» – это нечто неуловимое.

Сова любит соваться в почтенные семьи, ведет себя как жених, бросает тень на девушку, берет взаймы, иногда – без отдачи, а как скоро убеждается, что взять больше нечего, то исчезает бесследно.

Сова – это политик, который надевает на себя личину свободомыслия, неподкупности, человеколюбия и, улучив минутку, без всякого шума вонзает нож в спину какой-нибудь одной жертве, а то и целому народу.

Сова – это купец, который разбавляет вино водой, который торгует недоброкачественным товаром и, вместо того чтобы напитать своих покупателей, вызывает у них расстройство желудка, вместо того чтобы привести их в благодушное настроение, только раздражает.

Сова – это тот, кто ловко ворует, так что за шиворот его не схватишь, кто защищает виноватых и обвиняет правых, кто пускает по миру вдову, грабит сироту и, подобно тому как другие купаются в крови, купается в роскоши.

Сова – это та, что торгует своими прелестями, развращает невинных юношей – это у нее называется «развивать» их – и, выманив у них все до последнего гроша, бросает их в том самом болоте, куда она же их и завлекла.

Если какой-нибудь сове кое-когда взгрустнется, если она вдруг вспомнит, что она – женщина, что и она могла бы быть матерью, то я от нее отрекаюсь. Если, устав от такой жизни, она бросается в воду, значит, она сумасшедшая, значит, ей и незачем жить на свете. Посмотри вокруг себя, поэт из захолустья, и ты увидишь, что сов на свете гибель. Сознайся, что неблагоразумно было с твоей стороны нападать на Силу и Коварство, на этих венчанных сов. Подумай о грехах своих, произнеси теа culpa[7] и на коленях вымоли прощение.

Мне, однако, нравится твоя легкомысленная доверчивость. Вот почему, изменяя своей всем известной привычке, я все же почитаю за нужное тебя предуведомить – предуведомить о том, что я поспешу указать на резкость и дерзость твоего слога моим литературным родичам, а это люди осмотрительные и исполнительные, сильные своими перьями, клювом и очками, умеющие придавать самую очаровательную, самую благопристойную форму тем любовным историям, которые они рассказывают юношеству и которые зародились отнюдь не только на острове Киферы[8], умеющие в течение часа неприметно разогреть кровь у кого угодно, хоть у твердокаменной Агнессы[9]. О дерзновенный поэт, ты, что так любишь Рабле и старых мастеров! Эти люди имеют перед тобой то преимущество, что, шлифуя французский язык, они в конце концов сотрут его окончательно.

Ухалус Посовиномус

Книга первая

1

Во Фландрии, в Дамме, когда май уже распускал лепестки на кустах боярышника, у Клааса родился сын Уленшпигель.

Повитуха Катлина завернула его в теплые пеленки и, осмотрев головку, показала на кожицу.

– В сорочке родился, под счастливой звездой! – весело сказала она. Но тут же заохала, заметив на плече ребенка черное пятнышко. – Ай-ай-ай! – запричитала она. – Эта черная отметина – след чертова когтя.

– Стало быть, господин сатана нынче поднялся спозаранок, коли уже успел поставить на моем сыне метку, – молвил Клаас.

– Да он и не ложился, – подхватила Катлина, – певец зари только-только еще будит кур.

С этими словами, передав младенца с рук на руки Клаасу, она удалилась.

Вслед за тем сквозь ночные облака пробилась заря, ласточки, щебеча, залетали низко-низко над лугом, и наконец на востоке солнце явило в море багрянца свой ослепительный лик.

Клаас растворил окно и сказал Уленшпигелю:

– Мой в сорочке родившийся сын! Вот его светлость солнце приветствует Фландрскую землю. Как прозреешь – погляди на него, а когда-нибудь потом, если тебя вдруг одолеют сомнения и ты не будешь знать, как поступить, спроси у него совета. Оно ясное и горячее. Будь же настолько чист сердцем, насколько ясно солнце, и настолько добр, насколько оно горячо.

– Клаас, муженек, ведь ты поучаешь глухого, – заметила Сооткин. – На-ка, попей, сынок.

С этими словами мать подставила новорожденному свои прекрасные естественные сосуды.

2

Пока Уленшпигель сосал ее грудь, в поле проснулись все пташки.

Клаас вязал хворост, а сам поглядывал, как его благоверная кормит Уленшпигеля.

– Жена, – сказал он наконец, – а что, молочка у тебя довольно?

– Кувшины полны, – отвечала она, – да вот радость-то моя не полна.

– Такой счастливый день, а ты пригорюнилась.

– Я вот о чем думаю: в кошеле у нас – вон он висит на стене – монетки какой завалящей и той нет.

Клаас снял кошель, но как он его ни встряхивал, звона, услаждающего слух, в ответ так и не раздалось. Это озадачило Клааса. Но он все же счел своим долгом успокоить благоверную.

– Не тужи! – сказал он. – В ларе у нас лепешки, – вчера Катлина принесла, – так? Вон я вижу здоровенный кусок мяса – тут ребенку дня на три молочка хватит, – правда? В углу притулился мешок с бобами, он нам с голоду помереть не даст, – верно? А горшок с маслом померещился мне, что ли? А на чердаке у нас яблоки румяные в полном боевом порядке выложены десятками – ведь не во сне же я их видел? А бочонок брюггского kuyte[10] – разве этот толстяк, у которого в брюхе живительная влага, не сулит нам гульбы?

– Да ведь надо будет два патара священнику отдать да флорин[11] в церковь – за крестины, – сказала Сооткин.

Тут с большущей охапкой травы вошла Катлина и сказала:

– Для младенчика в сорочке я принесла дягиля – он хранит человека от распутства – и укропа – укроп сатану отгоняет…

– А травы, что привораживает флорины, ты не принесла? – спросил Клаас.

– Нет, – отвечала та.

– Ну так я пойду погляжу, нет ли ее в канале.

Клаас взял удочку, сеть и вышел из дому в полной уверенности, что никого по дороге не встретит: ведь до oosterzon’a[12] – так во Фландрии называется шестой час утра – оставался еще целый час.

3

Клаас подошел к Брюггскому каналу, неподалеку от моря. Наживив удочку, он забросил ее в воду и закинул сеть. На том берегу нарядный мальчуган спал как убитый на холмике из ракушек.

Клаас нечаянно разбудил мальчугана, и тот, вообразив, что это стражник, что он сейчас поднимет его с ложа и как бродягу отведет в steen[13], чуть было не задал стрекача.

Однако, узнав Клааса, мальчик быстро успокоился, а Клаас крикнул ему:

– Хочешь заработать шесть лиаров[14]? Гони рыбу ко мне.

Мальчуган, уже довольно пузатенький, вошел в воду и, вооружившись стеблем камыша с пышной метелкой, стал гнать рыбу по направлению к Клаасу.

Наловив рыбы, Клаас взял удочку и сеть и перешел через шлюз к мальчугану.

– Ведь это тебе дали при крещении имя Ламме и прозвали Гудзаком[15] за твое добродушие, а живешь ты на Цапельной улице за собором Богоматери? – спросил он. – Как же это ты, такой маленький и такой нарядный мальчик, спишь под открытым небом?

– Ах, господин угольщик! – отвечал мальчуган. – Дома у меня сестра; она моложе меня на год, но когда мы с ней ссоримся, она меня лупит по чему ни попало. Отыграться на ее спине я, сударь, боюсь – как бы не сделать ей больно. Вчера вечером мне очень хотелось есть, за ужином я стал подчищать пальцами блюдо, на котором было подано тушеное мясо с бобами, и, глядя на меня, она тоже к нему потянулась. А там мне и одному-то было мало, сударь. Как увидела она, что я облизываюсь, – уж больно вкусная была подливка, – ну прямо взбесилась: таких мне увесистых оплеух надавала, что я, еле живой, бросился вон из дома.

Клаас осведомился, что же делали отец и мать в то время, как сестра хлестала его по щекам.

На это Ламме ответил так:

– Отец похлопал меня по одному плечу, мать по другому, и оба сказали: «Дай ей сдачи, трусишка!» А я не хотел бить маленькую девочку и убежал.

Внезапно он побледнел и задрожал всем телом.

И тут Клаас увидел, что к ним приближается высокая женщина, а с ней худая девочка, и лицо у этой девочки злое.

– Ай! – крикнул Ламме и уцепился за штаны Клааса. – Это мать и сестра меня ищут. Заступитесь за меня, господин угольщик!

– Вот что, – сказал Клаас, – возьми сперва семь лиаров за работу, а теперь смело пойдем к ним навстречу.

Увидев Ламме, мать и сестра бросились на него с кулаками: мать – от беспокойства, сестра – по привычке.

Ламме спрятался за Клааса и крикнул:

– Я заработал семь лиаров, я заработал семь лиаров, не бейте меня!

Но мать уже обнимала его, а девчонка пыталась разжать ему кулак и отнять деньги.

Ламме кричал:

– Мои деньги, не дам!

И еще крепче сжимал кулак.

Клаас за уши оттащил от него девчонку и сказал ей:

– Брат у тебя добрый и кроткий, как ягненок, и если ты еще когда-нибудь на него налетишь, я тебе уши драть не стану, а упрячу в черную угольную яму; за тобой туда придет красный черт из пекла и своими когтищами и зубами, длинными, как рогатки, раздерет тебя на мелкие кусочки.

Девчонка не смела поднять глаза на Клааса, не смела подойти к брату – она схоронилась за материнскую юбку. Но в городе она сейчас же подняла крик:

– Угольщик меня побил! У него в погребе черт!

Однако больше она уже не била брата – она только заставляла его все за нее делать. Безответный простачок охотно ей повиновался.

А Клаас отнес рыбу в ту усадьбу, где у него всегда ее покупали. Дома он сказал Сооткин:

– Вот что я нашел в брюхе у четырех щук, у девяти карпов и в полной корзине угрей.

С этими словами он бросил на стол два флорина и патар.

– Почему же ты каждый день не ходишь на рыбную ловлю, муженек? – спросила Сооткин.

– А чтобы самому не попасться в сеть к стражникам, – отвечал Клаас.

4

В Дамме отца Уленшпигеля Клааса все звали kooldraeger’ом, то есть угольщиком. Волосы у него были черные, глаза – блестящие, кожа – под цвет его товара, за исключением воскресных и праздничных дней, когда мыла у него в лачуге полагалось не жалеть. Это был приземистый, плечистый здоровяк с веселыми глазами.

Когда, на склоне дня и с наступлением вечера, он отправлялся по Брюггской дороге в таверну промыть пивцом свою черную от угольной пыли глотку, женщины, на порогах домов дышавшие свежим воздухом, приветствовали его:

– Добрый вечер, угольщик! Светлого тебе пива!

– Добрый вечер! Неутомимого вам супруга! – отзывался Клаас.

Девушки, гурьбой возвращавшиеся с поля, загораживали ему дорогу и говорили:

– Что дашь за пропуск? Алую ленту, золотые сережки, бархатные сапожки или флорины в копилку?

Клаас обнимал какую-нибудь из них, целовал – иногда в свежую щечку, иногда в шейку, в зависимости от того, что было ближе к его губам, – а потом говорил:

– Остальное, душеньки, дополучите со своих возлюбленных.

И девушки с хохотом убегали.

Дети узнавали Клааса по его громкому голосу и топоту сапог. Они бросались к нему с криком:

– Добрый вечер, угольщик!

– Храни вас Господь, ангелочки! – говорил Клаас. – Только не подходите ко мне близко, иначе я вас в арапчат превращу.

Но малыши – народ смелый: они все-таки подходили; тогда Клаас хватал одного из них за курточку и проводил своей черной пятерней по его румяной мордашке, а затем, к великой радости остальных, отпускал и сам при этом заливался хохотом.

Сооткин, супружница Клааса, была женщина хорошая: вставала вместе с солнышком и трудилась, как муравей.

Свой участок они обрабатывали вдвоем с Клаасом, оба впрягались в плуг, точно волы. Нелегко им было тащить плуг, но еще тяжелее – борону, когда деревянные зубья этого земледельческого орудия разрыхляли сухую землю. И все же работали они весело, с песней на устах.

И как ни суха была земля, как ни жгло их палящими лучами солнце, как ни выбивались они из сил, таща борону, и как ни подгибались у них колени, а во время роздыха Сооткин подставляла Клаасу милое свое лицо, Клаас целовал это зеркало ее нежной души, и оба они забывали о своей страшной усталости.

5

Накануне у дверей ратуши возглашали, что государыня, супруга императора Карла, на сносях, а потому все должны молиться, чтобы она благополучно разрешилась от бремени.

К Клаасу, вся дрожа, вбежала Катлина.

– Что с тобой, соседка? – спросил он.

– Ох! – простонала Катлина и прерывающимся от волнения голосом заговорила: – Нынче ночью привидения косили людей, точно косари траву… Девушек заживо в землю закапывали! На их трупах палач плясал… Камень девять месяцев кровоточил, а нынче ночью распался.

– С нами крестная сила, с нами крестная сила! – запричитала Сооткин. – Недоброе сулят Фландрии этакие страсти!

– Во сне ты все это видела или наяву? – спросил Клаас.

– Наяву, – отвечала Катлина.

Бледная как смерть, она продолжала, рыдая:

– Два младенца народилось: один – в Испании, инфант Филипп, а другой – во Фландрии, сын Клааса, ему потом дадут прозвище Уленшпигель. Филипп станет палачом, потому он – отродье Карла Пятого, а Карл Пятый – нашего отчего края губитель. Из Уленшпигеля выйдет великий балагур и великий проказник, но сердце у него будет доброе, потому как он сын Клааса, а Клаас, труженик славный и исправный, честным, добросовестным, праведным трудом добывает хлеб свой. Император Карл и король Филипп промчатся по жизни, всем досаждая войнами, поборами и прочими злодеяниями. Клаас – тот рук не покладает, права-законы соблюдает, трудится хоть и до поту, да без ропоту, никогда не унывает, песни распевает – того ради он послужит примером честного фламандского труженика. Вечно юный Уленшпигель никогда не умрет, по всему свету пройдет, ни в одном месте прочно не осев. Кем-кем он только не будет: и крестьянином, и дворянином, и ваятелем, и живописцем! И странствовать ему по белу свету, славя все доброе и прекрасное, а над глупостью хохоча до упаду. Доблестный народ фламандский! Клаас – это твое мужество; Сооткин – это твоя стойкая мать; Уленшпигель – это твой дух; славная, милая девочка, спутница Уленшпигеля, бессмертная, как и он, – это твое сердце, а толстопузый простак Ламме Гудзак – это твоя утроба. Наверху – душители народа, внизу – жертвы; наверху – разбойники-шершни, внизу – трудолюбивые пчелы, а в небе будут кровоточить язвы Христовы.

И, сказавши это, добрая ведунья Катлина уснула.

6

Уленшпигеля понесли крестить. Вдруг хлынул ливень и вымочил его до костей. Так Уленшпигель был окрещен в первый раз.

Когда его внесли в церковь, пономарь, он же schoolmeester, то есть школьный учитель, сказал куму с кумою и отцу с матерью, чтобы они стали вокруг купели, что те и сделали.

Но в своде над купелью каменщик пробил дыру, чтобы к звезде из позолоченного дерева привесить лампаду. Увидев сверху кума с кумой, чинно стоявших возле еще прикрытой купели, злодей-каменщик вылил на крышку ведро воды и всех обрызгал. Особенно лихо окатил он Уленшпигеля. Так Уленшпигель был окрещен во второй раз.

Явился настоятель. Выслушав жалобу, он сказал, что ему некогда с ними разговаривать и что каменщик облил их нечаянно. Уленшпигель барахтался, оттого что был весь мокрый. Настоятель, окрестив его солью и водой, дал ему имя Тильберт, что значит «подвижный». Так Уленшпигель был окрещен в третий раз.

Выйдя из собора, они перешли площадь и двинулись по Долгой улице в «Бутылочные Четки» – трактир, эмблемой которого служила пивная кружка. Здесь они выпили семнадцать с лишним кружек dobbelkuyt’а[16]. Если во Фландрии кто-нибудь хочет получше обсушиться, то разводит у себя в пузе пивной костер. Так Уленшпигель был окрещен в четвертый раз.

Выписывая по дороге домой вензеля, оттого что головы у них были тяжелее тела, они подошли к мостику через лужу. Ребенка несла кума Катлина – она оступилась и вместе с ним шлепнулась в грязь. Так Уленшпигель был окрещен в пятый раз.

Его вытащили из лужи, обмыли дома теплой водой, и то было его шестое крещение.

7

В тот же самый день его святейшее величество Карл решил по случаю рождения своего сына устроить пышные празднества. Подобно Клаасу, он тоже решил половить рыбку – но не в канале, а в копилках и кошельках у своих подданных. Вот откуда государевы удочки вылавливают крузаты[17], серебряные daelder’ы[18], червонцы, и все эти чудесные рыбки по прихоти рыбака превращаются в бархатные платья, в драгоценности, в тонкие вина, в изысканные блюда. Кстати сказать, самые рыбные реки – не самые многоводные.

Послушав своих советников, его святейшее величество установил такой порядок ловли:

Между девятью и десятью его высочество инфанта понесут крестить. Жители Вальядолида, дабы показать, как они счастливы, будут всю ночь на свой счет пировать и веселиться и швырять на Большой площади беднякам свои кровные денежки.

На пяти перекрестках пять больших фонтанов будут за счет города бить до рассвета мощной струею самого лучшего вина. На пяти других перекрестках будут развешаны на деревянных помостах колбаса сервелатная, колбаса ливерная, бычьи языки и всякая прочая снедь – также за счет города.

Вальядолидцы на свои средства воздвигнут по пути следования процессии множество триумфальных арок с эмблемами Мира, Благоденствия, Изобилия, Процветания, а равно и прочих небесных благ, коими ущедрен народ в царствование его святейшего величества.

Наконец, помимо этих мирных арок, будет сооружено еще несколько, на которых необычайно живо будут изображены менее безобидные атрибуты власти, как-то: орлы, львы, копья, алебарды, дротики с наконечниками в виде языков пламени, пищали, пушки, фальконеты, широкожерлые мортиры и прочие орудия, олицетворяющие военную силу и мощь его святейшего величества.

Гильдии свечников было предоставлено право бесплатно изготовить для освещения храма двадцать тысяч с лишним свечей, с тем чтобы огарки поступили в распоряжение капитула.[19]

Что касается прочих расходов, то император, движимый благим желанием не переобременять верных своих подданных, охотно брал эти расходы на себя.

Община уже начала приводить королевский приказ в исполнение, как вдруг из Рима пришли печальные вести. Императорские военачальники[20] – принц Оранский[21], герцог Алансонский[22] и Фрундсберг[23] – ворвались в святой град и, не щадя ни священников, ни монахов, ни женщин, ни детей, разорили и опустошили церкви, часовни, дома. Святейшего владыку заточили[24]. Грабеж длился уже целую неделю. Обожравшиеся, упившиеся рейтары и ландскнехты[25], бряцая оружием, шатались по городу, искали кардиналов и кричали, что они им лишнее отрежут и тогда уж, дескать, папой никому из них не бывать[26]. Те, кто привел угрозу свою в исполнение, с важным видом расхаживали по городу, и на шее у них висели четки по двадцать восемь, а то и более бусинок, каждая величиной с орех, и все до одной в крови. Иные улицы превратились в потоки крови, запруженные дочиста обобранными мертвыми телами.

Поговаривали, что император, нуждаясь в деньгах, вознамерился половить их в крови духовенства, и точно: по договору, заключенному его полководцами со святейшим узником, он отнял у него все крепости и заставил уплатить четыреста тысяч дукатов; впредь же до выполнения всех условий договора его святейшеству надлежало пребывать в заключении.

Со всем тем его величество тяжко скорбел и по сему обстоятельству отменил все торжества[27], празднества, увеселения и приказал вельможам своим и придворным дамам облечься в траур.

И наследного принца понесли крестить в белых пеленках, что есть знак королевского траура.

Вельможи и придворные дамы решили, что это не к добру.

Все же госпожа кормилица почла за должное показать инфанта вельможам и придворным дамам, дабы они высказали ему свои пожелания и сделали подарки.

Сеньора де ла Сена повесила ему на шею предохраняющий от яда черный камень, по форме и величине напоминавший орех в золотой скорлупке. Госпожа де Шоффад повязала ему на животик шелковинку, а к ней подвесила лесной орех, что содействует пищеварению. Господин ван дер Стин из Фландрии преподнес ему гентскую колбасу в пять локтей длиной и в пол-локтя толщиной, всеподданнейше пожелав его высочеству, чтобы один запах этой колбасы возбуждал в нем охоту к гентскому clauwaerl’у[28]: кто, дескать, любит пиво какого-либо города, тот не может питать неприязнь к тамошним пивоварам. Господин конюший, Хайме Кристобаль Кастильский, подарил его высочеству два кусочка зеленой яшмы и высказал пожелание, чтобы тот носил их на своих прелестных ножках, – от этого, мол, он будет быстрее бегать. При сем присутствовавший шут Ян де Папе сказал:

– Вы бы лучше, сударь, подарили ему трубу Иисуса Навина[29], чтобы при одном ее звуке от него без оглядки бежали целые города со всеми своими обитателями – мужчинами, женщинами и детьми – и располагались на новом месте. Его высочеству не для чего учиться бегать – ему надо уметь обращать в бегство других.

Неутешная вдова Флориса ван Борселе, который был губернатором Веере в Зеландии, подарила наследнику Филиппу камешек, от которого, как она выразилась, мужчины влюбляются, а женщины сохнут.

Но младенец ревел, как теленок.

Тем временем Клаас вложил в ручки сыну сплетенную из ивовых прутьев погремушку с бубенчиками и стал подкидывать его на ладони, приговаривая:

– Дилинь-дилинь, бубенчики! Носи их на колпачке, человечек! Шутам всегда хорошо живется.

И Уленшпигель смеялся.

8

Клаас поймал большого лосося, и в воскресенье Клаас, Сооткин, Катлина и маленький Уленшпигель его съели, но только Катлина ела как птичка.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги: