Экспансия-1 Семенов Юлиан

© Семенов Ю. С., наследники, 2007

© ООО «Издательство «Вече», 2007

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Информация к размышлению. (19 июня 1945 года)

Сталин осторожно, как-то замедленно, отодвинул от себя папку со страницей машинописного текста, медленно поднялся из-за стола, прошелся по кабинету, постоял возле окна, наблюдая за тем, как на кремлевской площади медленно и валко расхаживали голуби, цветом похожие на брусчатку; если долго и неотрывно смотреть на них, возникало ощущение, что сама брусчатка движется; мистика какая-то; нечто похожее рассказывал на занятиях в семинарии отец Дионисий: вещие птицы, чистилище, райские кущи.

Обернувшись, Сталин посмотрел на начальника разведки, несколько раз пыхнул трубкой, чтобы раскурить ее, и, вернувшись за стол, спросил, кивнув на бумагу:

– Ну, и как вы мне это объясните?

– Я обязан проверить и перепроверить это сообщение. Оно носит чрезвычайный характер, поэтому его надежность я должен подстраховать с разных сторон.

– А что за человек передал вам это сообщение? Надежен?

– Вполне. Но смысл любой игры в разведке заключается в том, чтобы именно надежному человеку отдать ложную информацию.

– Спасибо за разъяснение. Вы очень популярно объяснили мне суть разведывательной работы. Тронут.

Он подвинул к себе текст телеграммы, пробежал ее еще раз:

«В течение трех дней, начиная с середины июня, в Пентагоне проходили секретные совещания руководства военной разведки США и чинов ОСС[1] с начальником управления “Армии Востока” генерал-лейтенантом вермахта Геленом. В ходе этой встречи было достигнуто соглашение о том, что Гелен возвращается в Германию и разворачивает свою работу. Гелен согласился передать свою агентуру американской разведке, включая руководителей “русского освободительного движения” генерала Власова, активистов “украинской повстанческой армии” Мельника и боевиков Бандеры; достигнуто соглашение о том, что отныне американцы будут контролировать работу Гелена с агентурой, внедренной им в ряды польского правительства в Лондоне, со словацкими, хорватскими, венгерскими, болгарскими, чешскими и румынскими антикоммунистическими группировками, эмигрировавшими на Запад.

Однако в итоговом коммюнике было отмечено, что после того, как в Германии к власти будет приведено немецкое правительство, Гелен намерен начать работу лишь на новый немецкий режим. Пентагон заверил его в том, что ему будет оказано содействие в этом вопросе. Было подчеркнуто, что Вашингтон найдет возможность оказать давление на новое немецкое правительство в том смысле, чтобы организация генерала Гелена была преобразована в разведывательную службу режима демократической Германии, интегрированной в систему западного мира. Он получил заверения, что останется шефом разведки. Было подчеркнуто, что сейчас в Германии рискованно создавать единый центр разведки; необходимо определенное время для того, чтобы западные демократии смогли по-настоящему укрепиться в своих зонах оккупации, сделав их недоступными для коммунистического проникновения. Поэтому генералу Гелену было предложено продумать вопрос о создании нескольких конспиративных центров, в первую очередь в Испании; санкционированы его контакты с соответствующими службами генералиссимуса Франко.

После того как совещание в Пентагоне завершило свою работу, генерал Гелен провел трехчасовую беседу с Алленом Даллесом, который, как здесь считают, привез сюда генерала и заставил Пентагон сесть с ним за стол переговоров. Итоги этих бесед неизвестны, однако предполагают, что речь шла о практических шагах в направлении развертывания антикоммунистической активности в странах Восточной Европы. Не отвергается также возможность проработки конкретных мер для оказания немедленной помощи группировкам украинских антикоммунистических отрядов, сражающихся против Кремля в районах Львова».

Сталин долго ходил по кабинету в молчании, потом остановился перед начальником разведки, изучающе посмотрел ему в лицо, словно бы обняв своими рысьими желтоватыми глазами, и спросил:

– А теперь скажите, как мне после этого, – он, кивнул на стол, – сидеть рядом с Трумэном и обсуждать проблемы послевоенной Европы? Что молчите? Не знаете, как ответить? Или не решаетесь?

– Скорее – второе, товарищ Сталин.

– Почему? Вы же не навязываете мне свою точку зрения, а лишь отвечаете на вопрос. Большая разница. Так что?

– Я исхожу из того, что на Западе нам противостоят две силы: здравомыслящие политики – а их, мне сдается, все-таки немало – открыто выступают за продолжение дружеского диалога с нами. Противники, что ж, они и останутся противниками, ничего не поделаешь. Но чем круче мы прореагируем на такого рода информацию, тем труднее будет здравомыслящим, то есть тем, кто хочет с нами дружить.

– Но вы-то верите, что эта информация не сфабрикована для того, чтобы мы заняли жесткую позицию? И – таким образом – поставили наших симпатиков в трудное положение?

– Надо проверять. Времени на это не было.

– А возможности?

– Есть.

– Как вы думаете, близкое окружение покойного Рузвельта понудит Трумэна отмежеваться от его слов, сказанных в начале войны по поводу того, что помогать надо тому, кто будет выигрывать битву: одолеют немцы – немцам, возьмут верх – русские – русским?

– Думаю, он готов сделать все, чтобы эти его слова были преданы забвению.

– А если ему помочь в этом? Если я сделаю все, чтобы помочь ему в этом? Как полагаете, будет он стоять за диалог?

– Не знаю.

– Хорошо, что ответили честно. Спросим Громыко. Скажите вот что: вы бы, лично вы, решились на переговоры с высшим гитлеровским военачальником, не поставив об этом в известность меня?

– Нет.

Сталин усмехнулся:

– А может быть, Трумэн добрее? Как-никак демократия, свободные выборы, полная гласность?

– Именно поэтому я бы на месте руководителей американской разведки подстраховался санкцией президента.

– «Именно поэтому», – хмыкнул Сталин. – Хорошо ответили. Не нравится наша демократия, а? Ладно, будем думать, как поступать. Не пришлось бы брать уроки у режиссеров Художественного театра: пусть научат, как вести себя за столом переговоров о будущем мира с тем, кто спокойно живет в том же городе, где его военные дружески принимают гитлеровского генерала… Документ мне оставьте… И продумайте, как можно получить более развернутую информацию… Видимо, из Испании? Впрочем, не мне вас учить профессии, поступайте как знаете.

Штирлиц. (Мадрид, октябрь сорок шестого)

Американец, подошедший к Штирлицу на мадридской авениде Хенералиссимо с предложением пообедать и поговорить о том, что может представить обоюдный интерес, был вполне доброжелателен; следов того волнения, которое обычно сопутствует операции похищения или ареста, не было заметно на его лице.

– Обещаю отменное меню, – добавил он. – Как отнесетесь к такого рода перспективе?

Листья платанов на широкой авениде начали уже желтеть, становясь металлическими, цвета чилийской меди; осени, однако, не чувствовалось; тепло; Штирлиц подставил лицо мягким лучам солнца и, как-то странно, пожав плечами, тихо ответил:

– А почему бы и не пообедать?

– Мне почему-то казалось, что вы откажетесь.

Штирлиц снова посмотрел на американца: очень крепкий человек, подумал он, сбитень прямо-таки; они вообще-то очень здоровые; понятно: войн не знали, живут далеко от тех мест, где разыгрывается трагедийное действо, да и молоды, два века истории, это не возраст, младенчество.

Он отчетливо и как-то до страшного явственно помнил тот дождливый день, когда в здешних газетах напечатали речь Черчилля, произнесенную «великим старцем» в Фултоне: бывшего премьера Британии слушателям Вестминстерского колледжа представил не кто-нибудь, а сам президент Трумэн, что придало этой речи характер чрезвычайный; протокол и есть протокол, в одной строке подчас заключена целая программа, которая готовилась целым штабом политиков, экономистов, военных, ученых, разведчиков и философов в течение месяцев, а то и лет.

Прочитав речь Черчилля дважды, Штирлиц отложил газету, тяжело поднялся со скрипучего стула (три стула стояли в его конурке, называемой «номером», все три скрипели на разные «голоса») и вышел на улицу; моросил мартовский дождь, хотя небо было безоблачным; люди шлепали по лужам, спрятавшись под парашютными куполами зонтов; лишь истинные кабальерос вышагивали без шляп, в легких пальто, – вода не пули, это нестрашно, прежде всего следует думать о своем облике, непристойно прятаться от чего бы то ни было, от дождя – тем более.

Он брел по городу бездумно, не в силах сосредоточиться после прочитанного, и поэтому совершенно неожиданно осознал самого себя в центре, напротив американского посольства; в большой дом то и дело заходили люди, было девять часов, начало рабочего дня; он остановился возле газетного киоска, начал пролистывать газеты и журналы, вздрагивая каждый раз, когда старенький продавец в огромном берете, по-пиратски надвинутом на глаза, один из которых был с бельмом, выкрикивал истошным голосом:

– Читайте историческую речь Черчилля, он объявил войну Сталину!

Штирлиц смотрел на американцев, которые входили в ворота посольства; были они высокие, крепкие, одеты словно в униформу: тупорылые ботинки с дырочками на носках, очень узенькие брюки, узенькие, в ноготок, узелки галстуков и короткие, а оттого казавшиеся кургузыми плащи, как правило, бежевого или серых цветов.

Они шли, весело переговариваясь друг с другом; Штирлиц старался понять, о чем они сейчас говорили, и ему казалось – судя по выражениям их лиц, – что беседовали они о каких-то пустяках: кто рассказывал, как провел уик-энд на Ирати, охотясь за форелью (в Испании не говорят «ловил форель», ее здесь «охотят»); кто делился впечатлением о поездке в замок Фины Кальдерон под Толедо (совершенно поразительная женщина, бездна обаяния); кто просто-напросто говорил, что левый ботинок жмет, надо занести Пепе, который работает на углу улицы, хороший мастер и берет недорого.

И никто из этих людей – а ведь они были не простыми людьми, которые ходят по улицам, сидят в кафе, сеют хлеб, поют в театре или лечат в клинике, – а особыми, приобщенными к касте политиков, – не был озабочен, нахмурен, подавлен, никто – судя по их лицам – словно бы и не понимал того, что случилось вчера в Фултоне.

Это клерки, подумал тогда Штирлиц, не видят дальше того, что написано в документе, лишены дара исторической перспективы, я не вправе судить по их лицам обо всех американцах, хотя более всего меня сейчас занимают те, от которых зависят решения. Как наивны наскоки присных пропагандистов, подумал он тогда, как беспомощны их восторги по поводу единственной демократии, существующей на земле, – американской… Но ведь и там все определяет человек, которого привели в Белый дом; повезло стране – появился Рузвельт, решил наказать ее Бог – убрал его, заменив Трумэном, который никогда не сможет понять и почувствовать того, что смог Рузвельт…

Штирлиц зажмурился даже, потому что возникло – на какой-то миг – страшное видение: вместо живых, гладко выбритых лиц ему привиделись черепа, а сквозь серые плащи проступили скелеты; возможность массовой гибели человечества увязана с представлениями опять-таки одного человека, обрекающего эти свои представления в Слово, которое оказывается поворотной вехой в естественном течении Истории…

Что же так обескуражило Штирлица в речи Черчилля, произнесенной им вчера, далеко за океаном, в красивом и тихом, староанглийского типа, здании колледжа?

Видимо, понял он, меня ошеломили его слова о том, что необходимо – в качестве противодействия России – создание «братской ассоциации народов, говорящих на английском языке». А такая ассоциация предполагала совершенно особые отношения между Соединенными Штатами и Британской империей. Братская ассоциация, чеканил Черчилль, требует не только растущей дружбы между родственными системами общества, но и сохранения близких отношений между военными советниками, совместного использования всех военно-морских и воздушных баз, что удвоит мощь Соединенных Штатов и увеличит мощь имперских вооруженных сил.

Штирлица прежде всего стегануло то, что Черчилль дважды употребил слово «империя», показав этим, что с прежним, то есть с антиимперской политикой Рузвельта, покончено раз и навсегда. Трумэн мог бы высказать особое мнение, он мог бы сепарировать американскую демократию от британских имперских амбиций, но ведь он не сделал этого, он, вместе со всеми, аплодировал неистовому Уинни, показывая, что согласен с каждым словом, им произнесенным.

Будучи политиком прирожденным, глубинным, Штирлиц сразу же просчитал, что пассаж Черчилля о создании «англоязычного военного блока, противостоящего России», есть не только угроза Кремлю, но и жесткое предупреждение Франции и Италии: и Рим и Париж были поставлены перед фактом создания качественно нового блока. А в следующем абзаце Черчилль ударил уж совершенно открыто: «не только в Италии, но и в большинстве стран, отстоящих далеко от русских границ, действуют – по всему миру – коммунистические партии, которые есть угроза для христианских цивилизаций».

То есть, понял Штирлиц, этой своей фразой Черчилль недвусмысленно требовал от правительств Италии и Франции немедленного исключения Тольятти и Тореза из числа членов кабинета и безусловного размежевания с теми, кто внес самый большой вклад в дело борьбы против гитлеризма. Такого рода диктата по отношению к суверенным странам Европы не позволял себе никто – после девятого мая сорок пятого года; раньше такое бывало, но ведь это делал главный враг Черчилля, неужели так коротка память человеческая?!

Штирлиц понял, что с прежним покончено, когда дважды, очень медленно, по словам, прочитал ту часть речи, в которой Черчилль провозгласил: «Мы не можем полагаться на незначительный перевес в силах. Судя по моим встречам с русскими, я уверен, что более всего они восторгаются силой. Взаимопонимание с Россией должно поддерживаться всей силой стран, говорящих на английском языке, и всеми их связями».

Он понимал, что Москва не сможет промолчать; ответ, видимо, будет столь же резким; Черчилль знает, что делает, характер Сталина изучен им достаточно точно; начиная свое действие, он, видимо, совершенно точно просчитал возможное противодействие того, кто наравне с ним, всего год назад, был членом Большой Тройки, сидел за одним столом в Ялте, но тогда в Крыму рядом с ними был еще один человек – Рузвельт.

Именно в тот мартовский день сорок шестого года, когда Штирлиц только-только начал передвигаться без костылей и трости, он понял, что возвращение на Родину стало теперь проблемой такой сложности, которой он не мог себе раньше и представить.

Именно тогда, в тот промозглый весенний день сорок шестого года, он испытал страшное чувство какой-то давящей безысходности: он мог предположить, что против той идеи, которой он служил всю сознательную жизнь, выступят силы, традиционно нападавшие на Советский Союз с крайне правых позиций, он понимал, что лидер английских фашистов Мосли, выпущенный из-под домашнего ареста, не смирится со своим поражением и снова начнет собирать митинги в Хайд-парке, он понимал, что могут высунуться люди Форда, открыто преклонявшиеся перед Гитлером, но чтобы с такой яростной программой неприятия России выступил тот, кто расценивался Гитлером как ненавистный враг рейха, кто внес свой вклад в победу над нацизмом, – это было для Штирлица так обидно и горько, что он отсчитал из тех крох, которые накопил, десяток песет, зашел в кафе, неподалеку от американского посольства, заказал себе бутылку вина, выпил ее в один присест, стакан за стаканом, опьянел и с трудом добрался до того пансиона, где его поселили восемь месяцев назад люди ОДЕССы[2], чувствуя, как внутри у него что-то захолодело, сделавшись неподвижно-постоянным, словно вернулась та боль, которая пронзила его первого мая в Ванзее, когда пули разорвали грудь и живот.

– Так пошли? – предложил американец.

– Конечно.

– Я не очень быстро шагаю? – спросил американец. – Могу и потише.

– Да уж, – ответил Штирлиц, – лучше бы помедленнее…

Мюллер. (Мадрид, октябрь сорок шестого)

Острые лучи солнца, разбившись о теплые деревянные жалюзи, резали темную комнату желто-голубыми линиями, которые казались холодными из-за того, что напоминали чем-то сокровенную субстанцию зеркала; мертвое отражение истинного всегда холодно.

Мюллер долго наблюдал за тем, как медленно, еле заметно, но тем не менее неуклонно лучи двигались по комнате, перемещаясь от громадного краснодеревого стола к камину, сложенному из серого мрамора, и к стеллажам, заставленным книгами.

Он не спешил подняться с большой низкой тахты; расслабленно наслаждался тишиной и покоем; улыбался, когда кукушка выскакивала из баварских ходиков (подарил местный ортсляйтер, вывез из Германии еще в тридцать седьмом году, когда был отправлен иностранным отделом НСДАП на внедрение сюда, в Аргентину) и весело отсчитывала безвозвратное исчезновение времени.

Сначала, в первые месяцы, когда Мюллер прибыл в Латинскую Америку, на пустынный берег, и, обменявшись молчаливым рукопожатием со своими спутниками, сел в ожидавшую его машину, которая увезла его в эстансию Энрике Тростхаймера «Вилла Нуэва», он не мог спать; забывался на два-три часа, да и то лишь после того, как выпивал стакан крепчайшего корна[3]; запасы были громадны – весь подвал большого трехэтажного особняка на берегу океана был заставлен бутылками.

Чувствовал он себя в постоянном напряжении, потому что в двух километрах от дома проходило шоссе; ограды и охраны, к какой он привык в рейхе, не было; полное ощущение незащищенности, постоянное ожидание того момента, когда придут люди в штатском и спросят: «Где здесь скрывается военный преступник Мюллер?» Несмотря на то что паспорт у него был на имя гражданина Швейцарии Рикардо Блюма, несмотря на то что Тростхаймер убеждал его, что никакой опасности здесь нет, Перон вполне дружествен, хотя рузвельтовские евреи и понудили его страну объявить войну рейху в марте сорок пятого, – Мюллер не находил себе места; ложась спать, прятал под подушку парабеллум и гранату, а уснуть все равно не мог, прислушиваясь к шуму проезжавших вдали машин.

– Энрике, – сказал он, наконец, – вы слишком долго тянете с переправкой меня в глубь территории. Я понимаю, люди готовят операцию с возможно надежной тщательностью, но» как бы вы не привезли меня туда, где не ездят машины, совершенным психом, не способным более ни к чему.

– Ах, Рикардо, – улыбнулся Тростхаймер, – отдыхайте спокойно. – (Ни разу Тростхаймер не назвал Мюллера прежним именем или фамилией, не говоря уже о звании, к чему тот привык за последние годы; обращения «групненфюрер» недоставало; порою казалось даже, что отсутствует какая-то часть туалета, то ли галстука нет, то ли носки не натянул.) – Мы слишком дорожим вами, – продолжил Тростхаймер, – чтобы идти на необдуманный риск. Сейчас происходит необходимая в данной ситуации рекогносцировка, мы распределяем наиболее важных гостей по регионам таким образом, чтобы была неукоснительно соблюдена пропорция в размещении руководителей среднего звена и рядовых сотрудников… И потом, мы сочли необходимым дать вам время на карантин: там, куда вы поедете, нет еще хорошей медицины, вдруг возникнет необходимость в рентгене, серьезных анализах, консилиуме лучших медиков? Нагрузки последних месяцев сказываются не сразу, возможен сердечный криз, я допускаю, что у вас начнет скакать давление… Все это лучше локализовать здесь, неподалеку от центров… Осваивайтесь со своим новым именем, учите испанский. Я не зря представил вам двух моих молодых друзей, они в вашем полном распоряжении. Спите, купайтесь, гуляйте… Я бы не взял на себя смелость говорить так, не будь убежден в вашей абсолютнейшей безопасности…

Привыкший за последние годы к тому, что все его команды выполнялись неукоснительно, научившись видеть в глазах окружавших алчное желание исполнить любую его прихоть, утвердившийся в мысли, что лишь он знает, как надо поступать в той или иной ситуации, Мюллер болезненно переживал свое новое положение, когда ему следовало ждать указания неведомо от кого, выходить к завтраку, обеду и ужину строго по времени, когда гулко ударял медный гонг, укрепленный под пальмой в маленьком внутреннем патио, и поддерживать разговор за столом с хозяином и двумя «учителями», исполнявшими также функцию охраны; собранны, услужливы, молчаливы, но без того, столь любезного сердцу Мюллера рабства (к этому привыкают быстро, только отвыкать долго приходится), которое отличало тех, кто обеспечивал в рейхе его безопасность, готовил еду, убирал в особняке и возил на машине.

«Что значит иной континент, – тяжело думал Мюллер, приглядываясь к этим двум молчаливым крепышам, – что значит прерванность связи с почвой! Да, немцы, конечно, немцы, но аргентинские немцы! Здешняя среда уже наложила на них свой отпечаток, они позволяют себе начать разговор, не дослушав меня, выходят к ужину в рубашках с короткими рукавами, в этих отвратительных американских джинсах, словно какие-то свинопасы; гогочут, плавая наперегонки в бассейне, не понимая, что все это может отвлекать меня от мыслей, а то и просто раздражать. Нет, дома такое невозможно, все-таки родная почва дисциплинирует, чужая – разбалтывает; дети, которые воспитывались в доме богатых родственников, да еще за границей, теряют безусловное следование традициям, это печально».

Впрочем, как-то подумал он, такого рода мнение противоречит нашей расовой теории; по фюреру – любой немец остается немцем, где бы он ни жил, в каком бы окружении ни воспитывался; кровь не позволяет ему потерять себя. Почва, повторил Мюллер, здесь другая почва, хоть кровь немецкая. А что такое почва? Мистика, вздор. Песчаник или глина. Здесь другие передачи радио; сплошь танцевальная музыка; даже мне хочется двигаться в такт ее ритму; здесь другая еда, такого мяса я не ел в рейхе; на стол ставят несколько бутылок вина и пьют его, как воду, – постоянное ощущение искусственной аффектации сказывается на отношениях людей, это не пиво с его пятью градусами, совсем другое дело. Они читают американские, французские и мексиканские газеты; живут рядом с англичанами, славянами и евреями, здороваются с ними, покупают в их магазинах товары, обмениваются новостями, постоянная диффузия, она незаметна на первый взгляд, но разлагающее влияние такого рода контактов очевидно.

Он успокоился тогда лишь, когда маленький «дорнье» приземлился на зеленом поле рядом с особняком; молчаливый летчик приветствовал его резким кивком – шея будто бы потеряла на мгновение свою устойчивую мускулистость, не могла более удерживать голову; Мюллеру понравилось это; видимо, летчик не так давно из рейха. Тростхаймер помог ему сесть в маленькую кабину, справа от пилота.

– Счастливого полета, Рикардо! Я убежден, что в том месте, куда вы летите, вам понравится по-настоящему.

Когда самолет, пробежав по полю какие-то сто метров, легко оторвался от земли и резко пошел в набор высоты, Мюллер спросил:

– Куда летим?

– В горы. За Кордову. Вилла Хенераль Бельграно. Это наше поселение, практически одни немцы, прекрасный аэродром, дороги нет, приходится добираться лошадьми, каждый грузовик там – событие, так что ситуация абсолютно контролируема.

– Прекрасно. Сколько туда километров?

– Много, больше тысячи.

– Сколько же времени нам придется висеть в воздухе?

– Мы сядем в Асуле. Там наши братья, заправимся, отдохнем и двинемся дальше. Возле Хенераль-Пико пообедаем, затем возьмем курс на Рио-Куарто, неподалеку оттуда заночуем: горы, тишина, прелесть. А завтра, минуя Кордову, пойдем дальше; можно было бы допилить и за один день, но руководитель просил меня не мучить вас, все-таки висеть в небе десять часов без привычки – нелегкая штука.

– Сколько вам лет?

– Двадцать семь.

– Жили в рейхе?

– Да. Я родился в Лисеме…

– Где это?

– Деревушка под Бад-Годесбергом.

– Давно здесь?

– Два года.

– Выучили язык?

– Моя мать испанка… Я воспитывался у дяди… Отец здесь живет с двадцать третьего.

– После мюнхенской революции?

– Да. Он служил в одной эскадрилье с рейхсмаршалом. После того как фюрера бросили в застенок, именно рейхсмаршал порекомендовал папе уехать сюда, в немецкую колонию.

– Отец жив?

– Он еще работает в авиапорту…

– Сколько ж ему?

– Шестьдесят. Он очень крепок. Он налаживал первые полеты через океан, из Африки в Байрес…

– Куда?

– Буэнос-Айрес… Американцы любят сокращения, экономят время, они называют столицу «Байрес». Приживается…

Мюллер усмехнулся:

– Отучим.

Пилот ничего не ответил, глянул на группенфюрера лишь через минуту, с каким-то, как показалось Мюллеру, сострадательным недоумением.

– Вы член партии?

– Да. Все летчики должны были вступить в партию после двадцатого июля.

– «Должны»? Вы это сделали по принуждению?

– Я не люблю показуху, все эти истерики на собраниях, лизоблюдские речи… Я Германию люблю, сеньор Рикардо… С фюрером, без фюрера, неважно…

– Как вас зовут?

– Фриц Циле.

– Почему не взяли испанское имя?

– Потому что я немец. Им и умру. Я был солдатом, мне нечего скрывать, за каждый свой бомбовый удар по русским готов отвечать перед любым трибуналом.

– А по американцам?

– Америка далеко, не дотянулись… Болтали о мощи, а как дело коснулось до удара, так сели в лужу…

– Отец состоял в партии?

– Конечно. Он старый борец, ветеран движения.

– Дружите с ним?

– А как же иначе? – Пилот улыбнулся. – Он замечательный человек… Я преклоняюсь перед ним. Знаете, он готовил самолеты французам, которые шли из Байреса на Дакар… Очень любил одного пилота, Антуана Экзюпери, нежен, говорит, как женщина, и смел, как юный воин… Отец работал с ним по заданию, надо было понять, не военные ли открывают эту трассу под видом пассажирских самолетов, рейхсмаршала это очень интересовало, вот отец и получил указание с ним подружиться… Отец говорит, он книжки какие-то писал, этот Экзюпери, не читали?

– Даже не слышал.

– Очень много рассказывал, доверчив, отец говорит, как ребенок, ничего не стоило расшевелить… Пьяница, конечно, как все французы… Бабник… Отец пытался найти его в концлагерях, думал, сидит после поражения Франции… Так вот он рассказывал папе, что высшее наслаждение лететь через океан одному, ты, небо и гладь воды… Я его понимаю, в этом что-то вагнеровское, надмирное…

Странно, что это мог почувствовать француз…

– А Гюго? – усмехнулся Мюллер. – Бальзак? Мопассан? Золя? Они что, не умели чувствовать?

– Я не люблю их. Они пишут как-то облегченно. А я предпочитаю думать, когда читаю. Я люблю, чтобы было трудно… Когда мне все видно и ясно, делается неинтересно, словно обманули. Писатель особый человек, я должен трепетать перед его мыслью…

– Он должен быть вроде командира эскадрильи, – вздохнул Мюллер.

Фриц обрадовался:

– Именно так! Необходима дистанция, во всем необходима дистанция! Иначе начинается хаос…

«Откуда в нем эта дикость, – подумал Мюллер. – Не вступал в НСДАП, оттого что не нравилась истерика на собраниях, значит, что-то чувствовал, самостоятелен. Почему же такая тупость и чинопочитательство, когда заговорил о писателе? Тебе это не по нутру? – спросил он себя. Не лги, тебе это очень нравится, а особенно то, что мы летим над безлюдьем, ни одного дома, какое же это счастье – одиночество…»

– Знаете, а было бы славно, долети мы с вами до этой самой Виллы Хенераль Бельграно без ночевки на промежуточных пунктах…

– Не устанете?

– Нет, я хорошо переношу полет.

– Зато я устану. Нам запрещено лететь на этих малютках больше восьмисот километров. Тем более ночью…

– А что такое Асуль?

– Не знаю. Мы сядем на аэродроме нашего друга, он руководит химическими предприятиями, живет в Байресе, здесь у него дом, земля, аэродром и радиостанция… Дом очень хороший, я ночевал там, прекрасная музыка, бассейн, лошади…

– Кого-нибудь везли?

– Даже если бы это было и так, я бы не ответил вам, сеньор Рикардо. Я дал клятву молчания. Простите, пожалуйста.

– Нет, нет, молодчина Фриц… Просто мне не терпится оказаться на месте, понимаете?

– Понимаю. Попробуем. Если я почувствую, что могу лететь, – полечу. Только надо запросить центр, позволят ли мне продолжать путешествие без отдыха.

– Да, конечно, все надо делать как положено. Не думайте, что я толкаю вас на нарушение инструкции.

– Это не инструкция. Это приказ.

– Тем более. А как зовут хозяина аэродрома в Асуле?

– Под Асулем. Километров пятнадцать, не долетая до города. Я не знаю, как его зовут. Лишнее знание обременяет. Хочу жить спокойно. Пережду трудные времена, скоплю денег и вернусь в Германию.

– Как скоро?

– Думаю, года через два всех солдат будут просить вернуться.

– Да? Экий вы оптимист. Прямо-таки зависть берет. Молодец. Буду рад, если вы не ошибетесь в расчетах.

Фриц снова улыбнулся своей мягкой улыбкой, столь странной на его лице:

– Так ведь не зря я здесь летаю…

…Человеком, который встретил Мюллера на зеленом поле аэродрома, возле маленького домика радиостанции, построенного чисто по-баварски, с мореными бревнами, которые держали каркас, был СС штандартенфюрер профессор Вилли Курт Танк, шеф конструкторского бюро «Фокке-Вульф»; они были знакомы с лета сорок третьего, когда Мюллер приехал на озеро Констанц, где располагалась штаб-квартира фирмы, чтобы обсудить с Танком возможность использования на работе ряда французских и чешских инженеров, арестованных гестапо за участие в Сопротивлении и находившихся в концентрационных лагерях рейха.

Договорились, что инженеры будут использованы по назначению, на определенный срок, не больше года, потом их следует ликвидировать, дабы не произошла утечка информации.

– Танк тогда заметил: «Мне сразу будет ясно, кто на что способен; те, которые не имеют идей, могут быть ликвидированы сразу же; месяц, от силы два совершенно достаточный срок, чтобы разобраться в их потенциале. А к наиболее талантливым надо относиться по-хозяйски; давайте подумаем, как можно их обратить в нашу веру».

…Танк вскинул руку в нацистском приветствии; Мюллер, испытав в себе поющую радость, обнял его; они постояли недвижно, замерев; Танк вытер глаза ладонью, кивнул на домик радиостанции:

– Там накрыт стол, Рикардо…

– Спасибо… Как мне называть вас?

– Доктор Матиес. Я главный инженер завода военной авиации в Кордове, вполне легален, прилетел, чтобы засвидетельствовать вам мое уважение и рассказать кое о чем.

Стол в особнячке был накрыт на две персоны: колбасы, немецкое пиво, жареное мясо, ветчина холодного копчения, много зелени, фрукты.

Пилота, объяснил Танк, покормят в доме; он принадлежит Людовиго Фрёйде, видимо, вам знакомо это имя, его десантировали сюда в тридцать пятом, теперь он аргентинский гражданин, возглавляет партийную организацию центра территории.

За обедом Танк рассказал, что вокруг него уже объединен штаб теоретиков:

– Авиастроители, физики, расчетчики – все они живут в Кордове, работают на нашем заводе; охрана аргентинская, иностранцев не подпускают, американский посол Браден просил Перона устроить экскурсию на наше предприятие, полковник отказал. Конечно, скандал, шум, но ведь это – конец света, сюда не дотянешься… В особом конструкторском бюро я собрал Пауля Клайнеса, Эрика Вернера, Йорга Нёумана, Реймара Хортена, Отто Беренса, Эрнста Шлоттера… Вы встречали их и у меня, на «Фокке-Вульфе», и в Пенемюнде, у Вернера фон Брауна. Часть людей, которые работали с заключенными, вынуждены взять здешние имена – Алваро Унеццо, Энрике Веласко, красиво звучит, а? Так что дело теперь за вами, политиками…

Мюллер медленно опустил вилку, не донес до рта; нахмурился; впервые в жизни его назвали «политиком»; он не сразу понял, что слово это было обращено к нему, отныне он, Мюллер, не кто-нибудь, а политик!

– А чего-нибудь покрепче пива у вас нет? – спросил он.

– О, конечно, просто я думал, что в полете может болтать, не предложил…

Танк поднялся, открыл деревянный шкафчик, какие обычно стоят в альпийских деревнях, принес корн, налил Мюллеру маленькую рюмку, чуть плеснул и себе: он не пьет, кажется, поражена печень, вспомнил Мюллер, он и в Германии не пил, я заметил, как он тогда вместо айнциана[4] тянул минеральную воду, причем делал это очень ловко; то, что Танк пил воду, заставило тогда Мюллера поставить ему на квартиру аппаратуру прослушивания и подвести особо доверенную агентуру; истинный наци не может не пить, это неестественно избегать алкоголя; однако через две недели пришло сообщение о том, что профессор действительно болен и лично Гиммлер дважды отправлял его – по просьбе Геринга – в Швейцарию, в желудочную клинику доктора Райнбауэра.

– Налейте-ка мне побольше, – попросил Мюллер. – Я хочу выпить за вас. Спасибо, профессор. А сами – не пейте, не надо, я же помню, что вы страдаете печенью…

– Точнее сказать – страдал, группенфюрер…

При слове «группенфюрер» Мюллер невольно оглянулся; сразу же почувствовал, что Танк понял – боится; ничего себе, политик; впрочем, и проигрыш надо доводить до абсолюта; только не врать; страх – естественное состояние изгнанника, а вот ложь – конец любому предприятию.

– Заметили, каким я здесь стал трусом? – усмехнулся он. – Боюсь собственной тени, стыд и позор.

– Это происходит со всеми, – ответил Танк, и Мюллер понял, что он повел себя верно, любая иная реакция с его стороны могла бы оказаться проигрышной. – Когда к нам прибыл полковник Рудель – а вы знаете, какого мужества этот человек, – то и он через каждые десять минут подходил к окну, чтобы удостовериться в безопасности. Это пройдет. У меня это прошло за месяц.

– Когда вы прибыли сюда?

– В конце марта… Нет, нет, я получил санкцию рейхсмаршала на выезд с наиболее ценными архивами. Я увез с собою часть материалов по ФАУ, чертежи нового бомбардировщика, ряд идей, связанных со средствами наведения… ИТТ гарантировала мой переезд в Швейцарию, а там уже все было заранее устроено.

– Вы и здесь контактируете с ИТТ?

– Нет. Пока что воздерживаюсь. Все-таки Перон надежнее, как-никак он здесь лидер, его лозунги во многом близки нашим. Конечно, несколько странно выглядит его терпимость в еврейском и славянском вопросах, здесь же масса сербов, хорватов, украинцев, русских, евреев…

– И за эти месяцы, – улыбнулся Мюллер, – вы поправили печень?

– Представьте себе – да. Видимо, раньше все мы жили на нервах… Все болезни проистекают от нервов… А здесь у меня штат надежных коллег, мы живем душа в душу…

Мюллер снова усмехнулся:

– Нет гестапо, не вызывают в партийную канцелярию, не надо писать отчеты в штаб люфтваффе, нет нужды проводить еженедельные читки «Фелькишер беобахтер» с сотрудниками… А?

– Ах, вечно вы шутите, – ответил Танк, и Мюллер понял, что взял реванш: теперь профессор испугался, лицо его на мгновение сделалось растерянным, каким-то бесформенным, словно у боксера, который поплыл после хорошего удара.

– За вас, профессор. За то, что вы храните в сердце идеи нашего братства. Спасибо!

Мюллер пил сладко и долго; закусывать не стал; блаженно ощущая, как по телу разлилось тепло, поинтересовался:

– А где Рудель?

– Он главный военный консультант нашего предприятия. Перон сохранил ему звание полковника, часто бывает в Буэнос-Айресе, вполне открыто… Он это заслужил – солдат…

В сорок третьем году капитан Рудель был ранен во время налета на русские колонны пулеметной очередью, прицельно пущенной с «Петлякова», ему перебило обе ноги. Ампутировали. Сделав две операции, заказали в Швейцарии особые протезы, отправили на отдых в Аскону, маленький швейцарский городок на границе с Италией; там он научился ходить, вернулся в свою эскадрилью; после первого вылета об этом рассказали Герингу; фюрер лично вручил Руделю рыцарский крест с дубовыми листьями, полковничьи погоны и золотой знак НСДАП. Геббельсу было поручено подготовить материалы о том, что Рудель – уже после ранения – сделал двадцать боевых вылетов, сбил пять русских самолетов и разбомбил семь эшелонов; с тех пор ему не разрешали летать, возили по соединениям, где он выступал перед личным составом, призывая нанести сокрушительный удар по русским варварам и американским евреям; затем его «одолжил» Риббентроп, полковнику устроили вояж в страны-сателлиты – Венгрию, Словакию, Румынию, Хорватию, на север Италии; во время этих путешествий он выполнял ряд деликатных поручений службы Шелленберга; в гестапо знали об этом, ибо готовили его документы на выезд, проверяя родных, друзей и знакомых, нет ли среди них скрытых коммунистов, социал-демократов, евреев, славян или членов незарегистрированных религиозных общин; Мюллер прочитал два рапорта Руделя о его контактах с авиаторами Швейцарии и Румынии; до того как Антонеску пришел к власти, Бухарест имел довольно надежные связи с американскими и французскими самолетостроителями; швицы и во время войны принимали у себя как американских бизнесменов, так и немецких инженеров, сменявших – на время командировки в Берн – форму люфтваффе на цивильные костюмы. Рапорты Руделя не понравились Мюллеру: гнал липу, переписывая данные из швейцарских журналов, – никакой цензуры, печатай что хочешь, хорошо быть нейтралом, ничего не скажешь! Несмотря на то, что рапорты были жиденькие (более всего полковник старался создать видимость опасности, которая подстерегала его во время выполнения заданий), Мюллер проникся доверием к этому человеку: далеко не все военные, да особенно так вознесенные фюрером, шли на сотрудничество с секретной службой – мешал кодекс офицерской чести: военный аристократизм, кастовость солдат и все такое прочее…

– Да, – согласился Мюллер, наблюдая за тем, как профессор Танк наливал ему корн, – вы совершенно правы, он – солдат, он заслужил памятник при жизни… К вам из наших пока еще никто не обращался?

– У меня был человек, которого я, признаться, не знаю. Он передал мне, чтобы сейчас все свои силы мы обратили на вживание. И без устали работали для армии Перона. О том, что предстоит делать в будущем, сказал этот человек, мне сообщат позже.

– Кто именно должен об этом сообщить?

– Он не сказал.

– Вы не допускаете мысли, что это был какой-нибудь провокатор?

– Нет. Что вы… Провокатор должен провоцировать, выспрашивать.

Мюллер вздохнул:

– О, наивная, святая простота! Провокатор обязан сделаться вашим знакомым, потом – хорошим знакомым, после – приятелем, затем – другом, а уж после этого вы сами расскажете ему все то, в чем он заинтересован, и выполните его просьбу или совет, который и спровоцирует вашего противника на то действие, которое я задумал… А этот человек стал вашим знакомым… Так-то вот… Опишите мне его, пожалуйста.

– Невысокий, с очень достойным лицом, в сером костюме…

Мюллер рассмеялся:

– Профессор, я бы не поймал ни одного врага, если бы имел такие словесные портреты… Цвет глаз, форма носа и рта, особые приметы, рост, манера жестикулировать, произношение… Баварец, мекленбуржец, берлинец, саксонец…

– Саксонец, – сразу же ответил Танк. – Глаза серые, очень глубоко посаженные, нос прямой, чувственные ноздри, какие-то даже хрящеватые, рот большой, четко напоминает букву «м», несколько размытую. Когда говорит, не жестикулирует…

– Нет, не знаю, кто бы это мог быть, – ответил Мюллер.

Он сказал неправду; он знал почти всех тех функционеров НСДАП и абсолютно всех своих сотрудников, отправленных в марте – апреле сорок пятого в Южную Америку и Испанию по тайным трассам ОДЕССы. По словесному портрету, данному Танком, он понял, что был у него не провокатор, а работник отдела прессы НСДАП штандартенфюрер Роллер.

Он-то и встретил – к немалому изумлению Мюллера – его самолет, приземлившийся на громадном поле аэродрома Виллы Хенераль Бельграно.

Когда Мюллер заговорил с ним на своем исковерканном испанском, Роллер рассмеялся:

– Группенфюрер, здесь у нас только тридцать аргентинцев, все остальные – нас пятьсот человек – немцы, товарищи по партии, говорите на родном языке. Хайль Гитлер, группенфюрер, я счастлив приветствовать вас!

Он-то и привез Мюллера на стареньком разболтанном грузовичке в особняк, достроенный неподалеку от аэродрома, на склоне холма; тот же баварский стиль, много мореного дерева, камин из серого мрамора, низкие кушетки, прекрасные ковры, книги, отправленные Мюллером в Швейцарию еще семнадцатого марта, – справочники по странам мира, документы по банковским операциям в Латинской Америке, Азии, на Ближнем Востоке, досье на мало-мальски заметных политических деятелей мира, ученых, писателей, актеров как правой, так и левой ориентации; литература по философии, истории и экономике XX века, папки с документами, подготовленными в специальных подразделениях политической разведки, отчеты военных, тексты речей Гитлера на партайтагах, компрометирующие материалы на немецких и западноевропейских руководителей (очень удобно торговать в обмен на необходимую информацию с теми, кто еще только рвется к власти), книги по религии, – всего семь тысяч триста двадцать единиц хранения.

Остальные документы надежно спрятаны в сейфах цюрихских и женевских банков, код известен только ему, Мюллеру, никто не вправе получить их в свое пользование; люди, которые осуществили операцию по закладке этих архивов, ликвидированы, он один владеет высшими тайнами рейха, запасной код запрессован в атлас экономической географии мира; Мюллер сразу же нашел взглядом эту книгу; он достанет кодовую табличку к сейфам позже, когда Роллер уйдет; он верит Роллеру, но конспирация еще больше укрепляет веру, иначе нельзя, политика предполагает тотальное недоверие ко всем окружающим во имя того, чтобы они, окружающие, по прошествии времени, в нужный день и час верили лишь одному человеку на свете, ему, Генриху Мюллеру.

Роллер показал гостю его дом, сказал, что в маленьком флигеле живут слуги группенфюрера, их привезли из Парагвая, индейцы, стоят гроши, десять долларов за штуку; девчонке тринадцать лет, но ее вполне можно класть в постель, чтобы согревала ноги, у этих животных так принято; в течение ближайшего полугода ветераны подыщут ему немку аргентинского гражданства, брак с нею – конечно же формальный – позволит получить здешний паспорт; по радио будет передано – тому, кого это, разумеется, касается, – что партайгеноссе Мюллер благополучно прибыл к месту временной дислокации; принято решение пока что к активной работе не приступать; есть основания полагать, что в течение ближайшего года ситуация в мире изменится; такого рода данные переданы Геленом по цепи; он человек надежный, хотя, конечно, не до конца наш, слишком много эгоцентризма и военной кастовости; тем не менее время работает на нас; выдержка и еще раз выдержка; рыбалка и охота помогут скоротать время вынужденного безделья…

Страницы: 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Случается так… Вроде и стараешься не лезть в неприятности, но они сами тебя находят. Ведьминская сил...
Это вторая книга из серии "Не ходи служить в пехоту!". Герой книги офицер Советской Армии, командир ...
В «ИДЕАЛЬНАЯ УЛЫБКА» (Книге №4), недавно окончивший Академию ФБР криминальный психолог, 29-летняя Дж...
«Третья сила» – фантастический роман Александры Лисиной, одиннадцатая книга цикл «Игрок», жанр герои...
В Москве действует банда отпетых головорезов. Ограблен продовольственный склад, обчищен ювелирный ма...
«Попаданка я и моя драконья судьба» – фантастический роман Лины Алфеевой, жанр любовное фэнтези, юмо...