Эпоха надзорного капитализма. Битва за человеческое будущее на новых рубежах власти Зубофф Шошана

Определение

Над-зор-ный ка-пи-та-лизм, сущ

1. Новый экономический порядок, который претендует на человеческий опыт как на сырье, бесплатно доступное для скрытого коммерческого извлечения, прогнозирования и продажи. 2. Паразитическая экономическая логика, в рамках которой производство товаров и услуг подчинено новой глобальной архитектуре изменения поведения. 3. Злокачественная мутация капитализма, отмеченная беспрецедентной в истории человечества концентрацией богатства, знания и власти. 4. Фундаментальная основа надзорной экономики. 5. Серьезная угроза человеческой природе в XXI веке, сравнимая с той угрозой, какую представлял промышленный капитализм природному миру в XIX и XX веках. 6. Источник новой инструментарной власти, которая утверждает свое господство над обществом и бросает дерзкий вызов рыночной демократии. 7. Движение, которое стремится навязать новый коллективный порядок, основанный на полной предсказуемости. 8. Экспроприация важнейших прав человека, которую лучше всего рассматривать как верхушечный переворот – свержение суверенитета народа.

Введение

Глава 1

В цифровом будущем: у себя дома или в изгнании?

  • Льющим обильные слезы его я на острове видел:
  • Там его нимфа Калипсо насильно в дому своем держит,
  • И воротиться никак он не может в родимую землю.
Гомер, Одиссея[2]

I. Древнейшие вопросы

«Мы все будем работать на умную машину или за машиной будут присматривать умные люди?» Этот вопрос задал мне в 1981 году молодой менеджер целлюлозного комбината, где-то в промежутке между жареным сомом и пирогом с пеканом; это был мой первый вечер в южном городке, в котором находилось его исполинское предприятие и которому суждено было периодически становиться моим домом в течение следующих шести лет. В тот дождливый вечер его слова точно затопили мой мозг, заглушив частую дробь дождя по навесу над нашим столом. Мне послышались древнейшие политические вопросы: Родной дом или изгнание? Господин или слуга? Хозяин или раб? Извечные вопросы знания, полномочий и власти, которые никогда не будут разрешены окончательно. У истории нет конца; каждое поколение должно утверждать свою волю и свое видение, поскольку новые угрозы требуют от нас новых ответов в каждую новую эпоху.

В голосе менеджера слышались настойчивость и отчаяние, наверное, потому что спросить было больше некого: «К чему все это приведет? Куда нам теперь податься? Мне надо знать сейчас. Нельзя терять время». Я тоже хотела знать ответы, поэтому взялась за проект, который тридцать лет назад вылился в мою первую книгу «В эпоху умных машин: будущее работы и власти». Это произведение оказалось лишь первой главой в том, что превратилось в пожизненные поиски ответа на вопрос: «Может ли цифровое будущее стать нашим домом?»

Много лет прошло с того теплого южного вечера, но древние вопросы вернулись вновь – и заявили о себе как никогда властно. Цифровая сфера захватывает и переопределяет все, что нам так хорошо знакомо, еще до того, как мы успеваем задуматься и принять решение. Мы превозносим сетевой мир за те бесчисленные новые возможности и перспективы, которые он открывает, но он же породил обширные новые территории тревоги, опасности и насилия, в то время как чувство предсказуемого будущего ускользает от нас.

Когда мы задаем эти древние вопросы сегодня, отвечать приходится миллиардам людей – представителям всех социальных слоев, поколений и культур. Информационные и коммуникационные технологии распространились шире, чем электричество, охватывая три миллиарда человек из семи, населяющих планету[3]. Сплетенные в единый клубок дилеммы знания, полномочий и власти больше не ограничиваются рабочим местом, как это было в 1980-х годах. Теперь они пустили корни глубоко в рутину повседневной жизни, опосредуя едва ли не все формы общественного участия[4].

Еще вчера казалось разумным сосредоточить наше внимание на проблемах информационных профессий или информационного общества. Сегодня древние вопросы нужно помещать в самый широкий контекст, который лучше всего определить как «цивилизацию», или, точнее, «информационную цивилизацию». Сможем ли мы называть эту нарождающуюся цивилизацию своим домом?

Все живое ориентируется на свой дом. Это точка отсчета, которая помогает каждому виду выстраивать свои ориентиры. Без ориентиров невозможно проложить путь по неизвестной территории; без ориентиров нам конец. Я вспоминаю об этом каждую весну, когда одна и та же пара гагар возвращается из своих дальних странствий в расщелину под нашим окном. Их неумолчные крики о возвращении домой, обновлении, воссоединении и безопасности усыпляют нас по ночам, напоминая, что мы тоже у себя дома. Зеленые черепахи вылупляются и спускаются к морю, где преодолевают многие тысячи миль, иногда в течение десяти или двадцати лет. Когда они готовы отложить яйца, они возвращаются обратно к тому самому участку берега, где они родились. Некоторые птицы ежегодно пролетают тысячи миль, теряя до половины своего веса, чтобы найти себе пару на родине. Птицы, пчелы, бабочки… гнезда, норки, деревья, озера, ульи, холмы, берега и впадины… почти все живые существа в той или иной форме разделяют эту глубинную привязанность к месту, где, они знают, цвела жизнь, к месту, которое зовется домом.

Так уж устроена человеческая привязанность, что каждое путешествие и каждое изгнание толкают нас на поиски дома. То, что возвращение на родину (nostos), обретение дома, является одной из наших самых глубоких потребностей, очевидно по той цене, которую мы готовы за него платить. Всем известна сладкая боль возвращения в покинутые когда-то места или обретения нового дома, в котором смогут угнездиться и расти наши надежды на будущее. По-прежнему, пересказывая трудный путь Одиссея, мы думаем о том, на что готов пойти человек, чтобы вернуться к родному берегу и войти в ворота своего дома.

Поскольку наш мозг больше мозга птиц и морских черепах, мы знаем, что не всегда возможно или даже желательно возвращаться на один и тот же клочок земли. Дом не всегда должен быть связан с одним-единственным жилищем или местом на земле. Мы можем выбирать его форму и местоположение, но не его значение. Дом – это место, которое мы знаем и в котором нас знают, где мы любим и любимы. Дом – это наше мастерство, право голоса, неразрывная связь и святилище: отчасти свобода, отчасти процветание… отчасти прибежище, отчасти обещание.

Чувство, что дом ускользает, вызывает невыносимую тоску. У португальцев есть название для этого чувства: saudade, слово, которое, говорят, выражает тоску по дому и печаль разлуки с родиной многих поколений эмигрантов. Стремительные сдвиги XXI века сделали эту острую тоску и эту печаль бесприютности всеобщим явлением, которое коснулось каждого из нас[5].

II. Реквием по дому

В 2000 году группа компьютерщиков – ученых и инженеров – Технологического института Джорджии совместно работала над проектом под названием «Осведомленный дом (Aware Home)»[6]. Предполагалось, что это будет «живая лаборатория» для изучения «повсеместной компьютеризации». Они представили себе «симбиоз человека и дома», при котором многие одушевленные и неодушевленные процессы были бы охвачены сложной сетью «чувствительных к контексту датчиков», встроенных в дом, и носимых компьютеров, используемых его обитателями. Проект предусматривал «автоматическое беспроводное взаимодействие» между платформой, размещавшей личную информацию носимых устройств жильцов, и второй платформой, которая хранила информацию датчиков об окружающей среде.

Было сделано три рабочих допущения: во-первых, ученые и инженеры исходили из того, что новые системы данных создадут совершенно новую область знаний. Во-вторых, предполагалось, что права на эти новые знания и возможность использовать их для улучшения своей жизни будут принадлежать исключительно жильцам дома. В-третьих, команда предположила, что при всей его цифровой магии «Осведомленный дом» обретет свою жизнь в качестве современной инкарнации древних архетипов, согласно которым, для тех, кто живет в его стенах, «дом» становится святилищем.

Все это было отражено в инженерном плане. В нем особое значение придавалось доверию, простоте, суверенности личности и неприкосновенности дома как частной сферы. Информационная система «Осведомленного дома» представлялась в виде простой «замкнутой петли» с лишь двумя узлами, которая полностью контролировалась жильцами дома. Поскольку дом будет «постоянно следить за местонахождением и деятельностью жильцов… и даже отслеживать состояние здоровья своих жителей, – заключила команда, – необходимо, чтобы жильцы сами владели и распоряжались распространением этой информации». Вся информация должна была храниться на носимых компьютерах жильцов, «чтобы обеспечить конфиденциальность персональной информации людей».

К 2018 году мировой рынок «умных домов» оценивался в 36 миллиардов долларов; ожидалось, что к 2023 году он вырастет до 151 миллиарда[7]. За этими цифрами стоят тектонические сдвиги. Рассмотрим только одно устройство для умного дома: термостат Nest, изготовленный компанией, которая сначала принадлежала Alphabet, холдинговой компании Google, а затем, в 2018 году, была поглощена Google[8]. Термостат Nest делает многое из того, что предусматривалось в «Осведомленном доме». Он собирает данные о своем использовании и об окружающей среде. Он использует датчики движения и делает расчеты, изучая поведение жителей дома. Приложения Nest могут собирать данные из других подключенных продуктов: автомобили, печи, фитнес-трекеры и кровати[9]. Такие системы могут, например, включать свет при обнаружении аномального движения, управлять видео- и аудиозаписью и даже отправлять уведомления домовладельцам или другим лицам. В результате слияния с Google термостат, как и другие продукты Nest, получит встроенные возможности искусственного интеллекта Google, в том числе его персонального цифрового «помощника»[10]. Как и «Осведомленный дом», термостат и его собратья создают огромные новые пласты знания и, следовательно, новую власть, – но для кого?

С поддержкой Wi-Fi и подключением к интернету, сложные персонализированные массивы данных термостата загружаются на серверы Google. К каждому термостату прилагается «Политика конфиденциальности», «Пользовательское соглашение» и «Лицензионное соглашение с конечным пользователем». В них заложены серьезные негативные последствия для конфиденциальности и безопасности, при которых конфиденциальная домашняя и личная информация передается другим умным устройствам, не названным сотрудникам и третьим лицам для целей прогнозного анализа и продажи другим не указанным сторонам. Nest не несет почти никакой ответственности за сохранность собираемой информации и совершенно не отвечает за то, как будут использовать эти данные другие компании в его экосистеме[11]. Детальный анализ политики Nest, проведенный двумя учеными Лондонского университета, привел их к выводу, что для тех, кто пожелает войти в связанную с Nest экосистему подключенных к сети устройств и приложений, каждое из которых предлагает свои не менее обременительные и вызывающие условия, покупка единственного домашнего термостата повлечет за собой необходимость ознакомления с почти тысячей «соглашений»[12].

В случае отказа клиента принять требования Nest, согласно условиям обслуживания, функциональность и безопасность термостата будут серьезно скомпрометированы, поскольку прибор больше не будет получать необходимые обновления, предназначенные для обеспечения его надежности и безопасности. Последствия могут варьироваться от замерзания труб до отказа пожарной сигнализации или легкого взлома внутренней системы дома[13].

К 2018 году принципы, на которых строился «Осведомленный дом», были давно отброшены. Как это случилось? Кто был тому виной? «Осведомленный дом», как и многие другие опередившие время проекты, смотрел в цифровое будущее, которое расширяло человеческие возможности. Ключевым было то, что в 2000 году это видение будущего естественным образом предполагало твердую приверженность неприкосновенности личного опыта. Если человек решает перевести свой опыт в цифровой вид, то он должен обладать исключительным правом на знания, полученные из этих данных, а также исключительным правом решать, как эти знания могут быть использованы. Сегодня эти права на неприкосновенность частной жизни, на доступ к соответствующим данным и их использование узурпированы смелым рыночным предприятием, основанным на односторонних притязаниях на чужой опыт и вытекающие из него знания. Что эта смена эпох означает для нас, для наших детей, для наших демократий и для самой возможности человеческого будущего в цифровом мире? Цель этой книги – ответить на эти вопросы. Она о том, как тускнеет цифровая мечта и как стремительно превращается в ненасытный и доселе неслыханный коммерческий проект, который я называю «надзорным капитализмом».

III. Что такое надзорный капитализм

Надзорный капитализм в одностороннем порядке претендует на человеческий опыт как на бесплатное сырье для превращения его в данные о человеческом поведении. Хотя часть этих данных используется для улучшения продукта или услуги, остальное объявляется проприетарным поведенческим излишком, передается передовым производственным процессам, известным как «машинный интеллект», и перерабатывается в прогнозные продукты, предсказывающие, что вы сделаете прямо сейчас, в ближайшем или более отдаленном будущем. В итоге эти прогнозные продукты торгуются на новом типе рынков – рынках поведенческих прогнозов, которые я называю рынками поведенческих фьючерсов. Надзорные капиталисты сказочно разбогатели на этих торговых операциях, поскольку многие компании горят желанием сделать ставку на наше будущее поведение.

Как мы увидим в следующих главах, конкурентная динамика этих новых рынков побуждает надзорных капиталистов прибирать к рукам такие источники поведенческого излишка, которые позволяют все более и более надежно предсказывать поведение: наши голоса, личности и эмоции. В конце концов надзорные капиталисты обнаружили, что наиболее ценные с точки зрения предсказания поведенческие данные поступают в том случае, если вмешаться в ход игры – подтолкнуть, уговорить, подстроить и направить поведение в сторону, которая принесет прибыль. Конкурентное давление привело к сдвигам, в результате которых автоматизированные машинные процессы не только познают наше поведение, но и в широких масштабах формируют наше поведение. С этой переориентацией со знания на силу уже недостаточно автоматизировать потоки информации о нас; теперь цель состоит в том, чтобы автоматизировать нас. На этой стадии эволюции надзорного капитализма средства производства подчиняются все более сложным и всеобъемлющим «средствам изменения поведения». Тем самым надзорный капитализм рождает новый вид власти, который я называю инструментаризмом (instrumentarianism). Инструментарная власть знает и формирует поведение человека для достижения целей других людей. Вместо вооружений и армий она проводит свою волю с помощью автоматизированной работы все более повсеместной вычислительной архитектуры «умных» сетевых устройств, вещей и пространств.

В следующих главах мы проследим за ростом и распространением этих операций и инструментарной властью, которая их поддерживает. В самом деле, стало трудно скрыться от этого смелого рыночного проекта, чьи щупальца простираются от нежного подталкивания ничего не подозревающих игроков Pokmon Go в рестораны, бары, закусочные быстрого питания и магазины, которые платят, чтобы играть на рынках поведенческих фьючерсов, чтобы заставить их есть, пить и делать покупки, и до беспощадной экспроприации излишков из профилей Facebook в целях формирования индивидуального поведения, будь то покупка крема от прыщей в 5:45 вечера в пятницу, клик «да» на предложении новых кроссовок, когда после длинной пробежки воскресным утром в вашем мозгу бушуют эндорфины, или голосование на следующей неделе. Подобно тому как промышленным капитализмом двигала непрерывная интенсификация средств производства, надзорные капиталисты и их клиенты теперь привязаны к непрерывной интенсификации способов изменения поведения и накоплению инструментарной власти.

Надзорный капитализм идет вразрез с изначальной цифровой мечтой, отправляя «Осведомленный дом» на задворки истории. Он уничтожает иллюзии о том, что сетевая форма имеет некое самобытное моральное содержание, что быть «на связи» – вещь по самой своей сути общественно полезная, по самой природе инклюзивная или естественным образом способствующая демократизации знания. Цифровая связь стала средством осуществления коммерческих целей других. Надзорный капитализм является глубоко паразитическим и замкнутым на самого себя. Он возрождает старый, восходящий к Марксу образ капитализма как вампира, который питается трудом, но с одним неожиданным поворотом. Вместо труда надзорный капитализм питается опытом каждого человека во всех его проявлениях.

Google изобрел и усовершенствовал надзорный капитализм во многом так же, как столетие назад компания General Motors изобрела и усовершенствовала менеджериальный капитализм. Google был пионером надзорного капитализма и в теоретических подходах, и в практических методах, бездонной кубышкой для исследований и разработок и первопроходцем в экспериментировании и внедрении, но сегодня он уже не единственный игрок на этом поле. Надзорный капитализм быстро перекинулся на Facebook, а затем и на Microsoft. Факты свидетельствуют о том, что в этом направлении поворачивает и Amazon и что это постоянная головная боль для Apple, представляет для нее внешнюю угрозу, а также выступает источником внутренних споров и конфликтов.

Будучи пионером в области надзорного капитализма, Google начал беспрецедентную рыночную операцию в неисследованных пространствах интернета, практически не встречая препятствий со стороны закона или конкурентов, подобно биологическому виду, проникшему в новую для себя среду, свободную от естественных хищников. Руководители компании двигались к системной согласованности ее проектов с головокружительной скоростью, за которой не могли уследить ни государственные учреждения, ни частные лица. На руку Google сыграли также и исторические события, когда аппарат национальной безопасности, гальванизированный атаками 11 сентября, склонялся к тому, чтобы вскармливать, подражать, защищать и осваивать нарождающиеся возможности надзорного капитализма ради тотального знания и сулимой им предсказуемости.

Надзорные капиталисты быстро поняли, что могут делать все, что пожелают, – чем они и занялись. Нарядившись в тоги правозащитников и освободителей, они апеллировали к тревогам сегодняшнего дня и эксплуатировали их, но настоящие события разворачивались за кулисами. Надзорные капиталисты спрятались под плащом-невидимкой, сотканным в равной мере из риторики расширения возможностей с помощью сети, умения делать стремительные ходы, уверенности в огромных денежных потоках и полной беззащитности той еще вольной территории, которую они собирались завоевать и присвоить. Их защищали естественная непроницаемость автоматизированных процессов, которыми они управляли, невежество, порождаемое этими процессами, и чувство неизбежности, которому они способствовали.

Надзорный капитализм сегодня – это далеко не только драматическая конкуренция крупных интернет-компаний, в ходе которой рынки поведенческих фьючерсов первоначально были нацелены на онлайн-рекламу. Его механизмы и экономические императивы стали основной моделью для большей части бизнесов, связанных с интернетом. В конечном счете конкурентное давление привело к выходу в офлайновый мир, где те же самые основополагающие механизмы, присваивающие ваши просмотры в интернете, лайки и клики, обучаются на материале вашей пробежки в парке, разговора за завтраком или поисков места для парковки. Сегодняшние прогнозные продукты продаются на рынках поведенческих фьючерсов, которые выходят за рамки таргетированной онлайн-рекламы и охватывают многие другие сектора, включая страхование, розничную торговлю, финансы и постоянно расширяющийся круг производителей товаров и поставщиков услуг, которые намерены участвовать в этих новых и прибыльных рынках. Идет ли речь об устройстве для «умного» дома, о том, что страховые компании называют «поведенческим андеррайтингом», или о любой из бесчисленного множества других транзакций, мы теперь сами платим за господство над нами.

Продукты и услуги надзорного капитализма не являются объектами обмена. Они не устанавливают конструктивную взаимозависимость между производителем и потребителем. Вместо этого они являются «крючками», которые заманивают пользователей в операции по изъятию данных, когда наш личный опыт отфильтровывается и упаковывается как средство для достижения целей других людей. Мы – не «клиенты» надзорного капитализма. Хотя и говорится, что «если это бесплатно, значит, товар – мы сами», это тоже неверно. Мы – ключевой источник прибыли надзорного капитализма, объекты технологически сложной и все более неизбежной операции по добыче сырья. Настоящие клиенты надзорного капитализма – это предприятия, которые торгуют на рынках будущего поведения.

Эта логика превращает повседневную жизнь в ежечасное продление фаустовской сделки XXI века. «Фаустовской», потому что отказаться от нее практически невозможно, несмотря на то что выполнение условий с нашей стороны разрушит знакомую нам жизнь. Не будем забывать, что интернет стал необходимым условием участия в жизни общества, что интернет насквозь пропитан коммерцией и что коммерция сегодня подчинена надзорному капитализму. Наша зависимость лежит в основе проекта коммерческого надзора – он строится на том, что ощущаемая нами потребность в эффективности борется с желанием противостоять его грубым вторжениям. Этот конфликт вызывает психическое онемение, которое приучает нас к тому, что за нами следят, обрабатывают полученную информацию, извлекают из нее нужное и модифицируют. Из-за него мы склонны опускать руки и уходить в цинизм, выдумывать оправдания, действующие подобно защитным механизмам («мне же нечего скрывать»), или находить другие способы спрятать голову в песок, предпочитая оставаться в неведении из-за разочарования и беспомощности[14]. Так надзорный капитализм ставит нас перед в корне неприемлемым выбором, которого в XXI веке не должно быть на повестке дня, а вследствие его нормализации нам остается только петь в своих цепях[15].

Надзорный капитализм работает благодаря беспрецедентной асимметрии знания и власти, которую дает знание. Надзорные капиталисты знают все о нас, в то время как их работа построена так, чтобы оставаться неведомой для нас. Они накапливают огромные пласты новых знаний, полученных из нас, но делают это не для нас. Они предсказывают наше будущее ради чужой выгоды, а не нашей. Пока надзорному капитализму и его рынкам поведенческих фьючерсов позволено процветать, собственность на новые средства изменения поведения будет гораздо важнее собственности на средства производства в качестве источника капиталистического богатства и власти в XXI веке.

Эти факты и их последствия для наших индивидуальных жизней, наших обществ, наших демократий и нашей рождающейся информационной цивилизации подробно рассматриваются в следующих главах. Привеенные здесь свидетельства и доводы говорят о том, что надзорный капитализм является вышедшей из-под контроля силой, движимой новыми экономическими императивами, которые игнорируют социальные нормы и сводят на нет элементарные права, связанные с индивидуальной автономией и необходимые для самого существования демократического общества.

Подобно тому как индустриальная цивилизация процветала за счет природы и теперь угрожает погубить саму Землю, информационная цивилизация, сформированная надзорным капитализмом и его новой инструментарной властью, будет процветать за счет человеческой природы и угрожает отнять у нас нашу человечность. Индустриальное наследие в виде климатического хаоса подавляет нас, наполняет раскаянием и страхом. Сегодня доминирующей формой информационного капитализма становится надзорный капитализм – о каких новых утратах будут жалеть будущие поколения? К моменту, когда вы будете читать эти слова, эта новая форма распространится еще шире, поскольку все новые и новые отрасли, фирмы, стартапы, разработчики приложений и инвесторы мобилизуются под знамена этой единственно доступной версии информационного капитализма. Эта мобилизация и сопротивление ей зададут ключевое поле битвы, на котором развернется борьба за возможность человеческого будущего на новых рубежах власти.

IV. Беспрецедентное

Одно объяснение многочисленных триумфов надзорного капитализма выделяется среди остальных: он беспрецедентен. Беспрецедентное неизбежно неузнаваемо. Когда мы сталкиваемся с чем-то беспрецедентным, мы автоматически интерпретируем его сквозь призму знакомых категорий, тем самым делая невидимым именно беспрецедентное в нем. Классическим примером было понятие «безлошадного экипажа», к которому стали прибегать люди, сталкиваясь с беспрецедентным – автомобилем. Другая, трагическая, иллюстрация – встреча коренных народов с первыми испанскими конкистадорами. Когда индейцы таино с доколумбовых Карибских островов впервые увидели потных бородатых испанских солдат, бредущих по песку в своей парче и доспехах, могли ли они распознать значение и знамение этого момента? Не в силах вообразить собственную гибель, они сочли этих странных существ богами и приветствовали их утонченными ритуалами гостеприимства. Так беспрецедентное надежно осложняет понимание; существующая оптика проливает свет на знакомое, тем самым скрывая новое, превращая беспрецедентное в продолжение прошлого. Это способствует нормализации аномального, что делает совладание с беспрецедентным еще более непосильной задачей.

Несколько лет назад во время ночной грозы в наш дом попала молния, и я крепко усвоила урок, преподанный выходящей за рамки понимания силой беспрецедентного. Через несколько мгновений после удара густой черный дым повалил по лестнице из нижней части дома по направлению к гостиной. Пока мы приходили в себя и звонили пожарным, я думаю, у меня была минута или две, чтобы сделать что-то полезное, прежде чем броситься к своей семье. Сначала я побежала наверх и закрыла двери всех спален, чтобы защитить их от дыма. Затем я кинулась вниз в гостиную, где схватила столько наших семейных фотоальбомов, сколько могла унести, и сложила их в безопасном месте на крытом крыльце. Дым уже почти настиг меня, когда прибыли пожарные, схватили меня за плечо и вытащили за дверь. Мы стояли под проливным дождем и, потрясенные, наблюдали, как огонь поглощал наш дом.

Этот пожар научил меня многому, но самым важным была неузнаваемость беспрецедентного. В первые моменты кризиса я думала о том, что дом пострадает от дыма, я не могла представить себе, что от него ничего не останется. Я пыталась осмыслить происходящее через призму прошлого опыта, воображая болезненное, но в конечном итоге преодолимое отклонение от нормального течения жизни, вслед за которым все вернется на свои места. Не в силах узнать беспрецедентное, все, что я могла сделать, – это закрыть двери в комнаты, которых больше не будет, и искать безопасности на крыльце, которому суждено было исчезнуть. Я была слепа к тому, чему не было прецедентов в моем жизненном опыте.

Я начала изучать возникновение феномена, который в конечном итоге назвала надзорным капитализмом, в 2006 году, проводя интервью с предпринимателями и сотрудниками ряда технологических компаний в США и Великобритании. В течение нескольких лет мне казалось, что неожиданные и тревожные явления, задокументированные мной, были отклонениями от магистрального пути: упущениями руководства, ошибочными суждениями или непониманием контекста.

Мои полевые данные погибли в том ночном пожаре, и к тому времени, когда в начале 2011 года я смогла продолжить эту работу, мне было ясно, что старые линзы «безлошадного экипажа» не способны объяснить или оправдать формирующуюся новую реальность. Пропало множество деталей, касающихся отдельных деревьев, но контуры леса в целом вырисовывались отчетливее, чем когда-либо: информационный капитализм сделал решительный поворот к новой логике накопления, со своими особыми механизмами действия, экономическими императивами и рынками. Я видела, что эта новая форма отошла от норм и практик, определяющих историю капитализма, и в этом процессе возникло нечто поразительное и беспрецедентное.

Конечно, появление беспрецедентного в экономической истории нельзя сравнить с пожаром в доме. Последствия катастрофического пожара были беспрецедентными лично для меня, но они не были уникальными. Напротив, надзорный капитализм – новое действующее лицо в истории, невиданное прежде и несводимое к чему-то известному. Он – единственный в своем роде и не похож ни на что другое: совершенно новая планета со своей собственной физикой времени и пространства, шестидесятисемичасовыми сутками, изумрудным небом, перевернутыми горными хребтами и сухой водой.

Тем не менее опасность того, что мы будем терять время, закрывая двери в комнаты, которые вскоре перестанут существовать, вполне реальна. Беспрецедентный характер надзорного капитализма позволяет ему избегать систематического противодействия, потому что его нельзя адекватно описать в рамках существующих понятий. Чтобы оспорить практики надзорного капитализма, мы прибегаем к таким категориям, как «монополия» или «неприкосновенность частной жизни». И хотя все это жизненно важные вопросы, и даже в тех случаях, когда операции надзорного капитализма действительно являются монополистическими и представляют угрозу личной сфере, эти привычные категории тем не менее не в состоянии распознать и оспорить наиболее важные и беспрецедентные факты этого нового режима.

Продолжит ли надзорный капитализм свою нынешнюю траекторию, чтобы стать доминирующей логикой накопления нашего века, или, в масштабе вечности, окажется всего лишь зубастой птицей: устрашающей, но в конечном итоге обреченной на гибель тупиковой ветвью в долгом развитии капитализма? Если он обречен, то что сделает его таковым? Что потребуется для создания эффективной вакцины?

Каждая вакцина начинается с тщательного изучения болезни, с которой предстоит бороться. Эта книга – путешествие, в котором мы столкнемся со всем тем странным, оригинальным и даже невообразимым, что есть в надзорном капитализме. Ее вдохновляло убеждение, что если мы хотим постичь беспрецедентное, в качестве необходимой прелюдии к эффективному противостоянию, то необходимы свежие наблюдения, анализ и новый язык. В следующих главах будут рассмотрены конкретные условия, которые позволили укорениться и расцвести надзорному капитализму, а также «законы движения», управляющие работой и ростом этой формы рынка – его основополагающие механизмы, экономические императивы, экономика предложения, властное устройство и принципы социального упорядочения. Двери нужно закрыть, но давайте сначала убедимся, что это правильные двери.

V. Кукловод, не марионетка

Наша попытка противостояния беспрецедентному начинается с понимания того, что надо охотиться за кукловодом, а не за марионеткой. Первая проблема, стоящая на пути понимания, – это смешение надзорного капитализма и технологий, которые он использует. Надзорный капитализм – не технология; это логика, одушевляющая технологию и приводящая ее в действие. Надзорный капитализм – это рыночная форма, которая невообразима вне цифровой среды, но она не равна «цифре». Как мы видели в истории с «Осведомленным домом» и как снова увидим в главе 2, цифровая реальность может принимать различные формы в зависимости от социальной и экономической логики, которая дает ей жизнь. Капитализм, а не технология устанавливает цену подчинения и беспомощности.

Тот факт, что надзорный капитализм – это логика действия, а не технология, – момент жизненно важный, потому что надзорные капиталисты хотят, чтобы мы думали, что их практики являются неизбежным выражением технологий, которые они используют. Например, в 2009 году общественность впервые узнала, что Google хранит наши истории поиска без ограничений по времени: данные, которые доступны в качестве сырья, также доступны спецслужбам и правоохранительным органам. Отвечая на вопрос об этих практиках, бывший генеральный директор корпорации Эрик Шмидт размышлял:

Реальность такова, что поисковые системы, включая Google, в течение какого-то времени сохраняют эту информацию[16].

На самом деле, хранят информацию не поисковые системы, информацию хранит надзорный капитализм. Заявление Шмидта – классическая подтасовка, которая вводит публику в заблуждение, смешивая в одну кучу коммерческие императивы и технологическую необходимость. Оно маскирует вполне конкретные практики надзорного капитализма и конкретные решения, которые задают работу поисковика Google. Самое главное, практики надзорного капитализма преподносятся как нечто неизбежное, хотя на самом деле это тщательно рассчитанные и щедро финансируемые механизмы для продвижения поставленных им перед собой коммерческих целей. Мы подробно рассмотрим эти представления о «неизбежности» в главе 7. Пока достаточно сказать, что, несмотря на всю футуристическую изощренность цифровых инноваций, риторика компаний надзорного капитализма не слишком отличается от идей, некогда увековеченных в девизе Всемирной выставки в Чикаго в 1933 году: «Наука открывает – Промышленность внедряет – Человек приспосабливается».

Чтобы оспаривать подобные утверждения о технологической неизбежности, мы должны установить свои ориентиры. Мы не можем оценить нынешнюю траекторию информационной цивилизации без четкого понимания того, что технология никогда не была и не может быть вещью в себе, изолированной от экономики и общества. Это значит, что технологической неизбежности не существует. Технология – это всегда экономическое средство, а не самоцель: в наше время ДНК технологий уже изначально задается тем, что социолог Макс Вебер назвал «экономической ориентацией».

Экономические цели, по наблюдению Вебера, всегда являются неотъемлемой частью развития и внедрения технологий. «Экономическое действие» определяет цели, а технология обеспечивает «соответствующие средства». По словам Вебера,

экономическая ориентация сегодняшнего так называемого технологического развития на получение прибыли является одним из коренных фактов истории техники[17].

В современном капиталистическом обществе технология была, есть и всегда будет выражением экономических целей, которые приводят ее в действие. Попробуйте удалить слово «технология» из вашего словаря, и вы увидите, как быстро обнажаются цели капитализма.

Надзорный капитализм использует множество технологий, но его нельзя приравнять ни к одной из них. Его операции могут использовать платформы, но эти операции не совпадают с этими платформами. Он использует машинный интеллект, но не сводится к этим машинам. Он производит алгоритмы и опирается на них, но он не тождественен этим алгоритмам. Уникальные экономические императивы надзорного капитализма – это те кукловоды, которые прячутся за занавесом, приводя в действие машины и задавая им направление. Эти императивы, если позволить себе еще одну метафору, подобны мягким тканям тела, которые не видны в рентгеновских лучах, но на самом деле соединяют мышцы с костями. Мы не первые, кто стал жертвой технологической иллюзии. Это старый сюжет общественной мысли, старый, как троянский конь. Несмотря на это, каждое поколение увязает в этих зыбучих песках, забывая, что технология есть выражение иных интересов. В современную эпоху это означает, что интересы капитала, а сегодня именно надзорного капитала, управляют цифровой средой и прокладывают нашу траекторию в будущее. Наша цель в этой книге состоит в том, чтобы выявить законы надзорного капитализма, спрятанные в сегодняшних экзотических троянских конях, что возвращает нас к извечным вопросам, к тому, как они связаны с нашими жизнями, нашими обществами и нашей цивилизацией.

Мы уже стояли над подобной пропастью. «Мы уже давно спотыкаемся, пытаясь управлять новой цивилизацией по-старому, но мы должны начать создавать этот мир заново». Это 1912 год, Томас Эдисон излагает свое видение новой индустриальной цивилизации в письме Генри Форду. Эдисона беспокоило, что потенциал индустриализма, который можно поставить на службу прогрессу человечества, будет подорван цепкой властью «баронов-разбойников» и монополистической экономикой, царившей в их уделах. Его возмущали «расточительность» и «жестокость» американского капитализма:

Наше производство, наши фабричные законы, наши благотворительные организации, наши отношения между капиталом и трудом, наше распределение – все неправильно, все впустую.

И Эдисон, и Форд понимали, что современная индустриальная цивилизация, на которую они возлагали такие надежды, кренится в сторону бездны, в которой – страдания для большинства и процветание для избранных.

Для нас здесь важно, что Эдисон и Форд понимали, что капиталистические практики, возобладавшие в их время, сформируют моральную жизнь индустриальной цивилизации. Они полагали, что Америке и в конечном итоге всему миру придется придумать новый, более рациональный капитализм, чтобы предотвратить будущее, полное страданий и конфликтов. Все, как предполагал Эдисон, нужно будет изобретать заново: новые технологии, да, но они должны отражать новые способы понимания и удовлетворения потребностей людей; новая экономическая модель, которая может сделать эти новые практики прибыльными; и новый общественный договор, на котором все это сможет держаться. Наступил новый век, но эволюция капитализма, как и смена цивилизаций, не подчиняется ни календарю, ни часам. Стоял 1912 год, но девятнадцатый век все не ослаблял своей хватки над веком двадцатым.

То же самое можно сказать и о нашем времени. Когда я пишу эти строки, мы приближаемся к концу второго десятилетия двадцать первого века, но нас продолжают разрывать экономические и социальные конфликты века двадцатого. Эти конфликты и есть та сцена, на которой надзорный капитализм дебютировал и пришел к славе в качестве автора новой главы в длинной саге развития капитализма. Это тот драматический контекст, к которому мы обратимся на первых страницах части I: это то, с чего надо начать, чтобы оценить наш предмет в его должном контексте. Надзорный капитализм не случайный продукт чересчур усердных инженеров, а злокачественная мутация капитализма, научившегося ловко использовать исторические условия для обеспечения и защиты своего успеха.

VI. Краткое содержание, темы и источники этой книги

Эта книга задумана как первоначальная разметка неведомых земель, первая вылазка, которая, как я надеюсь, проложит путь новым исследователям. Попытка понять надзорный капитализм и его последствия продиктовала траекторию исследования, пролегающую через многие дисциплины и исторические периоды. Моей целью было разработать концепции и подходы, которые позволили бы нам увидеть закономерности в том, что кажется разрозненными понятиями, явлениями и фрагментами риторики и практики; каждая новая точка, нанесенная на карту, будет способствовать материализации нашего кукловода во плоти и крови.

Многие из точек на этой карте неизбежно рождаются среди быстрых течений в турбулентные времена. В попытке понять современные события мой метод заключался в том, чтобы в клубке технических деталей и корпоративной риторики выделить более глубокие закономерности. Проверкой моего успеха будет то, насколько яркий свет эта карта и ее концепции смогут пролить на беспрецедентное, дадут ли они более убедительное и всестороннее понимание стремительного потока кипящих вокруг нас событий, пока надзорный капитализм преследует свою долговременную цель экономического и социального господства.

«Эпоха надзорного капитализма» делится на четыре части. Каждая состоит из четырех-пяти глав и содержит заключительную главу, задуманную в качестве коды, которая отражает и концептуализирует значение сказанного раньше. Часть I посвящена основам надзорного капитализма – его происхождению и раннему развитию. Мы начинаем, в главе 2, с рассмотрения той обстановки, в которой надзорный капитализм дебютировал на сцене и достиг успеха. Этот контекст важен, потому что я боюсь, что мы слишком долго довольствовались поверхностными объяснениями быстрого взлета и повсеместного принятия практик, связанных с надзорным капитализмом. Например, мы приняли на веру представление об «удобстве» или тот факт, что многие из его услуг «бесплатны». Глава 2, напротив, рассматривает социальные условия, впустившие цифровую среду в нашу повседневную жизнь и позволившие надзорному капитализму пустить корни и дать плоды. Я описываю «коллизию» между многовековыми историческими процессами индивидуализации, формировавшими наш опыт как самоопределяющихся индивидов, и суровой социальной средой, созданной существующим уже не одно десятилетие режимом неолиберальной рыночной экономики, который систематически подрывает наше чувство собственного достоинства и потребность в самоопределении. Боль и разочарование, рождаемые этим противоречием, и стали теми условиями, которые толкнули нас за помощью и поддержкой к интернету и в конечном счете заставили покориться драконовской сделке с надзорным капитализмом.

Затем я перехожу к подробному изучению истоков и первых шагов надзорного капитализма в Google, начиная с открытия и первоначального развития того, что станет его основополагающими механизмами, экономическими императивами и «законами движения». При всем техническом мастерстве и компьютерном таланте Google действительным залогом успеха компании служат радикальные социальные отношения, которые она объявила свершившимся фактом – начиная с пренебрежительного отношения к границам личного человеческого опыта и моральной целостности автономного индивида. Вместо этого надзорные капиталисты утвердили свое право на вторжение по своему усмотрению, узурпируя индивидуальные права на принятие решений в пользу одностороннего надзора и самовольного изъятия человеческого опыта ради чужой прибыли. Этим агрессивным притязаниям благоприятствовали отсутствие законов, способных их остановить, совпадение интересов между начинающими надзорными капиталистами и государственными спецслужбами и упорство, с которым корпорация защищала свои новые территории. В конце концов Google кодифицировал рецепты, позволившие его надзорно-капиталистическим операциям успешно институционализироваться в качестве доминирующей формы информационного капитализма, привлекая новых конкурентов, стремящихся поучаствовать в гонке за надзорными доходами. В силу этих достижений Google и расширяющаяся вселенная его конкурентов наслаждаются необычайной новой асимметрией знания и власти, беспрецедентной в человеческой истории. Я утверждаю, что значение этих событий лучше всего осмыслить как приватизацию разделения общественного знания, критической оси социального порядка в XXI веке.

В части II прослеживается миграция надзорного капитализма из онлайн-среды в реальный мир вследствие конкуренции за доступ к предсказаниям, почти полностью совпадающим с действительностью. Здесь мы исследуем этот новый реалити-бизнес, когда все стороны человеческого опыта используются как сырье, перерабатываемое в поведенческие данные. Многие из подобных задач выполняются под лозунгом «персонализации», которым прикрываются операции по раскапыванию самых интимных глубин повседневной жизни. По мере усиления конкуренции надзорные капиталисты начинают понимать, что извлечения человеческого опыта недостаточно. Наиболее надежное «сырье» для предсказаний образуется в результате вмешательства в наш опыт, которое направляет наше поведение в сторону, отвечающую коммерческим интересам надзорных капиталистов. Новые автоматизированные протоколы воздействия на человеческое поведение и изменения его разрабатываются на широкую ногу, по мере того как средства производства подчиняются новым и более сложным средствам изменения поведения. Мы видим эти новые протоколы в действии в экспериментах Facebook по изменению эмоций пользователей и родившейся в недрах Google игре Pokmon Go, построенной на технологии дополненной реальности. Доказательством нашего психического онемения является то, что всего несколько десятилетий назад американское общество осуждало методы массовой модификации поведения как неприемлемую угрозу индивидуальной автономии и демократическому строю. Сегодня те же самые практики почти не встречают ни сопротивления, ни хотя бы обсуждения, но при этом рутинно и повсеместно используются для получения прибыли от надзора. Наконец, я рассматриваю работу надзорного капитализма как вызов базовому праву на будущее время, которое подразумевает способность человека воображать, формировать намерения, делать обещания и строить собственное будущее. Это существенное условие свободной воли и тем более тех внутренних ресурсов, из которых мы черпаем волю к воле. Я спрашиваю: «Как это сошло им с рук?» и предлагаю ответ на этот вопрос. Часть II заканчивается размышлениями о нашей прошлой и будущей истории. Если промышленный капитализм губит природную среду, то к каким пагубным последствиям для человеческой природы может привести надзорный капитализм?

Часть III исследует рост инструментарной власти; ее проявление в виде повсеместно распространенной сенсорной и сетевой компьютерной инфраструктуры, которую я называю Большим Другим; и новое и глубоко антидемократическое видение общества и социальных отношений, к которым они ведут. Я утверждаю, что инструментаризм – беспрецедентный вид власти, который ускользал от нашего понимания отчасти потому, что был подвержен синдрому «безлошадного экипажа». Инструментарная власть рассматривалась сквозь старые линзы тоталитаризма, что скрывало ее отличия и потенциальные опасности. Тоталитаризм был перевоплощением государства, при котором ему должно было принадлежать всё и вся. Инструментаризм и его материализация в Большом Другом сигнализируют о превращении рынка в проект полной предсказуемости, начинании, невообразимом вне цифровой среды и логики надзорного капитализма. Давая имя инструментарной власти и предлагая ее анализ, я исследую ее интеллектуальные корни в ранней теоретической физике и ее более позднее выражение в работе радикального бихевиориста Б. Ф. Скиннера.

В части III прослеживается второй «фазовый переход» в надзорном капитализме. Первым была миграция из виртуального в реальный мир. Второй – это смещение фокуса с реального мира на социальный, когда само общество становится новым объектом эксплуатации и контроля. Подобно тому как индустриальное общество уподобляли хорошо функционирующей машине, так и инструментарное общество представляется человеческим воплощением системы машинного обучения: единый разум улья, в котором каждый элемент учится и действует в согласии со всеми другими элементами. Когда по такой схеме объединяются машины, то «свобода» каждой отдельной машины подчиняется знанию системы в целом. Инструментарная власть стремится организовать, направить в нужную сторону и настроить общество для достижения подобного же социального слияния, при котором групповое давление и математическая предсказуемость заменяют политику и демократию, уничтожая субъективное ощущение и социальный смысл индивидуализированного существования. Самые молодые члены наших обществ уже испытывают на себе многе из этих разрушительных процессов в своей привязанности к социальным сетям, первому глобальному эксперименту по построению человеческого улья. Я рассматриваю последствия этих событий для второго базового права: права на личное святилище. Человеческая потребность иметь уединенное пристанище, границы которого нерушимы, с глубокой древности сохранялась в цивилизованных обществах, но сегодня оказалась под угрозой, по мере того как надзорный капитал создает мир, из которого «выхода нет», что влечет за собой глубокие последствия для человеческого будущего на этих новых рубежах власти.

В заключительной главе я прихожу к выводу, что надзорный капитализм удивительным образом отходит от магистральной линии развития рыночного капитализма, требуя как беспрепятственной свободы, так и полного знания, отказываясь от взаимовыгодных связей капитализма с людьми и обществом и навязывая тотализирующее коллективистское видение жизни в улье, под присмотром и контролем со стороны самих надзорных капиталистов, а также обслуживающих их специалистов по данным в качестве священнического сословия. Надзорный капитализм и его быстро растущая инструментарная власть превзошли исторические нормы капиталистических амбиций, претендуя на господство над человеческими, общественными и политическими территориями, которые простираются далеко за пределами традиционной институциональной территории частной фирмы или рынка. В результате надзорный капитализм лучше всего описывать как верхушечный переворот, не свержение государства, а свержение суверенитета народа, и как одну из главных движущих сил, стоящих за опасным скатыванием к распаду демократии, которое угрожает сегодня либерально-демократическим странам Запада. Только «мы, народ» можем переломить этот курс, сначала назвав беспрецедентное по имени, а затем мобилизовав новые формы совместного действия: решающий шаг, который подтвердит первичность будущего человеческого процветания в качестве основы нашей информационной цивилизации. Если цифровому будущему суждено быть нашим домом, то только мы сами должны сделать его таковым.

Мои методы сочетают в себе методы обществоведа, склонного к теории, истории, философии и качественным исследованиям, с методами публициста – подход необычный, но намеренный. Как публицист, я иногда опираюсь на свой собственный опыт. Я делаю это потому, что, когда мы подходим к критическим вопросам, разбираемым здесь, как к просто еще одной порции абстракций, связанных с технологическими и экономическими силами, на которые мы не способны повлиять, усиливается склонность к психическому онемению. Мы не сможем сполна оценить опасность надзорного капитализма и его последствий, не осмотрев шрамы, оставленные им во плоти нашей повседневной жизни.

Будучи социальным ученым, я обратилась к более ранним теоретикам, которые сталкивались с беспрецедентным в свое время. Перечитывая с этой точки зрения тексты таких классиков, как Дюркгейм, Маркс и Вебер, я научилась по-новому ценить их интеллектуальную отвагу и новаторские идеи, их смелые теории индустриального капитализма и индустриального общества, которые стремительно вырастали на их глазах в XIX – начале XX века. Мою работу здесь также вдохновляли мыслители середины XX века, такие как Ханна Арендт, Теодор Адорно, Карл Поланьи, Жан-Поль Сартр и Стэнли Милгрэм, которые пытались назвать по имени беспрецедентное своей эпохи, когда столкнулись с выходящим за рамки понимания феноменом тоталитаризма и постарались выявить его последствия для судеб человечества. На мою работу также оказали глубокое влияние многие передовые ученые, критики технологий и преданные своему делу журналисты-расследователи, которые так много сделали для освещения ключевых точек на карте, которая будет здесь вырисовываться.

В течение последних семи лет я внимательно следила за ведущими капиталистическими фирмами, занимающимися надзором, и растущими экосистемами их клиентов, консультантов и конкурентов, все это с учетом более широкого контекста технологий и науки о данных, определяющих дух времени в Кремниевой долине. Это поднимает вопрос об еще одном важном различии. Подобно тому как надзорный капитализм не равен технологии, упомянутая новая логика накопления не может быть сведена к какой-либо отдельной компании или группе компаний. Пять ведущих интернет-гигантов – Apple, Google, Amazon, Microsoft и Facebook – часто рассматриваются как единое целое со сходными стратегиями и интересами, но когда дело касается надзорного капитализма, это не так.

Во-первых, необходимо различать капитализм и надзорный капитализм. Как я более подробно расскажу в главе 3, эта граница частично определяется целями и методами сбора данных. Когда фирма собирает данные о поведении с разрешения и только с целью улучшения продукта или услуги, то это капитализм, но не надзорный капитализм. Каждая из пяти ведущих технологических компаний практикует капитализм, но не все они являются надзорными капиталистами в чистом виде, по крайней мере на данный момент.

Например, Apple до сих пор проводила черту, обещая воздерживаться от многих практик, которые я приписываю режиму надзорного капитализма. Ее поведение в этом отношении не безупречно, линия иногда размыта, и Apple вполне может изменить свою ориентацию или начать действовать вопреки ей. Amazon когда-то гордился своей клиентоориентированностью и позитивной обратной связью между сбором данных и улучшением обслуживания. Обе фирмы получают доходы как от цифровых, так и от физических продуктов и, следовательно, не испытывают такой финансовой потребности в надзорных доходах, как компании, занимающиеся одними лишь данными. Однако, как мы увидим в главе 9, Amazon с его новым акцентом на «персонализированные» услуги и доходы от сторонних организаций, по всей видимости, дрейфует в сторону надзорного капитализма.

Перешла ли корпорация полностью на сторону надзорного капитализма или нет, само по себе это ничего не говорит о других жизненно важных вопросах, поднимаемых ее деятельностью – от монополистических и антиконкурентных практик в случае Amazon до ценообразования, налоговых стратегий и политики занятости у Apple. Никаких гарантий на будущее тоже нет. Время покажет, поддастся ли Apple соблазну надзорного капитализма, удержит свою линию или, может быть, даже расширит свои амбиции и твердо встанет на эффективный альтернативный путь к человеческому будущему, связанному с идеалами индивидуальной автономии и самыми базовыми ценностями демократического общества.

Одним из важных следствий этого различия является то, что даже когда наши общества поднимаются против капиталистического вреда, причиняемого технологическими компаниями, например связанного с монополизмом или персональными данными, эти действия сами по себе не меняют приверженности фирмы надзорному капитализму и не мешают дальнейшему разрастанию последнего. Скажем, призывы разделить Google или Facebook из-за их монопольного статуса могут легко привести к созданию множества компаний надзорного капитализма, хотя и меньшего масштаба, и таким образом расчистить путь для новых конкурентов из числа надзорных капиталистов. Аналогичным образом, сокращение дуополии Google и Facebook в онлайн-рекламе не уменьшит хватку надзорного капитализма, если долю рынка, занимаемую онлайн-рекламой, поделят между собой пять или пятьдесят фирм надзорного капитализма вместо двух. На протяжении всей этой книги я уделяю особое внимание беспрецедентным аспектам функционирования надзорного капитализма, которые должны быть оспорены и остановлены, если мы хотим сдержать и покорить эту рыночную форму.

Мое внимание на этих страницах обращено преимущественно к Google, Facebook и Microsoft. Но цель не в том, чтобы подвергнуть всесторонней критике именно эти компании. Наоборот, я рассматриваю их как чашки Петри, в которых удобнее всего исследовать ДНК надзорного капитализма. Как я уже говорила, моя цель – картографировать новую логику и ее функционирование, а не компанию или ее технологии. Я вторгаюсь в дела этих и других компаний, чтобы собрать идеи, которые могут конкретизировать эту карту, подобно тому как предыдущие наблюдатели перебрали множество примеров перед тем, как уловить тогда еще новую логику менеджериального капитализма и массового производства. Кроме того, так случилось, что надзорный капитализм был изобретен в Соединенных Штатах – в Кремниевой долине и в Google. Это делает его американским изобретением, которое, как и массовое производство, стало глобальной реальностью. По этой причине большая часть этой книги посвящена событиям в США, хотя последствия этих событий дают о себе знать во всем мире.

Изучая методы надзорного капитализма в Google, Facebook, Microsoft и других корпорациях, я уделяла пристальное внимание интервью, патентам, обсуждениям финансовых показателей, выступлениям, конференциям, видеороликам, а также программам и политикам компании. Кроме того, в период с 2012 по 2015 год я провела интервью с 52 специалистами по данным из 19 различных компаний с совокупным 586-летним опытом работы в высокотехнологичных корпорациях и стартапах, главным образом в Кремниевой долине. Эти интервью проводились по мере того, как я приходила к своему «низовому пониманию» надзорного капитализма и его материальной инфраструктуры. В самом начале я обратилась к небольшому числу в высшей степени уважаемых специалистов по работе с данными, старших разработчиков программного обеспечения и специалистов по «интернету вещей». По мере того как эти ученые представляли меня своим коллегам, моя выборка респондентов росла. Интервью, иногда многочасовые, проводились на условиях конфиденциальности и анонимности, но моя благодарность моим собеседникам носит личный характер, и я публично заявляю здесь о ней.

И последнее: в этой книге вы встретите отрывки из «Сонетов из Китая» У. Х. Одена, а также весь сонет XVIII. Мне дорог этот цикл стихов Одена – это острое исследование мифической истории человечества, извечной борьбы с насилием и господством, а также всепобеждающей силы человеческого духа и его неустанного притязания на собственное будущее.

Часть I

Основы надзорного капитализма

Глава 2

9 августа 2011 года: готовя почву для надзорного капитализма

  • Не ангелы как будто – сатана
  • На стражу встал бессрочную у входа
  • И выхода в другие времена.
У. Х. Оден, Сонеты из Китая, II[18]

Девятого августа 2011 года три события, разделенные тысячами миль, наглядно показали головокружительные перспективы и надвигающиеся угрозы, связанные с нашей нарождающейся информационной цивилизацией. Во-первых, один из пионеров Кремниевой долины, компания Apple, обещала новые цифровые «решения мечты» для ряда старых экономических и социальных проблем и превзошла наконец Exxon Mobil по капитализации, став самой дорогой компанией в мире. Во-вторых, использование огнестрельного оружия лондонской полицией, приведшее к гибели подозреваемого, спровоцировало массовые беспорядки по всему городу, вызвав волну насильственных протестов в стране. Десятилетие взрывного цифрового роста не смогло смягчить бремени неолиберальных мер жесткой экономии и вызванного ими крайнего неравенства. Слишком многие стали чувствовать себя изгнанными из будущего и отдались ярости и насилию как своему единственному прибежищу. В-третьих, испанские граждане заявили о своих правах на человеческое будущее, бросив вызов Google своим требованием «права на забвение». Этот рубеж напомнил миру о том, как быстро заветные мечты о более справедливом и демократическом цифровом будущем столкнулись с неприглядной реальностью, что стало предвестием глобальной политической борьбы вокруг слияния цифровых возможностей и капиталистических амбиций. Мы переживаем этот августовский день снова и снова, как в какой-то древней притче, обреченные ходить по кругу, пока душа нашей информационной цивилизации наконец не сформируется демократическими действиями, частной властью, невежеством или пассивным дрейфом по течению.

I. Apple взламывает капитализм

Apple вырвалась на музыкальную сцену в разгар жестокой битвы между спросом и предложением. С одной стороны были молодые люди, чей энтузиазм по поводу Napster и других форм обмена музыкальными файлами выражал новое качество спроса: потреблять по-моему, то, что я хочу, когда хочу, где хочу. С другой стороны стояли руководители музыкальной индустрии, которые решили посеять страх и подавить этот спрос, выслеживая и преследуя в судебном порядке некоторых самых активных пользователей Napster. Apple преодолела эту пропасть, предложив коммерчески и юридически жизнеспособное решение, которое пошло навстречу новым потребностям людей и в то же время учитывало интересы представителей музыкальной индустрии. Napster взломал музыкальную индустрию, а Apple, похоже, взломала капитализм.

Легко забыть, насколько значительным был этот шаг Apple. Прибыль компании взлетела главным образом благодаря продажам iPod/iTunes/iPhone. По словам издания Bloomberg Businessweek, аналитики с Уолл-стрит были «сбиты с толку» этим загадочным «чудом» от Apple. Как восклицал один из них: «Мы даже не можем смоделировать некоторые из возможностей… Это похоже на религию»[19]. Даже сегодня цифры поражают воображение: в течение трех дней после запуска Windows-совместимой платформы iTunes в октябре 2003 года слушатели загрузили миллион бесплатных копий iTunes и заплатили за миллион песен, что позволило Стиву Джобсу объявить: «Менее чем за одну неделю мы побили все рекорды и стали крупнейшей музыкальной онлайн-компанией в мире»[20]. В течение месяца было совершено 5 миллионов загрузок, затем 10 миллионов спустя три месяца, затем 25 миллионов еще через три месяца. Четыре с половиной года спустя, в январе 2007 года, это число возросло до двух миллиардов, а шесть лет спустя, в 2013 году, оно составило 25 миллиардов. В 2008 году Apple превзошла Walmart в качестве крупнейшего в мире музыкального ритейлера. Продажи iPod были такими же впечатляющими: они подскочили с миллиона штук в месяц после запуска музыкального магазина до 100 миллионов менее чем через четыре года, когда Apple включила функциональность iPod в свой революционный iPhone, что вывело компанию на новую ступень роста. В исследовании доходности фондового рынка, проведенном в 2017 году, был сделан вывод, что Apple принесла инвесторам больше прибыли, чем любая другая американская компания за всё предыдущее столетие[21].

За сто лет до выхода iPod массовое производство проложило путь к новой эре, открыв параллельную вселенную экономической ценности, которая была скрыта в новом и еще мало понятном феномене массового потребителя, желавшего покупать, но по цене, которую мог себе позволить. Генри Форд снизил цену на автомобиль на 60 % благодаря революционной промышленной логике, сочетавшей большие объемы выпуска и низкую себестоимость. Он назвал это «массовым производством», резюмируя его своим известным изречением: «Вы можете выбрать автомобиль какого угодно цвета, лишь бы он был черным».

Позже Альфред Слоан из General Motors объяснил этот принцип:

К тому времени, когда у нас появляется продукт, который можно им [потребителям] показать, мы просто обязаны продать им его, учитывая огромные инвестиции, связанные с его выводом на рынок[22].

Бизнес-модель музыкальной индустрии тоже строилась на том, чтобы указывать покупателю, что он хочет купить, как это было с Фордом и Слоаном. Фирмы инвестировали в производство и дистрибуцию компакт-дисков, и именно эти диски покупатели должны были покупать.

Генри Форд был одним из первых, кто напал на золотую жилу, воспользовавшись возможностями, открываемыми новым массовым потреблением, при выпуске его Model T. Как и в случае с iPod, фабрике, производившей Ford Model T, с трудом удавалось удовлетворять взрывообразный рост спроса. Массовое производство было применимо и применялось ко всему, чт угодно. Оно изменило структуру производства по мере своего распространения по всей экономике и по всему миру и установило господство нового капитализма массового производства в качестве основы для создания богатства в XX веке.

Инновации в iPod/iTunes перевернули эту вековую индустриальную логику, используя новые возможности цифровых технологий, чтобы инвертировать процесс потребления. Apple переписала заново отношения между слушателями и их музыкой, опираясь на специфическую коммерческую логику, которая, хотя и знакома нам сейчас, в момент своего появления воспринималась как революционная.

Инверсия Apple строилась на нескольких ключевых элементах. Цифровизация дала возможность вызволить ценные активы – в данном случае песни – из институциональных пространств, внутри которых они застряли. Дорогостоящие институциональные процедуры, описанные Слоаном, были устранены в пользу прямого пути к слушателям. Так, в случае с компакт-дисками, Apple обошлась без физического производства продукта, а значит и без его упаковки, учета, хранения, маркетинга, транспортировки, дистрибуции и розничной продажи. Сочетание платформы iTunes и устройства iPod позволило слушателям постоянно переконфигурировать свою музыку по собственному желанию. Не было двух одинаковых iPod, и iPod на этой неделе отличался от того же самого iPod неделю спустя, по мере того как слушатели выбирали и снова пересматривали комбинации треков. Для музыкальной индустрии и ее спутников – розничных продавцов, маркетологов и т. д. – это был мучительный процесс, но это было именно то, чего хотели новые слушатели.

Как понимать этот успех? «Чудо» Apple обычно приписывают гениальности ее дизайнеров и маркетологов. Желание потребителей иметь «то, что я хочу, когда, где и как хочу» воспринимается как подтверждение их спроса на «удобство», а иногда просто списывается на нарциссизм или каприз. На мой взгляд, эти объяснения теряют свою убедительность на фоне беспримерного масштаба достижений Apple. Мы слишком долго довольствовались поверхностными объяснениями достигнутого Apple беспрецедентного слияния капитализма с цифровыми технологиями, вместо того чтобы копнуть глубже и рассмотреть исторические силы, которые вызвали эту новую форму к жизни.

Подобно тому как Ford воспользовался возможностями нового массового потребления, Apple одной из первых пережила взрывной коммерческий успех, опиравшийся на возможности нового общества индивидов и создаваемый им спрос на индивидуализированное потребление. Этот переворот – часть более широкой коммерческой трансформации, в рамках которой цифровая эра наконец предложила инструменты для смещения фокуса потребления с массы на человека, освобождая и перестраивая операции и активы капитализма. Она обещала что-то совершенно новое, срочно необходимое и технически невозможное вне сетевого цифрового пространства. Ее неявное обещание встать на защиту наших новых потребностей и ориентаций было подтверждением нашего внутреннего чувства достоинства и ценности, которое подкрепляло наше ощущение, что мы имеем значение. Предлагая потребителям передышку от институционального мира, безразличного к их индивидуальным потребностям, она открыла двери для нового рационального капитализма, способного воссоединить спрос и предложение, соединив нас с тем, что нам действительно надо, и именно так, как мы этого хотим.

Как я покажу в следующих главах, те же исторические условия, которые запустили iPod в его стремительный полет, вызвали к жизни и надежду, что интернет освободит нашу повседневную жизнь, в тот момент, когда мы искали противоядие от неравенства и ущемления наших прав. Главное здесь для нас то, что эти же условия в значительной степени создадут тепличные условия, в которых сможет пустить корни и расцвести надзорный капитализм. А именно: и чудо Apple, и надзорный капитализм обязаны своим успехом разрушительному столкновению двух противоположных исторических сил. Один вектор – часть более широкой истории модернизации и многовекового социального сдвига от массы к индивиду. Встречный вектор – идущая десятилетиями разработка и реализация неолиберальной экономической парадигмы: связанные с ней политическая экономия и социальные трансформации и в особенности заложенная в ней цель обратить вспять, покорить, затруднить и даже уничтожить стремление человека к психологическому самоопределению и праву на моральный выбор. В следующих параграфах кратко излагаются основные контуры этого столкновения, задавая основные ориентиры, к которым мы будем постоянно возвращаться в последующих главах при рассмотрении стремительного роста надзорного капитализма.

II. Два модерна

Капитализм развивается в ответ на потребности людей, существующие в каждый конкретный момент времени и в каждом конкретном месте. Генри Форд ясно высказался по этому вопросу: «Массовое производство начинается с обнаружения общественной потребности»[23]. В то время, когда производители автомобилей в Детройте были заняты выпуском роскошных автомобилей, Форд был единственным, кто разглядел новую нацию все более современных людей – фермеров, наемных работников, лавочников, – которые мало имели и многого хотели, но по цене, которую могли себе позволить. Их «спрос» исходил из тех же условий существования, которые вывели на сцену истории Форда и его людей, когда они обнаружили преобразующую мощь новой логики стандартизированного производства в крупных объемах и с низкой себестоимостью. Знаменитый «пятидолларовый день» Форда символизировал системную логику взаимной выгоды. Выплачивая рабочим на конвейере более высокую заработную плату, чем кто-либо мог себе тогда представить, он признавал, что вся затея с массовым производством опирается на существование процветающего слоя массовых потребителей.

Хотя подобная рыночная форма и ее боссы были не безгрешны и породили множество случаев насилия, связанные с ней массы становящихся современными людей воспринимались как ценный источник клиентов и работников. Этот капитализм зависел от своего общества таким образом, что в конечном итоге это привело к ряду институционализированных взаимностей. С внешней стороны этот прорыв к недорогим товарам и услугам ограничивался демократическими мерами и методами надзора, которые устанавливали и отстаивали права и безопасность работников и потребителей. Внутри же были прочные системы занятости, карьерные лестницы и устойчивый рост заработной платы и социальных выплат[24]. С высоты последних сорока лет, в течение которых эта рыночная форма подвергалась систематическому демонтажу, можно сказать, что ее симбиотическая связь с социальным порядком, какой бы спорной и несовершенной она ни была, видится одной из ее самых существенных характеристик.

Напрашивается вывод, что новые рыночные формы наиболее продуктивны, когда они сформированы желанием соответствовать фактическим требованиям и ментальности людей. Великий социолог Эмиль Дюркгейм высказал эту мысль на заре XX века, и его мысль послужит для нас пробным камнем на протяжении всей этой книги. Наблюдая за драматическими потрясениями индустриализации своего времени – ростом фабрик, специализацией, сложным разделением труда, – Дюркгейм понял, что, хотя экономисты могут описать эти события, они не способны постичь их причины. Он утверждал, что эти радикальные изменения «вызваны» изменяющимися потребностями людей и что экономисты (это и сейчас так) систематически слепы к этим социальным фактам:

Ясно, насколько наша точка зрения на разделение труда отличается от точки зрения экономистов. Для них оно состоит главным образом в том, чтобы производить больше. Для нас эта большая производительность только необходимое следствие, отражение явления. Если мы специализируемся, то не для того, чтобы производить больше, но чтобы быть в состоянии жить при новых условиях существования[25].

Дюркгейм считал, что извечное стремление человека полноценно жить в своих «условиях существования» и есть невидимая причинная сила, вызывающая к жизни разделение труда, технологии, организацию труда, капитализм и в конечном счете саму цивилизацию. Все это выковано в одном горниле человеческой нужды, порожденной тем, что Дюркгейм назвал постоянно усиливающейся «ожесточенностью борьбы» за полноценную жизнь: «Если труд все более разделяется», то это потому, что «борьба за жизнь [по мере усложнения общества все] более энергична»[26]. Рациональность капитализма отражает это его соответствие, хотя и несовершенное, потребностям, которые испытывают люди, пытаясь полноценно жить, борясь с условиями существования, с которыми они сталкиваются в определенном месте и в определенное время.

Когда мы смотрим на вещи сквозь эту призму, мы видим, что и нетерпеливые покупатели невероятной фордовской Model T, и новые потребители iPod и iPhone выражают условия существования, характеризующие их эпоху. По сути, каждый из них – плод различных фаз многовекового процесса, известного как «индивидуализация», которая и накладывает человеческую печать на современную эпоху. Массовые потребители Форда были людьми так называемого первого модерна[27], но новые условия «второго модерна» породили нового человека, для которого инверсия Apple и многочисленные последовавшие за ней цифровые инновации стали неотъемлемой частью жизни. Этот второй модерн вызвал к жизни Google, Facebook и им подобных и неожиданным образом помог рождению надзорного капитализма, пришедшего следом.

Что представляют собой эти два модерна и какую роль они играют в нашем рассказе? Возникновение индивида как отправной точки морального действия и морального выбора впервые произошло на Западе, где условия для его появления создались раньше. Сначала давайте договоримся, что понятие «индивидуализации» не следует путать с неолиберальной идеологией «индивидуализма», которая переносит всю ответственность за успех или неудачу на мифического, атомизированного, изолированного индивида, обреченного на жизнь вечной конкуренции и оторванного от человеческих отношений, общности и общества. Не относится оно и к психологическому процессу «индивидуации», который связан с самопознанием и саморазвитием на протяжении человеческой жизни. Индивидуализация, напротив, есть следствие долгосрочных процессов модернизации[28].

До самых последних нескольких минут на часах человеческой истории жизнь человека определялась кровью и географией, полом и родством, рангом и религией. Я – дочь моей матери. Я – сын моего отца. Представление о человеке как об индивидуальной личности складывалось постепенно на протяжении веков, с трудом вырываясь их этих древних тисков. Около двухсот лет назад мы впервые шагнули по дороге современности, когда жизнь перестала быть чем-то, что просто передается из поколения в поколение в соответствии с традициями деревни и рода. Этот «первый модерн» отмечает время, когда жизнь стала «индивидуализированной» для большого числа людей, по мере того как они отделяли себя от традиционных норм, значений и правил[29]. Это означало, что каждая жизнь стала открытой реальностью, которую каждый раз нужно изобретать заново, вместо чего-то данного изначально, что следует лишь воспроизвести. Даже там, где сегодня для многих традиционный мир сохранился в целости, он уже не воспринимается как единственно возможная реальность.

Я часто думаю о смелости моих прабабушек и прадедушек. Какую смесь грусти, ужаса и надежды испытывали они, когда в 1908 году, полные решимости избежать истязаний со стороны казаков в своей деревушке под Киевом, взяли своих пятерых детей, включая моего четырехлетнего деда Макса, собрали все свои пожитки в повозку и подстегнули лошадей по направлению к пароходу, отплывающему в Америку? Как и миллионы других пионеров этого первого модерна, они сбежали из все еще феодального мира, чтобы начать совершенно новую жизнь. Макс позже женился на Софи и создал свою семью вдали от породивших их деревенских ритмов. Испанский поэт Антонио Мачадо запечатлел смелые надежды и отвагу этих людей первого модерна в своей знаменитой песне: «Помни, путник, твоя дорога / только след за твоей спиной». Вот что означал «поиск»: путь, полный исследований и самосозидания, а не мгновенная загрузка уже готовых ответов.

Тем не менее многие иерархические черты старого феодального мира перешли в новое индустриальное общество, сохранившись в его моделях принадлежности, основанных на классе, расе, роде занятий, религии, этничности, поле и столпах массового общества – его корпорациях, рабочих местах, профсоюзах, церквях, политических партиях, гражданских группах и школьных системах. Этот новый мировой порядок масс и его бюрократическая логика концентрации, централизации, стандартизации и предписаний по-прежнему обеспечивали прочные якоря, ориентиры и цели для каждой жизни.

В отличие от своих родителей и всех предыдущих поколений, Софи и Максу многое приходилось продумывать самостоятельно, но не все. Софи знала, что ей предстоит заниматься семьей. Макс знал, что будет зарабатывать для них на жизнь. Вы адаптировались к тому, что предлагал вам мир; вы следовали правилам. Никто не спрашивал вашего мнения и не слушал, если вы его высказывали. Ожидалось, что вы будете делать то, что должны делать, и мало-помалу вы продвигались вперед. Вы создавали настоящую семью, в конце концов вы зарабатывали на дом, автомобиль, стиральную машину и холодильник. Пионеры массового производства, такие как Генри Форд и Альфред Слоан, нашли способ дать вам эти вещи по доступной для вас цене.

Если вас что-то тревожило, то это было связано с необходимостью соответствовать требованиям социальных ролей. Ожидалось, что вы не позволите личным чувствам выплеснуться за границы отведенной вам социальной роли, даже если вам придется заплатить за это немалую психологическую цену. Психологи и социологи, занимавшиеся социализацией и адаптацией, рассматривали нуклеарную семью как «фабрику» для «производства личностей», полностью готовых соответствовать социальным нормам массового общества[30]. Эти «фабрики» также производили немало боли: «загадка женственности»[31], скрытые гомосексуалисты, атеисты, вынужденные ходить в церковь, аборты, сделанные на задворках. В конечном счете, однако, они выпускали и людей – таких, как вы и я.

Когда я отправилась по этой открытой дороге, у меня было мало ответов, не было ничего достойного подражания, не было компаса, за исключением тех ценностей и мечтаний, которые я несла в себе. Я была не одинока; дорога была заполнена множеством других таких же путешественников. Нас породил первый модерн, но мы вызвали к жизни новую ментальность: «второй модерн»[32]. То, что начиналось как современная миграция прочь от традиционных форм жизни, расцвело в виде нового общества людей, в которых проснулось чувство психологической индивидуальности, с его обоюдоострым, данным от рождения правом на освобождение и на неизбежность. Мы ощущаем и право, и необходимость выбирать собственную жизнь. Уже не довольствуясь ролью анонимных членов массы, мы сознаем наше право на самоопределение, очевидную истину для нас, которая была бы невозможным актом высокомерия для Софи и Макса. Эта ментальность – выдающееся достижение человеческого духа, даже если он может стать пожизненным приговором к неопределенности, тревоге и стрессу.

История индивидуализации сделала этот новый поворот в направлении «второго модерна» во второй половине XX века. Индустриальный модерн и капиталистические методы массового производства, лежавшие в его основе, создали больше богатства, чем когда-либо представлялось возможным. Там, где это богатство дополнялось демократической политикой, практиками перераспределения, доступом к образованию и здравоохранению, а также сильными институтами гражданского общества, начало впервые рождаться новое «общество индивидов». Сотни миллионов людей получили доступ к возможностям, которые когда-то были прерогативой крошечной элиты: университетское образование, путешествия, увеличение ожидаемой продолжительности жизни, располагаемый доход, повышение уровня жизни, широкий доступ к потребительским товарам, разнообразные коммуникационные и информационные потоки, а также специализированная, интеллектуально сложная работа.

Иерархический социальный договор и массовое общество первого модерна обещали предсказуемые награды, но сам их успех был тем, что освободило нас и выбросило на берега второго модерна, подтолкнув к более сложной и богато структурированной жизни. Работа в сфере образования и знания расширила владение языком и мышлением, инструментами, с помощью которых мы создаем личностные смыслы и формируем собственное мнение. Коммуникация, информация, потребление и путешествия стимулировали индивидуальное самосознание и творческое воображение, влияя на взгляды, ценности и установки таким образом, что они больше не могли оставаться в заданных пределах предопределенных ролей или групповой идентичности. Улучшение здоровья и увеличение продолжительности жизни дали время для достижения глубины и зрелости во внутренней жизни, укрепляя легитимность личной идентичности в сравнении с априорными социальными нормами и в противовес им.

Даже когда мы возвращаемся к традиционным ролям, сегодня это вопрос собственного выбора, а не абсолютной истины, навязанной при рождении. Как сказал великий клиницист идентичности Эрик Эриксон:

Сегодняшний пациент страдает больше всего от отсутствия ответа на вопрос, во что ему следует верить и кем он должен или <…> мог бы быть или стать, тогда как на заре психоанализа пациент страдал больше всего от запрещений (inhibitions), которые мешали ему быть тем и таким, кем и каким, как ему казалось, он по сути своей являлся[33].

Эта новая ментальность ярче выражена в более богатых странах, но исследования говорят о наличии значительных групп людей «второго модерна» почти во всех регионах мира[34].

Первый модерн подавлял рост и внешнее выражение личности в пользу коллективных решений, но ко второму модерну все, что у нас осталось, – это наше «я». Новое чувство психологической суверенности стало захватывать мир задолго до того, как появился интернет, чтобы усилить его притязания. Мы учимся кроить свои жизни методом проб и ошибок. Ничто не задано изначально. Все должно быть пересмотрено, передумано и воссоздано на условиях, которые имеют смысл для нас – семья, религия, секс, гендер, мораль, брак, человеческие сообщества, любовь, природа, социальные связи, участие в политической жизни, карьера, еда…

По сути, именно эта новая ментальность и ее требования и вызвали в нашу повседневную жизнь интернет и бурно растущие информационные технологии. Тяготы жизни без определенной заранее судьбы повернули нас к открывающим новые горизонты и насыщенным информацией ресурсам новой цифровой среды, которая предлагала новые способы усиления наших голосов и формирования наших собственных, выбранных нами моделей коммуникации. Это настолько глубокая трансформация, что можно без преувеличения сказать, что индивид, как автор своей собственной жизни, стал главным героем нашего времени, воспринимаем ли мы этот факт как освобождение или как проклятие[35].

Западный модерн сформировался вокруг канона из принципов и законов, которые наделяют нас нерушимыми индивидуальными правами и признают неприкосновенность каждой отдельной жизни[36]. Тем не менее только с приходом второго модерна непосредственный жизненный опыт стал догонять формальное право. Эта ощущаемая истина выразилась в новых требованиях сделать актуальным в повседневной жизни то, что уже закреплено в законе[37].

Несмотря на свой освободительный потенциал, второму модерну суждено было стать нелегким местом для жизни, и условия нашего существования сегодня отражают этот неприятный факт. Некоторые из проблем второго модерна возникают из-за неизбежных издержек, связанных с созданием и поддержанием собственной жизни, но нестабильность второй современности также является результатом институциональных сдвигов в экономической и социальной политике и практике, связанных с неолиберальной парадигмой и ее приходом к господству. Эта далеко идущая парадигма направлена на сдерживание, переориентацию и обращение вспять вековой волны второго модерна с его притязаниями на самоопределение и на среду обитания, в которых эти притязания могли бы сполна реализовываться. Мы живем в состоянии этой коллизии между многовековой историей модернизации и насчитывающей несколько десятилетий историей экономического насилия, которое противостоит нашему стремлению к полноценной жизни.

Существует богатая и убедительная литература, которая документирует этот поворотный момент в экономической истории, и моя цель здесь состоит лишь в том, чтобы привлечь внимание к некоторым темам этой более широкой истории, критически важным для нашего понимания этой коллизии, – к обстоятельствам, которые вызвали к жизни как «чудо» Apple, так и последующее зарождение и рост надзорного капитализма[38].

III. Неолиберальная среда обитания

В середине 1970-х годов послевоенный экономический порядок оказался под угрозой из-за стагнации, инфляции и резкого снижения темпов роста, особенно в США и Великобритании. Политический порядок тоже испытывал давление, потому что люди второго модерна – особенно студенты, молодые работники, афроамериканцы, женщины, латинос и другие маргинализированные группы – мобилизовались вокруг требований равноправия, голоса и участия. В США в фокусе социальных волнений была война во Вьетнаме, а коррупция, всплывшая в результате Уотергейтского скандала, спровоцировала требования политических реформ. В Великобритании инфляция обострила отношения труда и капитала до крайнего предела. В обеих странах призрак неизлечимого экономического упадка в сочетании с новыми громкими требованиями демократического социального договора вызвал замешательство, тревогу и отчаяние среди выборных должностных лиц, не способных понять, почему некогда надежная кейнсианская экономическая политика не смогла перевернуть ход событий.

Неолиберальные экономисты только и ждали этой возможности, и их теории стали быстро заполнять собой «вакуум идей», от которого страдали теперь оба правительства[39]. Во главе с австрийским экономистом Фридрихом Хайеком, только что получившим Нобелевскую премию 1974 года, и его американским коллегой Милтоном Фридманом, который получит эту премию два года спустя, они оттачивали свою радикальную экономическую теорию свободного рынка, политическую идеологию и прагматическую повестку дня на протяжении всего послевоенного периода, находясь на периферии своей профессии, в тени господствовавшего тогда кейнсианства, и теперь их час пробил[40].

Эта вера в свободные рынки возникла в Европе в качестве всеобъемлющей защиты от угрозы со стороны тоталитарных и коммунистических коллективистских идеологий. Она стремилась возродить представление о саморегулирующемся рынке как о настолько сложной и совершенной естественной силе, что она требует радикальной свободы от всех форм государственного надзора. Хайек объяснял необходимость абсолютного индивидуального и коллективного подчинения суровым требованиям рынка как непостижимого «расширенного порядка», который заменяет собой легитимную политическую власть, данную государству:

Современная экономическая теория объясняет возникновение подобного расширенного порядка и то, почему он, являясь не чем иным, как процессом переработки информации, способен собирать и использовать широко рассеянную информацию – такую, которую ни один орган централизованного планирования (не говоря уже об отдельном индивиде) не может ни знать в полном объеме, ни осмыслить, ни контролировать[41].

Хайек и его идеологические соратники выступали за капитализм в его необузданном первозданном виде, не сдерживаемом никакой другой силой и непроницаемом ни для какой внешней власти. Неравенство богатства и прав принималось и даже превозносилось в качестве необходимой черты успешной рыночной системы и движущей силы прогресса[42]. Идеология Хайека обеспечила интеллектуальную надстройку и легитимацию для новой теории фирмы, которая стала еще одним важным провозвестником корпорации надзорного капитализма – ее структуры, морального содержания и отношения к обществу.

Детали новой концепции фирмы были проработаны для воплощения в жизнь экономистами Майклом Дженсеном и Уильямом Меклингом. Во многом опираясь на работы Хайека, исследователи обрушились на просоциальные принципы корпорации XX века, породив то, что стало вскоре известно как «движение за права акционеров» (shareholder value movement). В 1976 году Дженсен и Меклинг опубликовали эпохальную статью, в которой переосмыслили менеджера как своего рода паразита, питающегося за счет собственников, – вероятно, неустранимой помехи обогащению акционеров. Они смело утверждали, что в результате структурного разрыва между собственниками и менеджерами «стоимость фирмы может оказаться существенно ниже, чем могла бы быть в противном случае»[43]. Если менеджеры занижают ценность фирмы для ее владельцев ради своих собственных предпочтений и комфорта, то, с точки зрения первых, это лишь рационально. Решение, утверждали эти экономисты, состояло в том, чтобы положиться на рыночный сигнал стоимости, цену акций, как основу для новой структуры стимулов, призванной наконец решительно согласовать поведение менеджеров с интересами владельцев. Менеджеры, которые не смогут подстроиться под неуловимые сигналы «расширенного порядка» Хайека, быстро станут добычей «варваров у ворот» в новой и беспощадной охоте за нереализованной рыночной ценностью.

Во времена, когда в воздухе витали опасения «кризиса демократии», неолиберальное видение с его возвратом к рыночным критериям было чрезвычайно привлекательным для политиков и чиновников, как в качестве способа уклониться от политической ответственности за жесткие экономические решения, так и обещанием навести новый тип порядка там, где беспорядка страшились больше всего[44]. Абсолютная власть рыночных сил должна была стать конечным источником нормативного контроля и заменить демократическую борьбу и диалог на идеологию атомизированных индивидов, обреченных на бесконечную конкуренцию за ограниченные ресурсы. Требования конкурентных рынков обещали урезонить недовольных и даже снова превратить их в подчиненную массу, слишком озабоченную выживанием, чтобы роптать.

Поскольку старые коллективистские враги уже отошли на второй план, их место заняли новые: государственное регулирование и надзор, социальное законодательство и политика социального обеспечения, профсоюзы и институты коллективных переговоров, а также принципы демократической политики. По сути, все это должно было быть заменено рыночной версией истины, а двигателем роста должна была стать конкуренция. Новые цели должны были быть достигнуты за счет реформ на стороне предложения, включая дерегулирование, приватизацию и снижение налогов.

За тридцать пять лет до восхождения Хайека и Фридмана великий историк Карл Поланьи красноречиво писал о становлении рыночной экономики. Исследования Поланьи привели его к выводу, что действие саморегулирующегося рынка глубоко разрушительно, когда ему позволено освободиться от уравновешивающих его законов и политики. Он описал «двойной процесс»:

С одной стороны, рынки подчинили себе весь мир, а количество обращающихся на рынке товаров выросло до невероятных масштабов; с другой стороны, система соответствующих мер [сложилась] в мощные институты, призванные контролировать воздействие рынка на труд, землю и деньги[45].

Поланьи утверждал, что «двойной процесс» поддерживает рыночную форму, привязывая ее к обществу – уравновешивая, смягчая и облегчая ее разрушительные эксцессы. Поланьи отмечал, что такие контрмеры возникли спонтанно в каждом европейском обществе во второй половине XIX века. Каждое из этих обществ разработало законодательные, нормативные и институциональные решения для надзора за новыми спорными сферами, такие как оплата труда работников, контроль за условиями труда, муниципальные предприятия, коммунальные услуги, безопасность пищевых продуктов, детский труд и общественная безопасность.

В США «двойной процесс» принес плоды после десятилетий общественной борьбы, которая привязала промышленное производство к нуждам общества, хотя результат и был далек от совершенства. «Двойной процесс» проявился в разрушении монополий, влиянии гражданского общества и законодательных реформах Прогрессивной эры. Позже многое было усовершенствовано законодательными, юридическими, социальными и налоговыми инициативами Нового курса и в ходе институционализации кейнсианской экономики после Второй мировой войны – мер в отношении рынка труда, налогов и социального обеспечения, которые в конечном итоге повысили экономическое и социальное равенство[46]. «Двойной процесс» получил дальнейшее развитие в законодательных инициативах «Великого общества», особенно в законодательстве о гражданских правах и в эпохальных законах об охране природы. Именно этим мерам многие специалисты приписывают успех в США и Европе рыночной демократии – системы политической экономии, которая оказалась гораздо более адаптивной в своей способности уравновешивать спрос и предложение, чем предполагали левые теоретики или даже Поланьи, и к середине века крупная корпорация представляла собой глубоко укоренившийся и прочный современный социальный институт[47].

Под флагом неолиберализма «двойной процесс» был теперь намечен под снос, и реализация этих планов началась немедленно. В 1976 году, в тот же год, когда Дженсен и Меклинг опубликовали свой новаторский анализ, президент Джимми Картер предпринял первые значительные усилия, чтобы радикально привязать корпорацию к рыночным показателям Уолл-стрит, введя смелую программу дерегулирования авиалиний, транспорта и финансового сектора. То, что начиналось как «первые ручейки», превратилось в «мощную волну, которая в последние два десятилетия XX века смела регулирование с крупных сегментов экономики»[48]. Меры, начавшиеся при Картере, определили собой эпоху Рейгана и Тэтчер, практически все последующие президентства США, и затронули практически весь остальной мир, когда новая фискальная и социальная политика, в той или иной степени, стала распространяться в Европе и других регионах[49].

Так начался процесс ослабления и распада американской корпорации[50]. Открытое акционерное общество как социальный институт стало считаться дорогостоящей ошибкой, а его устоявшиеся взаимовыгодные связи с клиентами и работниками начали преподноситься как пагубное вмешательство в эффективную работу рынка. Финансовые кнуты и пряники убедили управляющих расчленить или сократить в размере свои компании, а логика капитализма сместилась с прибыльного производства товаров и услуг в сторону все более экзотических форм финансовых спекуляций. Произошедшие изменения в работе рынка действительно вернули капитализм к его суровому первозданному виду, и к 1989 году Дженсен уверенно провозгласил «закат открытого акционерного общества»[51].

К началу нового тысячелетия, когда фундаментальные механизмы надзорного капитализма только начинали формироваться, «максимиация стоимости для акционеров» была широко принята в качестве «объективной функции» фирмы[52]. Эти принципы, извлеченные из того, что когда-то считалось радикальной философией, были канонизированы как стандартная практика в коммерческой, финансовой и юридической сферах[53]. К 2000 году в американских корпорациях открытого типа было занято меньше половины работников в сравнении с данными на 1970 год[54]. В 2009 году число акционерных обществ сократилось по сравнению с 1997 годом вдвое. Корпорация открытого типа стала «ненужной для производства, непригодной для стабильной занятости и предоставления социального обеспечения и не способной обеспечить надежный долгосрочный доход на инвестиции»[55]. В этом процессе культ «предпринимателя», который выглядел идеальным союзом собственности и управления, вырастет до почти мифических пропорций, заменив богатые экзистенциальные возможности второго модерна этим единственным прославленным образцом смелости, конкурентной хитрости, доминирования и богатства.

IV. Нестабильность второго модерна

Девятого августа 2011 года, примерно в то же время, когда конференц-зал Apple разразился аплодисментами, 16 000 полицейских наводнили улицы Лондона в полной решимости подавить «самые широкомасштабные и продолжительные нарушения общественного порядка в истории Лондона со времен мятежа лорда Гордона 1780 года»[56]. Волнения начались четырьмя ночами ранее, когда мирный протест против действий полиции, застрелившей молодого человека, внезапно обернулся насилием. В последующие дни число участников беспорядков нарастало лавинообразно по мере того как грабежи и поджоги охватили двадцать два из тридцати двух районов Лондона и другие крупные города Великобритании[57]. За четыре дня уличных сражений тысячи демонстрантов причинили материальный ущерб на сумму более 50 миллионов долларов США, 3000 человек были арестованы.

Хотя взлет Apple, казалось, подтверждал притязания людей второго модерна, улицы Лондона говорили о мрачном наследии тридцатилетнего эксперимента по экономическому росту для избранных. Через неделю после начала беспорядков, социолог Саския Сассен в статье в издании Daily Beast отмечала: «если нужно назвать одну предпосылку, то она связана с безработицей и отчаянной бедностью среди людей, которые хотят быть частью среднего класса и которые остро сознают резкое неравенство между собой и богатой элитой своей страны. Во многом это – социальные революции, с маленькой буквы, протест против социальных условий, которые стали невыносимыми»[58].

Что это были за социальные условия, ставшие такими невыносимыми? Многие аналитики сходились во мнении, что к беспорядкам в Британии привела успешная неолиберальная трансформация общества – программа, которая была наиболее полно реализована в Великобритании и США. Действительно, исследование Лондонской школы экономики, основанное на интервью с 270 участниками беспорядков, выявило доминирующую тему – неравенство: «нет работы, нет денег»[59]. Точка отсчета почти в каждом исследовании звучит одним и тем же набатом: отсутствие возможностей, отсутствие доступа к образованию, маргинализация, лишения, обиды, безнадежность[60]. И хотя беспорядки в Лондоне существенно отличались от других протестов, которые им предшествовали или за ними последовали, прежде всего от движения Indignados, начавшегося с широкомасштабной общественной мобилизации в Мадриде в мае 2011 года, и движения Occupy, возникшего 17 сентября в парке Зукотти на Уолл-стрит, они имели общее происхождение в экономическом неравенстве и бесправии[61].

США, Великобритания и большая часть Европы вступили во второе десятилетие XXI века, сталкиваясь с экономическим и социальным неравенством, более выраженным, чем даже во времена «позолоченного века», и сопоставимым с неравенством в некоторых из самых бедных стран мира[62]. Несмотря на десятилетие взрывного цифрового роста, частью которого было чудо Apple и проникновение интернета в повседневную жизнь, опасное социальное расслоение предсказывало еще более стратифицированное и антидемократическое будущее. «В эпоху нового консенсуса в отношении стабилизации финансовой политики, – писала одна из американских экономистов, – экономика стала свидетелем крупнейшего в истории перевода доходов верхам»[63]. Отрезвляющий отчет Международного валютного фонда за 2016 год предупреждал о грядущей нестабильности, заключив, что глобальный неолиберальный тренд «не оправдал ожиданий». Вместо этого неравенство значительно уменьшило «уровень и устойчивость роста», одновременно повысив нестабильность и создав постоянную уязвимость перед экономическим кризисом[64].

В условиях царящей рыночной свободы стремление к полноценной жизни натолкнулось на глухую стену. Спустя два года после беспорядков в Северном Лондоне исследования в Великобритании показали, что к 2013 году бедность, вызванная отсутствием образования и безработицей, уже исключила почти треть населения из регулярного социального участия[65]. В другом британском отчете был сделан вывод:

Работники с низким и средним уровнем дохода испытывают самое значительное снижение уровня жизни с тех пор, как в середине XIX века стали появляться надежные данные на этот счет[66].

К 2015 году меры жесткой экономии привели к сокращению бюджетов местных органов власти на 19 %, или 18 миллиардов фунтов, вынудили снизить на 8 % расходы на защиту детей и обернулись тем, что 150 000 пенсионеров лишились доступа к жизненно важным услугам[67]. В 2014 году почти половина населения США жила в функциональной бедности, когда самая высокая заработная плата среди нижней половины работающих составляла около 34 000 долларов[68]. В 2012 году в США опрос Министерства сельского хозяйства показал, что почти 49 миллионов человек живут в домохозяйствах, «испытывающих нехватку продовольствия»[69].

В своей книге «Капитал в XXI веке» французский экономист Тома Пикетти интегрировал данные о доходах за многие годы, которые позволили вывести общий закон накопления: норма прибыли на капитал, как правило, превышает экономический рост. Эта тенденция, обобщенно выражаемая как r > g, представляет собой динамику, которая приводит ко все более и более сильному расслоению доходов, а вместе с этим и к целому ряду антидемократических социальных последствий, которые долгое время назывались предвестниками финального кризиса капитализма. В этом контексте Пикетти приводит примеры того, как финансовые элиты используют свои сверхприбыли для финансирования захвата политической системы, что защищает их интересы от политических вызовов[70]. Так, в материале газеты New York Times 2015 года сделан вывод, что на 158 американских семей и принадлежащие им корпорации приходилась почти половина (176 миллионов долларов) всех денег, собранных обеими политическими партиями в поддержку кандидатов в президенты в 2016 году, главным образом в поддержку «кандидатов-республиканцев, которые обещали избавляться от регулирования, снижать налоги <…> и урезать пособия»[71]. Историки, журналисты-расследователи, экономисты и политологи анализировали скрытую механику поворота к олигархии, проливая свет на систематические кампании общественного влияния и политического захвата, которые помогли продвигать и сохранять радикальную свободнорыночную повестку за счет демократии[72].

Тезис обширного исследования Пикетти можно сформулировать просто: «в сыром виде капитализм несъедобен». Капитализм, как сосиска, подлежит обработке – демократическим обществом и его институтами, – потому что сырой капитализм антисоциален. Как предупреждает Пикетти:

эволюция рыночной экономики и частной собственности, предоставленных самим себе, содержит в себе <…> мощные силы расхождения, которые могут стать угрозой для наших демократических обществ и для лежащих в их основе ценностей социальной справедливости[73].

Многие исследователи стали называть эти новые условия «неофеодализмом», отмеченным консолидацией богатства и власти элиты, выходящими далеко за пределы контроля со стороны простых людей и механизмов демократического согласия[74]. Пикетти называет это возвращением к «патримониальному капитализму», движением вспять к досовременному обществу, в котором жизненные перспективы человека зависят от унаследованного богатства, а не от меритократических достижений[75].

Теперь у нас есть инструментарий, необходимый для понимания этой коллизии во всей ее разрушительной сложности: невыносимо, что экономическое и социальное неравенство вернулось к доиндустриальной «феодальной» модели, но мы, люди, остались современными. Мы не неграмотные крестьяне, крепостные или рабы. Будучи «средним классом» или «маргинализированными слоями», мы разделяем коллективное историческое состояние индивидуализированных людей со сложным социальным опытом и представлениями. Мы – сотни миллионов или даже миллиарды людей второго модерна, которых история освободила как от некогда неизменных фактов судьбы, заданных с рождения, так и от условий массового общества. Мы знаем, что имеем право на собственное достоинство и на шанс жить полноценной жизнью. Это экзистенциальная зубная паста, которую, «освободив» однажды, загнать обратно в тюбик невозможно. Подобно расходящейся кругами разрушительной звуковой волне, следующей за взрывом, нашу эпоху стали определять отзвуки боли и гнева, исходящие от этой губительной коллизии между реалиями неравенства и теми чувствами, которые это неравенство вызывает[76].

Тогда, в 2011 году, те 270 интервью участников лондонских беспорядков также отражали шрамы, оставленные этой коллизией. «Они выражали это по-разному, – заключает доклад, – но все участники беспорядков, в сущности, говорили о всепроникающем чувстве несправедливости. Для одних эта несправедливость была экономической – отсутствие работы, денег или возможностей. Для других это была более широкая социальная несправедливость, не только отсутствие материальных благ, но и то, как, им казалось, к ним относятся в сравнении с другими…». Было «широко распространено» «ощущение невидимости». Как объяснила одна женщина: «Молодежи сегодня надо дать высказаться. Это было бы справедливо по отношению к ним». А молодой человек размышлял: «Когда всем на тебя наплевать, ты в конце концов заставляешь их считаться с собой, ты устраиваешь им встряску»[77]. Другие исследования объясняют бессловесный гнев бунтарей Северного Лондона тем, что им было «отказано в достоинстве»[78].

Когда на другом континенте, вдали от осажденных районов Лондона, развернулось движение Occupy, то оно, казалось, имело мало общего с этим августовским взрывом насилия. Те 99 %, которые собиралось представлять это движение, не были маргиналами; напротив, сама легитимность Occupy подтверждала его статус как движения подавляющего большинства. Тем не менее Occupy обнаружило аналогичный конфликт между фактами неравенства и чувствами по отношению к неравенству, выраженный в рамках творчески индивидуализированной политической культуры, которая настаивала на «прямой демократии» и «горизонтальном лидерстве»[79]. Некоторые аналитики пришли к выводу, что именно этот конфликт в конечном счете и погубил движение, когда «внутреннее ядро» его лидеров не пожелало отступить от чистоты своего крайне индивидуализированного подхода в пользу стратегий и тактик, требуемых для жизнеспособного массового движения[80]. Ясно одно: в парке Зукотти не было крепостных. Напротив, как размышлял один из тех, кто внимательно наблюдал за движением:

Новизна заключалаcь в том, что с самого начала очень большие слои «мы, народа» оказались мудрее наших правителей. Мы видели дальше и доказали, что правы, тем самым перевернув традиционную легитимность правления нашей элиты, основанную на том, что начальники знают лучше, чем голытьба[81].

В этом и состоит экзистенциальное противоречие второго модерна, определяющее условия нашего существования: мы хотим осуществлять контроль над собственной жизнью, но повсюду нам не дают этого делать. Индивидуализация отправила каждого из нас на поиски ресурсов, нужных для обеспечения полноценной жизни, но на каждом шагу мы вынуждены сражаться с экономикой и политикой, для которых мы лишь ничтожества. Мы живем в сознании того, что наша жизнь имеет уникальную ценность, но с нами обходятся так, словно нас не существует. По мере того как награды зрелого финансового капитализма ускользают из наших рук, нам остается ждать будущего в замешательстве, которое все чаще и чаще выливается в насилие. Мы рассчитываем на психологическое самоопределение, это то пространство, в котором разворачиваются наши мечты, поэтому потери, которые наносят нам сжимающиеся тиски нарастающего неравенства, бесправия, всепроникающей конкуренции и унижающего достоинство расслоения – не только экономические. Они бьют в самое больное место, повергая нас в смятение и горечь, потому что мы знаем, что имеем право на личное достоинство и право на жизнь на наших собственных условиях.

Глубочайшее противоречие нашего времени, писал социальный философ Зигмунт Бауман, – это «зияющая брешь между правом защищать свои права и возможностью управлять социальными условиями, которые делают такую защиту реальной… Именно из этой глубокой бреши выделяются наиболее ядовитые миазмы, отравляющие жизнь современных людей»[82]. Любая новая глава в многовековой истории освобождения человека, настаивал он, должна начинаться здесь. Может ли нестабильность второго модерна уступить место новому синтезу – третьему модерну, который преодолеет это противоречие, предложив подлинный путь к процветающей и полноценной жизни для многих, а не только для избранных? Какую роль в этом сыграет информационный капитализм?

V. Третий модерн

В какой-то момент в эту «зияющую брешь» устремилась Apple, и какое-то время казалось, что сплав капитализма с цифровыми технологиями, предложенный компанией, может положить начало новому курсу в направлении этого третьего модерна. Перспектива цифрового капитализма, ориентированного на защиту наших прав, в течение первого десятилетия нашего столетия вызвала много энтузиазма среди людей второго модерна по всему миру. Новые компании, такие как Google и Facebook, посеяли надежды на переход на новую ступень в новых, имеющих критически важное значение сферах, освободив информацию и людей от оков старых институтов, позволив нам находить тех и то, кого и что мы хотели найти, тогда и так, когда и как мы хотели искать или связываться.

Инверсия Apple подразумевала доверительные отношения защищенности и взаимности, основанные на выстраивании коммерческой деятельности в соответствии с подлинными интересами потребителей. Это было обещанием новой формы цифрового рынка, которая могла бы преодолеть нашу коллизию – первый намек на капитализм третьего модерна, вызванного к жизни самоопределяющимися устремлениями людей и неразрывно связанного с цифровой средой. Возможность «моей жизни, так как я хочу, по цене, которую я могу себе позволить» была гуманистическим обещанием, которое быстро оказалось в самом сердце коммерческого цифрового проекта: от iPhone и заказов «в один клик» до массовых открытых онлайн-курсов, услуг по индивидуальному запросу и сотен тысяч сетевых бизнесов, приложений и устройств.

Конечно, были ошибки, провалы и уязвимости. Потенциальное значение новой молчаливой логики Apple никогда полностью не осознавалось даже самой компанией. Вместо этого корпорация породила устойчивый поток противоречий, которые говорили о том, что все идет по-старому. Apple критиковали за грабительскую ценовую политику, экспорт рабочих мест, эксплуатацию персонала в своих магазинах, снятие с себя ответственности за условия труда на своих предприятиях, сговоре с целью снижения заработной платы с помощью незаконных неконкурентных соглашений о найме сотрудников, систематическое уклонение от уплаты налогов и отсутствие заботы об окружающей среде – если назвать лишь некоторые из нарушений, которые, казалось, сводили на нет неявный общественный договор, рождавшийся из собственной уникальной логики компании.

Когда дело доходит до подлинной экономической «мутации», всегда существует напряженность между чертами новой формы и родительской особью. Старое и новое переплетаются невиданным образом. Бывает, элементы мутации находят для себя подходящую среду, благоприятную для «отбора» и размножения. В этих случаях новая форма имеет шанс полностью институционализироваться и нащупать свою уникальную траекторию движения в будущее. Но чаще судьба потенциальных мутаций решается в «переходном периоде», когда они не могут преодолеть гравитационное притяжение устоявшихся практик[83].

Был ли смелый шаг Apple мощной новой экономической мутацией, проходящей период испытаний методом проб и ошибок, на пути к удовлетворению потребностей новой эпохи или это был случай краха в «переходном периоде»? В своем энтузиазме, находясь в растущей зависимости от технологий, мы часто забывали, что те же самые силы капитала, от которых мы бежали в «реальном» мире, быстро прибирали к рукам цифровую сферу. Это сделало нас уязвимыми и застало врасплох, когда ранние надежды информационного капитализма столкнулись с более мрачной действительностью. Мы праздновали весть о том, что «помощь уже идет», но тревожные вопросы все чаще проникали сквозь мглу, раз за разом сопровождаясь предсказуемыми взрывами гнева и возмущения.

Почему сервис Google Gmail, запущенный в 2004 году, сканировал частную переписку для генерирования рекламных объявлений? Как только первая пользовательница Gmail увидела первое объявление, основанное на содержании ее личной переписки, общественная реакция была мгновенной. Многие отшатнулись в возмущении; другие растерялись. Как пишет историк Google Стивен Леви:

Размещая рекламу, связанную с контентом, Google, казалось, почти упивается тем фактом, что личные данные пользователей целиком зависят от политики и добросовестности компании, которой принадлежали серверы. И поскольку эти объявления приносили прибыль, Google дал понять, что воспользуется ситуацией[84].

В 2007 году Facebook запустил Beacon, подавая его как «новый способ общественного распространения информации». Beacon позволил рекламодателям, размещающим рекламу в Facebook, отслеживать действия пользователей в интернете, без разрешения публикуя информацию об их покупках на их странице. Большинство было возмущено наглостью компании, которая, во-первых, следила за ними в интернете и, во-вторых, узурпировала их способность контролировать раскрытие касающихся их фактов. Основатель Facebook Марк Цукерберг был вынужден закрыть эту программу, но к 2010 году он объявил, что неприкосновенность частной жизни больше не является социальной нормой, а затем похвалялся тем, что ослабил «политику конфиденциальности» компании в соответствии с этим утверждением о новых общественных правилах игры, полностью отвечающим его интересам[85]. Цукерберг, по-видимому, не читал то, как описал свой опыт с Beacon пользователь Джонатан Тренн:

Я купил на Overstock.com набор обручальных колец с бриллиантами, готовя новогодний сюрприз для своей подруги… Через несколько часов, к моему потрясению, мне звонит один из моих лучших друзей и с радостным удивлением «поздравляет» меня с помолвкой (!!!). Представьте мой ужас, когда я узнал, что магазин опубликовал подробности моей покупки (включая ссылку на товар и его цену) на моей странице в Facebook, а также в уведомлениях всем моим друзьям. ВСЕМ МОИМ ДРУЗЬЯМ, включая мою подругу, всех ее друзей и т. д… ВСЁ ЭТО БЕЗ МОЕГО СОГЛАСИЯ ИЛИ ВЕДОМА. Сюрприз испорчен, я был в полном расстройстве. То, что должно было стать чем-то особенным, воспоминанием на всю жизнь для моей подруги и меня, было уничтожено абсолютно подковерным и возмутительным вторжением в частную жизнь. Шею бы свернуть людям из оверстока и фейсбука, которые решили, что это будет хорошей идеей. Это создает кошмарный прецедент в сети, и часть моей жизни для меня теперь разрушена[86].

Среди множества обманутых надежд в области защиты прав, вездесущие «пользовательские соглашения» были одними из самых коварных[87]. Юристы называют их «договорами присоединения», поскольку они навязывают пользователям условия типа «соглашайся или уходи», и пользователи соглашаются, нравится им это или нет. Онлайн-«договоры», такие как пользовательские соглашения, также называют «договорами по клику», потому что, как показывает множество исследований, большинство людей принимают кабальные условия этих договоров, просто нажимая на кнопку с надписью «Согласен», даже не прочитав соглашение[88]. Во многих случаях простой просмотр веб-сайта означает, что тем самым вы принимаете пользовательское соглашение, даже если вы об этом не знаете. Специалисты отмечают, что эти цифровые документы избыточно длинны и сложны отчасти именно для того, чтобы отбить у пользователей желание читать эти условия, поскольку их составители прекрасно знают, что большинство судов поддержат законность «договоров по клику», несмотря на очевидное отсутствие осмысленного согласия[89]. Председатель Верховного суда США Джон Робертс признал, что сам он «не читает детальные условия компьютерных соглашений»[90]. В довершение всего условия обслуживания могут быть изменены фирмой в одностороннем порядке в любое время без уведомления конкретного пользователя или получения согласия с его стороны, и эти условия обычно затрагивают другие компании (партнеров, поставщиков, тех кто занимается сбытом, рекламных посредников и т. д.) без указания на или принятия ответственности за их условия обслуживания. Эти «соглашения» навязывают пользователю заведомо проигрышный бесконечный регресс, который профессор права Нэнси Ким назвала «садистским».

Правоведу Маргарет Радин характер таких «соглашений» напоминает происходящее в «Алисе в Стране чудес». Действительно, священные понятия «соглашения» и «обещания», столь важные для эволюции института договора, начиная с римских времен, превратились в символический сигнал-талисман, «просто указывающий на то, что фирма, применяющая договор присоединения, хочет, чтобы пользователь был волшебным образом связан соответствующими условиями»[91]. Радин называет это частным аналогом права государства на принудительное отчуждение собственности, односторонним присвоением чужих прав. Она рассматривает такие «соглашения» как моральную и демократическую «деградацию» верховенства закона и института договора, извращение, которое перестраивает права пользователей, дарованные путем демократического процесса, «заменяя их на систему, которую желает навязать фирма… Чтобы взаимодействовать с фирмой, пользователи должны перейти в правовую вселенную, разработанную самой фирмой»[92].

Для подобной деградации необходима была цифровая среда. Ким отмечает, что бумажные документы раньше накладывали естественные ограничения на контрактное поведение просто в силу расходов на производство, распространение и архивирование. Бумажные контракты требуют физической подписи, что ограничивает бремя, которое фирма может наложить на покупателя, требуя, чтобы он прочел множество страниц, набранных мелким шрифтом. Цифровые условия, напротив, «невесомы». Их можно расширять, воспроизводить, распространять и архивировать без дополнительных затрат. Как только фирмы поняли, что суды были склонны признавать законность их «соглашений по клику» и «соглашений в силу просмотра», ничто не мешало им расширять охват этих ущербных договоров, «чтобы извлекать за счет потребителей дополнительные выгоды, не связанные с изначальной транзакцией»[93]. Это совпало с открытием поведенческого излишка, которое мы рассматриваем в главе 3, и в пользовательские соглашения стали включать нелепую и извращенную «политику конфиденциальности», запуская еще один бесконечный регресс этих условий экспроприации. Даже бывший председатель Федеральной торговой комиссии Джон Лейбовиц публично заявил: «Мы все согласны с тем, что потребители не читают политики конфиденциальности»[94]. В 2008 году два профессора Университета Карнеги—Меллона подсчитали, что осмысленное прочтение всех политик конфиденциальности, с которыми пользователь сталкивается в течение года, требует 76 полных рабочих дней, что вылилось бы в общенациональную упущенную выгоду в 781 миллиард долларов США[95]. Сегодня эти цифры уже намного выше. Тем не менее большинство пользователей остаются в неведении об этих «грабительских» условиях, которые, по словам Ким, позволяют фирмам «не торгуясь, приобретать права и скрытно устанавливать и внедрять необходимые им практики, прежде чем пользователи или надзорные органы осознают, что произошло»[96].

Поначалу казалось, что новые интернет-компании просто не понимают моральных, социальных и институциональных требований своей собственной экономической логики. Но с каждым новым корпоративным нарушением становилось все труднее не думать о том, что эти нарушения отражают чью-то задумку, а не чью-то ошибку. Хотя чудо Apple несло в себе семена экономических преобразований, это мало кто понимал: все это выглядело туманным даже для самой корпорации. Задолго до смерти своего легендарного основателя Стива Джобса частые злоупотребления ожиданиями пользователей вызывали вопросы о том, насколько хорошо корпорация понимает глубинную суть и исторический потенциал своих собственных детищ. Драматический успех iPod и iTunes вселил в интернет-пользователей чувство оптимизма по отношению к новому цифровому капитализму, но Apple так и не взяла на себя бремя последовательного, комплексного развития социальных и институциональных процессов, которые придали бы обещанию iPod отчетливо выраженную рыночную форму, как сделали когда-то Генри Форд и Альфред Слоан.

Эти события отражают простую истину о том, что подлинное экономическое преобразование требует времени и что мир интернета, его инвесторы и акционеры спешили и спешат. Кредо цифровых инноваций быстро перешло на язык «подрыва» и стало одержимо скоростью, его кампании проходили под флагом «созидательного разрушения». За эту знаменитую, роковую фразу, отчеканенную эволюционным экономистом Йозефом Шумпетером, ухватились как за способ узаконить то, что Кремниевая долина деликатно называет «инновациями без разрешения»[97]. Риторика разрушения продвигала философию истории, которую я называю «мальчишки и их игрушки», как будто одержать верх при капитализме значит повзрывать все кругом с помощью новых технологий. На деле анализ Шумпетера был гораздо более тонким и сложным, чем предполагает современная риторика разрушения.

Хотя Шумпетер рассматривал капитализм как «эволюционный» процесс, он также считал, что относительно немногие из непрерывно создаваемых им инноваций способны сыграть значимую эволюционную роль. Эти редкие события он называл мутациями. Это устойчивые, долговременные, качественные сдвиги в логике, теории и практике капиталистического накопления, а не случайные, временные или оппортунистические реакции на обстоятельства. Шумпетер настаивал, что этот эволюционный механизм запускается новыми потребностями потребителей, и согласование с этими потребностями является той движущей силой, которая стоит за устойчивыми мутациями: «капиталистический процесс не случайно, а в силу самого своего механизма все более поднимает уровень жизни масс»[98].

Чтобы мутация могла надежно закрепиться, ее новые цели и методы должны вылиться в новые институциональные формы:

Основной импульс, который приводит капиталистический механизм в движение и поддерживает его на ходу, исходит от новых потребительских благ, новых методов производства и транспортировки товаров, новых рынков и новых форм экономической организации, которые создают капиталистические предприятия.

Обратите внимание, что Шумпетер говорит «создают», а не «разрушают». В качестве примера «мутации» Шумпетер приводит «развитие экономической организации от ремесленной мастерской и фабрики до таких концернов, как US Steel»[99].

Шумпетер понимал созидательное разрушение как один из прискорбных побочных продуктов длительного и сложного процесса устойчивых творческих изменений. «Капитализм, – писал он, – создает и разрушает». В этом вопросе Шумпетер был непреклонен: «Созидательный отклик формирует весь ход последующих событий и их „долгосрочный“ исход <…> Созидательный отклик меняет социальные и экономические ситуации к лучшему <…> Вот почему созидательный отклик является необходимым элементом исторического процесса: никакое детерминистическое кредо ничего с этим не поделает»[100]. Наконец, вопреки риторике Кремниевой долины и ее культу скорости, Шумпетер утверждал, что подлинная мутация требует терпения:

поскольку мы имеем дело с процессом, каждый элемент которого требует значительного времени для того, чтобы определить его основные черты и окончательные последствия, бессмысленно оценивать результаты этого процесса на данный момент времени: мы должны делать это за период, состоящий из веков или десятилетий[101].

Эволюционная значимость «мутации» в построениях Шумпетера подразумевает высокий порог, который преодолевается лишь со временем, c помощью серьезной работы по изобретению новых институциональных форм, укорененных в новых потребностях новых людей. Творческим разрушением может считаться лишь относительно небольшая часть разрушения, особенно в отсутствие сильного «двойного процесса». Это иллюстрирует шумпетеровский пример компании US Steel, основанной одними из самых скандальных «баронов-разбойников» «позолоченного века», включая Эндрю Карнеги и Дж. П. Моргана. Под давлением все более настойчивого «двойного процесса» US Steel в конечном итоге институционализировала справедливые в отношении работников практики в виде профсоюзов и коллективных переговоров, а также внутренних рынков труда, карьерных лестниц, профессиональных иерархий, гарантий занятости, обучения и развития, продолжая при этом внедрять свои технологические достижения в массовое производство.

Мутация – это не сказка и не утопия; это рациональный капитализм, через демократические институты связанный взаимовыгодными отношениями с людьми. Мутации в корне меняют природу капитализма, смещая его в сторону тех, кому он должен служить. Это далеко не такой красивый и завлекательный подход, как тот, который предлагает теория «мальчишек и их игрушек», но это то, что нужно для преодоления коллизии и перехода к третьему модерну.

VI. Надзорный капитализм заполняет пустоту

Новое поколение экономической власти быстро заполнило пустоту, в которой каждый случайный поисковый запрос, лайк и клик превратился в актив, который должен отслеживаться, анализироваться и монетизироваться какой-то компанией, и это произошло в течение десятилетия после дебюта iPod. Как будто акула все это время молча кружила в глубине, лишь иногда ненадолго выныривая, чтобы ухватить свежий кусок добычи. В конце концов компании начали объяснять эти нарушения как необходимую компенсацию за «бесплатные» интернет-услуги. Конфиденциальность, говорили они, – это цена, которую нужно заплатить за многочисленные выгоды, которые несет с собой доступ к информации, связи и другим цифровым благам, когда, где и в таком виде, в каком вы их хотите. Эти объяснения отвлекали нас от эпохальных перемен, которым суждено было переписать правила капитализма и цифрового мира.

Оглядываясь назад, мы понимаем, что все эти многочисленные и разноречивые нарушения ожиданий пользователей были на самом деле крошечными глазкми, сквозь которые можно было заглянуть внутрь быстро крепнущей институциональной формы, учившейся использовать потребности второго модерна и уже привычные нормы «роста для избранных» в качестве средства для совершенно нового рыночного проекта. Со временем акула проявила себя как быстро размножающийся, систематический, внутренне слаженный новый вариант информационного капитализма, нацеленный на господство. Свой путь в историю прокладывала беспрецедентная разновидность капитализма – надзорный капитализм.

Эта новая рыночная форма задействует уникальную логику накопления, в которой основополагающим механизмом превращения инвестиций в прибыль является надзор. Ее быстрый рост, институциональное совершенствование и значительное расширение поставили под сомнение молчаливые обещания инверсии, начатой Apple и ориентированной на интересы пользователя. В более широком плане рост надзорного капитализма предал надежды и ожидания многих «граждан сети», которым были дороги освободительные обещания сетевой среды[102].

Надзорный капитализм повелевал чудесами цифрового мира, чтобы удовлетворить нашу потребность в полноценной жизни, обещая волшебство неограниченной информации и тысячи способов предвидения наших потребностей и облегчения тягот наших опустошенных жизней. Мы приветствовали его в наших сердцах и домах своими собственными ритуалами гостеприимства. Как мы подробно рассмотрим в последующих главах, благодаря надзорному капитализму ресурсы для полноценной жизни, которые мы ищем в цифровой сфере, теперь таят в себе угрозы нового сорта. При этом новом режиме момент удовлетворения наших потребностей является также тем самым моментом, когда на нас набрасываются для извлечения поведенческих данных, и все это ради выгоды других людей. Результатом оказывается извращенная смесь, состоящая из новых возможностей, неразрывно переплетенных с новыми ограничениями. В отсутствие решительного общественного ответа, который ограничил бы или объявил эту логику накопления вне закона, надзорный капитализм, по всей видимости, готов стать доминирующей формой капитализма нашего времени.

Как это случилось? Это вопрос, к которому мы будем возвращаться на протяжении всей этой книги по мере накопления новых догадок и ответов. Пока что можно признать, что на протяжении многих веков мы считали основной угрозой государственную власть. Из-за этого мы оказались совершенно не готовыми защищаться от новых компаний с оригинальными названиями, под руководством молодых гениев, которые, казалось, могли дать нам именно то, чего мы так жаждали, бесплатно или почти бесплатно. Самые опасные последствия этого нового режима, непосредственные и долгосрочные, трудно было осознать или осмыслить, поскольку их скрывала молниеносная быстрота его действий, прячущихся за дорогими и непонятными машинными операциями, скрытными корпоративными практиками, мастерской отвлекающей риторикой и целенаправленным присвоением не принадлежащих ему культурных ценностей. По ходу дела термины, значения которых мы считаем позитивными или по крайней мере банальными, – «открытый интернет», «функциональная совместимость» и «подключенность», – были незаметно задействованы для целей рыночного процесса, в ходе которого людей превращают в средства для достижения чужих рыночных целей.

Надзорный капитализм пустил корни настолько быстро, что, если не считать горстки ученых-правоведов и технически подкованных активистов, он сумел оставить нас в неведении о своем существовании и ловко ушел от необходимости испрашивать у нас разрешение. Как мы более подробно обсудим в главе 4, надзорный капитализм немыслим вне цифровой сферы, но неолиберальная идеология и политика также обеспечили среду, в которой он смог процветать. Эта идеология и ее практическая реализация принуждают людей второго модерна к кабальной сделке, лежащей в основе логики накопления надзорного капитализма, в ходе которой информация и коммуникация выкупаются в обмен на доходные поведенческие данные, финансирующие его безмерный рост и прибыль. Любые попытки помешать надзорному капитализму или подорвать его должны будут столкнуться с этим более широким институциональным ландшафтом, который защищает и поддерживает его деятельность.

История – не лаборатория экспериментатора, и мы не можем сказать, могла ли Apple, если бы у нее было другое руководство, больше времени или какие-то другие условия, разглядеть, усовершенствовать и институционализировать свое главное преимущество, как это сделали в свое время Генри Форд и Альфред Слоан. И эта возможность никоим образом не утрачена навсегда. Напротив, мы еще можем увидеть создание нового синтеза для третьего модерна, в котором подлинная инверсия и обновленный общественный договор будут закреплены как принципы нового рационального цифрового капитализма, повернувшегося лицом к обществу и поддерживаемого демократическими институтами. Тот факт, что Шумпетер отмерял сроки для такой институционализации десятилетиями или даже столетиями, остается важным примечанием ко всей нашей истории.

Эти события тем более опасны, что не могут быть сведены к какому-то из уже известных зол – монополии, конфиденциальности – и, следовательно, привычные средства не подходят для борьбы с ними. Новое зло, с которым мы сталкиваемся, несет с собой вызовы неприкосновенности личности, и главным среди них я считаю вызовы базовым правам, связанным с суверенитетом личности, включая право на жизнь в будущем времени и право на личное святилище. Каждое из этих прав взывает к способности принимать самостоятельные решения и личной автономии как важнейшим предпосылкам свободы действий и самого понятия демократического порядка.

Сегодня, однако, крайняя асимметрия знания и власти в пользу надзорного капитализма ведет к упразднению этих базовых прав по мере того, как наши жизни в одностороннем порядке преобразуются в данные, экспроприируются и утилизируются с помощью новых форм социального контроля, все это на службе чужим интересам, без нашего ведома и в отсутствие способов противодействия. Нам еще предстоит изобрести политические механизмы и новые формы совместных действий – современный эквивалент социальных движений конца XIX и XX века, призванный обуздать дикий капитализм и сделать его совместимым с обществом, – действий, которые помогут отстоять наше право на человеческое будущее. И хотя работа над этими изобретениями еще только предстоит, эта мобилизация и вызванное ею сопротивление станут ключевым полем битвы, на котором развернется борьба за человеческое будущее.

9 августа 2011 года события рикошетили между двумя совершенно разными взглядами на третий модерн. Один взгляд был основан на цифровом обещании более доступной информации в контексте индивидуализированных экономческих и социальных отношений. Другой отражал суровую реальность массового отчуждения и господства элиты. Но уроки того дня еще не были полностью учтены, когда свежие ответы – или, говоря более осторожно, слабые проблески ответов, нежные, как полупрозрачная кожа новорожденного, – обратили на себя внимание всего мира, принесенные вместе со струящимися ароматами испанской лаванды и ванили.

VII. За человеческое будущее

Ранним утром 9 августа 2011 года восемнадцатилетняя Мария Елена Монтес сидела на прохладном мраморном полу кондитерской, уже сто лет принадлежащей ее семье, в Барселоне, в районе Эль-Раваль, потягивая из чашечки сладкий кофе с молоком, убаюкиваемая предрассветным копошением голубей на площади, в ожидании, пока расстоятся несколько противней с пропитанными ромом цыганскими пирожными.

Кондитерская La Dulce занимала тесное средневековое здание, притулившееся на крошечной площади на одной из тех немногих улиц, которые избежали как сноса, так и реновации в духе яппи. Благодаря усилиям семьи Монтес прошедшие десятилетия не оказали видимого влияния на заветную для них пекарню. Каждое утро они с любовью наполняли сверкающие стеклянные витрины хрустящими, усыпанными сахаром чуррос, нежными бунуэлос, истекающими ванильным кремом, крошечными клубничными пирожками на бумажных тарелочках, масляным печеньем мантекадо, спиральными булочками энсаймада, густо посыпанными сахарной пудрой, воздушным печеньем мадлен, рассыпчатыми пестинью и особыми флао по рецепту прабабушки Монтес – десертами из свежего молочного сыра с добавлением испанской лаванды, фенхеля и мяты. Там были также пирожные с миндалем и красным апельсином – по словам сеньоры Монтес, точно такие же, какие когда-то подавались королеве Изабелле. Мороженое с оливковым маслом, приправленное анисом, наполняло емкости в сияющей белой морозильной камере вдоль стены. Старый потолочный вентилятор медленно вращался, насыщая ароматами меда и дрожжей каждый уголок нестареющей комнаты.

Изменилось лишь одно. В любой другой год в это время августа мы застали бы Марию Елену и ее семейство в их летнем домике, укрытом в сосновой роще недалеко от приморского городка Палафружель, где они отдыхали каждое лето уже несколько поколений ее семьи. В августе 2011 года, однако, ни Монтес, ни их покупатели и друзья не пошли в отпуск. Экономический кризис ударил по стране, как черная чума, сократив потребление и подняв уровень безработицы до 21 %, самого высокого в ЕС, и до потрясающих 46 % среди людей в возрасте до 24 лет. В Каталонии, где расположена Барселона, 18 % из ее 7,5-миллионного населения оказались за чертой бедности[103]. Летом 2011 года немногие могли позволить себе простое удовольствие провести август на море или в горах.

Вновь стали поступать настойчивые предложения продать здание и позволить будущему наконец поглотить La Dulce. Семья могла бы комфортно жить на доходы от продажи кондитерской, даже на невыгодных условиях, которые они были бы вынуждены принять. Дела шли вяло, но сеньор Фито Монтес отказывался увольнять кого-либо из сотрудников, которые, после многих лет постоянной работы, образовали нечто вроде большой семьи. Почти все, кого они знали, говорили, что конец неизбежен и что Монтес должны ухватиться за эту возможность достойного выхода. Но семья была полна решимости пойти на все жертвы, чтобы сохранить кондитерскую La Dulce для будущего.

Всего три месяца назад Хуан Пабло и Мария ездили в Мадрид, чтобы присоединиться к тысячам демонстрантов в Пуэрта-дель-Соль, где державшийся в течение месяца лагерь сделал движение Los Indignados, известное также как «движение 15-M», новым голосом народа, доведенного до крайней точки экономикой презрения. Все, что осталось сказать, это «Ya. No mas!» – «Хватит!». Стечение такого количества граждан в Мадриде привело к волне протестов по всей стране, и в конечном итоге эти протесты уступят место новым политическим партиям, включая Подемос. Во многих городах возникли соседские собрания, и как раз накануне вечером Монтес присутствовали на одном из таких собраний в Эль-Равале.

Те вечерние разговоры были еще свежи в памяти, когда ранним днем 9 августа они собрались в своей квартире над кондитерской, чтобы разделить дневную трапезу и обсудить судьбу La Dulce, не очень понимая, что задумал Папа Монтес.

«Банкиры могут не знать об этом, – рассуждал Фито Монтес, – но будущее будет нуждаться в прошлом. Ему, будущему, понадобятся эти мраморные полы и сладость моих цыганских пирожных. Они относятся к нам, как к цифрам в бухгалтерской книге, как будто они просматривают цифры жертв авиакатастрофы. Они верят, что будущее принадлежит только им. Но у каждого из нас есть своя история. У каждого из нас есть своя жизнь. Никто кроме нас не заявит о нашем праве на будущее. Будущее – это и наш дом».

С облегчением вздохнув, Мария и Хуан Пабло обрисовали свой план. Хуан Пабло временно откажется от учебы в университете, а Мария Елена отложит поступление туда. Они постараются расширить оборот La Dulce, предлагая доставку на дом и услуги кейтеринга. Всем придется урезать зарплату, но никому не придется уйти. Всем надо будет затянуть пояса, кроме пухленьких бунуэлос и их великолепных собратьев, гордо выстроившихся аккуратными восхитительными рядами.

Страницы: 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга о том, как разумные существа помогают друг другу развиваться и выживать, преодолевая трудности...
Только обретая власть над своим сознанием, эмоциями, энергией и телом, можно обрести власть над врем...
Смерть знаменитого писателя Алана Конвея поставила точку в редакторской карьере Сьюзен Райленд. Тепе...
Самая страшная тюрьма – та, что внутри тебя…Девочка-детоубийца… Как такое возможно? Автор, детский п...
От всемирно известного автора, чьи романы публикуются более, чем в 120 странах. Моментальный бестсел...
Почти весь набор наших установок, например человеческое равенство и достоинство, забота о слабых, ос...