Бесконечная шутка Уоллес Дэвид

Все персонажи и события книги вымышлены.

Любое сходство с реальными людьми не подразумевалось автором и является либо совпадением, либо плодом вашего собственного воспаленного воображения.

Там, где названия реальных мест, корпораций, учреждений и общественных деятелей переносятся на выдуманный материал, они обозначают исключительно выдуманный материал, а не что-либо реально существующее.

Помимо Закрытых собраний только для алкоголиков Общество анонимных алкоголиков города Бостон, Массачусетс, проводит Открытые собрания, куда могут прийти все заинтересованные просто послушать, сделать пометки, засыпать людей вопросами и т. д. На этих Открытых собраниях я пообщался со многими участниками: все они были невероятно терпеливыми, словоохотливыми, щедрыми и готовыми помочь.

Я могу придумать лишь один способ выразить этим мужчинам и женщинам свою искреннюю признательность: не благодарить их по имени.

Год «Радости»

Я сижу в кабинете, окруженный головами и телами. Моя поза сознательно копирует форму жесткого стула. Это холодная комната в администрации университета, с обитыми деревом стенами, картиной кисти Ремингтона и двойными стеклопакетами, отсекающими ноябрьское пекло, изолированная от административного шума приемной, где только что принимали дядю Чарльза, мистера Делинта и меня.

И вот я нахожусь здесь.

В пространстве над летними спортивными пиджаками и полувиндзорскими узлами вдоль полированного соснового конференц-стола, на котором играет паучий блик аризонского полдня, висят три лица. Это деканы: по приему студентов, спортивной и научной работе. Я не знаю, кому какое принадлежит.

Кажется, я выгляжу сдержанно, возможно, даже дружелюбно, хотя мне говорили, что не стоит отходить от вежливой сдержанности и изображать дружелюбие или улыбку.

Я пытаюсь скрестить ноги как можно аккуратнее, лодыжку на колено, руки держу на брюках. Пальцы сцепил в замок, для меня они похожи на зеркальную серию букв X. Остальные люди в комнате для собеседований: декан литературной кафедры университета, тренер по теннису и проректор академии мистер О. Делинт. Ч. Т. рядом со мной, остальных – соответственно сидящего, стоящего и стоящего – я вижу лишь краем глаза. Тренер по теннису звенит мелочью в карманах. Кажется, в воздухе стоит еле заметный желудочно-кишечный запах. Рифленая подошва моей спонсорской найковской кроссовки параллельна трясущемуся лоферу сводного брата моей матери. Он здесь в качестве ректора академии, сидит на стуле вроде как справа от меня, тоже напротив деканов.

Декан слева – худощавый и желтолицый, его застывшая улыбка напоминает едва различимый оттиск в неподатливом материале, – относится к тому типу людей, который я особенно ценю в последнее время: он не требует никаких ответов, излагая мою историю вместо меня, для меня. Получив от похожего на лохматого льва среднего декана пачку распечаток, худощавый с улыбкой заводит разговор скорее со страницами, чем со мной.

– Тебя зовут Гарольд Инканденца, восемнадцать лет, дата окончания среднего образовательного заведения на данный момент приблизительно через месяц, обучаешься в Энфилдской теннисной академии-интернате, Энфилд, штат Массачусетс, где и проживаешь, – его прямоугольные очки для чтения похожи на два теннисных корта, поваленных набок. – По словам тренера Уайта и декана [неразборчиво], ты – многообещающий теннисист-юниор с региональным, национальным и континентальным рейтингом, потенциальный член ОНАНСУА; тренер Уайт решил зачислить тебя в команду по результатам переписки с присутствующим здесь доктором Тэвисом, которая имела место быть… начиная с февраля этого года, – верхние страницы аккуратно перемещаются в конец пачки. – Ты находишься на проживании в Энфилдской теннисной академии с семи лет.

Я раздумываю, стоит ли рискнуть и почесать подбородок справа, где у меня жировик.

– Тренер Уайт сообщает нам, что, по его мнению, программа и достижения Энфилдской теннисной академии заслуживают всяческого уважения и что команда Университета Аризоны немало приобрела в прошлом благодаря зачислению некоторых бывших выпускников ЭТА, один из которых, мистер Обри Ф. Делинт, присутствует сегодня с тобой. Тренер Уайт и его команда убедили нас…

Речь желтого администратора бедна, зато, должен признать, предельно понятна. У Литературной кафедры явный перебор с бровями. Правый декан как-то странно разглядывает мое лицо.

Слово берет дядя Чарльз: он догадывается, что деканы предрасположены с осторожностью относиться к его утверждениям, так как, вполне возможно, он похож на слишком горячего сторонника ЭТА, но он может заверить присутствующих, что все вышеперечисленное правда и что сейчас в Энфилдской теннисной академии обучаются десять из тридцати топовых теннисистов-юниоров во всех возрастных категориях, и что я, обычно откликающийся на «Хэла», – «из самых сливок». Правый и средний деканы профессионально улыбаются; Делинт и тренер склоняют головы, левый декан откашливается:

– …что уже на первом курсе ты сможешь помочь университетской теннисной команде добиться больших успехов. Мы очень рады, – он то ли говорит, то ли читает, убирая страницу в низ пачки, – что соревнование какой-то немалой важности подарило нам возможность пообщаться с тобой и обсудить твое заявление на возможное поступление, обучение и предоставление стипендии.

– Меня просили добавить, что Хэл был посеян под третьим номером в разряде одиночек не старше 18 лет на престижных Юго-Западных пригласительных играх «Вотабургер» в Рэндольфском теннисном центре, – говорит, предположительно, Спортивная часть. Он склонил голову, я вижу его конопатый скальп.

– В Рэндольф-Парке, рядом со знаменитым комплексом «Эль Кон Мариотт», – вставляет Ч. Т., – весь контингент академии в один голос говорит, что это площадка высшего уровня, и…

– Именно так, Чак. И что, по словам Чака, Хэл уже оправдал посев, он достиг полуфинала, одержав, по-видимому, впечатляющую победу сегодня утром, а завтра он снова играет в Центре с победителем сегодняшнего четвертьфинала, матч, если не ошибаюсь, назначен на 08:30…

– Они пытаются начать до того, как начнется здешняя адская жара. Ну хоть сухо будет.

– …и, оказывается, уже прошел квалификацию для зимнего Континентального турнира в закрытых помещениях, в Эдмонтоне, как сообщает нам Кирк… – он задирает голову вверх и влево, чтобы взглянуть на тренера, чья белозубая улыбка буквально сияет на фоне солнечных ожогов на лице. – А это действительно весьма впечатляет, – декан улыбается, смотрит на меня. – Все ли правильно, Хэл?

Ч. Т. расслабленно скрестил руки; его трицепсы покрыты россыпью прохладных солнечных бликов.

– Все так. Билл. – он улыбается. Его усы всегда выглядят как-то криво. – И я вам даже больше скажу: Хэл очень взволнован, рад и взволнован, что его третий год подряд приглашают на Пригласительные, он рад вернуться в любимые места, рад встрече с вашими выпускниками и тренерским составом, а также тому, что уже оправдал столь высокий посев при довольно сильной конкуренции на этой неделе, что до сих пор остается в игре, и, как говорится, его песенка еще не спета, так сказать, но, разумеется, больше всего он рад шансу встретиться с вами, господа, и взглянуть на здешние условия. Все, что он здесь видел, по высшему разряду.

Повисла тишина. Делинт ерзает спиной по деревянной панели стены и меняет точку опоры. Мой дядя радужно улыбается, поправляет и так ровный ремешок часов. 62,5 % лиц в комнате смотрят на меня с приятным ожиданием. Сердце стучит в груди, как ботинок в стиральной машине. Я пытаюсь изобразить на лице то, что, как мне кажется, люди примут за улыбку. Поворачиваюсь туда-сюда, совсем чуть-чуть, как бы адресуя улыбку всем присутствующим.

И снова тишина. Брови желтого декана образуют параболу. Двое других смотрят на Литературную кафедру. Тренер сделал шаг к широкому окну, поглаживает короткостриженый затылок. Дядя Чарльз гладит руку чуть выше часов. По блеску соснового стола движутся острые кривые тени пальм, тени голов похожи на черные луны.

– Чак, с Хэлом все в порядке? – спрашивает Спортивная часть. – Кажется, он… ну, скривился. У него что-то болит? У тебя что-то болит, сынок?

– Хэл здоров как бык, – дядя улыбается и непринужденно отмахивается. – Просто у него, скажем так, наверно, лицевой тик, совсем небольшой, от адреналина, ведь он находится в вашем весьма впечатляющем кампусе, и оправдывает свой посев, и пока не отдал ни одного сета, и получил настоящее официальное предложение в письменном виде от тренера Уайта не только без регистрационного сбора, но и со стипендией на проживание, на бланке Пацифик-10, и готов, весьма вероятно, как он мне сообщил, прямо сегодня подписать национальный договор о намерении, – Ч. Т. смотрит на меня, взгляд у него пугающе добрый. Я поступаю благоразумно: расслабляю все мимические мышцы, стираю с лица всякое выражение. Осторожно вперяю взгляд в кекулеанский[1] узел галстука декана в центре.

Мой молчаливый ответ на ожидающее молчание каким-то образом влияет на атмосферу в комнате, пыль и катышки с пиджаков завихряются у кондиционера и дергано танцуют в косом луче света из окна, воздух над столом – как над стаканом только что налитой сельтерской. Тренер с легким акцентом – ни британским, ни австралийским, – говорит Ч. Т., что собеседование с абитуриентом, пусть это обычно и приятная формальность, окажет более яркое впечатление, если дать абитуриенту говорить самому за себя. Правый и средний деканы склонились друг к другу, что-то тихо обсуждают, их тела образовали нечто вроде вигвама из кожи и волос. Полагаю, скорее всего, теннисный тренер перепутал «оказать впечатление» с «создать впечатление», хотя тогда «оказать влияние», пусть и более неуклюжий оборот, с фонетической точки зрения здесь более уместен как ошибка. Декан с плоским желтым лицом подался вперед, оскалил зубы, кажется изображает тревогу. Он сводит ладони над поверхностью конференц-стола. Его пальцы как будто спариваются, я же расцепляю свои серии из четырех «X» и крепко хватаюсь за края стула.

Нам нужно откровенно побеседовать о потенциальных проблемах, связанных с моим поступлением, им со мной, начинает говорить декан. Потом заводит речь об откровенности и ее значении.

– У моего отдела накопились некоторые вопросы касательно результатов твоих тестов, Хэл, – он смотрит на цветную таблицу стандартизированных оценок в траншее, образованной его руками. – Приемная комиссия ознакомилась с результатами тестов, которые, – уверен, ты сам знаешь и сможешь объяснить, – которые, скажем так… ниже среднего.

От меня ждут объяснений.

Очевидно, этот действительно весьма искренний желтый декан слева и есть глава приемной комиссии. И, несомненно, маленькая птичья фигурка справа, стало быть, Спортивная часть, потому что морщины на лице гривастого декана в центре сложились в нечто, отдаленно похожее на выражение обиды, которое словно говорит «Я-ем-какую-то-дрянь-и-чрезвычайно-рад-что-мне-есть-чем-ее-запить», – профессиональное выражение сомнения у научных работников. Стало быть, Незатейливая Верность Стандартам сидит в середине. Мой дядя смотрит на Спортивную часть так, словно сбит с толку. Слегка ерзает на стуле.

Несоответствие между цветом рук и цветом лица у Приемной комиссии просто поражает.

– …результат устных экзаменов немного ближе к нулю, чем мы привыкли видеть у абитуриентов, особенно по сравнению с академсправкой из образовательного учреждения, где занимают руководящие должности твоя мать и ее брат… – он читает прямо с листа в эллипсе рук, – …судя по которой, за последний год результаты, да, немного снизились, но под «снизились» я подразумеваю то, что они стали выдающимися, тогда как последние три года были просто невероятными.

– Запредельными.

– В большинстве учебных заведений не ставят пятерок с несколькими плюсами, – говорит Литературная кафедра, выражение лица декана невозможно интерпретировать.

– Такое… как бы это сказать… несоответствие, – говорит Приемная комиссия, его лицо выражает откровенность и обеспокоенность, – должен признаться, служит своего рода тревожным сигналом потенциальной озабоченности при рассмотрении твоей кандидатуры на поступление.

– Тем самым мы просим тебя объяснить это несоответствие, если не сказать прямо – жульничество, – у Учебной части тонкий голосок, довольно абсурдный, учитывая огромный размер головы.

– Конечно же, под «невероятными» вы имели в виду очень-очень-очень впечатляющие, а не буквально «невероятные», конечно же, – говорит Ч. Т., кажется, не спуская глаз с тренера, который стоит возле окна и потирает шею под затылком. Пейзаж за огромным стеклом скудный – лишь слепящий свет и жаркое марево над растрескавшейся землей.

– Кроме того, ты предоставил нам не две, как положено, а целых девять вступительных работ, некоторые из них объемом с целую монографию, и все без исключения… – новый лист, – оценены разными рецензентами как «блистательные»…

Литкафедра:

– В своей оценке я намеренно использовал эпитеты «лапидарный» и «утонченный».

– …но в таких областях и с такими темами, – уверен, ты их хорошо помнишь, Хэл: «Неоклассические допущения в современной прескриптивной грамматике», «Прикладное применение новых трансформаций Фурье в голографически-миметическом кинематографе», «Становление героического стазиса в эфирном интертейнменте»…

– «Грамматика Монтегю и семантика физической модальности»?

– «Человек, который начал подозревать, что он сделан из стекла»?

– «Третичный символизм в юстинианской эротике»?

Теперь широко обнажая дряблые десны:

– Достаточно сказать, что нас искренне и откровенно беспокоит, что обладатель таких плачевных результатов тестов – впрочем, наверняка объяснимых, – является единственным автором этих работ.

– Не уверен, понимает ли Хэл, на что вы намекаете, – говорит мой дядя. Декан посередине теребит лацканы пиджака, разглядывая удручающие данные на распечатках.

– Приемная комиссия хочет сказать, что строго с академической точки зрения тут видятся проблемы с поступлением, которые Хэлу следует помочь уладить. В первую очередь абитуриент для университета – это будущий студент. Мы не можем принять студента, если есть основания полагать, что у него котелок не варит и его успехи на поле не играют никакой роли.

– Декан Сойер, конечно, имеет в виду корт, Чак, – говорит Спортивная часть, вывернув голову так, чтобы одновременно обращаться еще и к Уайту, стоящему позади. – Не говоря уже о правилах ОНАНАСС[2]. Их следователи всегда ищут хотя бы малейший намек на мошенничество.

Университетский тренер по теннису смотрит на свои часы.

– Если допустить, что эти оценки по госэкзаменам отражают истинные способности абитуриента, – тихим серьезным фальцетом говорит Научная часть, все еще глядя на документы так, словно перед ним тарелка с чем-то несъедобным, – я вам так скажу: на мой взгляд, это нечестно. Нечестно по отношению к другим претендентам. Нечестно по отношению к университетскому сообществу, – он смотрит на меня. – И особенно нечестно по отношению к самому Хэлу. Принять юношу только за его спортивные достижения – значит использовать его. Мы постоянно находимся под сотней проверок. Если мы примем тебя с твоими госами, сынок, нас могут обвинить в том, что мы тебя используем.

Дядя Чарльз просит тренера Уайта спросить Спортивную часть, стали бы они чинить препятствия, если бы я, скажем, был привлекательным для спонсоров гениальным футболистом. Я чувствую знакомую панику из-за того, что меня могут неправильно понять, в груди все грохочет. Я прикладываю все усилия для того, чтобы молча сидеть на стуле, без выражения, мои глаза – два огромных бледных нуля. Мне обещали помочь пройти через все это.

Но у дяди подавленный вид, словно его загнали в угол. Когда его загоняют в угол, в голосе Ч. Т. появляется странный тембр, как будто он кричит, уходя вдаль.

– Оценки Хэла в ЭТА – и здесь я должен подчеркнуть, что это академия, а не какие-нибудь лагерь или фабрика, именно академия, она аккредитована Содружеством Массачусетс и Североамериканской ассоциацией спортивных академий, сосредоточена на воспитании игроков и студентов, основана выдающимся интеллектуалом, чье имя, полагаю, вам не нужно напоминать, по строгой оксбриджской модели обучения Квадривиум-Тривиум, оснащена всем нужным оборудованием и укомплектована сертифицированным персоналом, – показывают, что котелок у моего племянника варит так, что переварит все, что надо переварить в Пасифик-10, и что…

Делинт подходит к тренеру по теннису, который качает головой.

– …он сможет почувствовать во всем происходящем отчетливый привкус предвзятости к неприоритетным видам спорта, – говорит Ч. Т., закидывая сначала левую ногу на правую, потом правую на левую, пока я слушаю, невозмутимо и внимательно.

Теперь насыщенная тишина в комнате стала враждебной.

– Мне кажется, сейчас самое время дать слово абитуриенту самому говорить за себя, – очень тихо говорит Научная часть. – Это, кажется, невозможно, пока вы находитесь здесь, сэр.

Спортивная часть устало улыбается из-под ладони, которой массирует переносицу:

– Может, подождешь секунду за дверью, Чак?

– Тренер Уайт мог бы проводить мистера Тэвиса и его помощника в приемную, – говорит желтый декан, улыбаясь в мои рассеянные глаза.

– …убедили, что все было улажено заранее, учитывая… – говорит Ч. Т., пока его и Делинта ведут к двери. Тренер по теннису потягивает гипертрофированную руку.

– Мы все здесь друзья и коллеги, – говорит Спортивная часть.

Это конец. Мне вдруг приходит в голову, что знак EXIT для человека, родным языком которого является латынь, выглядел бы как подсвеченная красным надпись «ОН УХОДИТ». Я бы подчинился позыву броситься и опередить их по дороге к двери, если бы был уверен, что именно это в итоге увидят присутствующие. Делинт что-то шепчет тренеру по теннису. Доносятся звуки клавиатур и телефонных консолей, когда дверь ненадолго открывается, потом плотно закрывается. Я наедине с руководящими лицами.

– …не хотели никого оскорбить, – говорит Спортивная часть, на нем желто-коричневый летний пиджак и галстук в мелких завитушках, – речь идет не только о физических способностях, которые, поверь мне, мы уважаем и хотим видеть на своей стороне.

– …не было вопросов, нам бы не хотелось так сильно поговорить непосредственно с тобой, понимаешь?

– …что, как мы знаем благодаря предыдущим заявкам, прошедшим через офис тренера Уайта, школа Энфилда находится под управлением, пусть и весьма эффективным, близких родственников твоего старшего брата – до сих пор помню, как его обхаживал предшественник Уайта, Мори Кламкин, – поэтому объективированность твоих оценок в данном случае могут очень легко подвергнуть сомнению…

– Кто угодно – АПУСА[3], зловредные программы Пацифик-10, ОНАНАСС…

Эти работы старые, да, но они мои; de moi. Но они старые, да, и не совсем соответствуют заданным темам вступительных сочинений в стиле «Самый ценный опыт в моей жизни». Сдай я работу прошлого года, вы бы решили, что это двухлетний ребенок просто долбил по клавишам клавиатуры, – даже вы, кто тут употребляет слово «объективированность». А в нашей новой, компактной компании, декан литературной кафедры начинает вести себя как альфа в стае, одновременно приобретая куда более женские повадки, чем казалось сперва: выставил бедро, руку положил на талию, при ходьбе поводит плечами, звенит мелочью в карманах, подтягивая штаны и садясь на стул, все еще теплый после Ч. Т., закидывает ногу на ногу и наклоняется так, что вторгается в мое личное пространство, и я вижу нервный тик бровей и сетку капилляров на устрицах под глазами, чувствую аромат кондиционера для белья и уже кислый запах мятной жвачки изо рта.

– …умный, толковый, но очень стеснительный мальчик – мы знаем, что ты очень стеснительный, Кирк Уайт рассказал нам о том, что поведал ему твой атлетически сложенный, хотя и немного чопорный инструктор, – мягко говорит он, положив руку, как мне кажется, на бицепс моего пиджака (хотя этого не может быть), – ты просто должен собраться с силами и рассказать свою версию истории этим господам, которые отнюдь не замышляют ничего плохого, а просто делают свою работу и одновременно пытаются соблюсти интересы всех сторон.

Я представляю, как сидят Делинт и Уайт, уперев локти в колени, словно в позе дефекации – позе всех спортсменов в перерыве, Делинт пялится на свои огромные большие пальцы, пока Ч. Т. меряет приемную шагами, описывая узкий эллипс и разговаривая по мобильнику. К собеседованию меня готовили, как мафиозного дона к заседанию по закону RICO. Сдержанно, безэмоционально молчать. Словно игра от обороны, которой меня учил Штитт: «лучший защита: пусть все само отскакивайт: ничего не делайт». Я бы рассказал вам все, что захотите, и даже больше, если бы то, что я говорю, было равно тому, что вы услышите.

Спортивная часть, высунув голову из-под крыла:

– …чтобы это не выглядело так, словно мы приняли тебя только из-за спортивных успехов. Это может дорого нам обойтись, сынок.

– Билл имеет в виду то, как это будет выглядеть со стороны, а вовсе не реальное положение вещей, пролить свет на которое можешь только ты, – говорит Литературная кафедра.

– …как будет выглядеть со стороны высокий спортивный рейтинг вместе с результатами тестов ниже нормы, заумными вступительными сочинениями и невероятными оценками, словно бы возникшими благодаря непотизму.

Желтый декан так сильно подался вперед, что на его галстуке теперь точно останется горизонтальная вмятина от края стола; у него болезненное, доброе и серьезное «прямо-без-дураков» лицо:

– Послушайте-ка, мистер Инканденца, Хэл, пожалуйста, просто объясни мне, сынок, почему конкретно нас не обвинят в том, что мы тебя используем. Почему завтра никто не придет и не скажет: «О, послушайте-ка, Университет Аризоны, а вы же тут используете паренька только из-за его тела, паренька такого робкого и застенчивого, что он и слова сказать не может, качка с фальшивыми оценками и купленной вступительной работой».

Свет, отразившись от поверхности стола под углом Брюстера, розой расцветает на внутренней стороне моих закрытых век. Я ничего не могу сделать, чтобы меня поняли.

– Я не просто качок, – говорю я медленно. Отчетливо. – Возможно, в моей академсправке за последний год есть небольшие преувеличения, возможно, – но их сделали, чтобы помочь мне в трудное время. Все оценки до этого de moi, – мои глаза закрыты; в кабинете тихо. – Я ничего не могу сделать, чтобы вы меня поняли, – я говорю медленно и отчетливо. – Давайте скажем, что сегодня я съел что-то не то.

Забавно, что сохраняет память, а что нет. Наш первый дом, в пригороде Уэстона, я почти забыл, – а вот мой старший брат Орин говорит, что помнит, как ранней весной был там с нашей мамой на заднем дворе, помогал Маман вспахивать холодную почву огорода. Март или начало апреля. Огород представлял собой прямоугольник из бечевки, натянутой между палочек от мороженого. Орин убирал камни и комья земли с пути Маман, а та управляла мотоблоком из проката – похожей на тележку штукой на бензине, которая ревела, чихала и брыкалась, и, по словам Орина, скорее она управляла Маман, а не наоборот; Маман очень высокая, и ей приходилось наклоняться до боли в спине, чтобы сдержать эту штуковину, ноги оставляли пьяные отпечатки на вспаханной земле. Он помнит, как посреди вспашки я вылетел из дома во двор, в какой-то красной пушистой пижаме с Винни-Пухом, весь в слезах-соплях и с чем-то, как сказал мой брат, очень неприятным на вид в поднятой ладони. Он говорит, мне было где-то пять, я был в слезах и весь пунцово-красный на холодном весеннем воздухе. Без конца что-то повторял; он не мог разобрать, пока мать не увидела меня и не выключила культиватор (в ушах звенело), и не подошла посмотреть, что это у меня в руке. Оказалось, огромный комок плесени – как предполагает Орин, из какого-нибудь темного угла в подвале дома, где всегда было тепло из-за печки и который каждую весну затапливало. Сам клочок брат описывает как нечто чудовищное: темно-зеленый, глянцевый, слегка волосатый, испещренный желтыми, оранжевыми и красными точками паразитических грибов. Но самое страшное, что он казался странно нецелым, надкусанным; и эта же тошнотворная дрянь была размазана у моего открытого рта. «Я это съел», – вот что я повторял. Потом протянул плесень Маман, а та перед грязной работой сняла линзы, и поначалу, склонившись надо мной, видела лишь своего плачущего ребенка, который что-то держит в руке; и из-за самого материнского из всех рефлексов она, кто больше всего на свете боялась гнили и грязи, взяла то, что отдало ей дитя, – и сколько использованных салфеток, выплюнутых леденцов, пережеванных жвачек в скольких кинотеатрах, аэропортах, машинах, теннисных центрах она уже вот так взяла? О. просто стоял, говорит он, взвешивал в руке холодный ком земли, теребил липучку на дутой куртке и смотрел, как Маман наклоняется ко мне, дальнозорко щурясь, внезапно останавливается, замирает, начинает идентифицировать то, что я держу, оценивать признаки орального контакта. Брат помнит, ее лицо невозможно было описать. Ее протянутая рука, все еще дрожащая после мотоблока, зависла перед моей.

– Я это съел, – сказал я.

– Прошу прощения?

О. говорит, что помнит только одно (sic): как сказал что-то язвительное и почувствовал, как подкрадывается спазм в спине. Наверное, так он ощутил, по его же словам, надвигающийся чудовищный переполох. Маман отказывалась даже спускаться в подвал, когда там было сыро. Брат помнит, как я перестал рыдать и просто стоял, ростом и формой напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме-комбинезоне, держал в руке плесень с серьезным лицом, словно протягивал отчет по аудиту. О. говорит, в этой точке его память раздваивается – возможно, из-за переполоха. В первой версии Маман заложила широкий истерический круг по всему двору и закричала:

– Господи!

– Помогите! Мой сын это съел! – вопила она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, держа пятнистый клочок плесени над головой в горсти, бегая внутри прямоугольника огорода, пока брат удивлялся первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, натянутую вокруг огорода, упал, испачкался, разревелся.

– Господи! Помогите! Мой сын это съел! Помогите! – продолжала вопить она, бегая точно по границе огородного прямоугольника; и мой брат Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, ее траектория была ровной, следы – по-индейски прямыми, повороты внутри веревочной идеограммы – по-армейски четкими, и что все это время она кричала «Мой сын это съел! Помогите!» и дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.

– Мои вступительные работы не куплены, – говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. – Я не просто мальчик, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий человек.

– Я много читаю, – говорю я. – Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все, что прочли вы. Можете мне поверить. Я проглатываю целые библиотеки. Я зачитываю книги до дыр. Я загоняю дисководы до смерти. Я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» И уж точно мои инстинкты синтаксиса и механики предложений гораздо острее ваших, при всем уважении.

Но я выхожу за рамки механики. Я не машина. Я чувствую и верю. У меня есть своя точка зрения. Иногда весьма интересная. Если бы вы мне позволили, я бы говорил без умолку. Давайте поговорим о чем угодно. Я думаю, влияние Кьеркегора на творчество Камю недооценивают. Я думаю, Денеш Габор вполне мог быть Антихристом. Я верю, что Гоббс – лишь отражение Руссо в темном зеркале. Я, как и Гегель, верю, что трансцендентность – это поглощение. Я могу заговорить вас до умопомрачения, – продолжаю я. – Я не просто дрессированный creatus, выведенный ради одной функции.

Я открываю глаза:

– Пожалуйста, не думайте, что мне все равно.

Я осматриваюсь. На меня глядят с ужасом. Я поднимаюсь со стула. Вижу отвисшие челюсти, вскинутые брови на дрожащих лбах, бледные как полотно щеки. Стул уходит из-под меня.

– Матерь божья, – говорит Литературная кафедра.

– Со мной все в порядке, – говорю я им стоя. Судя по выражению желтого декана, с моей стороны ему в лицо дует штормовой ветер. Лицо Научной части как будто состарилось за секунду. Восемь глаз стали пустыми дисками при виде того, что перед ними предстало.

– Господь всемогущий, – шепчет Спортивная часть.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, – говорю я. – Я все объясню, – непринужденно машу рукой.

Мне заламывает руки сзади Литературная кафедра и валит на пол, давит всем своим весом. Я чувствую вкус паркета.

– Что случилось?

– Ничего не случилось, – говорю я.

– Все хорошо! Я здесь! – кричит мне прямо в ухо Литературная кафедра.

– Позовите на помощь! – вопит декан.

Меня вжали лбом в паркет – я и не думал, что он такой холодный. Я обездвижен. Стараюсь казаться обмякшим и не оказывающим сопротивления. Лицо расплющено об пол; из-за тяжести Литкафедры мне трудно дышать.

– Просто выслушайте, – говорю я очень медленно и неразборчиво из-за пола.

– Что, во имя господа, это… – пронзительно кричит один из деканов, – …что это за звуки?

Щелчки кнопок на телефонной консоли, топот и разворот каблуков по полу, шелест падающей стопки бумаг.

– Боже!

– На помощь!

Слева, на периферии зрения, открывается основание двери: клин галогенного света из приемной, белые кроссовки и потертые туфли «Нанн Буш».

– Отпустите его! – это Делинт.

– Все нормально, – медленно говорю я в пол. – Я нахожусь здесь. Меня берут под руки и поднимают, побагровевшая Литературная кафедра трясет меня за плечи, чтобы привести, как он считает, в чувство:

– Приди в себя, сынок!

Делинт виснет на его огромной руке:

– Прекратите!

– Я не то, что вы видите и слышите.

Вдалеке сирены. Неловкий полунельсон. Силуэты в дверях. Молодая латиноамериканка прижала ладонь ко рту, смотрит.

– Я не то, – говорю я.

Как не любить старомодные мужские туалеты: цитрусовый запах дисков-освежителей в длинном фарфоровом писсуаре; кабинки с деревянными дверями, отделенные друг от друга холодным мрамором; тонкие раковины на кривом алфавите обнаженных труб; зеркала над металлическими полочками; за всеми голосами – едва различимая непрерывная капель, раздутая эхом мокрого фарфора и холодного кафельного пола, мозаика на котором вблизи почти похожа на исламский орнамент.

Я вызвал сильный переполох, вокруг все мельтешит. Литературная кафедра, все еще заламывая руки, протащил меня сквозь неплотную толпу клерков, – ему, похоже, кажется, что у меня припадок (он открыл мне рот проверить, не проглотил ли я язык), что я чем-то подавился (я закашлялся от образцового приема Геймлиха), что у меня психоз, и я потерял контроль над собой (серия захватов, цель которых – взять контроль на себя), – пока вокруг суетится Делинт, усмиряя Литературную кафедру, усмиряющего меня, тренер по теннису усмиряет Делинта, а сводный брат моей матери не говорит, а словно бы стреляет комбинациями множественных слогов в трио деканов, которые попеременно ахают, заламывают руки, оттягивают галстуки, грозят пальцами в лицо Ч. Т. и размахивают стопками вступительных документов, в которых сейчас уже, очевидно, нет смысла.

Меня перевернули навзничь на геометрической плитке. Я мирно размышляю над вопросом, почему нам, американцам, туалеты всегда кажутся чем-то вроде изолятора, где люди могут справиться с волнением и восстановить самообладание. Моя голова покоится на коленях у Литературной кафедры, кстати, довольно мягких, мое лицо промокают грязно-коричневыми бумажными полотенцами, протянутыми из толпы, а я смотрю со всей безучастностью, которую только могу изобразить, на оспины от давно зарубцевавшихся угрей на его щеках, которых еще больше в нижней части подбородка. Дядя Чарльз, которому нет равных в метании дерьма, продолжает обстреливать людей канонадами из той же субстанции, стараясь унять окружающих, которых, судя по всему, утихомирить нужно гораздо сильнее меня.

– Он в порядке, – твердит он. – Посмотрите на него, спокоен, как удав, лежит тут, отдыхает.

– Вы не видели, что там случилось, – отвечает сгорбившийся декан сквозь сетку пальцев на лице.

– Он просто переволновался, такое иногда бывает, впечатлительный мальчик…

– Но он издавал такие звуки.

– Неописуемо.

– Как животное.

– Какой-то полуживотный рев.

– И давайте не будем забывать о жестах.

– Вы не думали, что ему нужна помощь, доктор Тэвис?

– Как животное, у которого что-то застряло в глотке.

– У мальчишки проблемы с головой.

– Словно молотком по пачке масла.

– Корчащийся зверь с ножом в глазу.

– И о чем вы вообще думали, зачислить такого…

– И его руки.

– Вы не видели, Тэвис. Его руки…

– Они дергались. Содрогались, тянулись, барабанили. Тряслись, – все ненадолго оглянулись на кого-то вне моего поля зрения, человек явно пытался что-то продемонстрировать.

– Словно ускоренная съемка, как трепыхается какое-то ужасное… растение.

– Больше всего похоже на тонущую козу. Козу, тонущую в чем-то липком и вязком.

– Придушенное блеянье и…

– Как же они тряслись.

– И что ж теперь, трясущиеся руки от волнения – это уже преступление?

– У вас, сэр, серьезные проблемы. Серьезные проблемы.

– Его лицо. Словно его душили. Или сжигали. Мне кажется, я заглянул в ад.

– У него проблемы с общением, он немного аутист, никто этого не отрицает.

– Мальчику нужен медицинский уход.

– И вместо того, чтобы лечить, вы посылаете его сюда, поступать и участвовать в соревнованиях?

– Хэл?

– Даже самый страшный кошмар – ерунда по сравнению с теми проблемами, что вас ожидают, доктор так-называемый-ректор, педагог, тоже мне.

– …дали понять, что это лишь формальность. Вы застали его врасплох, вот и все. Он стеснительный…

– И вы, Уайт. Хотели заполучить его в команду!

– … и был слишком сильно впечатлен, и переволновался, потому что находился там без нас, без своей поддержки, ведь вы попросили выйти, а это, если позволите…

– Я только видел, как он играет. На корте он невероятен. Возможно, гений. Мы и понятия не имели. Господи, у него же брат играет в гребаной НФЛ. Топовый игрок, думали мы, с юго-западными корнями. Его статистика была выше всяких похвал. Прошлой осенью мы наблюдали за ним на протяжении всего турнира «Вотабургер». Никаких припадков или криков. Один мужик даже сказал, что это был не теннис, а балет.

– И правильно сказал, черт возьми! Это и есть балет, Уайт. Этот мальчик – балерун от спорта.

– Он, стало быть, что-то вроде спортивного саванта. Выдающиеся балетные данные компенсируют те проблемы, которые вы, сэр, желали от нас скрыть, заставив мальчишку молчать, – слева появляется пара дорогих эспадрилий, входят в кабинку, разворачиваются и смотрят носками на меня. За легким эхом голосов журчит струя мочи.

– …жет, нам уже пора, – говорит Ч. Т.

– Сэр, цельность моего сна нарушена испокон и присно.

– …думали, вам удастся протолкнуть недееспособного абитуриента, сфабриковать аттестат и вступительные работы, протащить сквозь пародию на собеседование и втолкнуть в суровую студенческую жизнь?

– Хэл вполне здоров, болван. Просто не надо на него давить. Он чувствует себя нормально, когда сам по себе. Да, у него бывают некоторые проблемы с возбудимостью во время разговора. Он хоть раз это отрицал?

– То, что мы наблюдали, лишь очень отдаленно напоминает поведение млекопитающего.

– Да ерунда. Сами посмотрите. Как там поживает этот наш легко возбудимый паренек, а, Обри?

– Вы, сэр, по всей видимости, больны. Это дело вам так просто не замять.

– Какая скорая? Вы что, ребят, вообще меня не слушаете? Я же вам говорю, нет…

– Хэл? Хэл?

– Чем-то накачали, желали говорить от его лица, заткнули, а теперь он лежит тут оцепеневший, с застывшим взглядом.

Хруст коленок Делинта.

– Хэл?

– …раздуть из этого историю, исказить факты. У Академии есть выдающиеся выпускники, связи с лучшими юристами. Они докажут, что Хэл вполне дееспособен. Почитай его вступительные, Билл. Мальчишка поглощает информацию из книг как пылесос. Впитывает данные.

Я просто лежу, слушаю, нюхаю бумажное полотенце и наблюдаю за тем, как развернулись эспадрильи.

– Возможно, вы не в курсе, но жизнь – это не только собеседования. И кто же не любит этот особенный львиный рев общественного туалета?

Неспроста Орин говорил, что в этих краях люди живут перебежками от одного кондиционера к другому. Солнце как молот. Я чувствую: половина лица начинает запекаться. Синее небо, лоснящееся и словно жирное от жары, перистые облака расщеплены на отдельные пряди, как кончики волос. Плотность движения здесь совсем не как в Бостоне. Носилки особые, с ремнями для конечностей. Тот самый Обри Делинт, которого я годами считал попросту двумерным солдафоном от спорта, встает на колени рядом с каталкой, сжимает мою привязанную руку и говорит: «Просто держись там, Букару», – и возвращается в центр скандала у дверей скорой помощи. Это особая скорая помощь, из такого места, о котором лучше не стоит вдаваться в подробности, в ее команде не только санитары, но и какой-то психиатр. Санитары осторожно поднимают меня, ловко обращаются с ремнями. Доктор, прислонившись спиной к машине, поднял руки, выступая бесстрастным посредником между деканами и Ч. Т., который протыкает небо антенной своего мобильника, как саблей, возмущенный, что меня без всякой необходимости и против воли хотят поместить в какое-то отделение экстренной помощи. Во время бессодержательного спора, есть ли вообще у недееспособного человека воля и желания, небо с юга на север неслышно режет ультрамаховый истребитель. Врач поднял руки и как бы хлопает воздух, выражая бесстрастность. У него большой небритый подбородок. В единственном приемном покое, где я был до этого, почти год назад, меня вкатили на психиатрических носилках и поставили прямо у ряда стульев из оранжевого пластика; на трех из них подальше от меня сидели люди, каждый держал в руках пустой стаканчик для лекарств и обильно потел. И словно этого мало, на последнем стуле, прямо рядом с моей зафиксированной ремнем головой, сидела тетка в футболке и кепке дальнобойщика, с кожей цвета старой древесины, заметно скособоченная в правую сторону; она начала рассказывать мне, пристегнутому и неподвижному, как за одну ночь заработала внезапный аномальный гигантизм правой груди, которую сама называла «титькой»; она говорила с почти пародийным квебекским акцентом и описывала историю болезни и возможные диагнозы «титьки» на протяжении двадцати минут, пока меня наконец не увезли. Движение самолета и его след разрезоподобны, как будто белое мясо под синевой обнажается и ширится вслед за движением ножа. Однажды я видел слово «Нож», написанное пальцем на запотевшем зеркале в необщественном туалете. Я стал инфантофилом. Я вынужден скосить закрытые глаза вверх или в сторону, чтобы красная пещера не воспламенилась от солнечного света. Звук проезжающих мимо машин словно неустанно твердит «тише, тише, тише». Солнце же, если хотя бы малая часть его диска попадает в поле зрения, оставляет на сетчатке синие и красные разводы, как если смотреть на лампочку. «Почему бы и нет? Почему бы и нет?! А тогда почему бы и не да, если единственная причина, которую вы можете озвучить, „почему бы и нет”?» – голос Ч. Т., удаляющийся от возмущения. Теперь видны только галантные выпады антенны его телефона, справа на самом краю зрения. Меня препроводят в какое-нибудь отделение экстренной помощи, где продержат до тех пор, пока я не начну отвечать на вопросы, и потом, когда начну, мне введут седативные; выходит, это будет стандартное приключение, но в обратном порядке: сначала путешествие, потом отбытие. Я на мгновение вспоминаю покойного Косгрова Уотта. Думаю о психотерапевте с гипофалангией, специалисте по утратам. Думаю о Маман, как она расставляет по алфавиту консервы с супом в шкафчике над микроволновкой. О зонтике Самого, свисающем на ручке с края журнального столика у самых дверей в прихожей Дома Ректора. Думаю о Джоне «Н. Р.» Уэйне, который бы обязательно выиграл в этом году «Вотабургер», как он стоит на карауле в маске, пока мы с Дональдом Гейтли выкапываем голову моего отца. Никто не сомневался, что Уэйн бы победил. И у Винус Уильяме[4] ранчо недалеко от Грин-Вэлли; она вполне может посетить финал у 18-летних юношей и девушек. Меня выпустят задолго до начала завтрашнего полуфинала; я верю в дядю Чарльза. Сегодня вечером почти наверняка победит Димфна[5] – ему шестнадцать, но день рождения у него за две недели до 15-апрельского порога; и завтра в 08:30 Димфна будет все еще уставший, в то время как я, обколотый седативами, просплю, как каменный идол. Я никогда раньше не встречался с Димфной на турнирах, как никогда не играл звуковыми мячами для слепых, но я видел, с каким трудом он справился с Петрополисом Каном в 1/8 финала, и знаю, что сделаю его.

Это начнется в приемном отделении, прямо у регистрации, если Ч. Т. не приедет сразу за скорой, или в палате с зеленой плиткой после комнаты с цифровыми инвазивными устройствами; или, учитывая, что это необычная машина скорой помощи, укомплектованная врачом, может, даже по дороге: какой-нибудь доктор с небритым подбородком, чистый до антисептического блеска, с именем, вышитым курсивом на нагрудном кармане белого халата, и с качественным дорогим пером заведет у носилок шарманку с вопросами-ответами, этиология и диагноз сократовским методом, по правилам, шаг за шагом. Если верить Оксфордскому словарю (шестому тому), существует девятнадцать неархаичных синонимов для выражения «отсутствие реакции», из них девять латинского происхождения и четыре – саксонского. В воскресном финале я буду играть со Стайсом или Полепом. Возможно, на глазах у Винус Уильяме. Но, скорее всего, это будет какой-нибудь синий воротничок, разумеется, без медицинской лицензии – младшая медсестра с погрызенными ногтями, охранник больницы, уставший санитар-кубинец, который, обращаясь ко мне, будет говорить «ти» вместо «ты», – он вдруг посмотрит на меня, оторвавшись от какой-нибудь суматошной работы, заметит то, что ему покажется моим взглядом, и спросит: «Ну че, парень, а у тебя что за история?»

Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»

Где эта женщина, которая обещала прийти. Она обещала. Эрдеди думал, что к этому времени она уже придет. Он сидел и думал. Он был в гостиной. Когда только начал ждать, в окно лился желтый свет, отбрасывал на пол пятно, и Эрдеди все ждал, а пятно побледнело и поверх него появилась светлая клякса из окна в другой стене. На стальной полке, той, где музыкальный центр, сидело насекомое. Оно то выползало из дырки в балке, на которой крепилась полка, то заползало обратно. Темное насекомое с блестящим панцирем. Эрдеди наблюдал за ним. Пару раз хотел встать, подойти, рассмотреть внимательнее, но боялся, что если подойдет и рассмотрит, то убьет его, а он боялся его убивать. Не хотел звонить женщине, которая сказала, что придет: если он займет линию, может, в этот самый момент женщина и позвонит, и он боялся, она услышит короткие гудки и решит, что ему плевать, и разозлится, и отвезет то, что обещала, куда-нибудь еще.

Она сказала, что достанет пятюшку марихуаны, 200 грамм необычайно хорошей марихуаны, за 1250 долларов США. До этого он пытался завязать с марихуаной, может, где-то 70 или 80 раз. Еще до того, как познакомился с этой женщиной. Она не знала, что он пытался завязать. Его всегда хватало на неделю или две, может, на два дня, а потом он все обдумывал и решал, что можно бы кайфануть дома в последний раз. В самый последний раз приходилось искать нового человека, которому он еще не успел сказать, что собирается бросить и что нельзя ни в коем случае, пожалуйста, ни при каких обстоятельствах подгонять ему травку. Надо было все делать через третьих лиц, так как он уже попросил всех знакомых дилеров, чтобы они его не снабжали. И третьим лицом всегда оказывался кто-то совершенно новый, потому что каждый раз, как Эрдеди закупался, он знал, это самый последний раз, и говорил им об этом, и просил об одолжении никогда не подгонять ему товар, никогда. А тех, кому об этом сказал, он уже больше никогда не просил, потому что был гордый, и еще добрый, и не хотел ставить никого в такое противоречивое положение. Еще он считал, что становится стремным, когда дело доходит до дури, и боялся, другие тоже увидят, какой он стремный. Он сидел и думал, и ждал в неровном X двух лучей света из двух разных окон. Раз или два бросал взгляд на телефон. Насекомое скрылось в стальной балке, на которой крепилась полка.

Она обещала прийти в определенное время, и сейчас это время уже прошло. Наконец он не выдержал и позвонил ей, только с аудио, и выслушал несколько гудков, и испугался, что слишком долго занимает линию, а потом включился автоответчик, и в сообщении была ироническая поп-мелодия, ее голос и мужской голос, которые одновременно сказали «мы вам перезвоним», и это «мы» звучало так, будто они пара – мужчина был чернокожим красавчиком из юридической школы, она – художником-декоратором, – и он не оставил сообщение, не хотел, чтобы она знала, как же сильно ему нужна дурь. Он старался вести себя с ней непринужденно. Она сказала, что знает парня там, за рекой, в Оллстоне, который продает высококачественную дурь в умеренных количествах, и он зевнул, ответил, ну, не знаю, хотя, почему нет, давай, особый случай, я не покупал уже не помню сколько. Она сказала, что дилер живет в трейлере, у него заячья губа, он держит змей, обходится без телефона и вообще не из тех, кого можно назвать приятным и привлекательным человеком, но этот парень из Оллстона часто продает дурь людям из кембриджских театров, и у него есть постоянные клиенты. Эрдеди сказал, что даже сейчас не может вспомнить, когда в последний раз покупал дурь, так давно это было. Сказал, что, наверное, надо подогнать побольше, его друзья, сказал он, недавно звонили и спрашивали, не сможет ли он подогнать. У него был такой прием: он часто говорил, что ищет дурь в основном для друзей. И если женщина не достанет дурь тогда, когда сказала, и он начнет психовать, тогда можно сказать ей, что это друзья психуют, а не он, и ему жаль беспокоить женщину из-за таких пустяков, но друзья психуют и беспокоят его, и он просто хочет узнать, может, передать чего, чтобы они успокоились. Всего лишь посредник, в таком свете он представил бы ситуацию. Мог бы сказать, что друзья дали денег и теперь психовали, давили, названивали и беспокоили. Такая тактика бесполезна с этой женщиной, которая обещала прийти и принести, ведь он еще не отдал ей 1250 долларов. Она не взяла деньги заранее. Она была хорошо обеспечена. Из обеспеченной семьи, сказала она, объясняя, почему живет в таком славном кондоминиуме, хотя работает художником-декоратором в кембриджском театре, где, кажется, ставят только немецкие пьесы в мрачных грязных декорациях. Ее не волновали деньги, она сказала, что сама отдаст всю сумму, когда доедет до Оллстона в трейлер к этому парню, была уверена, что в этот конкретный день он будет дома, а Эрдеди просто все возместит, когда она привезет ему товар. Из-за этого соглашения, довольно невинного, он запсиховал, поэтому старался выглядеть еще невиннее и непринужденнее и сказал конечно, отлично, пофиг. Сейчас, вспоминая, он был уверен, что сказал «пофиг», и теперь, ретроспективно, слово его тревожило, могло показаться, словно ему нет дела, совсем, настолько, что даже неважно, если она забудет о сделке или забудет позвонить, но когда он принимал решение купить марихуану еще раз, это было очень важно. Очень. Слишком непринужденно он себя вел с этой женщиной, надо было заставить ее взять 1250 долларов вперед, напирая на вежливость, напирая на то, что не хочет доставлять ей финансовые неудобства из-за чего-то такого банального и обыденного. Деньги – это обязательство, и нужно было сделать так, чтобы женщина почувствовала себя обязанной выполнить обещание, раз уж оно так его завело. Стоит ему завестись, как марихуана становится для него настолько важной, что он почему-то боится показать, насколько. Как только он попросил ее подогнать товар, то был обречен на определенные шаблоны поведения. Насекомое вернулось. Оно вроде бы ничего не делало. Просто выползло из дырки в балке на самом краю стальной полки и сидело. Через какое-то время снова исчезло в дырке, и Эрдеди подумал, что и там оно просто сидело и ничего не делало. Он чувствовал, что очень похож на это насекомое внутри балки, на которой держалась полка, хотя не знал, чем именно. Стоило ему решить купить марихуану в последний раз, как он был обречен на определенные шаблоны поведения. Надо было связаться с агентством и сказать, что у него форс-мажор, и что он отправил и-мэйл на ТП своей коллеги и попросил прикрыть его до конца недели, так как следующие несколько дней будет вне зоны доступа из-за этого самого форс-мажора. Надо было записать на автоответчик сообщение о том, что он будет недоступен в течение нескольких дней, начиная с сегодняшнего. Надо было прибраться в спальне: когда у него появится дурь, он не станет никуда выходить, только до холодильника и в туалет, но даже эти походы будут очень недолгими. Надо было выбросить все пиво и спиртное, потому что если он выпьет и накурится одновременно, ему станет плохо, начнутся головокружения, а если у него дома будет алкоголь, он не может быть уверен, что не выпьет после того, как покурит. Надо было пройтись по магазинам. Надо было запастись едой. Сейчас из дырки в балке торчал только один усик насекомого. Торчал, но не двигался. Надо было купить газировку, «Орео», хлеб, мясо для сэндвичей, майонез, помидоры, M&M's, печенье «Почти домашнее», мороженое, шоколадный торт «Пэпперидж фарм» и четыре консервные банки шоколадной глазури, чтобы есть большой ложкой. Надо было взять напрокат картриджи с фильмами в аутлете домашних развлечений «ИнтерЛейс». Надо было купить антациды, ведь поздно ночью после того, как он съест все, что накупил, у него обязательно заболит желудок. Надо было купить новый бонг, потому что каждый раз, когда он докуривал свою безусловно последнюю партию марихуаны, Эрдеди решал, что все, пора завязывать, ему ведь это даже не нравится, все, хватит прятаться, хватит сваливать работу на коллег, и записывать разные сообщения на автоответчик, и отгонять машину подальше от дома, и закрывать окна, шторы и жалюзи, и жить в системе векторов между спальней с фильмами на телепьютере «ИнтерЛейс», холодильником и туалетом, и он хватал бонг, заворачивал в несколько целлофановых сумок и выбрасывал. Холодильник производил лед – маленькие дымчатые серповидные кубики, которые он обожал, и когда курил дома, всегда пил холодную газировку и ледяную воду. Язык чуть ли не разбух при одной мысли о них. Эрдеди посмотрел на телефон и на часы.

Посмотрел на окна, но не на кроны и не на шоссе за окнами. Он уже пропылесосил жалюзи и шторы, все было готово к изоляции. Как только придет та женщина, что обещала прийти, он тут же изолируется. Он вдруг подумал, что исчезнет в балке, в той самой балке, которая что-то внутри него поддерживает. Он не знал точно, что именно, и не был готов посвятить себя образу действий, необходимому для поиска ответа на этот вопрос. Прошло уже почти три часа со времени, когда должна была прийти женщина, которая обещала прийти. Консультант, Ранди, через «а», с усами, как у офицера конной полиции, сказал ему два года назад во время амбулаторного лечения, что Эрдеди не слишком вкладывается в образ действий, необходимый для исключения вредных веществ из собственной жизни. Надо было купить новый бонг в «Богартс» на площади Портера в Кембридже, потому что каждый раз, когда он все докуривал, то выбрасывал бонги и трубки, латунные сеточки и бумажки для косяков, зажимы и зажигалки, Визин и Пепто-Бисмол, печенье и шоколадную глазурь, чтобы избавиться от всех будущих соблазнов. Он всегда чувствовал подъем и твердую решимость после того, как выбрасывал это барахло. А сегодня утром купил новый бонг и свежие припасы, вернулся домой в полной готовности задолго до того, когда обещала прийти женщина. Он подумал о новом бонге и новой упаковочке круглых латунных сеточек в сумке из «Богартса» на столе, стоящем в залитой солнцем кухне, и не смог вспомнить, какого цвета новый бонг. Прошлый был оранжевый, а до этого – темно-розовый, его дно стало мутно-розовым от смол всего через четыре дня. Он не мог вспомнить цвет нового и последнего бонга. Подумал подняться и посмотреть, но решил, что навязчивые проверки и лишние телодвижения могут испортить атмосферу непринужденного покоя, в которой он нуждался, пока ждал – торчал, но не двигался, – эту женщину; его агентство устраивало ее маленькому театру небольшую рекламную кампанию для ретроспективы Ведекинда, и Эрдеди познакомился с этой женщиной на совещании по дизайну, потом у них два раза был секс, а теперь Эрдеди ждал, когда же она выполнит свое обещание, данное столь беззаботно. Он раздумывал над тем, красива ли она. Среди прочих припасов для своего последнего марихуанового отпуска он купил вазелин. Когда курил марихуану, он имел привычку долго мастурбировать, вне зависимости от того, была возможность заняться сексом или нет, и в принципе предпочитал мастурбацию сексу в таком состоянии, а вазелин позволял вернуться к норме без болезненных ссадин и натертостей. Еще он колебался, стоит ли смотреть на цвет нового бонга, потому что путь на кухню пролегал мимо телефонной консоли, а он не хотел вновь поддаться соблазну и позвонить женщине, которая обещала прийти, не хотел чувствовать себя стремным, беспокоить ее из-за такого, как он непринужденно выразился, пустяка, и боялся, что несколько бессловесных записей на автоответчике покажутся еще более стремными, и еще Эрдеди нервничал, что, возможно, займет линию, а она в тот же самый момент будет звонить ему, ведь она точно позвонит. Он решил добавить услугу «Ожидание звонка» за номинальную доплату к стандартному пакету оператора аудиосвязи, но потом вспомнил, что раз уж он абсолютно точно в последний раз потакает своей, как назвал ее Ранди, «зависимости», такой же хищной, как и чистый алкоголизм, то в услуге «Ожидание звонка» не будет никакой необходимости, поскольку такая ситуация уже не повторится. Эти мысли его чуть не разозлили. Чтобы сохранить хладнокровие, с которым он ждал женщину, сидя в кресле на свету, он сосредоточился на окружении. Теперь насекомого видно не было. Каждый «тик» настольных часов состоял из трех более мелких «тиков», наверное, обозначая подготовку, шаг и перегруппировку. Эрдеди чувствовал, как внутри растет отвращение к самому себе: вот он сидит тут и психует, ожидая, когда ему доставят то, что уже давно его не радует. Сейчас он даже не мог объяснить себе, почему так любит дурь. Из-за дури у него пересыхало во рту, и глаза высыхали и краснели, и лицо обмякало, а он ненавидел, когда лицо обмякало, как если бы марихуана разъедала мимические мышцы, и он знал и стеснялся того, что происходит с лицом, поэтому уже давным-давно курил в одиночестве. Он уже не понимал, в чем ее кайф. Не мог выйти к людям в тот день, когда курил марихуану, так стеснялся. А если курил без остановки больше двух дней перед экраном «ИнтерЛейса» в спальне, у него начинался болезненный плеврит. От дури мысли скакали зигзагами, из-за нее он восторженно пялился на развлекательные картриджи, как слабоумный ребенок, – готовясь к марихуановому отпуску, он всегда закупался картриджами и старался выбирать те, где все взрывалось и врезалось, и он был уверен: какой-нибудь специалист по неприятным фактам, типа Ранди, сказал бы, что любовь к такого рода развлечениям – плохой знак. Эрдеди медленно оттянул галстук, пока собирал в кулак свои мысли, волю и самосознание и твердо решал, что, когда придет женщина, – а она придет, – это будет его просто самый последний марихуановый угар. Он выкурит партию так быстро, ему станет так плохо, а память об этом ощущении будет такой неприятной, что, как только он избавится от всей дури в доме и жизни, ему больше никогда не захочется повторить подобный опыт. Он сделает все, чтобы воспоминания об этом последнем угаре были исключительно неприятные. Дурь пугала его. Из-за нее он боялся. Не самой дури, нет, просто после нее он боялся всего вокруг. Эрдеди уже давным-давно не чувствовал освобождения, облегчения или кайфа. В этот последний раз он скурит все 200 грамм – или 120, если очистить, – за четыре дня, больше унции в день, длинными, большими дозами в девственно чистом бонге, невероятное, безумное количество за день, – он поставил себе цель, считая ее одновременно самоистязанием и способом скорректировать поведение, он каждый день будет выдувать по тридцать грамм высокосортной дури, начиная с утра, едва проснувшись, попив ледяной воды, чтобы отклеить прилипший к небу язык, и приняв антацид, – в среднем 200–300 длинных затяжек в день, безумное и намеренно неприятное количество, и он поставил себе цель курить без остановки, даже если марихуана хороша настолько, насколько утверждает женщина, он все равно забьет пять раз, пока желание забивать не пропадет минимум на час. Но он себя заставит. Он скурит все подчистую, даже если не захочется. Даже если затошнит и закружится голова. Приложит все свои упорство, волю и дисциплину и сделает угар настолько неприятным, настолько гнусным, отвратительным и неприятным, что отныне его поведение изменится, он никогда не захочет повторить этот опыт, так как память о четырех безумных днях намертво врежется в мозг. Он исцелит себя через крайность. Наверное, женщина, когда придет, захочет дунуть щепотку из 200 грамм с ним, потусить, поваляться, послушать что-нибудь из его впечатляющей коллекции записей Тито Пуэнте и, вероятно, заняться сексом. Эрдеди ни разу не занимался настоящим сексом под марихуаной. Честно говоря, сама мысль об этом была противна. Два пересохших рта тыкаются друг в друга, изображая поцелуй, его стеснительные мысли извиваются, как змеи на палке, он сухо дергается и кряхтит над ней, с опухшими красными глазами и таким обмякшим лицом, что во время поцелуя его вялые безвольные складки будут касаться ее обмякшего лица, расползшегося по подушке. Сама мысль противна. Он решил, что лучше она с порядочного расстояния бросит ему то, что обещала, а он бросит ей 1250 долларов США крупными купюрами и скажет, чтоб на фиг валила отсюда. Или лучше «на хер», а не «на фиг». Он будет так груб, что память о его хамстве и ее оскорбленном лице в будущем дополнительно поможет избежать соблазна позвонить ей вновь и повторить образ поведения, которому он следует сейчас.

Он никогда еще так не психовал, ожидая женщину, которую не хотел видеть. Он отлично помнил последнюю женщину, которую вовлек в свой очередной финальный отпуск с марихуаной и опущенными жалюзи. Она занималась апроприацией – на деле это означало, что она копировала и приукрашивала чужие картины, а затем продавала в престижной галерее на Мальборо-стрит. У нее был свой манифест художника с радикально-феминистскими идеями. Он согласился взять одну ее картину, из тех, что поменьше. Сейчас та занимала полстены над кроватью: знаменитая киноактриса, имя которой Эрдеди вечно вспоминал с большим трудом, и менее знаменитый киноактер сплелись в объятиях, то была сцена из старого известного фильма, романтическая сцена, скопированная из учебника кино, только в несколько раз увеличенная и куда более высокопарная, к тому же исчерканная непристойностями, выписанными ярко-красными буквами. Художница была сексуальная, но не красивая, в то время как та женщина, которую он не хотел видеть, но ждал сейчас и психовал, была примечательная увядшей кембриджской красотой, из-за которой казалась привлекательной, но не сексуальной. Он убедил художницу, что раньше сидел на спидах, торчал на внутривенном гидрохлориде метамфетамина[1], так он ей, кажется, сказал, и даже описал омерзительный вкус гидрохлорида, который появляется во рту сразу же после введения дозы, – он хорошо изучил этот вопрос. Далее он убедил художницу, что марихуана помогает ему не сорваться и не перейти на наркотик, с которым у него действительно есть проблемы, поэтому если покажется, что он чересчур психует из-за травки, которую она пообещала достать, то это лишь потому, что он героически борется с более мрачными и глубокими потребностями и нуждается в ее помощи. Эрдеди точно не помнил, когда и как убедил ее. Он не стал нагло врать ей в лицо, скорее создал впечатление, которое холил и лелеял, чтобы оно обрело собственную жизнь. Насекомое снова было на виду. Оно сидело на полке с цифровым эквалайзером. Может, оно и не уползало в дырку. Может, Эрдеди просто его не замечал, или освещение из двух окон изменилось, а может, дело в визуальном контексте. Балка выпирала из стены и представляла собой треугольник из серой стали с пазами для полок. Металлические полки, где стоял музыкальный центр, были покрашены в индустриальный темно-зеленый цвет и изначально предназначались для хранения консервов. Дополнительные кухонные полки, вот их предназначение. Насекомое в темном, блестящем панцире сидело неподвижно, словно копило силы, оно походило на корпус автомобиля, из которого на время извлекли двигатель. У него были темный, блестящий панцирь и усики, они торчали, но не двигались. Эрдеди хотелось в туалет. Последняя весточка от художницы, с которой он занимался сексом, а она прямо во время соития распыляла левой рукой какие-то духи, пока лежала под ним, издавая широкий диапазон звуков и распыляя духи в воздухе так, что холодный туман оседал на спину и плечи, и Эрдеди было холодно и противно, – последней весточкой от нее после того, как он залег на дно с марихуаной, которую она ему достала, была присланная по почте открытка с фотопастишем: коврик с жесткой зеленой пластиковой травой и надписью «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ», а рядом лестный рекламный снимок художницы в ее галерее в Бэк-Бэй; между ними стоял знак неравенства, то есть знак равенства, перечеркнутый диагональной чертой, а внизу красным восковым карандашом и прописными буквами было выведено непристойное слово со множеством восклицательных знаков, которое, как предположил Эрдеди, было адресовано ему. Она обиделась, потому что сперва он на протяжении десяти дней встречался с ней ежедневно, а потом, когда она наконец добыла 50 грамм генетически модифицированной гидропонной марихуаны, сказал, что она спасла ему жизнь и что он благодарен, и что друзья, которым он обещал достать, тоже благодарны, а теперь ей пора идти, у него назначена встреча, и ему надо отчаливать, но он обязательно позвонит ей сегодня же, и они разделили влажный поцелуй, и она сказала, что чувствует, как бьется его сердце под пиджаком, и уехала в своей ржавой машине без глушителя, а он вышел на улицу и отогнал свой автомобиль в подземный гараж в нескольких кварталах от дома, и прибежал назад, закрыл чистые жалюзи и шторы, и сменил сообщение на автоответчике на то, где говорил о форсмажоре и об отъезде из города, опустил и закрыл жалюзи в спальне, достал новенький бонг розового цвета из сумки из «Богартса», и исчез на три дня, проигнорировал больше двадцати голосовых сообщений, вызовов и и-мейлов, в которых люди беспокоились по поводу форс-мажора на записи, и больше никогда ей не звонил. Надеялся, она подумает, будто он снова перешел на гидрохлорид метамфетамина и просто не хочет, чтобы она видела, как он скатывается в ад химической зависимости. На самом же деле он тогда опять твердо решил: эти 50 грамм смолянистой дури, настолько забористой, что на второй день у него началась парализующая паническая атака, и пришлось отливать в памятную керамическую кружку с эмблемой Университета Тафтса, лишь бы не выходить из спальни, будут его самым последним угаром, и, покончив с ними, он полностью разорвет все связи с возможными будущими источниками соблазна и поставок, включая, естественно, художницу, которая, насколько он помнил, принесла товар ровно тогда, когда обещала. С улицы донесся грохот мусорного контейнера, опустошаемого в сухопутную баржу ЭВД. Стыд из-за того, что она могла принять его действия за отвратительное фаллоцентрическое отношение, только помогал избегать ее. Хотя не совсем стыд. Скорее ему было некомфортно об этом думать. Пришлось дважды стирать постельное белье, чтобы избавиться от запаха духов. Он пошел в туалет, чтобы сходить в туалет, изо всех сил стараясь не смотреть на насекомое, сидящее на полке слева, и на телефонную консоль, стоящую на лакированной рабочей станции справа. Он твердо решил не трогать ни то, ни другое. Где же эта женщина, что обещала прийти? Новый бонг в богартсовской сумке оказался оранжевого цвета, а значит, он все перепутал, когда решил, что это предыдущий бонг был оранжевым. Новый был насыщенного осеннего оранжевого цвета, а в послеполуденном свете, льющемся из окна над кухонной раковиной, приобретал оттенки цитрусового. Мундштук и чаша бонга были из неотшлифованной нержавеющей стали, зернистой, некрасивой и суровой. Высота бонга – полметра, основание покрыто мягкой фальшивой замшей. Оранжевый пластик толстый, а поддув на противоположной от трубки стороне вырезали грубо, так что из дырки торчали острые куски, которые наверняка вопьются в его большой палец во время курения, что, впрочем, Эрдеди решил считать частью самоистязания, которое себе устроит, когда придет и уйдет та женщина. Он оставил дверь в туалет открытой, чтобы наверняка услышать, если вдруг зазвонит телефон или домофон кондоминиума. В ванной к горлу вдруг подступил ком, Эрдеди зарыдал, но через две-три секунды уже не мог выдавить ни слезинки. Прошло уже больше четырех часов со времени, когда столь беззаботно обещала прийти женщина. Где же он был, когда только начал ждать, в ванной или в кресле рядом с окном, и телефонной консолью, и насекомым, и окном, из которого на пол падал ровный прямоугольник света. Сейчас лучи падали под все более острым углом. Прямоугольник превратился в параллелограмм. Свет из юго-западного окна был прямой и начал краснеть. Чуть ранее Эрдеди думал, что ему нужно в туалет, но там ничего не получилось. Он попробовал зарядить в дисковод всю кучу картриджей с фильмами, затем включил огромный телепьютер в спальне. В зеркале над ТП виднелась картина художницы. Он прицелился пультом в ТП так, словно это оружие, и убавил звук до минимума. Сел на край кровати, уперев локти в колени, и стал просматривать картриджи. Каждый картридж загружался по команде в дисковод и там начинал скрипеть и жужжать, словно насекомое. Но даже ТП не мог его отвлечь, потому что Эрдеди был не способен задержать внимание на одном картридже дольше чем на несколько секунд. Как только он понимал, что там за фильм, он начинал психовать из-за того, что на другом картридже есть что-то более развлекательное, а он упускает момент. И понимал, что у него будет еще уйма времени, чтобы насладиться всеми картриджами, и головой понимал, что ощущение паники, чувства, будто он что-то упускает, не имели никакого смысла. Экран висел на стене, размером с половину большой картины художницы-феминистки. Какое-то время он просматривал картриджи. Во время нервного просмотра зазвонил телефон на консоли. Эрдеди вскочил на ноги и оказался рядом с консолью раньше, чем успел замолчать первый звонок, его переполняло то ли волнение, то ли облегчение, он все еще сжимал пульт от ТП, но оказалось, звонит всего лишь друг и коллега, и когда он понял, что голос на том конце провода не принадлежит той женщине, которая обещала принести ему то, что он твердо решил в течение последующих дней изгнать из своей жизни навсегда, его чуть не стошнило от разочарования, ошибочно впрыснутого в кровь адреналина, светящегося и звенящего, и он повесил трубку, освобождая линию для женщины, так быстро, что был уверен – коллега решил, что либо Эрдеди на него злится, либо Эрдеди просто груб. Еще больше Эрдеди расстроило, что такой поздний ответ на звонок не согласовывался с сообщением о том, что у него форс-мажор и он будет недоступен, которое он оставит на автоответчике на случай, если коллега перезвонит после того, как женщина придет и уйдет, а сам Эрдеди целиком изолируется от жизни, и он стоял у телефонной консоли и пытался решить, стоит ли из-за риска, что ему опять позвонит коллега или кто-нибудь еще из агентства, поменять запись на новую, согласно которой он уедет из-за форс-мажора сегодня вечером, а не днем, но решил, что раз уж женщина обязательно придет, то лучше оставить запись как есть, так он продемонстрирует верность ее обязательству, и каким-то малопонятным образом этот жест обязательство усилит. Сухопутная баржа ЭВД тем временем опустошала баки дальше по улице. Он вернулся в кресло у окна. В спальне все еще работали дисковод и экран ТП, и он видел в дверном проеме, как в темной комнате мигал и менял основные цвета экран высокой четкости, и Эрдеди нехотя убивал время, угадывая по изменению и интенсивности цветовой гаммы, какие именно развлекательные сцены сейчас на невидимом экране. Кресло стояло спиной к окну. О том, чтобы почитать в ожидании марихуаны, не могло быть и речи. Он подумал насчет мастурбации, но не стал. Не столько отверг идею, сколько просто не отреагировал на нее, смотря за тем, как она уплывает прочь. В голову пришла мысль о желаниях и идеях, за которыми он наблюдал, но которым не следовал, мысль о том, как без реализации импульсы истощаются, иссыхают и уплывают, словно шелуха, и на каком-то уровне почувствовал, что все это как-то связано с ним, его обстоятельствами и тем, что – если этот жестокий финальный угар, на который он решился, никак не решит вопрос, – можно смело называть его проблемой, но не успел задуматься, даже попытаться задуматься о том, как этот образ обезвоженных импульсов, уплывающих вдаль, связан с ним или с насекомым, которое уползло обратно в балочную дырку, потому что в этот самый момент одновременно зазвонили телефон и домофон подъезда, так громко, мучительно и резко ворвавшись сквозь маленькую дырочку в огромный воздушный шар цветастой тишины, где сидел и ждал Эрдеди, и он бросился сперва к телефонной консоли, потом к модулю домофона, потом, подчиняясь импульсу, снова к телефону, а потом наконец попытался каким-то образом броситься сразу к ним обоим, но так и замер с раздвинутыми ногами, раскинутыми руками, словно ловил что-то большое, распятый, погребенный между двумя звуками, без единой мысли в голове.

1 апреля – Год Геморройных Салфеток «Такс»

– Мне просто сказал прийти сюда папа.

– Заходи. Стул найдешь сразу слева.

– Вот я и пришел.

– Вот и замечательно. «Сэвен-Ап»? Может, лимонной газировки?

– Думаю, нет, спасибо. Я просто пришел, и все, и я вроде как хотел бы узнать, зачем папа меня сюда прислал. На вашей двери нет никакой таблички, а у стоматолога я был на прошлой неделе, вот и думаю, зачем я сюда пришел, и все. Потому и не сажусь.

– Сколько тебе, Хэл, четырнадцать?

– Будет одиннадцать в июне. Вы стоматолог? Это что, стоматологическая консультация?

– Я пригласил тебя, чтобы побеседовать.

– Побеседовать?

– Да. Прости, сейчас исправлю возраст в анкете. Твой отец почему-то написал, что тебе четырнадцать.

– Побеседовать типа с вами?

– Да, Хэл, побеседовать со мной. Я почти умоляю тебя выпить лимонной газировки. Ты издаешь сухие липкие звуки, как при недостатке слюны.

– Доктор Зегарелли говорит, что одна из причин моего кариеса – пониженное слюноотделение.

– Сухие, липкие бесслюнные звуки, которые могут положить конец любому общению.

– То есть я катил сюда против ветра на велике только для того, чтобы пообщаться с вами? А наше с вами общение может начаться с вопроса «зачем»?

– Я начну с того, что спрошу у тебя, Хэл, знаешь ли ты значение слова «умоляю».

– Ладно, раз уж вы умоляете, тогда я возьму «Сэвен-Ап».

– Я спрошу еще раз, знаете ли вы значение слова «умоляю», молодой человек?

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Коллежский советник Лыков провинился перед начальством. Бандиты убили в Одессе родителей его помощни...
Произведения, на которых мы выросли, – и произведения, совершенно нам незнакомые. Все, что написал о...
Главный герой, решив расстаться со своей мечтой - стать фотографом, выкладывает своё оборудование на...
Пять лет назад я вышла замуж за властного, взрослого и бессердечного манипулятора. Роберт Кинг беспо...
В 2082 году человечество убедилось, что оно не одиноко во Вселенной. Бесчисленные разведывательные з...
Совсем недавно считалось, что интеллект у человека один, и либо посчастливилось им обладать, либо не...