Брат болотного края Птицева Ольга

А лес шумел, медленно приближаясь, только рябь шла по темной листве, будто волны неспокойного озера. Озера, которое больше не желает спать.

Аксинья прибавила шагу, до кромки леса оставалось еще немного. Если бы она только могла, обернулась бы птицей и долетела туда за одно мгновение. Грозной хищной птицей с выпавшими перьями и битым клювом. Но казаться другим и быть на самом деле – разные вещи. Слишком разные даже для этого странного мира.

– Матушка… – заканючил Степа, тяжело дыша. – Я устал… Матушка…

Не оборачиваясь, Аксинья дернула его посильнее, тот всхлипнул и засеменил сбитыми ножками, покорный, как новорожденный телок. С такими же большими, глупыми глазами. Мальчик, не ведающий даже, кем суждено ему было родиться.

Как не думать об этом, когда впереди темнеет голодный лес, оставшийся без Хозяина? Аксинья встряхнула головой, выбившиеся из косы пряди облепили спину, но собрать их не было времени. Да и нужды.

– Матушка… – повторил Степа на судорожном выдохе.

Аксинья бросила на него взгляд через плечо. Рыжий, обсыпанный пятнышками и веснушками. Курносый. Расплывшийся детским жирком. Возьмет ли болото его взамен молодого волка? Обменяет ли Демьяна – настоящего сына Батюшки – на это ничтожное существо? Если бы Аксинья была болотом, то на обмен этот ответила бы одним гнилостным шлепком. Но болотом она не была. Да никем не была. Чего кривить душой, когда души этой и осталось-то на одну горсть, которой сегодня придется расплатиться?

– Молчи, гаденыш, – прошипела она, отворачиваясь. – Не мать я тебе. Молчи.

И пока Аксинья шла, путаясь в грязном подоле, пока тащила за собой упирающегося, наконец почуявшего неладное Степушку, в памяти ее, словно зарницы в ночном небе, вспыхивали и потухали долгие годы жизни, проведенные здесь. На первой поляне, ставшей домом их странной семье.

Ей было двадцать, когда мир, большой и шумный, выплюнул ее, прожевав. Слишком высокая, слишком надменная, слишком знающая цену себе и каждому, проходящему мимо. Жаль, что никто не предлагал ей и половины того, на что рассчитывало молодое тело.

Когда Батюшка пришел за ней, на дворе стояла осень. Ранняя, чистая до хрустальности, звонкая, медовая на цвет и вкус.

– Здравствуй, – сказал он, присаживаясь рядом.

Сердце вздрогнуло, кровь прилила к лицу, но Аксинья слишком долго ждала этого, чтобы испортить все глупым бабьим румянцем. Она сжала в пальцах тряпичные ручки сумки – потертой, с лопнувшим бочком, – посидела так немного, но кивнула, здравствуй, мол, здравствуй.

– Как тебя зовут? – Голос был мягким, обволакивающим, тот же мед, что разливался сентябрем.

– Ксения. – Собственное имя показалось ей глупым.

– Ксюша, значит… – Помолчал, подумал. – Хорошо.

Она скосила взгляд, но смогла разглядеть лишь тяжелые, большие ладони человека, умеющего выстроить и дом, и жизнь в нем, и мир вокруг. Руки спокойно лежали на коленях, но Ксении тут же представилось, как опускаются они на ее плечи, не грузом – опорой. Обещанием той цены, которой она заслуживает.

– А родишь мне сына, Ксюша?

– Рожу, – не задумываясь, ответила она.

– Хорошо. Тогда пойдем.

И все. Вот так просто все и случилось. Она тут же отбросила старую сумку, а с нею и старую жизнь. И город этот, пыльный, душный летом, невыносимо серый зимой, и работу свою за прилавком с бакалеей, и даже мужчину, который ждал ее в доме с кирпичными стенами в три этажа. У них была целая комната, одна на двоих, и тихая старушка-соседка. Словом, жизнь подходящая всем, кроме нее, знающей собственную цену.

Ничего из этого больше не имело значения. Медовый голос, тяжелые руки, запах леса – плотный, незнакомый еще, – одурманили в одно мгновение. Казалось, вот только упала на пыльную мостовую сумка, и сразу же вокруг зашумели деревья, заголосили птицы, затрещали ветки под ногами.

– Пойдем, милая, пойдем, – повторял и повторял тот, кто вел ее в самую чащу.

И чем дальше шла она, тем понятнее все становилось. Вот ее место. Вот цена, которую она стоила все это время, потерянное среди людей, домов и машин. И кто-то большой и сильный, да что там, могучий, заплатил все до последней монетки, просто присев рядом. Выбрав ее.

От этого на душе становилось тепло и спокойно. И когда он привел ее на поляну, внезапно открывшуюся среди самого сердца чащи, она не испугалась. И когда раздел, шепча что-то неразборчиво, и поставил на колени, она не дрогнула. И когда одним движением старого серпа раскроил ладонь себе, а вторым – грязным лезвием прямо по нежной девичьей коже – ей, она не вскрикнула. И когда их липкие, влажные от крови пальцы сплелись, а лес зашумел, шепча листвой ее новое имя, она не противилась.

И лишь когда он повалил ее на землю, накрывая своим тяжелым потным телом ее белое ласковое тельце, она позволила себе заплакать. Не от боли, не от страха или отчаяния. Нет, то были слезы счастья. То были слезы мольбы, чтобы лес принял ее кровь, пот и слезы, и подарил ей сына, который так нужен этому могучему мужчине с большими ладонями.

В тот день лес не подвел ее. Не успела Аксинья привыкнуть к дому, пахнущему деревом и солнцем, как внутри нее начала расти новая жизнь. Тот, чье имя она не спросила, а сам он его не назвал, улыбался в косматую бороду, кивал чуть заметно, мол, правильно все идет. Как должно.

И они жили себе. Он приносил из леса зайцев и куропаток. Иногда молодых оленей – взваливал их теплые тела на плечи и тащил через лес к дому. Аксинья сразу поняла, что лес этот не так прост, как казалось ей раньше. Она помнила, что за границей города, сожравшего первые двадцать лет ее жизни, начинался перелесочек, а дальше – и дремучие чащи. О них почти не говорили. Ну лес и лес, пусть растет себе, пока не придет время вырубить, чтобы город вырос еще на один безликий квартал.

Достаточно ли большой он был, чтобы спрятать в своих зарослях их новую жизнь, Аксинья не знала. Но страха не было.

– Не бойся ничего, – сказал он ей, поднимаясь по скрипучему крыльцу. – Нет в этих краях силы, что была бы меня сильнее.

И она поверила. Таскала воду из стылого колодца, месила тесто, потрошила жестких уток и просто жила, ожидая день, когда сын появится на свет. Прошла осень, настала зима – вьюжная, страшная, темная. Короткие дни сменялись бесконечными ночами. Тот, кто стал ей мужем, уходил все чаще, возвращался все реже. Отекали ноги, болело непривыкшее тело, наливался тяжестью живот, а в нем недовольно ворочался кто-то чужой.

– Сынок… – уговаривала его Аксинья и гладила через натянутую кожу. – Сыночек мой…

Не помогало. Живущий в ней был слишком похож на своего отца. Обещание, которое Аксинья так легко дала, сидя на лавочке в самом начале осени, к концу зимы стало неподъемным. Скрывать это у Аксиньи получилось до первой оттепели. Но когда одним мартовским утром она не смогла встать с кровати, проплакав всю ночь от боли и беспомощности, муж молча собрался и ушел. День Аксинья провела в забытье. Сын ворочался, стучал изнутри, требовал внимания, заботы и ласки. А она уже ненавидела его, предчувствуя, что все ее мучения будут напрасны. То забываясь сном, то просыпаясь в холодном поту, Аксинья потеряла счет времени. В себя ее привел незнакомый голос в сенях. Аксинья подалась к краю кровати, не веря собственному счастью. Другая женщина показалась ей лучиком надежды в чаще кромешного ужаса, в который превратилась жизнь. Если будет с кем делить темные вечера, если будет та, что поможет, когда придет время, поддержит, вытрет лоб, заглушит крик, вытащит наконец из Аксиньи этого паршивца… Может, тогда все закончится благим исходом.

– Батюшка, батюшка, – громко зашептали в сенях. – Я уж тебя приголублю, милый мой, я уж тебя отогрею…

– Твое дело дом, – сурово ответил тот, кого Аксинья считала только своим. – Матушкой я другую выбрал. Рожать ей скоро. Поможешь.

– Помогу.

– А там посмотрим, может и не сладит она. Ты покрепче будешь.

– Посмотрим.

– Нездешняя она, не нашенская, вот и расскажи ей все. Научи.

– Научу.

– Сестрой она тебе будет названной. Обе вы – мои жены. А друг другу сестрами придетесь.

– Придемся.

В ту ночь Аксинья поняла, что ничего не закончено. И пусть названный Батюшкой однажды выбрал ее из целого города, в любой день он может привести в дом другую, новую – ту, что подойдет лучше. Ту, что сможет выполнить обещание и родить ему сына.

Когда в спальню зашла дородная баба с двумя косами, сколотыми на лбу, больше всего Аксинье захотелось вцепиться ей в лицо, выдрать эти по-рыбьи круглые глаза и раздавить их в кулаке. Но она сдержалась. И когда Батюшка шагнул следом – большой, могучий, степенный, – единственным, чего желала Аксинья, было вырвать его сердце и скормить волкам, воющим в ночи за границей поляны. Но она сдержалась. Потому что всегда точно знала свою цену. А теперь узнала и предназначение – стать Матушкой, а кому, зачем и как, пусть объяснит ей новая названная сестра. Себе на беду.

Так и вышло. И Матушкой она стала. И сестрой названной. И беды им выпало столько, что не унести. И сын, чужаком ворочающийся в ее нутре той ночью, чужаком и родился. А теперь умирает чужаком. Но этого Аксинья не могла допустить, точно зная цену спасения. Цену, которую их род выплатит сполна. Жизнью каждого и ее собственной прогнившей душой, если придется.

– Матушка… – заканючил приговоренный к страшной смерти мальчик.

Тоже сын. Пусть и не ее.

– Матушка, – заныл он. – Я устал… Матушка.

В этот миг Аксинья переступила границу леса и позволила себе шумно выдохнуть, разгоняя жар, которым из последних сил окутывала дом, чтобы задержать погоню.

– Скоро отдохнешь, – ответила она, не оборачиваясь.

Где-то в чаще раскатисто засмеялся филин.

Олег

Лежка помнил все. Достаточно было пожелать, вспорхнуть над моментом сегодняшним, и прожитое становилось маленьким и плоским. Лети себе, выбирай день, на который хочешь приземлиться, чтобы вспомнить его. Иногда Лежка представлял себя большой и сильной птицей. Седым кречетом с крыльями, как два широких лоскута ткани. И тогда вспоминать становилось еще легче.

Он помнил себя младенцем, сморщенным и розовым, лежащим в деревянной люльке. Помнил мать, склоняющуюся к нему, молодую еще, без россыпи старческих пятен и морщин на добром лице. Помнил Батюшку – тот подхватывал его на руки, прятал улыбку, хмурил брови. А еще помнил тетку Аксинью. Та подошла ночью, третьей его ночью в этом мире, царапнула ногтем, провела подушечкой пальца по лбу, принюхалась к сладкому младенческому запаху молока и материнской плоти и отошла, успокоенная.

Только потом, стоя нагим на лобной поляне, он понял, почему Матушка подходила тогда, почему испытующе смотрела на него – она пыталась найти отпечаток леса, услышать его отголоски в бессвязном копошении, разглядеть янтарь и зелень во взгляде. Но Лежка не был тем самым сыном. Он узнал это на холодном рассвете, когда из чащи к нему так и не вышел ни старый лось, ни серая волчица, ни шатун-медведь, даже буря не разыгралась, даже соки в старой сосне не заструились от неба к земле. Словом, ни единого знака леса, которым бы тот признал Олега своим. И Демьян остался главным сыном.

Зато Лежка помнил всю свою жизнь от момента зачатия на этой самой поляне до каждой секунды, в которой пребывал в любой момент своих дней. Прошлое было для него открытой, изученной, но все равно любимой книгой. Настоящее же таило в себе тревоги, ожидания, а с ними и разочарования. Будущее и вовсе напоминало Олегу туман над гнилым болотом – не видно ни зги, только плещется что-то во мгле, живое и опасное. А понять, зверь ли там дикий или мавка мертвая, получится лишь подойдя ближе, сделав будущее настоящим, а после – и прошлым. Узнав его и запомнив.

Так Олег жил в мире с миром, лесом и людьми. Он привык верить словам старших, привык слушаться, привык исполнять, привык быть тем, кем родился – вторым мужчиной лесного рода. Ему не суждено было стать Хозяином, но это Олега не печалило. Он прожил ту безответную ночь на поляне, запомнил ее и смирился. Это Демьяна ломали, кромсали, дичили, готовили стать Батюшкой. Лежка же оставался в ладу с собой.

Даже одиноким он себя никогда не чувствовал, Стешка всегда была рядом, такая же покорная и молчаливая, сестра его кровная, погодка, тихая, ласковая, как слабый ветерок в поле. Олег помнил день, когда Глаша понесла ею. Он продолжал быть розовощеким младенчиком, а мать круглилась, тяжелела, лишая его сладкого молока. Батюшка совсем перестал показываться в доме, все бродил по лесу, возвращался, садился на пороге, потрошил дичь. Аксинья смотрела на него через окно, и Лежка помнил, как хищно сжимали подоконник ее худые пальцы.

Когда он рассказал об этом Глаше – намного позже, юношей, пытающимся разобраться в разладе семьи, который почти уже привел их к гибели, – тетка только махнула рукой:

– Не можешь ты этого помнить! Года не было тебе. Чего мелешь-то?

Но он помнил. Все помнил. И пусть родную мать ему приходилось звать теткой, он точно знал, чье чрево вытолкнуло его наружу в мир, полный законов и тайн, ему не подвластных, где Аксинья была им Матушкой, грозной и могущественной, как сам лес.

И теперь Олег торопливо шагал по родной поляне к лесу, понимая, что восстает против всех правил, на которых держится эта земля. И запоминал каждый свой шаг.

Олеся

Когда жар схлынул так же внезапно, как и возник, Глаша первой кинулась к двери. По ее грозному виду было понятно – она собирается не просто догнать спятившую ведьму, но и хорошенько ее поколотить. Леся и сама была бы не прочь как следует пнуть Аксинью, но рана на бедре опять болела – куда там пинаться? Поспеть бы за бегущими к лесу. Смотреть на воспаленные края, заполненные черным гноем, Лесе не хотелось. Она просто затянула потуже концы повязки и ринулась на крыльцо.

В последний момент ей показалось, что плотно запертая дверь, ведущая в соседнюю комнату, приоткрылась, и в коридор через щелочку уставились огромные растерянные глаза. Но думать об этом не нашлось времени.

Бежали они втроем, спеша пересечь поляну, и ночь сгущалась над ними, сменяя стремительный закат. Седые космы Глаши растрепались, подол ее платья цеплялся за траву. Старуха то шла, то бежала, то застывала, чтобы отдышаться, и вновь пускалась бегом. Олег не отставал, но и не пытался вырваться вперед, его окаменевшее лицо скрывало бушующую тревогу. Леся догнала его, хотела дотронуться до плеча, но не решилась – поняла, какая битва разгорается внутри. Олегу, молодому и сильному, этот путь давался куда тяжелее старой Глаши. Что-то мешало ему обогнать тетку, устремиться в лес и первым вцепиться в сумасшедшую Матушку, оттащить ее от брата. Он медлил, он сомневался, он тревожился, а может и боялся. Но почему? Разве не праведен их гнев? Спятившая ведьма утащила в чащу маленького мальчика – чем не сюжет для сказки, в которой обязательно должно победить добро? Они и есть это добро! Так вперед же! Чтобы скорее оказаться в моменте, когда все жили долго и счастливо. Но Лежка терзался виной, Леся чувствовала это. Он не знал, можно ли нарушить правила дурацкого леса, помешав Матушке закончить начатое.

– Спятившие идиоты, – прошипела сквозь зубы Олеся, утирая пот.

Сама она нисколько ни о чем таком не переживала. Пусть даже Стешка осталась в доме смывать черную жижу с лица брата, распластавшегося на столе – втроем им под силу скрутить одну полоумную бабу. Если что и беспокоило Лесю, так это тропа, которую она пообещала отыскать среди осин, сосен и болотных кочек. Хорошо, если будет она плотно вытоптанной, широкой и короткой, чтобы к первым лучам солнца оказаться на трассе. А дальше все решится само. Остановить машину, откреститься от странных попутчиков, найти первый же травмпункт и рассказать о своей беде.

– Я очнулась в лесу, – скажет она жалобно, а слезы сами потекут по щекам. – Я ничего не помню, помогите мне!

Ей, разумеется, помогут. Определят в больничку, прочистят раны, начнут искать родню. А дальше… Дальше она не заглядывала. На память, бросающую ей жалкие ошметки прошлого, как скупой хозяин – пустые кости ненавистному псу, сложно было положиться, но и эти крохи складывались в странную картину. Надеяться, что ее отыщет ликующее семейство, не приходилось. Но любая проблемная семья лучше этой, свихнувшийся в своей лесной глухомани. Поэтому отыскать тропу виделось Лесе главной задачей. Достаточно, на ее взгляд, легкой.

Взгляд этот поменялся в ту же секунду, когда она последней из бегущих шагнула на хвойный ковер. Лес зашумел, приветствуя ее. Он был повсюду. Высокий, непроходимо густой, пахучий, влажный, живой. Скрывающий в себе все что угодно, только не тропу, которая на рассвете привела бы их к дороге.

Слава ей и смерть

Аксинья

Лобная поляна тускло светилась серебром. Это луна рассеянно роняла на нее мерцающие лучи, не понимая, как же так скоро прошел день, как же так быстро наступила ночь. Когда творишь большую ворожбу, время ускользает сквозь пальцы, сам не замечаешь, что стареет мир, что иссыхаешь сам. Отогнали бурю – вот и половина дня истлела. Пролили кровь за чужую жизнь – вот и вторая ушла в никуда.

А теперь Аксинья стояла на коленях, чувствуя под собой колкую хвою и палую листву, а ночь вступала в свои права, окутывая ее темнотой. Было время, когда тьма леса приносила покой и чувство невероятной силы. Тогда Аксинья была молода. Кожа ее была гладкой, тело – горячим и податливым, но разум уже заострился, а душа очерствела. Это было время ее ведьмачества, время заговоров и обрядов, время, когда лес принимал ее Матушкой, любил и благоволил ей. Сколько ночей она провела тут, нагая, с пальцами, перепачканными землей и кровью? Лучших ночей всей ее жизни. Ни вспомнить, ни подсчитать. Но одну из них Аксинья желала бы, да не могла забыть.

Мерзкая девица понесла. Это стало понятно на рассвете, когда Батюшка растворился в утренней дымке леса, а Полина вернулась в дом, пряча под растрепанными космами горящие щеки. Аксинья ждала ее на крыльце. Стояла там, как вкопанная, не видя ничего, не слыша. Просто ждала, чтобы посмотреть в наглые глазища молодой жены да плюнуть ей в лицо едким словом.

«Ты пустая! – придумывала она обвинения. – Ты не родишь ему, так уходи! Сколько лет ты здесь? Пять? Семь? Десять? И не понесла еще. Ты даже не выкинула ни одного, ты просто не можешь. Лес не дает тебе права здесь оставаться. Уходи, проклятая тварь, уходи! Я сама рожу, я могу еще! Я! Могу!»

Она твердила это, цепляясь сведенными пальцами за резную балку крыльца. А сама представляла, как схватит голые плечи названной сестры, как оставит синие пятна на ее фарфоровой коже.

За спиной крепко спал дом. Утробно похрапывала Глаша, прижимая к себе голые пятки Стешки, – девка выросла, а все прибегает к ней по ночам греться да плакаться. А в девичьей спальне осталась полоумная Фекла: лежит, наверное, слюни пускает, косами подтирается. Правильнее было отдать ее лесу, оставить там, позволить начатому завершиться, но Батюшка поступил иначе, отобрал любимую дочку у спящего, и теперь жить им всем да вздрагивать. Кто скажет, какая беда придет в ответ на такое оскорбление?

Аксинья фыркнула, чуя, как приближается к поляне молодая жена – неторопливая, сонная, утомленная. Небось, лежать под стариком не так сладко, как племянничка названного седлать? Небось, у волчонка губы слаще да силы больше. Небось, глаза свои бесстыжие закрывает, пока Хозяин над ней старается, и представляет зверя молодого.

Мысли эти наполнили Аксинью нестерпимым жаром, еще чуть, и запылала бы трава под ногами. Но не вправе Матушка гневаться так сильно, мстить – да, ненавидеть – пожалуйста, но будь добра оставаться достойной имени своего. Коли имя – последнее, что тебе осталось.

Сына в доме не было. Он бродил где-то в лесу по своим тропам, не встречаясь с Батюшкой. Все надеялся отыскать впотьмах Феклу, ту, что осталась в чаще, привезти ее, привязать к телу, словом, сотворить ворожбу, никому не подвластную. Глупый мальчишка всегда считал себя лучше других.

Оставался еще один. Он беззвучно спал сейчас в горнице – тонкий, почти прозрачный, не способный ни ворожить, ни заговаривать. Только хлеб печь, да и тот рыхлый. Сколько бы ни рожала Глаша, а все мимо. Бедная баба, глупая баба. Дал бы лес еще один шанс ей, Аксинье, все бы вышло по-иному. И выйдет. Вспомни только Батюшка, что есть у него самая первая, самая главная жена. Да перестань тратить ночи на пустую утробу смазливой девицы.

Когда Полина добралась до крыльца, Аксинья почти успокоилась. Гнев – не ее стезя, гнев – удел слабых. Тех, кто и родить не может, только скакать на чужих мужьях. Да на сыновьях чужих.

– Не спится, Матушка? – спросила Поляша, подойдя совсем близко.

В рассветном солнце она будто светилась изнутри ласковым женским светом. Аксинья почувствовала, как вмиг стали мягкими ноги.

– А тебе, гляжу, и дома не сидится? – ответила она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

«Ерунда, ерунда, быть не может!» – металось в голове.

– Батюшка меня позвал, сказал, роса больно сладкая в лесу, жаль ее упускать… – И потупилась, как девчонка, щеки порозовели, руки сжали подол, который Полина подняла, чтобы не намочить о траву.

Белая ткань собралась на животе, округляя его, и Аксинья завыла бы подбитой горлицей, если бы горло не перехватил страх. Она спустилась с последней ступеньки и оказалась с сестрицей лицом к лицу.

– И как?.. – вырвался из пересохших губ свистящий шепот. – Не обманул он тебя? Сладка роса?

Полина вздрогнула, но не отошла, только в испуге прижала к себе подол еще плотнее.

– Чего молчишь, когда Матушка тебя спрашивает? – Аксинья была готова вцепиться мерзавке в шею, но руки стали тяжелыми, не поднять.

Почувствовав ее беспомощность, Полина осторожно выпрямилась, посмотрела на сестрицу и склонила голову, будто оценивая. Солнечные лучи блестели в медных волосах. Она была красива так, как бывает природа в начале весны, когда в ней зачинается новая могучая жизнь.

– Чего уставилась? – прохрипела Аксинья.

– У меня будет сын, – ответила Полина, не спрашивая, а утверждая. – У меня будет сын! – Ее глаза округлились, щеки вспыхнули.

– Что ты несешь?.. – начала Аксинья, но воздуха не хватило.

– Я не знала… Я подумать не могла… – Полина прижала ладони к животу, ткань подола делала его круглым, будто дитя уже готовилось появиться на свет. – Но ты… Ты это почуяла, потому и вышла меня встречать! У меня будет сын!

– Молчи…

Но Полину было не остановить: она засмеялась, откинув голову, распахнула объятия, словно желая охватить ими весь лес, ткань упала к ее ногам, но круглый живот, которого еще не могло быть, незримо остался с ней. Она смеялась, кружась, как сумасшедшая, а Аксинья смотрела на нее, и надежда медленно умирала в ней. А с надеждой – и остатки того, что принято называть душой.

– Замолчи, я тебе говорю! – не выдержала она наконец, схватила девку за руку, заставила остановиться, но та легко вырвалась и вдруг отвесила сестре звонкую пощечину.

– Не смей меня трогать, гадюка! – выплюнула она, продолжая счастливо улыбаться. – Нет у тебя надо мной больше власти. Я рожу ему сына! Того самого сына, поняла?

Улыбка ее обернулась хищным оскалом, она клацнула зубами, развернулась и вспорхнула по лестнице, скрылась в доме. Лес шумел на утреннем ветерке. Аксинья осела на вытоптанную траву и завыла, кусая кулаки, чтобы мерзкая тварь, понесшая сыном, не услышала ни единого ее всхлипа.

А когда выплакала всю боль, то пошла в лес и долго бродила там, не разбирая дороги. Будь судьба к ней добрее, может, вышла бы и на заветную третью поляну, будь справедливее – привела бы ее на край обрыва да спихнула в спящие воды. Но вышло иначе.

До сумерек топтала Аксинья знакомые заросли, молчала, слушала, примечала да запоминала. А как пришла ночь, вышла на лобное место, как к алтарю, скинула платье, укусила себя за руку – сильно, до соленой крови на губах, – и отдалась земле.

Что было дальше, она не запомнила: память умеет стирать самые страшные, самые черные ночи, чтобы тот, кто пережил их, не лишился разума. Так и Аксинья забыла, как металась в траве, как шептала лесу, как звала болото, как проклинала завязь, которая еще только готовилась стать жизнью в молодом чреве. Кто вложил в ее уста заклинания? Кто подсказал, что говорить, кому кланяться? Лес ли пожелал этого, как она надеялась, или проклятая мертвая вода свела ее с ума и верной дорожки?

Ни понять, ни разобраться. Но плод был проклят. Плод и появиться не должен был. Но мерзкая девка все равно выносила – страдала, мучилась, но держала его в себе. Чтобы сдохнуть в крови и слизи, выталкивая на свет сына. Сына, да не того. Зачем пустой выблядок лесу? Он, как мешок, который спихнули с повозки, остался лежать на обочине своего пути. И каждый раз, когда Аксинья глядела на него, широколицего, конопатого, в ней вспыхивали воспоминания той страшной ночи. Никто не догадался, что она виновна. Чтобы Глаша ни шипела ей в страхе, никто не догадался. Лишь она знала, какую тьму призвала своим проклятием. Знала и жила с этим.

А теперь Аксинья стояла на коленях в хвое и листве, а рядом пыхтел подросший мальчик, безмолвно разевая рот, как большая рыжая лягушка. Это она лишила его речи, когда совсем обессилела от нытья и причитаний. Одно движение хитросплетенных пальцев, одно прикосновение символом тишины к влажному лбу, и мальчишка подавился собственным плачем.

Легко творить ворожбу над слабым да утерявшим свой путь. Главное, не вспоминать, чего вместе с ним лишились и все они, – Демьяна, который почти успел стать волком, и сбежал от стаи, учуяв кровь ненаглядной своей Поляши за дни пути по бескрайнему лесу. В ту ночь род лишился и наследника, и зверя. В ту ночь Батюшка лишился третьей жены. Зато на свет появился рыжий мальчишка, и если его не принял лес, так пусть возьмет болото.

– Гниль, да смерть, да пустая чаша топью полнится до краев. Было наше, пусть станет ваше, омертвевшее оживет. Я даю тебе всласть напиться жизнью свежею молодой, забирай его, гниль-водица, было наше – теперь твое.

Заклинания легко родилось в Аксинье. Она прошептала его, склонилась к влажной земле, прикоснулась губами, согревая ее своим дыханием. Повторять приглашение не пришлось. В чаще завыл ветер, забулькала жижа, застонало нутро леса, отчаянно сопротивляющееся тому, что выходило на свет лунный.

Степушка дернулся, пытаясь встать на ноги, но Аксинья оказалась проворнее – она уже поднялась с колен, подхватила мальчишку за ворот и прижала к себе. Птичье сердце задрожало в его маленьком теле, липкий от пота, скользкий, но живой, он доверчиво прижался к тетке. Может, Аксинья и не смогла лишить его жизни еще до рождения, но разума он лишился точно. Иначе бы не верил каждому, кто приводит его в темный лес.

Порыв ветра принес с собой запах гнили и разложения. Аксинья вдохнула его, прислушиваясь. Что-то шло через бурелом, не разбирая дороги. И было оно совсем близко, пряталось между деревьев на самой границе лобной поляны. Когда тусклый свет луны пробился сквозь листву, Аксинья разглядела тонкие руки – бледные, скользкие от темной жижи, что их облепляла. Тварь, вызванная заклинанием из самой топи, тянулась ими к мальчишке, а луна освещала пятна гнили, терзающей ее тело.

– Зазовка! – прохрипела Аксинья, чувствуя, как каменеет в ней ужас. – Это я тебя кличу, Матушка леса.

Старые сосны заскрипели в ответ. Возмущенный, испуганный лес не желал укрывать собой зло, происходящее под его сенью. Но некуда было отступать. Аксинья встряхнула одурманенного, обмякшего Степку и толчком в спину отправила навстречу мертвой твари.

Мальчик покачнулся, сделал шаг, другой, его била крупная дрожь. Даже через немоту, страх и дурман он чуял волны смрада, расходившиеся от зазовки. Та гортанно вскрикнула, подалась вперед, потянулась к мальчику гнилой рукой, но пальцы царапнули пустоту. Не под силу ей было ступить на поляну: пусть лес и ослаб, но последнюю защиту держал исправно. Болотной твари оставалось лишь шумно принюхиваться к мальчику да скалить мелкие зубы.

– Пусть болото возьмет его вместо другого. – Аксинья скользнула к Степе и осторожно взяла за плечо – мягкое, по-детски круглое. – Он – родник новой жизни, чуешь, как бьется? В полную силу! Я отдаю его вам.

– Он твой? – прошипела тварь, черные глаза подозрительно блеснули.

– Я – Матушка, тут все мое.

Зазовка осклабилась, наклонила голову, грязные космы разметались по плечам.

– Недолго править тебе, гнилая душа.

Аксинья забыла как дышать. Каждый знал: болотная тварь ведает многое, да не делится ничем. А коль говорит, так тому и быть.

– Сама ты… гнилая… – пролепетала Аксинья.

– Я не гнилая, я мертвая, – откликнулась зазовка, оголяя черные зубы. – Это время мое вышло, и твое выйдет. А сердце скормят мертвой рыбе. Так сказала черная лебедица, а она все знает…

– Что ты несешь? – Где-то в отдалении затрещали ветки, кто-то бежал по лесу, не разбирая дороги, кто-то живой, пылающий праведным гневом – родня была близко, и Аксинья оборвала сама себя. – Я не разговоры вести тебя позвала, забирай мальчишку и уходи!

Степушка застонал, слабо дернулся, но воля тетки сломила бы и взрослого. Достаточно было немножко подтолкнуть его, чтобы мальчик оказался рядом с болотной тварью и застыл, окаменев от ужаса. Зазовка наклонилась к нему, высунула длинный черный язык и лизнула Степу по пухлой щеке.

– Сладкий… – Язык скользнул по мертвым губам, Аксинья могла руку отдать на отсечение, что двоился он, как у болотной гадюки. – Мы заберем его, – решилась зазовка. – Но и тот, другой… Он тоже будет нашим. Все будет наш-ш-ш-ш-е-е-е-е…

Заросли бузины затрещали совсем рядом, и на поляну выскочила Глаша. Время будто замерло. Аксинья видела, как медленно и тяжело поднимается сухая грудь названной сестрицы, как округляется рот, как сам собой вырывается крик. Самый отчаянный, самый страшный вопль матери, потерявшей свое дитя.

– Степа! – Ее голос всколыхнул весь лес.

Но мальчишка уже стоял перед болотной жижей. Гибкое тело зазовки подталкивало его к последнему шагу.

– Уйди! – выдохнула Глаша, бросаясь к ней.

Тварь обернулась – гнилой оскал растянул грязное, острое лицо болотной гадины. Клацнули мелкие зубки, тонкая рука легко толкнула мальчика в спину, и тот повалился вперед. Жижа булькнула, принимая его. Зазовка пронзительно захохотала и бросилась вслед за добычей на самое дно болота.

Олеся

Жижа булькнула, принимая в себя коренастое детское тело. Леся зажмурилась. Кому-то срочно нужно было бежать, тянуться к утопающему в болоте мальчику и тащить его обратно. Кому-нибудь, только не ей. Лежке, например, который застыл на два шага впереди, тяжело дыша и вздрагивая своим тонким, но сильным телом. Хвоя хрустела под его ногами, холодные капли начинающегося дождя оседали на волосах. Леся не видела этого, но чуяла запах и хвои, и его дыхания, и мокрого меха накинутой куртки, и даже страха.

Но Олег стоял, не шевелясь. Только старая Глаша ринулась к сумасшедшей сестре, и обе они застыли у кромки поляны за миг до того, как кто-то чужой, скрытый в тени, толкнул мальчика в топь. Эта фигура, вся состоящая из мрака и тлена, сковала Лесю страхом. От нее пахло холодом и стоячей водой, страхом и смертью. Паршивый запах, который не сулил ничего хорошего.

Потому Олеся и зажмурилась, отдавая миру право самому решить, что будет дальше. А когда шепот леса вдруг сменился отчаянный криком, и Леся открыла глаза, все изменилось. Одна секунда, а тела упавшего мальчика уже не разглядеть в болотной жиже. Одно мгновение, и темная фигура исчезла вслед за ним, оставив после себя лишь гнилостный смрад. Один миг, и Глаша вцепилась в растрепанные космы сестры, повалила ее на землю и принялась душить, шипя что-то бессвязное, яростное, полное ненависти.

– Тварь подколодная! – вопила она. – Гадюка дохлая! Сука смердящая!

– Отпусти, – хрипела Аксинья, пытаясь оторвать ее от себя, но тщетно.

В сухом старушечьем теле проснулась пугающая сила. Глаша прижимала сестру к земле, навалившись всем весом, ее пальцы впивались в шею Аксиньи так сильно, что побелели костяшки. Стоило на миг ослабить их хватку, как Глаша яростно завопила и принялась царапать лицо соперницы, не замечая, что та изо всех сил пытается ударить ее в живот вывернутой ногой.

– Разними их! – крикнула Леся, оборачиваясь к Лежке, но тот даже не смотрел на дерущихся теток.

Его глаза стали такими же прозрачными, как у Аксиньи. Черты заострились, он еще сильнее вытянулся, стал тонким и невесомым, еще немного, и слабый лунный свет начал бы проходить через него, не преломляясь.

– Олег! – Губы пересохли, Леся так испугалась, что даже облизать их не могла.

Лежка вздрогнул, встряхнул головой, прогоняя морок. Постояв так немного – только ветер шумел в кронах да хрипела придушенная Аксинья, – Олег ринулся к теткам, подхватил Глашу за локти и потащил. Вместе они повалились на землю.

– Уйди! – зашипела на него бабка. По впалым ее щекам расползлись багровые пятна.

«Как бы сердце не прихватило», – равнодушно подумала Леся, отходя подальше, чтобы не попасть под раздачу.

Дерущиеся бабки ее не тронули, а вот топь и мальчик, в ней пропавший, беспокоили все сильнее. Если подумать головой, не подпуская к разуму страх и сомнения, то Степушка, скорее, убежал по этой самой топи в лес, чем ушел в нее с головой, пока Леся стояла, зажмурившись.

– Степа! – позвала она, обхватив ближайшую осину рукой.

Лес зашумел, вторя ее голосу. Леся почувствовала, как нежно пульсирует под корой текущий сок, как дерево живет, повинуясь законам леса, незнакомым, но непреложным. Лес жил, осина жила, сама Олеся продолжала жить, а вот Степушка, скрывшийся из виду, не отзывался.

«Если потеряешься в лесу, что нужно кричать?» – спрашивали ее в детстве.

«Ау», – послушно отвечала она.

«Вот и кричи», – прошептал в ее голове чей-то чужой, вкрадчивый голос.

И она закричала.

– Ау! – Крик запетлял среди деревьев. – Ау! – Темнота леса обступала, Леся сделала шаг, влекомая чьим-то шепотом.

«Кричи… – повторял он. – Иди! – И еще. – Я жду!»

– Ау! – Олеся хваталась за следующее дерево и отпускала то, что оставалось за ее спиной. – Ау! Ау!

Она бы ушла далеко. Так далеко, как позволил бы лес, встречая каждую новую осинку, каждую новую сосну, каждый клен и березку, стоящую на ее пути, звонким отчаянным приветствием.

– Ау! Ау!

Неважно, сколько времени прошло. Если ты потерялся в лесу, то кричи. Кричи, что есть сил, глотай влажный дух леса, ступай на опавшую хвою, на гнилую листву и зови того, кто спасет тебя, кто отыщет и выведет. Забудь, что выхода нет, как нет тропы, ведущей из самой чащи леса, если он принял тебя своим. Кричи, покуда силы в тебе не иссякнут. Кричи и дальше, оборачиваясь этим криком, вторя сам себе, как эхо, пока не исчезнешь. Пока не забудешь, куда шел и зачем бежал. Пока не поймешь, что нашел искомое. Пока сам не станешь лесом. Новой осинкой, новой сосной, новым кленом, новой березкой. И кто-то другой обхватит тебя ладонью, истошно моля о помощи, не зная еще, что выхода нет. И не нужно его. Не нужно.

– Ау! Ау! Ау!

Голос осип, ноги промокли, но не существовало больше ни холода, ни страха перед тьмой, пахнущей мокрыми ветками и сырой землей. Леся шла вперед, отсчитывая свои шаги прикосновениями к шершавой коре, ощущая под ладонью ток лесной жизни. И это было упоительно прекрасно. Окрик мелькал между деревьев, будто играл, поддразнивая – а ну-ка, догони! Под ногами скользила земля, медленно обращалась в болотную жижу, но Леся продолжала идти и кричать, чувствуя, как оживает от ее прикосновений лес, как просыпается он. Какое удовольствие скрывалось в простом движении через чащу! Какой немыслимый полет был в ее шагах! Леся снова видела под собой лес, снова поднималась над ним, но вместе с тем продолжала идти, увязая в траве, скользя по кочкам, спотыкаясь о коряги. Но и это было правильно и хорошо. Хо-ро-шо.

А когда это закончилось, внезапно и хлестко, как звонкая оплеуха, жаром отпечатавшаяся на нежной щеке, Леся подавилась криком и долго кашляла, согнувшись к самой земле. Земля оказалась холодной и топкой, вокруг шумели высокие деревья, холод кусал за промокшие ступни, поднимался до колен, облеплял бедра мокрым подолом. Прячась от него, втягивался живот, озноб мурашками топорщил грудь, соски терлись о грубую ткань, и последним своим рывком холод стискивал сердце, перша в горле, сковывая губы, дыбом поднимая волосы на голове.

Когда кашель отступил, Леся выпрямилась. Зуб не попадал на зуб, глаза слезились так, что во тьме она могла разглядеть только размытые пятна. Но нюх, обострившийся вместо зрения, не подвел. Что-то большое и жаркое стояло рядом, что-то живое, опасное, косматое и яростное. Зверь вышел на ее крик. Она звала, и лес откликнулся, посылая ей смерть.

Олеся вытянула вперед руку, та задрожала в воздухе.

– Не… не под… не подходи! – просипела Леся. – Пошел… Пошел прочь!

Зверь зарычал, глаза его блеснули во тьме опасным огнем, свет луны выхватил хищный оскал его морды. Пахнуло тяжелым духом крови и шерсти.

– Уходи, зверь, откуда пришел уходи! – крикнула Леся, сцепляя пальцы в замок, сама не зная, что осеняет себя защитным знаком.

Зверь подался вперед, топь утробно заурчала под его лапами.

– Если я зверь, то куда ж мне идти? Я и так дома. – Рык обернулся человеческой речью.

Олеся вскрикнула и метнулась в сторону, прочь от тропы. Мгновение, и вот она уже по колено увязла в болоте. Затрепыхалась, закричала, попыталась вырвать ноги из скользких объятий, но только сильнее увязла. Жижа поднялась к поясу, жадно булькая, и не за что было ухватиться, чтобы удержаться на поверхности. Леся взмахнула руками, крик застрял в горле, еще секунда, и она бы оказалась по пояс в воде. А там и по грудь, и по шею, а после жижа хлынула бы ей в рот, забила нос, ослепила глаза. А на дне, куда Олесю утащила бы болотная сила, ее бы встретил Степушка.

Но Леся не думала о нем, она боролась – хрипела, скалилась, с каждым движением все глубже увязая. Ее руки бесцельно шарили в воздухе, не было надежды отыскать ни единую веточку, не было ни малейшего шанса спастись.

И когда Лесины пальцы нащупали в пустоте чью-то твердую ладонь, и когда кто-то схватил ее и потащил вверх, больно стискивая, она не позволила себе поверить в спасение. И даже оказавшись на твердой тропе, припав к ней всем телом, целуя землю, которая не желала поглотить ее, какая-то часть Леси продолжала тонуть, уходя на самое дно.

– Куда тебя понесло, дура? – рычал над ней зверь. – Там болото всюду!

– Я не знала, – пролепетала Леся, пытаясь отдышаться. – Я не знала, что там болото… Я у поляны была… – Слезы пришли сами собой, спасение причиняло такую острую боль, которую и смерть не способна дать.

– Какой поляны? – Зверь высился над ней, яростно сопя.

– Лобной… – Слово само пришло на ум, Леся пробормотала его между двумя всхлипами.

– Твою мать! – Зверь встряхнул ее за плечо, грубо, зло. – Ты чего там делала? На поляне этой? Откуда знаешь про нее?

– Глаша… – Горло стискивали рыдания. – Глаша привела…

– Так ты что? – Зверь склонился над ней, повернул к себе, заставил поднять лицо. – В доме была?

Луна пробивалась через кроны деревьев, дробя весь мир на кусочки света в кромешной мгле. И морду зверя она разделила также. Вот из тьмы выглянул серый в зелень глаз с темными ресницами и изогнутой косматой бровью над ним. Вот спутанная борода пошла от щеки вниз. Вот крыло широкого носа. Вот острый, выдающийся вперед белый клык заблестел над губой. Даже в лесной тьме нельзя перепутать морду зверя и человеческое лицо. Теперь Олеся видела, что перед ней склонился тот самый мужчина, которого они оставили в комнате лежать на столе, пускать черную жижу из приоткрытого рта. А теперь он смотрел на нее, присев на корточки, чтобы их глаза оказались на одном уровне. Но даже так он продолжал оставаться зверем, сколько бы луна ни пыталась доказать Лесе обратное.

– Ты зверь… – проговорила она, не в силах совладать с удивлением.

– А ты – куница глупая. – Зверь втянул влажный воздух леса широкими ноздрями. – Болото проснулось! Чего удумала к нему идти? Дура-девка! – Покачал косматой головой, капли дождя посыпались с волос, вторя воде, льющейся с неба.

Леся прислушалась к шепоту леса, но тот молчал. Никто больше не аукал ей из чащи. Никто не пропевал ее имя на тысячу голосов. Только зверь рычал, нависая над ней, да холод от сырой земли пробирал до костей грязное полуголое тело. Леся дотронулась до скользкой рубахи и сморщилась от отвращения.

– Я не к болоту шла… – не зная, зачем вообще оправдывается, сказала она. – Я искала тропу. К дороге.

– К какой дороге? – Зверь дернул плечом. – Ай, и дела нет! Говори лучше, где тетка Глаша?

– Там. – Она обернулась, уверенная, что за спиной откроется дорога обратно, но кругом равнодушно шумел ночной лес. – На поляне она была…

– С кем? – Зверь терял терпение.

– С Олегом. – Леся не хотела, но вспоминала. – И ведьма эта старая… Она мальчика утопила! – Выкрикнула и вдруг поняла весь ужас случившегося.

Мальчик, милый рыжий Степушка, конопатый и мягкий, умеющий вырезать из дерева листочки, упал в болото, и то поглотило его, накрыло с головой холодной жижей.

– Аксинья с ними? – то ли спросил, то ли прорычал зверь.

Лесе стало еще страшнее, она осторожно кивнула. Зверь оскалился, подобрался, готовясь к прыжку.

– И что она? – Вопрос зазвенел в воздухе.

– В болото толкнула, – чуть слышно выдохнула Леся. – Степушку.

Зверь отшатнулся, блеск его глаз померк, словно бы он зажмурился от острой боли, а когда зеленоватый их огонь вспыхнул снова, то в нем зримо налилась яростная жажда крови.

– Убью суку, – почти равнодушно, но от того невыносимо страшно сказал он. – Пойдем! – И схватил Лесю за локоть, одним рывком поднял на ноги.

– Я не хочу! – Она затрепыхалась, но куда там. – Не пойду я к ним! Они ненормальные! Опусти! Мне домой надо!

– Ненормальные, говоришь? – Встряхнул посильнее, привлек к себе, чтобы она почувствовала злобу, кипящую во всем его существе. – А сама-то что? Или не слышишь, как болото зовет?

Листья дрожали на ветру, под ногами хлюпала грязь, где-то надрывно скрипело подломленное дерево. Ничего странного, простые звуки леса. Но Олеся понимала, о чем рычит ей зверь. Она и правда шла на зов, аукалась с кем-то, ждущим ее впереди. Но было ли это болото? Как теперь разобраться?

– Вот и молчи! – Тишину в ответ зверь принял за признание его правоты. – Думаешь, не узнал тебя? На весь лес воняешь страхом, так я тебя и учуял в первый раз. Я спас твою мышиную душонку, притащил в дом. Ты в долгу передо мной.

– Я уже отработала… – просипела Леся, отводя глаза от мерцающего злобой звериного взгляда.

– Полы помыла? Курам зерна бросила? – Зверь оскалился. – Ты пойдешь со мной. И на лобном месте признаешь старую ведьму виновной. Поняла? Вот тогда я смогу ее убить.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Как часто в юности мы слышали: «Учись на своих ошибках». Как часто в зрелости мы сами говорили это с...
Вторжение Пылающего Легиона началось. Полчища демонических воинов под предводительством могущественн...
Лучшая книга 2020 года по версии The New York Times и The Wall Street Journal!Гэлвины казались образ...
...лечить депрессию, онкологию, любую болезнь, если это НЕ касается очевидного хирургического вмешат...
Задания помогают разобраться в падежных окончаниях, понятии о множественном и единственном числе, пр...
Ей обещали, что это тихое место.Ей обещали, что она спокойно отдохнет.Карелия. Озеро. Благоустроенны...