Патрик Мелроуз. Книга 1 (сборник) Сент-Обин Эдвард

– Да, – откликнулся Николас, обрадованный тем, что она хоть что-то не забыла. – Так вот, Элинор, которая тогда еще не злоупотребляла выпивкой, а была очень застенчивой и робкой, купила особняк в Лакосте. Однажды она сказала Дэвиду, мол, какая жалость, что переспелый инжир осыпается, гниет на земле и вообще пропадает зря. На следующий день, когда мы втроем сидели на террасе, Элинор снова об этом упомянула. Лицо Дэвида похолодело, он выпятил нижнюю губу – то ли обиженно, то ли жестоко, в общем, плохой знак – и сказал нам: «Ну-ка пойдемте со мной». Мы и пошли, как провинившиеся школьники в кабинет директора. Он широким шагом направился к дереву, мы с Элинор поплелись следом. На каменной дорожке под деревом валялись плоды – полусгнившие, раздавленные, некоторые упали недавно и истекали соком, над ними вились осы, как над ранами, впивались в липкую красно-белую плоть. Дерево было огромным, и инжира на земле было очень много. И тут Дэвид сделал такое… Вообще невероятно. Он велел Элинор стать на четвереньки и съесть все плоды с земли.

– Прямо при тебе? – округлив глаза, спросила Бриджит.

– Вот именно. Элинор сначала растерялась, будто ее предали, но не возмутилась, а просто стала исполнять это малоаппетитное приказание. Дэвид не позволил ей пропустить ни одной инжирины. Один раз она умоляюще поглядела на него и сказала: «Дэвид, я уже наелась», а он наступил ей на спину и заявил: «Доедай, чтобы ничего не пропадало зря».

– Прикольно, – протянула Бриджит.

История явно произвела на нее впечатление. Отлично, подумал Николас, в самую точку попал.

– А ты что делал? – спросила она.

– Стоял и смотрел, – признался Николас. – Когда Дэвид в таком настроении, ему лучше не перечить. Вскоре Элинор замутило, и я предложил собрать оставшийся инжир в корзинку. «Не вмешивайся, – сказал Дэвид. – Элинор жалеет, что фрукты пропадают зря, а вокруг люди голодают. Правда, любимая? Вот поэтому она их все сама и съест. – Он улыбнулся мне и добавил: – И вообще, она капризуля, когда дело касается еды».

– Ничего себе! – воскликнула Бриджит. – И ты продолжаешь ездить к нему в гости?

Такси остановилось у терминала, и Николас не стал отвечать. К ним сразу же подбежал носильщик в коричневом мундире, забрал чемоданы. На миг Николас оцепенел под внезапным ливнем одновременных излияний благодарности таксиста и услужливого носильщика, причем оба обращались к нему «шеф». Он всегда давал щедрые чаевые тем, кто называл его шефом. Он это знал, и они это знали, так что вели себя как цивилизованные люди.

Рассказ об инжире странным образом помог Бриджит сконцентрировать внимание. Даже когда они сели в самолет, она помнила, что хотела спросить у Николаса.

– А что в этом типе такого особенного? У него фетиш такой, что ли? Ну, ритуальное унижение?

– Мне как-то говорили, хотя я сам не видел, что он заставил Элинор брать уроки у проститутки.

– Ничего себе! – восхищенно сказала Бриджит и крутанулась на сиденье. – Прикольно.

Голубоглазая веснушчатая стюардесса принесла два бокала шампанского, извинилась за задержку и заискивающе улыбнулась Николасу. Ему больше нравились хорошенькие стюардессы в «Эр Франс», а не нелепые рыжие стюарды и степенные нянюшки английских авиалиний. Внезапно его окатила волна усталости, вызванная стерильным воздухом кабины; глазные яблоки и барабанные перепонки чуть сдавило; вокруг простиралась пустыня серо-бежевого пластика, а во рту было сухо и кисло от шампанского.

Радостное возбуждение Бриджит несколько подбодрило Николаса, однако же он до сих пор не объяснил, что привлекало его в Дэвиде. Да он и не горел желанием в этом разбираться. Дэвид был попросту частью того мира, с которым Николас считался. Возможно, Дэвид не вызывал к себе теплых чувств, но производил достойное впечатление. Женившись на Элинор, он избавился от бедности, которая была для него огромной помехой в светском обществе. Еще недавно вечеринки у Мелроузов славились на весь Лондон.

Николас приподнял подбородок с подушки шеи. Ему хотелось подстегнуть гениальное желание Бриджит погрузиться в атмосферу порока и извращений. Неожиданный интерес Бриджит к рассказу об инжире открывал интересные возможности, хотя Николас не совсем понимал, какие именно, но само их существование обещало многое.

– Видишь ли, – продолжил он, – Дэвид был младшим другом моего отца, а я – младший друг Дэвида. По воскресеньям он приезжал ко мне в школу, и мы с ним обедали в «Искусном рыболове». – Заметив, что Бриджит не проявляет интереса к сентиментальным воспоминаниям, Николас добавил: – Его всегда окружала какая-то роковая обреченность. В детстве он прекрасно играл на фортепиано, но у него развился ревматизм, и заниматься музыкой стало невозможно. Он поступил стипендиатом в Баллиол-колледж{20}, однако проучился там всего месяц. Отец отправил его в армию, а он ушел со службы и стал доктором, только никогда не практиковал. Вся его жизнь – героическая борьба с внутренней неугомонностью.

– Фу, тоска, – сказала Бриджит.

Самолет медленно выруливал на взлетную полосу, стюардессы демонстрировали, как надувать спасательные жилеты.

– А их сын – результат изнасилования, – заявил Николас, наблюдая за реакцией Бриджит. – Только никому об этом не говори. Однажды Элинор напилась, расчувствовалась и сама мне об этом рассказала. Она долгое время не позволяла Дэвиду к себе прикасаться, они спали порознь, а потом он завалил ее на лестнице, сунул головой между столбиками перил, ну и… По закону, в браке изнасилования не существует. Вдобавок Дэвид живет по своим законам.

Взревели двигатели.

– На твоем жизненном пути… – громогласно объявил Николас и, сообразив, что его слова звучат напыщенно, продолжил нарочито вальяжным тоном: – Как и на моем, встретятся люди, которые, возможно, слишком жестоки к своим близким, но обладают невероятной притягательностью, и в сравнении с ними все остальные неимоверно скучны.

– Ой, хватит уже! – сказала Бриджит.

Самолет набрал скорость и взмыл в блеклое английское небо.

5

«Бьюик» плелся по проселкам к Синю под почти ясным небом. Лучи солнца пронзали одинокое упрямое облачко. Сквозь затемненный краешек лобового стекла Анна наблюдала, как края облака сворачиваются и тают от жары. Машина ползла за оранжевым трактором с прицепом, груженным пыльными лиловыми гроздьями винограда; вскоре тракторист великодушно махнул рукой и пропустил «бьюик» вперед. Кондиционер постепенно остужал воздух в салоне. Анна попыталась отобрать у Элинор ключи от «бьюика», но та заявила, что никому не позволяет водить свой автомобиль. К счастью, мягкая подвеска и потоки холодного воздуха несколько притупляли острые ощущения от поездки в машине с Элинор за рулем.

Было всего одиннадцать утра, и Анна с тоской понимала, что день предстоит долгий. Поездка началась с неловкого затяжного молчания, потому что Анна совершила роковую ошибку: спросила, как дела у Патрика. К сожалению, ее материнский инстинкт был сильнее, чем у матери.

– Почему все считают, что доставляют мне удовольствие, спрашивая, как дела у Патрика? Или у Дэвида? – вызверилась Элинор. – Я понятия не имею. Это только им известно.

Анна ошарашенно умолкла и лишь спустя некоторое время решилась спросить:

– Как тебе Виджей?

– Никак.

– И мне тоже. Хорошо, что он уехал раньше, чем предполагалось. – Анна все еще не знала, стоит ли упоминать о размолвке с Виджеем. – Он хотел погостить у того старика, перед которым они все благоговеют. Как его там? Джонатан… Ну, тот, который пишет книги с безумными названиями типа «Космеи и злодеи» или там «Закидоны и купидоны», помнишь?

– Ой, да. Боже мой, жуткий старикашка. В Риме он приходил в гости к матери и нес всякую чушь: «на улицах почкуются нищие» и все такое. В шестнадцать лет меня это просто бесило. А что, этот Виджей и впрямь богат? Он ведет себя так, будто купается в деньгах, хотя по виду не скажешь. Эти его наряды…

– Да, богат, – вздохнула Анна. – Очень богат. У него состояние индустриальных размеров. Разводит в Калькутте лошадей для поло, но сам в поло не играет и в Калькутту никогда не ездит. Вот это богатство.

Элинор помолчала, считая, что способна выдержать конкуренцию в дискуссии на эту тему. Ей не хотелось слишком быстро соглашаться, что не проявлять должной заботы о лошадях для поло в Калькутте – признак настоящего богатства.

– Но ужасно скуп, – нарушила молчание Анна. – Поэтому мы с ним и повздорили. – Ей очень хотелось во всем признаться, но она не решалась. – Каждый вечер он звонил домой, в Швейцарию, и часами разговаривал по-гуджаратски со своей престарелой матерью, а если она не отвечала, то сидел на кухне, кутаясь в черную шаль, как старуха. В конце концов я попросила его оплатить свои телефонные звонки.

– И что?

– Оплатил, только после того, как я на него наорала.

– А Виктор не вмешался? – спросила Элинор.

– Виктор никогда не обсуждает столь низменных тем, как деньги.

Дорога свернула в рощу пробковых дубов; по обеим сторонам теснились деревья с кольцами свежих или застарелых ран на стволах.

– Виктор много работает над книгой?

– Практически нет, – ответила Анна. – Я вообще не понимаю, чем он занимается. Вот он приезжает сюда уже восемь лет, но до сих пор не познакомился с фермерами по соседству.

– С Фоберами?

– Да. Он с ними даже не здоровается. Они живут в трехстах метрах от нас, в старой усадьбе с кипарисами у входа. Наш сад практически на пороге у Фоберов, но Виктор с ними не заговаривает, якобы потому, что его им не представили.

– Надо же, как австриец обангличанился, – улыбнулась Элинор. – О, подъезжаем к Синю. Там есть забавный ресторанчик на площади, напротив заброшенного фонтана, полностью заросшего мхом и папоротником. А в ресторанчике по стенам развешаны головы вепрей с отполированными желтыми клыками и пастями, раскрашенными алым. Такое ощущение, что звери вот-вот выпрыгнут из стен.

– Ужас какой, – сухо заметила Анна.

– В конце войны немцы расстреляли всех мужчин в деревне, кроме Марселя, нынешнего хозяина ресторанчика. Потому что Марсель был в отъезде.

Своим безумным порывом сочувствия Элинор совершенно ошеломила Анну. Они отыскали ресторанчик, и Анна вздохнула с облегчением, к которому примешивалось некоторое разочарование: над сумрачной сырой площадью не витал дух жертвенности и возмездия. Стены скудно обставленного ресторанчика были обиты светлыми пластмассовыми панелями «под сосну», и на них висели только две головы вепря, озаренные резким светом голых флуоресцентных ламп. После закуски – запеченных дроздов (полных дроби) на пропитанном жиром поджаренном хлебе – Анна уныло ковыряла кусочки темного тушеного мяса на груде переваренной лапши. Красное вино, холодное и резкое на вкус, подали в старых зеленых бутылках без этикетки.

– Замечательное место! – сказала Элинор.

– Да, атмосферное, – кивнула Анна.

– А вот и Марсель! – с отчаянием в голосе воскликнула Элинор.

– Ah, madame Melrose, je ne vous ai pas vue[7], – сказал он, притворяясь, будто лишь сейчас заметил посетителей.

Он семенящими шажками вышел из-за барной стойки, вытирая руки о грязный белый фартук. Анна уставилась на его вислые усы и огромные мешки под глазами.

Он тут же предложил Элинор и Анне коньяк. Анна отказалась, несмотря на уверения, что коньяк очень полезен, а Элинор согласилась, предложив угостить коньяком и Марселя. Они выпили еще, поговорили с Анной об урожае винограда, но Анна, с трудом разбирая прованский акцент, все больше жалела, что Элинор не разрешает ей вести машину.

Когда они вернулись к «бьюику», коньяк и успокоительные сделали свое дело. Под онемевшей кожей Элинор кровь катилась по венам, будто шарики подшипников. Голова отяжелела, как мешок монет, и Элинор медленно закрыла глаза, держа ситуацию под контролем.

– Эй, проснись, – сказала Анна.

– Я не сплю, – угрюмо буркнула Элинор, а затем расслабленно повторила, не открывая глаз: – Я не сплю.

– Можно я сяду за руль? – спросила Анна, готовясь к спору.

– Конечно, – ответила Элинор и открыла глаза; радужки ярко синели на фоне розоватых белков с красными прожилками сосудов. – Я тебе доверяю.

Элинор проспала с полчаса, пока Анна вела машину по извилистым дорогам из Синя в Марсель.

Проснувшись, Элинор почувствовала себя вполне трезвой.

– Ох, не надо было так наедаться за обедом, – заявила она. – Такая тяжесть в желудке.

Декседриновый приход вернулся; он, даже заглушенный и несколько измененный, был узнаваем, как музыкальная тема из «Валькирии».

– Что это за «Ле вестерн»? – спросила Анна. – Мы все время проезжаем мимо рекламных плакатов, на которых изображены ковбои в шляпах, утыканных стрелами.

– Ой, давай заедем! – детским голоском протянула Элинор. – Это парк аттракционов, там все в декорациях Додж-Сити{21}. Я там еще не была, очень хочется…

– А мы успеем? – скептически осведомилась Анна.

– Да, сейчас только полвторого, до аэропорта сорок пять минут езды. Давай заедем? Ну пожалуйста!

Очередной рекламный плакат гласил, что до «Ле вестерна» осталось четыреста метров. Над темными вершинами сосен высилось неподвижное колесо обозрения с разноцветными пластмассовыми кабинками в виде миниатюрных дилижансов.

– Невероятно, – удивилась Анна. – Фантастика какая-то. Обязательно зайдем.

В парк аттракционов вели огромные двери салуна, по обе стороны которых с белых флагштоков свисали флаги разных стран.

– Ух ты, как здорово! – сказала Элинор.

Она долго размышляла, на каком аттракционе покататься, и в конце концов выбрала колесо обозрения.

– Хочу в желтый дилижанс, – заявила она.

Кабинки понемногу заполнялись, колесо медленно поворачивалось. Когда их кабинка поднялась над верхушками деревьев, Элинор заверещала:

– Ой, смотри, наша машина!

– А Патрику здесь нравится? – спросила Анна.

– Он еще не был, – ответила Элинор.

– Обязательно свози его сюда, пока он не вырос. С возрастом такие вещи надоедают, – улыбнулась Анна.

На миг Элинор помрачнела. Движение колеса колыхало воздух. На пути к вершине Элинор замутило, и, вместо того чтобы рассматривать парк и окрестности, она хмуро уставилась на побелевшие костяшки пальцев, желая, чтобы развлечение побыстрее закончилось.

Настроение Элинор резко изменилось, и Анна сообразила, что рядом с ней совсем другая женщина – старше, богаче и пьянее.

Они сошли с колеса обозрения и попали на аллею стрелковых аттракционов.

– Да ну его все, – сказала Элинор. – Пойдем, пора встречать Николаса.

– Кстати, расскажи мне про Николаса, – попросила Анна, спеша за ней следом.

– Сама все увидишь.

6

– Значит, эта Элинор вся из себя такая мученица? – спросила Бриджит.

Чуть раньше она вздремнула, выкурив в туалете косячок, и теперь виновато проявляла запоздалый интерес.

– А что, всякая женщина, связав свою жизнь с непростым мужчиной, становится мученицей?

Как только самолет приземлился, Николас отстегнул ремень безопасности. Они сидели во втором ряду и вышли бы раньше остальных, но Бриджит вытащила пудреницу из синего бархатного футляра и уставилась в запорошенное пудрой зеркальце, любуясь собой.

– Пойдем уже, – вздохнул Николас.

– Табло «пристегните ремни» еще не погасили.

– Правила соблюдают только овцы.

– Бе-е-е, бе-е-е, – заблеяла Бриджит в зеркало. – Я овечка.

Нет, она невыносима, подумал Николас и сказал:

– А я пастух. Будешь плохо себя вести – надену волчью шкуру.

– Ой-ой-ой! – Бриджит в притворном испуге вжалась в кресло. – Какие у тебя большие зубы!

– Чтобы тебе голову откусить.

– По-моему, ты вовсе не моя бабушка, – сказала она с неподдельным разочарованием.

Самолет медленно остановился; в салоне защелкали замки ремней безопасности.

– Пойдем, – деловито сказал Николас, которому не хотелось присоединяться к толпе туристов в проходе.

Бледные и слишком нарядные, они вышли из двери самолета и начали спускаться по гулкой металлической лесенке, зажатые между стюардессами, которые притворялись, что им грустно расставаться с пассажирами, и работниками аэродромной команды, которые притворялись, что рады встречать новоприбывших. Бриджит осторожно спускалась по ступенькам; ее мутило от жары и запаха топлива.

Николас взглянул на летное поле, где арабы длинной цепочкой поднимались на борт самолета «Эр Франс», и задумался об Алжирском кризисе 1962 года, когда французские колонисты, разъяренные предательством властей, грозили устроить десант на Париж. Впрочем, он быстро отогнал от себя эту мысль, как только сообразил, что вряд ли сможет объяснить ее Бриджит. Она наверняка считала Алжир именем какого-нибудь итальянского модельера. Хорошо бы снова оказаться в обществе образованной тридцатилетней женщины, окончивший исторический факультет Оксфордского университета, с привычным сожалением подумал он, предпочитая не вспоминать о том, что с двумя такими женщинами уже развелся; впрочем, это нисколько не умаляло его воодушевления. Может быть, их тела несколько утратили заманчивую упругость, но воспоминания об интеллектуальных беседах терзали его, как аппетитный запах еды, случайно проникший в темницу забытого узника. Почему он всегда желает того, с чем только что расстался? Он с той же легкостью мучился бы воспоминаниями о соблазнительном теле Бриджит, если бы садился в автобус с женщиной, способной поддержать умный разговор. Разумеется, теоретически существовали женщины – он даже заводил с ними интрижки, – обладающие всеми теми качествами, которые он напрасно противопоставлял, однако что-то в нем самом постоянно стремилось рассредоточить его восприятие и создать конфликт интересов.

Гармошка дверей закрылась, автобус тронулся с места. Бриджит сидела напротив Николаса. Голые ноги, прикрытые нелепой юбкой, были стройными, длинными и золотистыми. Он мысленно отделил их от остального тела, по-прежнему возбужденный их доступностью. Он скрестил ноги и незаметно поправил трусы, смявшиеся под жестким вельветом брюк.

Лишь вспомнив, кому принадлежат эти длинные золотистые ноги, он сообразил, что мимолетная эрекция – слишком неудобное и незначительное вознаграждение за постоянную раздражительность. Более того, окинув взглядом бахромчатые рукава черной замшевой куртки и скучающее, упрямое выражение лица Бриджит, он ощутил отвращение и отчужденность. Зачем он везет это смехотворное создание в гости к Дэвиду Мелроузу, человеку с безупречным вкусом и невероятному снобу?

В терминале пахло дезинфицирующими средствами. Женщина в синем комбинезоне водила по сверкающему полу полировальной машиной; негромко жужжали щетки, начищая черные и коричневые полупрозрачные вкрапления в дешевом белом мраморе. Бриджит, все еще укуренная, одурело уставилась на цветные пятна, словно на кремневые и кварцевые звезды в белом небе.

– Что ты там увидела? – раздраженно спросил Николас.

– Офигительный пол, – ответила Бриджит.

На паспортном контроле она долго искала паспорт, и Николас с трудом сдерживался, чтобы не начать скандал перед встречей с Элинор.

– Странным образом в этом аэропорту сначала выходят в зал прилета и лишь потом получают багаж, – объяснил Николас. – Наверное, Элинор ждет нас там.

– Ничего себе, – сказала Бриджит. – Если бы я была контрабандистом… – Выдержав паузу, но не услышав возражений, она продолжила: – Я бы только сюда и летала. В зале прилета легче легкого передать кому-нибудь контрабанду в ручной клади, а потом отправиться на таможню за своим законным багажом.

– Я восхищен твоим творческим мышлением, – сказал Николас. – Ты сделала бы великолепную карьеру в рекламном агентстве. А что касается контрабанды, у марсельских властей есть чем заняться, вместо того чтобы искать ее в дамских сумочках. Не знаю, известно ли тебе, что…

Бриджит его не слушала. Николас снова превратился в занудного мудака. Он всегда был такой, когда нервничал. Вообще-то, он и по жизни был такой, только не в постели и не когда за кем-нибудь ухлестывал. Приотстав, Бриджит показала ему язык. Мэ-э-э… Тоска.

Она заткнула уши и уставилась на свои непослушные ноги, а Николас уверенно шествовал вперед, ядовито комментируя нечто, все более и более отдаленное от робкого замечания Бриджит про контрабанду.

Бриджит подняла взгляд и увидела знакомую фигуру у колонны рядом с газетным киоском. Барри. Он всегда чувствовал, когда на него смотрят, и, в зависимости от настроения, объяснял эту способность паранойей или экстрасенсорным восприятием.

– Бриджит! С ума сойти.

– Барри! Все, что тебе нужно, – это любовь! – Бриджит прочла вслух слова на футболке Барри и расхохоталась.

– Нет, правда, с ума сойти, – сказал Барри, тряхнув длинными черными патлами. – Я только сегодня утром о тебе вспоминал.

Для Барри, который вспоминал о Бриджит каждое утро, встреча с ней в аэропорту стала еще одним свидетельством проявления силы мысли.

– Мы едем в Арль на фестиваль прогрессивного джаза, – сказал он. – Поехали с нами, а? Будет здорово. Там выступает Бакс Миллерман.

– Ух ты! – выдохнула Бриджит.

– Знаешь, я на всякий случай дам тебе номер Этьена. Я у него остановлюсь. Может, встретимся.

– Ага, – сказала Бриджит. – Классно.

Барри вытащил большой листок папиросной бумаги «Ризла» и накорябал на нем телефонный номер.

– Главное, ты ее не выкури, – пошутил он. – А то ты меня не найдешь.

Бриджит дала ему номер телефона Мелроузов, зная, что Барри туда не позвонит и что предложенная встреча все равно не состоится.

– А ты здесь давно? – спросила она.

– Дней десять. Я тебе только одно посоветую: не пей розового. В здешнем вине столько химии, что с похмелья колотит похлеще, чем после винта.

Над самым ухом Бриджит раздался голос Николаса:

– Где тебя носит?! Совсем совесть потеряла, смоталась куда-то, а я ищу тебя по всему аэропорту, таскаюсь с чемоданами уже минут пятнадцать! – Николас сердито уставился на нее.

– Надо было взять тележку, – сказал Барри.

Николас посмотрел на него как на пустое место:

– Никогда больше так не делай, иначе я… А, вот и Элинор!

– Николас, извини, пожалуйста. Мы заглянули в парк аттракционов, покататься на колесе обозрения, а нас случайно отправили на второй круг, представляешь?

– Ты в своем репертуаре, Элинор. Тебе всегда достается больше развлечений, чем ты думаешь.

– Ну, мы все-таки успели. – Элинор помахала Николасу и Бриджит, выводя круги раскрытой ладонью, будто мойщица окон. – Познакомьтесь, это Анна Мур.

– Привет, – сказала Анна.

– Как поживаете? – сказал Николас и представил Бриджит.

Элинор повела всех к автомобильной стоянке, и Бриджит послала Барри воздушный поцелуй.

– Чао! – сказал Барри, тыча пальцем в уверенное заявление на своей футболке. – Не забудь.

– С кем это беседовала твоя подруга? – спросила Элинор. – Очаровательный юноша.

– Он летел вместе с нами, – ответил Николас, раздосадованный тем, что Барри оказался в аэропорту и что Бриджит, наверное, успела договориться с ним о встрече. Он попытался отогнать дурацкие мысли, но безуспешно, и, как только все уселись в машину, прошипел: – О чем ты говорила с этим типом?

– Барри никакой не тип, – возразила Бриджит. – Поэтому он мне и нравится. И если хочешь знать, он сказал: «Не пей розового, в нем столько химии, что с похмелья колотит похлеще, чем после винта».

Николас резко повернулся и устремил на Бриджит убийственный взгляд.

– Между прочим, он совершенно прав, – сказала Элинор. – Надо было пригласить его на ужин.

7

Проследив, как Патрик сбежал из библиотеки, Дэвид пожал плечами, присел к фортепиано и начал импровизировать фугу. Ревматические пальцы возмущались при каждом ударе по клавишам. На крышке фортепиано пойманным облачком стоял стакан пастиса{22}. Боль мучила Дэвида весь день и будила его по ночам, если он ворочался. Будили его и кошмары; он так громко стонал и вскрикивал, что его бессонница проникала в соседние спальни. Легкие тоже никуда не годились, и, когда его настигал приступ астмы, в груди хрипело и свистело, а лицо опухало от кортизона, который должен был снять спазмы в бронхах. Задыхаясь, Дэвид останавливался на лестничной площадке, не в силах вымолвить ни слова и обшаривая взглядом пол, словно бы в поисках воздуха.

Музыкальный талант пятнадцатилетнего Дэвида привлек внимание Шапиро, знаменитого преподавателя игры на фортепиано, который славился тем, что никогда не брал двух учеников одновременно. К сожалению, спустя неделю Дэвида подкосила ревматическая лихорадка, и он полгода провел в постели; распухшие суставы лишили его возможности играть на фортепиано. Из-за болезни он не стал серьезным пианистом и, хотя его распирали замыслы, отказался заниматься сочинительством музыки, утверждая, что ему прискучило марать нотную бумагу «стаями головастиков». Вместо них у него появились стаи поклонников, умолявших сыграть после ужина. Как правило, его просили исполнить композицию, которую он играл в прошлый раз и вскорости забывал, однако слушатели вполне удовлетворялись новой музыкальной пьесой, которую он точно так же забывал. Неустанное стремление развлекать окружающих и дерзость, с которой он бравировал талантом, привели к тому, что все его тайные, ревностно оберегаемые замыслы постепенно рассеялись и тоже забылись.

Он наслаждался лестью, однако сознавал, что, экстравагантно разбрасываясь талантом, так и не избавился ни от приверженности к стилизации, ни от страха перед посредственностью, ни от мучительного подозрения, что каким-то образом сам виноват в приступе ревматической лихорадки. Однако же это осознание для него было бесполезным; то, что он уяснил причины своих неудач, нисколько не умаляло самих неудач, а кроме того, лучше бы он этого не знал, поскольку это лишь усиливало в нем ненависть к себе и делало ее более явной.

Дэвид расцветил основную тему фуги навязчивыми повторениями, погребая мелодию под лавиной гулких басов и прерывая ее плавное течение бурными всплесками диссонансных аккордов. За фортепиано он иногда забывал о своей язвительной манере вести беседу, и гости, которых он высмеивал с безжалостной жестокостью, прощали ему обиды, растроганные пронзительной грустью музыки, доносившейся из библиотеки. Впрочем, он с такой же легкостью превращал фортепиано в подобие пулемета, наполняя мелодию таким презрительным злорадством, что слушателям отчаянно хотелось, чтобы он вернулся к ехидным словесным подколкам. Странным образом музыка Дэвида больше всего задевала тех, кто отказывался подпадать под его очарование.

Внезапно он прекратил играть, опустил крышку фортепиано и, глотнув пастиса, начал растирать левую ладонь большим пальцем правой руки. От массажа боль усилилась, но Дэвид с таким же удовольствием сдирал струпья с подживших ранок, ощупывал языком язвочки и нарывы во рту и надавливал на синяки.

Он пару раз ткнул большим пальцем в ладонь, превратив ноющую боль в резкую, и потянулся за недокуренной сигарой «монтекристо». Поскольку сигарный бант полагалось снимать, Дэвид его оставил. Ему доставляло большое удовольствие нарушать любые правила, которыми все остальные определяли рамки приличного поведения. Он не терпел вульгарности, в том числе и вульгарного желания ни в коем случае не выглядеть вульгарно. Эта эзотерическая игра велась лишь среди своих, таких как Николас Пратт и Джордж Уотфорд, но тем не менее Дэвид с легкостью обращал свое презрение и на тех, кто не снимал бант с сигары. Ему нравилось наблюдать, как Виктор Айзен, великий мыслитель, барахтается и все глубже увязает на мелководье этикета, пытаясь пересечь незримую границу, отделяющую его от класса, с которым он жаждал слиться.

Дэвид стряхнул мягкие хлопья сигарного пепла с синего шерстяного халата. Всякий раз, закурив, он вспоминал об эмфиземе, которая унесла в могилу отца и наверняка убьет и самого Дэвида.

Под домашним халатом он носил выцветшую и многократно штопанную пижаму, которую унаследовал в день отцовских похорон. Отца похоронили недалеко от родового гнезда, на крошечном церковном кладбище, куда выходили окна кабинета, где он провел последние месяцы жизни. Отцу было тяжело «осуществлять лестничные маневры» в кислородной маске, которую он называл «противогазом», поэтому он спал в кабинете, переименованном в «зал ожидания», на походной раскладушке времен Крымской войны, доставшейся ему от дядюшки.

Похоронная церемония была традиционной и унылой. Уже зная, что лишен наследства, Дэвид хмуро глядел, как гроб опускали в могилу, и раздумывал о том, что отец почти всю жизнь провел в окопах, траншеях и прочих схронах, стреляя то в людей, то в птиц, так что в земле ему было самое место.

После похорон, когда гости разошлись, мать Дэвида в порыве долго сдерживаемой скорби пришла к сыну в спальню, величественно изрекла: «Он завещал это тебе» – и положила на кровать аккуратно сложенную пижаму. Не дождавшись ответа, она сжала ему руку и на миг прикрыла голубоватые веки, показывая, что ее чувства слишком глубоки для слов, но что она понимает, как дорога сыну эта стопка желто-белой фланели из магазина на Бонд-стрит, который закрылся еще до Первой мировой войны.

Сейчас в желто-белой фланели было слишком жарко. Дэвид встал из-за фортепиано и в распахнутом халате принялся расхаживать по комнате, дымя сигарой. Несомненно, он сердился на Патрика за то, что тот сбежал. Испортил ему настроение. Ну да, возможно, он слегка переоценил размер неприятных ощущений, которые Патрик способен стерпеть.

Свои методы воспитания Дэвид основывал на утверждении, что детство – романтический миф, и поощрять подобные взгляды он не собирался. Дети были слабыми и неразумными копиями взрослых, поэтому необходимо любыми способами побуждать в них желание исправить свои слабости и невежество. Как король Чака{23}, великий зулусский полководец, который заставил своих воинов втаптывать в землю колючки, чтобы закалить подошвы босых ног, хотя многим такое обучение поначалу не нравилось, Дэвид тоже стремился к тому, чтобы сын нарастил мозоли разочарования и выработал умение отрешенно взирать на мир. В конце концов, что еще он мог предложить сыну?

На миг у него перехватило дух от бессилия и нелепости ситуации. Он чувствовал себя крестьянином, который в отчаянии смотрит, как стая ворон с удобством устраивается на его любимом пугале.

Тем не менее он упрямо продолжил развивать свои рассуждения. Разумеется, бесполезно ожидать от Патрика благодарности, хотя в один прекрасный день он, подобно зулусскому воину, бесстрашно ступающему закаленными ступнями по острым камням, может быть, осознает, чем именно обязан несгибаемой принципиальности отца.

После рождения Патрика, боясь, что ребенок станет для Элинор отдушиной или источником душевных сил, Дэвид озаботился тем, чтобы этого не произошло. В итоге Элинор смутно уверовала в некую «извечную мудрость», которую Патрик якобы обрел еще до того, как вышел из пеленок. В этой хлипкой бумажной лодчонке она отправила его в плавание по реке жизни и самоустранилась, снедаемая ужасом и виной. Вполне естественно, что Дэвида беспокоила возможная взаимная привязанность матери и сына, но гораздо важнее для него было пьянящее чувство полной вседозволенности при манипуляции ничем не замутненным сознанием, и он с превеликим удовольствием мял податливую глину своими артистическими пальцами.

Дэвид решил переодеться, но на лестнице его внезапно обуяла такая злость, что он сам невольно изумился, хотя целыми днями пребывал в привычном раздражении и взял за правило ничему не удивляться. Возмущение, вызванное бегством Патрика, превратилось в настоящую ярость, справиться с которой он не мог. Он решительно вошел в спальню, обиженно выпятив нижнюю губу и сжав кулаки, однако больше всего ему хотелось сбежать от своего настроения, как тот, кто, прилетев на вертолете, торопится отойти подальше от бешено вращающихся лопастей.

На первый взгляд обстановка спальни Дэвида напоминала монашескую келью – просторное белое помещение с голыми темно-коричневыми плитками пола, замечательно теплыми зимой, когда под ними включали обогрев. На стене висела одна-единственная картина – Христос в терновом венце. С гладкого чела, пронзенного шипом, струйка свежей крови сползала к очам, полным слез и робко поднятым горе, к экстравагантному головному убору, словно спрашивая: «Да я ли это?» Картину кисти Корреджо{24}, самую ценную вещь в особняке, Дэвид забрал к себе в спальню, скромно утверждая, что больше ему ничего и не нужно.

Впечатление скромности разрушало золоченое темно-коричневое изголовье кровати – приобретение матери Элинор после того, как она стала герцогиней де Валенсе; как утверждал антиквар, некогда оно минимум единожды служило самому Наполеону. Кровать устилало темно-зеленое шелковое покрывало работы Фортуни{25}, расшитое фениксами, восстающими из пламени. Шторы из той же ткани висели на простом деревянном карнизе, обрамляя двери, выходящие на балкон с кованой чугунной оградой.

Дэвид нетерпеливо распахнул двери и вышел на балкон. Оттуда открывался вид на аккуратные ряды виноградных лоз, прямоугольные поля лаванды, заплатки соснового бора, а с вершин холмов в предгорьях сползали деревни Бекассе и Сен-Кро. «Как ермолки не по размеру», обычно говорил Дэвид знакомым евреям.

Он перевел взгляд вдаль, на длинный изогнутый горный хребет, который в ясный день, вот как сегодня, казался очень близким и неприступным. Пытаясь отыскать в пейзаже нечто, способное вобрать в себя и ответить на его настроение, Дэвид сжал балконные перила обеими руками и в который раз представил, как легко накрыть всю долину огнем из пулемета, приклепанного к этим самым перилам.

Он собрался было вернуться в спальню, как вдруг краем глаза заметил под балконом какое-то движение.

Патрик долго сидел в своем тайном укрытии, но в тени было холодно; он вылез из-под кустов и с нарочитой неохотой направился к дому по высокой сухой траве. В одиночестве кукситься трудно, нужны зрители, хотя их не очень-то и хотелось. Вдобавок своим отсутствием он никого не наказал бы, потому что вряд ли кто-то заметил бы, что Патрика нет в доме.

Он медленно побрел к особняку, свернул к ограде и остановился посмотреть на огромную гору на дальней стороне долины. В нагромождениях скал и утесов на хребте и на горных склонах можно было различить очертания всяких предметов или лиц, подсказанные воображением. Орлиная голова. Жуткий нос. Толпа гномов. Бородатый старик. Космический корабль. Патрик сосредоточенно уставился в туманное каменное марево, из которого возникали изъязвленные оплывшие профили с провалами глазниц. Вскоре он уже не помнил, о чем думал; подобно магазинной витрине, преображающей товары за стеклом и погружающей зрителя в пучину самолюбования, сознание Патрика отвергло поток внешних впечатлений и обволокло его невнятными грезами, о которых он не смог бы связно рассказать.

Мысль об обеде вернула его к реальности. Он заволновался. Который час? А вдруг он опоздал? А вдруг Иветта уже ушла? Неужели ему придется обедать с отцом? Он всегда огорчался, возвращаясь из мысленных скитаний. Ощущение пустоты ему нравилось, но пугало, когда он приходил в себя и не мог вспомнить, о чем думал.

Патрик пустился бегом. Его подстегивала мысль о пропущенном обеде. Обед подавали ровно без четверти два. Обычно Иветта выходила из кухни и звала Патрика обедать, но сегодня он прятался в кустах и мог не услышать.

В распахнутой двери кухни он увидел Иветту, которая мыла листовой салат в кухонной раковине. У него кололо в боку от быстрого бега; теперь, когда оказалось, что до обеда еще далеко, Патрику стало стыдно за неприличную поспешность. Иветта помахала ему, но Патрик притворился, что никуда не торопится, поэтому помахал в ответ и прошел мимо двери, будто по своим важным делам. Он решил еще раз проверить, не попадется ли ему на глаза счастливая древесная лягушка, а потом вернуться на кухню, к Иветте.

Он свернул за угол, взобрался на низенькую стену у внешнего края террасы и, раскинув руки в стороны, шаг за шагом двинулся над пятнадцатифутовым обрывом слева. Он прошел до самого конца стены, а когда спрыгнул на землю, на самом верху лестницы в сад, совсем рядом с инжирным деревом, то услышал отцовский крик:

– И чтобы я такого больше не видел!

Патрик вздрогнул. Откуда раздался голос? На кого кричит отец? Он крутанулся на месте, огляделся. Сердце встревоженно забилось. Он часто слышал, как отец кричит на других, особенно на мать, и тогда от страха Патрику хотелось убежать. Но сейчас надо было стоять и вслушиваться, потому что он хотел понять, что происходит и в чем он виноват.

– Немедленно поднимайся!

Теперь Патрик сообразил, откуда доносится голос. Он взглянул вверх и увидел отца, который перегнулся через балконные перила.

– А что я такого сделал? – еле слышно спросил Патрик.

Дэвид выглядел таким разгневанным, что Патрик усомнился в своей невиновности и со все возрастающей тревогой пытался сообразить, чем рассердил отца.

Добравшись по крутой лестнице до отцовской спальни, Патрик готов был просить прощения за все что угодно, но ему все-таки хотелось знать, за что именно нужно извиниться. В дверях он остановился и спросил, уже громче:

– Что я такого сделал?

– Закрой дверь, – сказал отец. – И подойди сюда.

В его голосе звучало отвращение к обязанности, возложенной на него сыном.

Патрик медленно пересек спальню, обдумывая на ходу, как умерить отцовский гнев. Может быть, если сказать что-то умное, то его простят, однако ничего умного в голову не приходило, и он мысленно повторял: «Дважды два – четыре, дважды два – четыре». Он мучительно вспоминал, видел ли утром что-нибудь особенное или необычное, способное убедить отца, что Патрик исполняет его наставление «замечай все». Но мысли путались.

Он стоял у кровати и глядел на зеленое покрывало с птицами, вылетающими из костра.

– Придется тебя выпороть, – устало сказал отец.

– Что я такого сделал?

– Тебе прекрасно известно, что ты сделал, – произнес отец холодным, уничижительным тоном, который еще больше убедил Патрика в том, что он виноват.

Внезапно ему стало очень стыдно за свое поведение. Он был совершенным неудачником.

Отец быстро схватил Патрика за ворот рубашки, уселся на кровать, перекинул сына через правое колено и снял желтую комнатную туфлю с левой ноги. Обычно резкие движения заставляли его морщиться от боли, но ради такой уважительной причины он неожиданно обрел юношескую порывистость. Стянув с Патрика штаны и трусы, он примерился, высоко занеся туфлю, хотя правое плечо и ныло.

Первый удар отозвался нестерпимой болью. Патрик хотел снести ее стоически, что обычно восхищает зубных врачей. Он стремился быть храбрецом, а когда наконец понял, что отец пытается ударить его как можно больнее, отказался в это поверить.

Чем больше он сопротивлялся, тем сильнее были удары. Он хотел вырваться, но боялся, и непостижимая жестокость раздирала его надвое. Его объял ужас, зажал тело собачьими челюстями. После порки отец швырнул его на кровать, будто труп.

Высвободиться он по-прежнему не мог. Прижав ладонь к правой лопатке Патрика, отец вдавил его в кровать. Патрик испуганно повернул голову, но видел только синюю ткань отцовского халата.

– Что ты делаешь? – спросил Патрик.

Отец не ответил, а переспросить Патрик побоялся. Отцовская рука давила все сильнее, сминала лицо в складках покрывала. Он почти не мог дышать и не сводил взгляда с карниза и верха открытых окон. Патрик не понимал, в чем именно заключается это странное наказание, но отец, наверное, был очень рассержен, потому что делал ему очень больно. Его окатила волна невыносимой беспомощности. Невероятной несправедливости. Это не отец, это какой-то незнакомец, ведь отец не способен причинить такую боль.

С карниза, если бы Патрик мог взобраться на карниз, можно было бы увидеть все, что происходит. Сверху, как отец, который сейчас смотрел на все это сверху вниз. На миг Патрику почудилось, что он сидит на карнизе и отрешенно наблюдает, как незнакомый человек наказывает маленького мальчика. Патрик изо всех сил сосредоточился, и ощущение усилилось; он будто бы и впрямь сидел на карнизе, скрестив руки и привалившись к стене.

Потом он снова очутился внизу, на кровати, совершенно опустошенный и раздавленный непониманием случившегося. Он слышал хриплое дыхание отца и стук изголовья кровати о стену. Из-за штор с зелеными птицами высунулся геккон и неподвижно застыл в углу над распахнутым окном. Патрик рванулся к нему, сжав кулаки и напряженно сосредоточившись, пока его внимание не превратилось в телефонный провод, который соединил их тела. Патрик проник в ящерицу.

Геккон все понял, потому что сразу же переметнулся на стену у окна. Из окна виднелась терраса и листва девичьего винограда, красная, желтая и зеленая. Зависнув вниз головой, геккон на клейких лапах перебрался сначала под свес крыши, оттуда на старую черепицу, покрытую серыми и оранжевыми лишайниками, затем по сточному желобу взбежал на конек и спустился по противоположному скату, далеко-далеко, где его никто не смог бы найти, потому что никто не знал ни где его искать, ни того, что он спрятался в теле геккона.

– Не шевелись. – Дэвид встал и оправил желто-белую пижаму.

Патрик и без того не мог шевельнуться. Вначале он смутно, а потом все четче сознавал всю унизительность своего положения. Он лежал на кровати ничком, с приспущенными до колен штанами, а по низу спины растекалась какая-то влага. Он решил, что истекает кровью. Что отец каким-то образом пронзил его клинком.

Отец ушел в ванную. Потом вернулся, вытер обрывком туалетной бумаги холодеющую лужицу слизи, что начала стекать между ягодиц Патрика.

– Вставай, – сказал Дэвид.

Но Патрик не мог встать. Воспоминания о самостоятельном движении были чужеродными и слишком сложными. Отец нетерпеливо подтянул Патрику штаны и сдернул его с кровати. Патрик оцепенел. Дэвид взял его за плечи, будто поправляя осанку, но Патрику показалось, что отец резко отведет их назад, чтобы лопатки сложились вместе, разломив грудную клетку, а легкие и сердце вывалились из груди наружу.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Захватить внимание, привлечь, убедить – три главные задачи, которые решает каждый маркетолог.Старает...
Чтобы уберечь дочь от соблазнов, герцог отправляет ее в академию. Вот только ему невдомек, что там т...
«Как стать ресторатором. Правила получения прибыли» – это практическое пособие по созданию ресторанн...
В его детстве были жестокость, издевательства и насилие. Повзрослев, он вел жизнь социального аутсай...
Для того, кто вырос на Зиккурате и не знает жалости, пощады и даже боли, война оказалась спасением. ...
Законы, правила, принципы футбольного комментирования. Этика этой сложной работы...