Дом правительства. Сага о русской революции Слёзкин Юрий

Все – трудовому народу, и все теперь же!..[359]

После нескольких месяцев социализма казаки снова восстали. На этот раз (весной и летом 1918 года) казацкая элита была более сплоченной, помощь извне (со стороны наступающих немцев) – более эффективной, а всеобщая мобилизация – более успешной. Лозунгом Всевеликого войска Донского был «Дон для Донцов». «Иногородних» считали большевиками, а казаков, сочувствовавших большевикам (около пятой части всех казаков под ружьем), не считали казаками. Обыски, казни и депортации проводились в соответствии с этим принципом. Террор был разных цветов[360].

Большинство участников гражданской войны считали политические взгляды выражением социальных интересов, связывали социальные интересы с «классовой» принадлежностью, отправляли враждебные классы на свалку истории и рассматривали местные конфликты как фронты единой войны. Большевики победили, потому что их социология была всеобъемлющей, апокалипсис – неизбежным, «адрес» – бесспорным, «делопроизводство» – непревзойденным, а преданность классовому террору – абсолютной. И делопроизводством, и насилием заведовал человек, вокруг которого вращался «тонкий механизм» диктатуры пролетариата.

Двадцать шестого ноября 1918 года Свердлов разослал всем членам партии («комиссарам, командирам и красноармейцам») письмо от имени ЦК: «Красный террор сейчас обязательнее, чем где бы то ни было и когда бы то ни было на Южном фронте – не только против прямых изменников и саботажников, но и против всех трусов, шкурников, попустителей и укрывателей. Ни одно преступление против революционного воинского духа и дисциплины не должно оставаться безнаказанным». Укрепление дисциплины в Красной армии совпало с отступлением немцев и крахом Всевеликого войска Донского. Узнав, что казаки сдаются целыми подразделениями, Свердлов написал начальнику политуправления Южного фронта Иосифу Ходоровскому, что освобождение пленных «абсолютно недопустимо». «Немедленно организуйте концентрационные лагеря. Приспособьте какие-либо шахты, копи для работы в них пленных с содержанием их в качестве таковых». Оставалось решить, как быть с остальными казаками. 24 января 1919 года Оргбюро ЦК выпустило секретную директиву за подписью Свердлова[361].

Необходимо, учитывая опыт гражданской войны с казачеством, признать единственно правильным самую беспощадную борьбу со всеми верхами казачества путем поголовного их истребления. Никакие компромиссы, никакая половинчатость пути недопустимы. Поэтому необходимо:

1. Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно; провести беспощадный массовый террор по отношению ко всем казакам, принимавшим какое-либо прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью. К среднему казачеству необходимо принять все те меры, которые дают гарантию от каких-либо попыток с его стороны к новым выступлениям против Советской власти[362].

Кроме того, предусматривалась конфискация хлеба и «всех других сельскохозяйственных продуктов», массовое переселение иногородних на казачьи земли и расстрелы всех казаков, «у которых будет обнаружено оружие после срока сдачи».

Смысл директивы толковался по-разному. Поскольку Всевеликое войско Донское практиковало всеобщую мобилизацию и поголовные продовольственные реквизиции, прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью принимало все казачье население. Масштаб истребления определялся местными властями[363].

Реввоенсовет Южного фронта во главе с Ходоровским приказал немедленно расстрелять:

а. всех без исключения казаков, занимавших служебные должности по выборам или по назначению: окружных и станичных атаманов, их помощников, урядников, судей и проч.;

б. всех без исключения офицеров красновской армии;

в. вообще всех активных деятелей красновской контрреволюции;

г. всех без исключения агентов самодержавия, приютившихся на Дону, начиная с министров и кончая полицейскими;

д. активных представителей российской контрреволюции, собравшихся на Дону;

е. всех без исключения богатых казаков[364].

Расстрелы должны были сопровождаться «интенсивной политической работой среди среднего казачества» с целью «расколоть эту социальную группу и часть ее определенно привлечь на сторону советской власти». Менее склонное к соглашательству Донбюро ЦК рекомендовало массовые расстрелы заложников и владельцев спрятанного оружия. Член реввоенсовета Восьмой армии Иона Якир распорядился о «процентном уничтожении всего мужского населения»[365].

Большинство местных властей предпочитали решительные действия. По свидетельству замоскворецкого большевика, направленного в Хоперский район для организации совнархозов, «ревтрибунал расстреливал стариков казаков, иногда без суда, по донесению местного комиссара или по наговору соседки. Расстреливались безграмотные старухи и старики, которые еле волочили ноги, расстреливались казачьи урядники, не говоря уже, конечно, об офицерстве, все это, по словам местных властей, – по инструкции центра. Иногда в день расстреливали партиями по 50–60 человек». Председатель Морозовского ревкома позднее вспоминал, что, получив телеграмму с приказом «более энергично проводить диктатуру пролетариата», он «с горя выпил, пошел в тюрьму, взял список арестованных, вызвал по порядку номеров и 64 человека расстрелял». По рассказу другого московского большевика, командированного в Хоперский округ:

Расстрелы производились часто днем на глазах у всей станицы, по 30–40 человек сразу, причем осужденных с издевательствами, с гиканьем, криками вели к месту расстрела. На месте расстрела осужденных раздевали догола и все это на глазах у жителей. Над женщинами, прикрывавшими руками свою наготу, издевались и запрещали это делать. Всех расстрелянных слегка закапывали близ мельницы, невдалеке от станицы. Результатом этого – около мельницы развелась стая собак, злобно кидавшихся на проходящих жителей и растаскивавших руки и ноги казненных по станице[366].

В середине марта казаки Верхнего Дона снова восстали. Согласно докладу, направленному во ВЦИК, «начало восстаний было положено одним из хуторов, в который ревтрибунал в составе Марчевского, пулемета и 25 вооруженных людей выехал для того, чтобы, по образному выражению Марчевского, «пройти Карфагеном по этому хутору». 16 марта, столкнувшись с серьезной угрозой тылу Южного фронта, ЦК принял резолюцию о приостановке политики истребления. «Ввиду явного раскола между северным и южным казачеством на Дону, и поскольку северное казачество может содействовать нам, мы приостанавливаем применение мер против казачества и не препятствуем их расслоению»[367].

* * *

Решение приостановить «расказачивание» было принято в отсутствие его инициатора. В первых числах марта Свердлов выехал в Харьков, чтобы проследить за выборами в ЦК компартии Украины. Как писала одна из его помощниц, «непрестанно перегруппировывая, как на шахматной доске, «левых» и «правых», Свердлов стремился сохранить единство партии». По дороге в Москву он плохо себя почувствовал. Жена, дети и брат Вениамин встретили его на вокзале и отвезли домой. Кремлевские врачи нашли у него «испанку». Он продолжал работать над материалами VIII съезда партии, но жар усиливался, и 14 марта он потерял сознание. «В бреду, – писала Новгородцева, – он все время говорил о VIII съезде партии, пытался вскочить с кровати, искал какие-то резолюции. Ему казалось, что резолюции украли «левые коммунисты», он просил не пускать их, отобрать резолюции, прогнать их прочь. Он звал сына, хотел ему что-то сказать». Свердлов умер 16 марта, в день отмены директивы о «расказачивании». Ему было 34 года[368].

Восемнадцатого марта Ленин произнес речь на экстренном заседании ВЦИК. «Товарищу Свердлову, – сказал он, – довелось в ходе нашей революции, в ее победах, выразить полнее и цельнее, чем кому бы то ни было другому, самые главные и самые существенные черты пролетарской революции». Наиболее заметной из этих черт была «решительная, беспощадно твердая расправа с эксплуататорами и врагами трудового народа», но наиболее «глубокой и постоянной» – «организация пролетарских масс» и преданность делу партии.

Перед нами был тов. Свердлов как наиболее отчеканенный тип профессионального революционера – человека, целиком порвавшего с семьей, со всеми удобствами и привычками старого буржуазного общества, человека, который целиком и беззаветно отдался революции… Через нелегальные кружки, через революционную подпольную работу, через нелегальную партию, которую никто не воплощал и не выражал так цельно, как Я. М. Свердлов, – только через эту практическую школу, только таким путем мог он прийти к посту первого человека в первой социалистической Советской республике, к посту первого из организаторов широких пролетарских масс[369].

В «кипучей борьбе» революции ничто не ценится так высоко, как «бесспорно непререкаемый моральный авторитет, авторитет, почерпающий свою силу, конечно, не в отвлеченной морали, а в морали революционного борца». Такой авторитет был у Свердлова. «Достаточно было одного его слова, чтобы непререкаемым образом, без всяких совещаний, без всяких формальных голосований, вопрос был решен раз навсегда» (или, как сказал Осинский два дня спустя в речи о «бюрократизме», «сам ЦК как коллегиальный орган, в сущности говоря, не существовал… Товарищи Ленин и Свердлов решали очередные вопросы путем разговоров друг с другом и с теми отдельными товарищами, которые опять-таки стояли во главе какой-нибудь одной отрасли советской работы»). Великие революции, продолжал Ленин, «развертывают такие таланты, которые раньше казались невозможными».

Никто не поверил бы, что из школы нелегального кружка и подпольной работы, из школы маленькой гонимой партии и Туруханской тюрьмы мог выйти такой организатор, который завоевал себе абсолютно непререкаемый авторитет, организатор всей Советской власти в России и единственный, по своим знаниям, организатор работы партии, которая создавала эти Советы и практически осуществляла Советскую власть, совершающую теперь свое тяжелое, мучительное, кровью залитое, но победоносное шествие ко всем народам, по странам всего мира[370].

Спустя год Кира Эгон-Бессер и ее родители навестили Новгородцеву в Кремле. «Увидев нас, Клавдия Тимофеевна, человек очень спокойный и сдержанный, заплакала. Несколько минут мы постояли в молчании в той комнате, в которой умер Яков Михайлович, но в нашей памяти он навсегда остался живым»[371]

Наследие Свердлова в «русской Вандее» оставалось под вопросом. В день отмены директивы о расказачивании реввоенсовет Южного фронта отдал приказ о «а) сожжении восставших хуторов; б) беспощадных расстрелах всех без исключения лиц, принимавших прямое или косвенное участие в восстании; в) расстрелах через 5 или 10 человек взрослого мужского населения восставших хуторов; г) массовом взятии заложников из соседних к восставшим хуторам». На следующий день реввоенсовет Восьмой армии в лице Ионы Якира и Якова Весника отдал приказ о «поголовном уничтожении всех тех, кто имеет какое-либо отношение к восстанию и к противосоветской агитации, не останавливаясь перед процентным уничтожением населения станиц». 25 мая Троцкий издал приказ о контрнаступлении. «Гнезда бесчестных изменников и предателей должны быть разорены, – писал он. – Каины должны быть истреблены»[372].

Но все ли казаки Каины? Глава Донбюро Сергей Сырцов выступал за «решительную расправу» (как он выразился в разговоре с Якиром) с последующим решением вопроса «о полном, быстром и решительном уничтожении казачества как особой бытовой экономической группы, разрушении его хозяйственно-экономических устоев, физическом уничтожении казачьего чиновничества и офицерства, вообще всех верхов казачества, активно контрреволюционных, распылении и обезвреживании рядового казачества и о формальной ликвидации казачества»[373].

Другой член Донбюро, Арон Френкель, выступал за смену тактики.

Одним террористическим методом физического уничтожения наибольшего количества казаков, когда нет на Дону еще железной Советской власти, не пособить, так как всех казаков не уничтожить, а при таких условиях восстания будут продолжаться. Остается рядом с этим методом широко применять более радикальные террористические методы, указанные в той же инструкции ЦК, но еще не применяющиеся, а именно: экспроприация казачества (расказачивание) и массовое переселение их в глубь России с вселением на их место пришлых трудовых элементов[374].

К августу 1919 года, когда большая часть Донской области оказалась под властью белых, Френкель окончательно отказался от идеи физического уничтожения. «Я признаю правильной перемену ЦК РКП донской политики в этом духе… Сословную борьбу между казачеством и крестьянством (иногородними) на Дону надо вести, по-моему, в рамках классовой борьбы, а не превращать в аморфную зоологическую борьбу»[375].

Никто не возражал против террора. Нельзя было быть большевиком и возражать против террора. Споры шли о масштабах истребления и социальной природе казачества. Член РВС Особого экспедиционного корпуса Валентин Трифонов назвал политику поголовного террора «вопиюще-небрежной и преступно-легкомысленной». Всякий марксист, писал он, знает, что бытие определяет сознание. Бытие северян сильно отличается от бытия южан; следовательно, «материала для того, чтобы расколоть казаков, подогреть исстари существующую вражду севера к господствующему югу, было более чем достаточно». Для того «чтобы казаки перестали быть казаками», нужно «умелой пропагандой и агитацией вскрыть все темные стороны былого казачества (их очень много) и практикой советского строительства показать светлые стороны новой жизни». И наконец, «совершенно необходимо, чтобы организацию возглавляли товарищи с русскими фамилиями»[376].

Трифонову был тридцать один год. Казак из северной станицы Новочеркасской, он в семь лет остался сиротой, работал слесарем в железнодорожных мастерских в Майкопе, вступил там в РСДРП и в 1905 году командовал боевой дружиной в Ростове. Большая часть его дореволюционной жизни прошла в тюрьмах и ссылках (в том числе три года в Туруханском крае). Его ближайшим другом и наставником был виленский большевик Арон Сольц, с которым он познакомился в ссылке, когда ему было девятнадцать лет, а Сольцу тридцать пять. После освобождения Трифонов поселился в петроградской квартире Татьяны Словатинской, где перед ссылкой в Туруханск жил Сталин. Словатинская выросла в Вильне и вступила в РСДРП, когда училась в петербургской консерватории. Ее партийным наставником был Сольц, а первым мужем (и отцом ее детей, Павла и Евгении) – двоюродный брат Сольца, Абрам Лурье. Трифонов, ставший ее гражданским мужем, был на девять лет младше. В феврале 1917 года он, по словам его сына, оказался «в водовороте Таврического дворца». Во время Октябрьского восстания он стал одним из организаторов Красной гвардии в Петрограде[377].

Рис.51 Дом правительства

Валентин Трифонов

Предоставлено Ольгой Трифоновой

Рис.52 Дом правительства

Филипп Миронов

Последнее предложение в докладе Трифонова (о товарищах с русскими фамилиями) относилось к попыткам мятежников отождествить «советскую власть» с «еврейскими коммунистами». Речь шла о племенной (библейской) версии принципа «враждебных лагерей» и о новой власти, во главе которой, по выражению казака-социалиста Филиппа Миронова, «стоят юноши от 18 до 20 лет, не умеющие даже правильно говорить по-русски». Миронов преувеличивал (главой Донбюро и наиболее последовательным сторонником поголовного террора был Сергей Сырцов, который вырос в соседнем Славгороде), но нет сомнения, что среди красных командиров в «Русской Вандее» было много юношей из черты оседлости. Арону Френкелю и Якову Веснику исполнилось по двадцать пять, а Ионе Якиру – двадцать три. Тридцатипятилетний Иосиф Ходоровский принадлежал к поколению Свердлова и Григория Сокольникова-Бриллианта (самого последовательного противника поголовного террора на Дону)[378].

Кремлевские вожди не знали, чьему совету следовать. Совнарком издал указ о массовом переселении крестьян в Донскую область, но наступление белых продолжалось, и большинство переселенцев не доехали до места назначения. В начале июня 1919 года, когда положение на фронте стало отчаянным, Троцкий вызвал Филиппа Миронова из почетной ссылки в Серпухове (куда его отправили по требованию Донбюро во время массовых расстрелов) и назначил его командующим Донским экспедиционным корпусом, с Трифоновым в качестве комиссара. Миронов выпустил несколько воззваний («Возможны ли в свободной стране, первой в мире социалистической республике антисемитские и погромные агитации?», «Допустимо ли, чтобы красноармеец, солдат народной армии, отказывался идти на позицию и самовольно ее оставлял?»), но вскоре Донская область была потеряна, экспедиционный корпус – распущен, а Миронов отправлен в Саранск для формирования регулярного казачьего корпуса. Трифонов отказался «принимать участие в создании войск, которые завоюют Дон для того, чтобы потом защищать его от Советской России». В письме Сольцу он назвал Троцкого «бездарнейшим организатором», а Миронова – «авантюристом»[379].

* * *

Пророк чужого откровения – всегда авантюрист. Потоп и болото породили многих, «кто, в храмах или вне их, жестами и поступками изображают божественное вдохновение». Когда один из них доказал свою истинность, оказавшись в Доме революции, все остальные превратились в авантюристов. Оставалось три пути: изгнать Ленина из Кремля, построить свой собственный дом правительства или принять правду большевизма и отказаться от права на отдельное пророчество.

Миронов попробовал все три. Сорокасемилетний уроженец станицы Усть-Медведицкой и орденоносный ветеран Русско-Японской и «Империалистической» войн, он считал себя голосом и совестью «трудового казачества». Большевики считали так же – и относились к нему в соответствии с тем, что они думали о трудовом казачестве. Одни поддерживали создание советского казачьего корпуса, другие видели в этом акт предательства или преступной доверчивости. Тем временем Миронов сидел в Саранске, ждал людей и оружия, конфликтовал с местными комиссарами (которые писали жалобы на него в Москву) и пытался выяснить, что произошло на Дону в его отсутствие. Узнав о «каиновом деле именем власти», он написал Ленину.

Не могу больше молчать, ибо нет сил выносить народные страдания во имя чего-то абстрактного, отдаленного… Вся деятельность Коммунистической партии, Вами возглавляемой, направлена на истребление казачества, на истребление человечества вообще.

Он оставался верен «социальной революции» (понимаемой как «переход власти от одного класса к другому») и ждал прихода «апостолов коммунизма» с дарами «средств производства». Но коммунисты начали с конца.

Фундамента мы еще не построили… а уже бросились строить дом (коммуну). Постройка наша похожа на ту постройку, о которой Христос сказал, что подули ветры, раздули песок, сваи-столбы упали – и дом рухнул. Он рухнул потому, что не было фундамента, были лишь подведены столбы.

На строительство настоящего дома коммунизма уйдет «не один десяток лет долгого, терпеливого и упорного показа».

На безумие, которое раскрылось только теперь перед моими глазами, я не пойду и всеми силами, что еще остались во мне, буду бороться против уничтожения казачества и среднего крестьянства. Только теперь стал понятен мне дьявольский план коммунистов, и я проклинаю минуты, когда по наивности укреплял их позицию[380].

На следующий день, 1 августа 1919 года, Миронов провозгласил новые лозунги – «Долой самодержавие комиссаров и бюрократизм коммунистов!» и «Долой беспощадное истребление казачества, объявленное евреем Троцким-Бронштейном!». Неделю спустя он подал заявление в Коммунистическую партию, в котором подтверждал свою веру в советскую власть и жаловался на сложившуюся вокруг него «клеветническую атмосферу, дышать в которой становится трудно». Через несколько дней после того, как его заявление было отклонено политотделом, Миронов написал программу новой Рабоче-крестьянско-казацкой партии[381].

Слушай, трудовой русский народ, разбуди свою совесть, и пусть она тебе скажет: нужно ли дальше поддерживать кровавых коммунистов, которые, покончив с казаками, возьмутся за середняка-крестьянина, ибо они настоящее человечество рассматривают как средство для своей программы. У них нет личности, а есть класс; нет человека, а есть человечество, а потому – строй коммуну «за счет любви к ближнему» во имя «любви к дальнему». Короче, истреби человечество настоящего для счастья человечества будущего…

О, если такой социализм, то все, что еще не потеряло совести, должно отвернуться от такого ужаса.

Искусственно вызывая казаков произволом и насилиями на контрреволюцию, не считаясь с его невежеством, а питаясь только злобою – коммунистическая партия, или, вернее, ее некоторые главари – поставили себе цель – истребление казачества.

Стравив два разряда людей, они хохочут над русским человеком, над «гоем», захлебывающимся в собственной крови. Не за это ли самое коммунистов возненавидела русская деревня? Не поэтому ли самому так много дезертиров?

Замерло по всей Руси свободное слово[382].

Пятнадцатого августа один из мироновских комиссаров написал в ЦК и в РВС Южного фронта, что «политическая отсталость и темнота сознания» казачества, его «кастовая подозрительность ко всему неказачьему» и «лучшее экономическое положение казачества в довоенно-революционное время сравнительно с другими группами трудящихся России» делают казаков невосприимчивыми к идеалам коммунизма. В этих условиях «несдержанная агитация Миронова лично на митингах и через своих последователей оставляет большой след в умах казаков». «Вывод – Особый Донской казачий корпус не формировать», а казаков Миронова «распылить по дивизиям»[383].

В тот же день Миронов написал письмо двум друзьям-красноармейцам.

Что делать, не знаю. Душа не мирится с мыслью, что если теперь будем завоевывать Дон и смотреть, как начнут истреблять наше бедное, темное казачество, а оно вынужденное свирепостью и жестокостью новых вандалов, новых опричников будет сжигать свои хутора и станицы. И неужели сердце при виде этой адской картины не содрогнется и посылаемые несчастными людьми проклятия пройдут мимо нас.

С другой стороны – Деникин и контрреволюция. Здесь рабство трудовому народу, против которого мы год поборолись и должны бороться до уничтожения.

И вот стоишь, как древний русский богатырь, на распутье: направо поедешь – будешь убит, налево поедешь – конь погибнет, прямо поедешь – и сам, и конь погибнете…[384]

В русского богатыря верила двадцатилетняя деревенская учительница Надежда Суетенкова. Она ждала его ребенка и посвящала ему стихи.

  • Я люблю тебя, как солнце,
  • Что в раскрытое оконце
  • Смотрит ярко нам в лицо.
  • Я люблю тебя, как ветер,
  • Что в степи траву колышет,
  • И в лицо нам светло дышит.
  • Я люблю тебя, как волны,
  • Что в реке всегда гуляют,
  • И сверкая, и журча,
  • Наши ноги омывают.
  • Я люблю тебя, как любят
  • Свои светлые мечты:
  • Больше счастья, больше жизни,

Ярче, чем в лесу цветы[385].

Она писала об их любви, о другом распутье, на котором он стоял – между ней и матерью его взрослых детей, – и о кресте былинного богатыря и пророка. «Верь твердо в свое назначение и жди терпеливо свой час. А он пробьет»[386].

  • Пусть будет тяжек этот путь,
  • Но для тебя он есть отрада:
  • Измучен ты, устала грудь,
  • Но счастие людей не есть ли высшая награда?[387]

Девятнадцатого августа уполномоченный Казачьего отдела ВЦИК писал из Саранска в Москву:

За Мироновым идут и могут пойти массы трудящегося народа, потому что Миронов впитал в себя все мысли, настроения и желания народной и крестьянской массы в текущий момент революции и потому что в его открытых требованиях и желаниях невольно чувствуется, что Миронов есть тревожно мятущаяся душа огромной численности среднего крестьянства и казачества и, как человек преданный социальной революции, может и способен всю колеблющуюся крестьянскую массу и казачество увлечь в последний опасный момент на беспощадную борьбу с контрреволюцией…

С другой стороны… вид т. Миронова производит впечатление затравленного и отчаявшегося человека. В последнее время т. Миронов, боясь ареста или покушения, держит около себя непосредственную охрану. Политработники боятся Миронова. Красноармейцы в возбужденном состоянии и каждую минуту готовы к вооруженному выступлению на защиту Миронова от покушения на него политработников[388].

Спустя два дня, 21 августа, один из соратников Миронова, Константин Булаткин, написал своему бывшему командиру Семену Буденному:

Товарищ Миронов… это не только великий стратег и полководец, но и великий пророк… Он находится в опале, потому что любит правду… Если бы ему дали возможность сформировать корпус, тебе голову на отрез даю, что, появись с ним на фронте, дух морально в два счета бы повысился и перевес бы был сразу на нашей стороне[389].

Двадцать второго августа Миронов приказал своим бойцам готовиться к выступлению. «Помните, вы не одиноки. С вами подлинная душа измученного народа. Если и погибнете в боях, то погибнете за правду. Любить же правду и умирать за нее завещал Христос»[390].

На следующий день Миронову позвонил член ЦК и начальник Политуправления Реввоенсовета Республики, двадцатишестилетний Ивар Смилга. Ведущий комиссар Красной армии, Смилга родился и вырос в Лифляндской губернии, вступил в партию в возрасте четырнадцати лет (после того как его отца, участника революции 1905 года, расстреляли правительственные войска), пять лет изучал философию и политэкономию в сибирской ссылке и в 1917 году возглавил октябрьское вооруженное восстание в Финляндии. Сохранился текст его «прямой линии» с Мироновым[391].

Смилга. Я категорически настаиваю, чтобы вы своими несогласованными действиями не затрудняли бы положение наших армий…

Миронов. Если вы, т. Смилга, имеете чутье государственного человека, то я тоже категорически настаиваю не препятствовать мне уйти на фронт. Только там я буду чувствовать себя удовлетворенным. Прошу не создавать атмосферы сгущения, я это решил положительно, видя гибель революции, и меня остановит только смерть. А я хотел, чтобы взяли мою жизнь на спасение революции, в которой она сейчас нуждается. Повторяю, если мне в этом будет отказано, я утратил всякую веру в людей, стоящих у власти.

Смилга. Тов. Миронов, никто не думает лишать вас… (Миронов прерывает)

Миронов. И вынужден не утрачивать веры в идею народных масс. Я меньше всего хотел того, что создалось вокруг меня, и вдобавок нахожусь под тяжким впечатлением зверств, учиненных над уральскими казаками коммунистом Ермоленко и над донскими – Донским бюро, создавшими этот страшный фронт для революции. Над моей докладной запиской от 16 марта в Реввоенсовете Республики, видимо, посмеялись, а если бы она была принята во внимание, не было бы теперь местного фронта т. Миронова.

Смилга. Меня зовет Москва к проводу по поводу вашего выступления. От имени Революционного военного совета Республики приказываю вам не отправлять ни одной части без разрешения на фронт.

Миронов. Я уезжаю один, но жить здесь не могу, меня жестоко оскорбляют.

Смилга. Приезжайте в Пензу, здесь сейчас командующий Особой группой Шорин и Трифонов, сообща решим план действий. Не создавайте сумятицы.

Миронов. Выехать в Пензу не могу, ибо не верю в безопасность. Могу подойти с дивизией.

Смилга. Вашей безопасности ничто не угрожает. Это я вам заявляю официально.

Миронов. Прошу разрешить конвой в 150 человек.

Смилга. Хорошо, возьмите 150 человек и приезжайте немедленно сюда.

Миронов. Прошу поставить в известность 23-ю дивизию, что я вызываюсь в Пензу, чтобы она знала, что со мной случилось, и только вам, т. Смилга, как человеку, которому я глубоко верю, я поручаю себя.

Смилга. Выезжайте немедленно. Вполне уверен, что все недоразумения разрешим. Спешу на аппарат, до свидания[392].

Позже Миронов утверждал, что был готов немедленно выехать, но кто-то предупредил его о готовящемся аресте. 24 августа он отбыл на фронт во главе нескольких тысяч человек. «Все так называемые дезертиры присоединятся ко мне и составят ту грозную силу, перед которой дрогнет Деникин и склонятся коммунисты». Смилга объявил Миронова предателем и «лакеем Деникина». Троцкий призвал всех «честных граждан» пристрелить его «как бешеную собаку» и обвинил его в распространении «подлого слуха, будто советская власть хочет истребить казачество». После трех недель странствий по степи Миронов и около пятисот оставшихся с ним казаков были окружены войсками Красной армии. 13 сентября Булаткин написал Буденному, что Миронов – «истинный вождь революции» и что «за ним идет вся исстрадавшаяся, измученная душа народа». На следующий день Миронов, Булаткин и их бойцы сдались Буденному без боя. Буденный приказал расстрелять Миронова, но Троцкий настоял на показательном суде в «воспитательных» целях. В специальной статье в «Правде» он согласился с характеристикой Булаткина, но раскрыл ее подлинное социологическое содержание. «Есть казачья беднота, пролетарская и полупролетарская часть казачества, которая сейчас уже всей душой своей тянет к нам. Есть верхи казаческие, непримиримо враждебные пролетариату и Советской власти. И есть широкий промежуточный слой казаков-середняков, в политическом отношении еще очень отсталых». Миронов отражает «путанность и переметчивость отсталого казака-середняка»[393].

Сразу после ареста Миронов попросил Чрезвычайную следственную комиссию узаконить его гражданский брак с Надеждой Суетенковой, «чтобы дать имя ожидаемому ребенку». И записал в дневнике: «Дух свободно парит в пространстве; с ним вольный дух Нади»[394].

Булаткин отрекся от пророка. В письме Ленину и Троцкому он писал[395]:

Великие Вожди пролетариата и Апостолы мировой Коммуны, я – не мироновец, я – то колено, о которое споткнулся и пал Миронов, что он утвердит сам. Прочитайте мою исповедь, сданную т. Полуяну, начальнику политотдела 9-ой армии. Я уже двухлетний, с оружием в руках, слуга Коммуны и Ваш. Я безбрежно предан ей и во имя ее молю Вас не допустить роковой для моей жизни ошибки[396].

На суде Булаткин, согласно газетному отчету, «старался всю вину свалить на Миронова, с которым он, Булаткин, пошел лишь для того, чтобы убить изменника Миронова». Миронов «держал себя спокойно, с достоинством»[397].

По предложению Троцкого обвинителем был назначен Смилга, а председателем суда – зять Смилги, кубанский казак Дмитрий Полуян. Миронов признал себя виновным и сослался на свое душевное состояние.

Миронов. Когда после октябрьского переворота я стал на сторону Советской власти, Краснов меня называл все время предателем; я же, будучи на Дону, все время разъяснял казакам о значении нового строя, говорил о Советской власти, о новой форме правления, в которой будут участвовать все трудящиеся, и казаки, слушая меня, соглашались со мной и охотно шли на сторону Советской власти. Когда же увидел те безобразия и бесчинства, которые творились коммунистами на Дону, я почувствовал себя предателем по отношению к тем, которым я говорил про Советскую власть и призывал служить ей. Я считал, что Троцкий является руководителем такой политики на Дону, и мне стало больно, что в центре так относятся к казачьему вопросу, и, называя Троцкого Бронштейном, я не имел в виду разжечь национальную рознь.

Председатель. Что же, вы приписывали такую политику Троцкому как политическому вождю или как еврею?

Миронов. Как еврею, я признаю свою ошибку.

Рис.53 Дом правительства

Ивар Смилга

Большинство обвиняемых утверждали, что следовали за Мироновым. Сам Миронов утверждал, что следовал инстинкту. «Конечно, я действовал нелогично, я признаю себя виновным, но поймите мое душевное состояние, поймите ту атмосферу, которая окружала меня в течение семи месяцев. Мне крайне больно, что я не исполнил вашего приказа и выступил на фронт, но поверьте, что злого умысла в этом не было и что все, что я делал, я делал для укрепления Советской власти»[398].

В своей обвинительной речи Смилга сказал, что Миронов – не орел и не народный герой, а «всего лишь селезень». «Истинные вожди характеризуются правильным пониманием обстановки, задач своего класса и бесстрашным проведением своих планов в жизнь. У Миронова же не было ни этого понимания, ни нужного бесстрашия». Он – «политический недоносок», создавший самую «путаную и туманную идеологию» за всю историю революции. Отрицая, что «путь к социализму лежит через диктатуру угнетенных над угнетателями», он не выходит за рамки «полутолстовской, полусентиментальной мелодрамы». Смысл революции заключается в «борьбе крайностей – рабочего класса, партии коммунистов и Советской власти, с одной стороны, и буржуазной контрреволюции… с другой». По «неумолимой логике вещей» всякое соглашательство ведет к Деникину и контрреволюции. Лишь одна сила «выйдет победителем из этой страшной колоссальной борьбы». Что до зверств, о которых говорил Миронов, то «главные виновники уже наказаны» и в любом случае дело не в зверствах как таковых.

Вспомните Французскую революцию и борьбу Вандеи с Конвентом. Вы увидите, что войска Конвента совершали ужасные поступки, ужасные с точки зрения индивидуального человека. Поступки войск Конвента понятны лишь при свете классового анализа. Они оправданы историей, потому что их совершил новый прогрессивный класс, сметавший со своего пути пережитки феодализма и народного невежества. То же самое и теперь. Вы это также должны были понять. Вы говорите о Марксе, но смею вас уверить, что вы ни одной его строчки не читали. Приводимые вами из него цитаты чести вам не делают. Вам надлежало бы быть более скромным с цитированием авторов, которые вам незнакомы.

Заключив, что «сор мелкобуржуазной идеологии должен быть сметен с пути революции», Смилга потребовал расстрела для Миронова и его командиров, а также для каждого десятого члена его конвоя и каждого двадцатого красноармейца («по списку»)[399].

В своем последнем слове Миронов принял предложенный Смилгой тон диалога между «студентом» и рабочим и признал, что является «опытным бойцом, но политически отсталым человеком». Маркса он действительно не читал, но в камере прочел книгу о «социальном движении во Франции» и нашел в ней точное определение таких людей, как он. «Люди, лишенные научных знаний, ищущие и стремящиеся к справедливости чувством и сердцем, называются социалистами-эмпириками: таким как раз являюсь я, в этом мое несчастье, и я прошу революционный трибунал прислушаться к этому».

Я уже не говорю о том, как я рос, в каких условиях протекали мои детские годы. Мундир с чужого плеча, обед с чужой кухни, и я рано начал понимать всю тяжесть и гнет бедноты. Итак, вы видите, что я всю жизнь провел в желании помочь народу, облегчить его страдания. Сам вышел из народа и отлично понимаю его нужды, и с первых дней революции и до сих пор не ухожу от народа.

«Моя жизнь была крест, – сказал он в заключение, – и если нужно его нести на Голгофу – я понесу, и, хотите верьте, хотите нет, я крикну: «Да здравствует социальная революция, да здравствует коммуна и коммунизм!»[400]

Суд в лице Полуяна и двух помощников приговорил Миронова и десятерых его командиров к расстрелу. Миронов попросил суд разрешить приговоренным провести последнюю ночь вместе. Для себя он попросил бумагу и чернила. Обе просьбы были удовлетворены[401].

В тюрьме Миронов написал письмо бывшей жене, в котором просил у нее прощения и благословлял детей «на тяжелую жизнь», и длинное письмо «милой, родной, бесконечно любимой Нодюрочке», в котором уверял ее, что по-прежнему верит в коммуну и коммунистов («но не таких, что разливают желчь по народному телу, а такую коммуну и коммунистов, к которым, как к источнику в пустыне, будет тянуться усталый душою народ»), что она сделала его «самым счастливейшим смертным, даже и в минуты смерти» и что единственное, о чем он жалеет, – это что не увидит «милого сына или милую дочь»[402].

В ту ночь он сделал запись в дневнике:

Всех свели по просьбе в общую камеру, в ту комнату, где велся допрос. Смертники собрались вместе… Психология обреченных в рассказе о семи повешенных Андреева… Но у нас были люди и другие – сильнее…

Каждый старался забыться чем бы то ни было, чем бы то ни было прогнать мысль о близком, бесславном, с точки зрения толпы, конце. Пели, один плясал и т. д., а больше все стены отдувались: здесь было усилие оправдаться в глазах неизбежного…

«Сейчас я кончил беседу с Богом…» – «Человек, приготовься к смерти: через несколько часов ты должен умереть. Очисти свою душу и совесть, и приди ко Мне, чтобы я мог тебя спросить – исполнил ли ты назначение, которое я дал тебе, посылая на землю». 7/Х-1919 г. (восемь часов до расстрела), Ф. Миронов

Позже он записал:

Это не тот страх смерти, когда в пылу сражения, среди треска пулеметов, свиста пуль и скрежета снарядов человек играет опасностью, так как знает, что смерть его – дело случая. Он предполагает свою смерть. Смерть в бою не страшна: один момент – и все кончено. Но ужасно для человеческой души сознание близкой, неотвратимой смерти, когда нет надежды на случай, когда знаешь, что ничто в мире не может остановить приближающейся могилы, когда до страшного момента остается времени все меньше и меньше и когда наконец тебе говорят: «Яма для тебя готова»[403].

Рис.54 Дом правительства

Смилга и Трифонов. Предоставлено Ольгой Трифоновой

Приговор был оглашен 7 октября в три часа утра. Через несколько часов Троцкий написал Смилге, что, учитывая поведение Миронова на суде, «было бы целесообразно» его помиловать. «Медленность нашего наступления на Дон требует усиленного политического воздействия на казачество в целях его раскола. Для этой миссии можно, может быть, воспользоваться Мироновым, вызвав его в Москву после приговора и помиловав его через ЦИК при его обязательстве направиться в тыл и поднять там восстание». Троцкий начал сомневаться в верности политики партии на Дону в середине сентября, когда Миронов был арестован. Не исключено, что весь суд со смертным приговором и последующим помилованием был представлением, организованным «в воспитательных целях»[404].

Смилга был, похоже, только рад. В тот же день в разговоре с Трифоновым он сказал, что «не считает полезным убивать Миронова и его товарищей». Как он объяснил впоследствии, «помилование середняка-крестьянина – вот политическое значение этого процесса». Политбюро проголосовало за отмену приговора. В ночь на 8 октября Смилга вошел в камеру осужденных и сообщил им о правительственном решении. По его воспоминаниям, «поседевший за одну ночь Миронов… зарыдал, как ребенок, и дал торжественное обещание отдать остаток своих сил борьбе за Советскую власть». 11 октября, не выходя из тюрьмы, Миронов написал обращение к донским казакам[405].

Страшные ужасы пережил наш старый, седой Дон Иванович.

В пустыню он обращается по темноте и невежеству сынов своих.

Братья станичники! Убитых, расстрелянных и замученных людей не воскресить как с той, так и с другой стороны. Не в силах это человеческих, но остановить дальнейшие убийства и расстрелы – в руках человеческих, в наших руках. Это мы должны сделать во что бы то ни стало. Это в наших руках, это вполне зависит от нас.

Я обращаюсь к вам, донские казаки, как бы пришедший с того света.

Я говорю вам голосом из-за могилы, которая пустою только что засыпана за мною:

«Остановитесь, остановитесь. Опомнитесь, задумайтесь, пока не поздно, пока не все еще потеряно, пока можно еще найти путь к миру с трудящимися массами русского народа…»

Я говорю это пророчески…

Идея коммунизма – свята[406].

Спустя два дня Оргбюро ЦК приказало Нижегородскому губкому освободить Надежду Суетенкову из тюрьмы, где она содержалась в качестве заложницы. Через две недели, 26 октября 1919 года, Политбюро постановило ввести Миронова в Донисполком, дать ему командное назначение на Юго-Восточный фронт, опубликовать его обращение к донским казакам и позволить ему выехать «к семье» в Нижний Новгород. В январе 1920 года его приняли в Коммунистическую партию[407].

В конце августа 1920 года Троцкий назначил Миронова командующим Второй конной армией, а его бывшего судью Дмитрия Полуяна – членом реввоенсовета («Кто старое помянет, тому глаз вон», – писал он). Вторая конная отличилась в боях с Врангелем и сыграла важную роль в захвате Крыма. Миронов был награжден Орденом Красного Знамени и в январе 1921-го отозван в Москву. Гражданская война закончилась. Началась эра «принудительной самодисциплины»[408].

Миронов с Надеждой ехали специальным поездом. Их дочь умерла, и Надежда снова была беременна. На станциях Миронова встречали митингами и, как он выразился, «паломничеством масс». В Ростове с ним встретился Смилга, который командовал Кавказским фронтом (оставаясь главой Политуправления Реввоенсовета). Перед отъездом в Москву Миронов остановился в Усть-Медведицкой, где ему рассказали об обысках, арестах, продразверстке и вооруженном восстании, поднятом одним из его бывших командиров. Как он писал позднее, «находясь на фронте, вечно в боях, я не имел представления о том, в каком тяжелом состоянии находилась наша страна, и, оторвавшись от армии и попав в среду крестьянства, мне душою стало жаль их состояние, так как каждый на что-нибудь да жаловался». Он произнес несколько речей против «лжекоммунистов» и запрета на торговлю хлебом. На собрании в доме Миронова несколько его старых друзей и один новый знакомый основали тайную ячейку и договорились об обмене шифрованными посланиями. Новый знакомый оказался агентом ВЧК. 12 февраля 1921 года Миронова и Надежду арестовали и отправили в Бутырскую тюрьму[409].

По словам Надежды, мужчины и женщины гуляли в одном и том же тюремном дворе.

И вдруг в одну из прогулок я увидала его. Мы подбежали друг к другу и обнялись. Я успела сказать ему о своем положении, спросила, что мне делать. Он был бледен, взволнован, но сказал мне, чтобы я не волновалась и берегла себя и ребенка, что бы с ним ни случилось. На нас закричали конвоиры, велели разойтись. Меня сильно потрясла эта встреча, и самые черные мысли лезли в голову[410].

Они виделись еще несколько раз. 31 марта Миронов передал Надежде копию письма Калинину, в котором он писал, что его Бог – его совесть, что совесть его чиста и что переход от продразверстки к продналогу – доказательство его правоты.

Помню, что он просил, чтобы я пришла на прогулку 2 апреля обязательно, так как он надеялся получить ответ на свое письмо. Но, как я вспоминаю, 2 апреля прогулка для арестованных была отменена[411].

Второго апреля президиум ВЧК издал постановление о расстреле Миронова. Он был убит в тот же вечер во время прогулки, в которой никто больше не участвовал. Не было ни суда, ни предупреждения, ни «сознания близкой, неотвратимой смерти, когда нет надежды на случай, когда знаешь, что ничто в мире не может остановить приближающейся могилы»[412].

Надежда провела в тюрьме еще четыре месяца. Как писал один из следователей, «Миронова виновата постольку, поскольку отрицает виновность своего мужа, считая его действия справедливыми со своей точки зрения». О судьбе Миронова ей не сообщили. Ее письма в президиум ВЧК оставались без ответа. Дважды она писала в тюремную администрацию о начале голодовки, потому что «лучше умереть, нежели так страдать, не зная за что». В конце августа или начале сентября она родила мальчика, который через несколько лет умер[413].

6. Новый град

Большинство милленаристских сект умирают вместе со своим пророком. Некоторые живут дольше, но перестают быть милленаристскими. Некоторые остаются милленаристскими до конца, потому что конец наступает до построения стабильного государства. Христианство выжило как секта, перестало быть милленаристским и воцарилось в Вавилоне в качестве официальной идеологии. Израильтяне и мормоны пересекли пустыню, обменяли молоко и мед на стабильные государства и вошли в состав более крупных империй. Мусульмане создали свои собственные империи, периодически сотрясаемые «фундаменталистскими» реформациями. Анабаптисты и якобинцы захватили существующие политические институты, перестроили их по образу будущего совершенства, но проиграли более умеренным реформаторам. Только большевики разрушили «тюрьму народов», истребили соглашателей, реформировали семью, отменили частную собственность и утвердились во главе Вавилона, не переставая ожидать тысячелетнего царства при жизни нынешнего поколения. Впервые в истории секте на пике милленаристского энтузиазма удалось захватить власть в действующей империи (если не считать Сефевидов, чей милленаризм был менее радикальным). Это как если бы Пятые монархисты победили в Гражданской войне в Англии, реформировали все места и ремесла и взялись за искоренение растений, не насаженных небесным отцом. То, что Россия не остров, делало задачу еще более сложной.

Существует два основных типа отношений между государствами и специалистами по спасению заблудших. В первом государство занимает нейтральную позицию и относится ко всем кандидатам на духовную монополию одинаково снисходительно. Это характерно для многих традиционных империй (в том числе основанных воинами-кочевниками) и постхристианских либеральных государств, «отделенных от церкви». Как писал Гиббон о «различных верованиях», практиковавшихся в Риме при Антонинах, «простолюдины считали их одинаково истинными, философы – одинаково ложными, а чиновники – одинаково полезными». Это не означает, что подобные государства являются «светскими» в смысле безразличия к сакральной легитимности, – это означает, что они настолько уверены в собственной сакральной легитимности, что не нуждаются в поддержке пророков, не имеющих отношения к божественной природе правящего режима. Западные либеральные государства не являются исключением: называя других претендентов на духовную монополию «религиями» и никак не называя свою собственную, они демонстрируют нерефлексивную мощь официальной веры[414].

«Расколдованных» миров и абсолютно светских обществ не существует. Ни одно государство, даже самое рутинизированное, не теряет связь со своими священными истоками, и никакая власть не опирается на чисто рациональную легитимность. Отдельные правительства могут описывать свое право на правление в терминах юридической процедуры, но государства, которые они представляют, этим не ограничиваются. Некоторые законы «фундаментальнее» других, и некоторые фундаментальные законы подлежат толкованию жрецов или Верховных судов, чья миссия заключается в освящении меняющихся норм в свете этих законов, но такого рода конституционные традиции более уязвимы, чем их талмудические предшественники, из-за очевидной порочности логического круга (все законотворчество ограничено конституцией, которая является результатом законотворчества). Проблема решается укреплением легально-рациональных каркасов священными атрибутами бессмертных народов или привязкой конституционных режимов к «естественному праву» (и выведением прав гражданина из «прав человека»). Моноэтнические либеральные государства, полагающиеся на племенные мифы, много делают для их развития и национализации; «гражданские нации» приравнивают народ к государству и поклоняются политическим институтам. В США культ национальных святынь, повсеместное присутствие флага и гимна и ритуализованное преклонение перед «мужчинами и женщинами в военной форме» замечательны своей необсуждаемой демонстративностью. Государству, защищенному собственной сакральностью, нет нужды беспокоиться из-за шаткости его легально-рациональных опор и притязаний со стороны нескольких неуверенных в себе «деноминаций» (монополий на спасение, потерявших веру в свое право на монополию). Столкнувшись с серьезной угрозой священному центру своей легитимности и фактом массового перехода части элиты в другую веру, американское государство середины XX века объявило своих подданных-коммунистов «неамериканцами» и энергично защищалось, пока опасность не миновала. «Терпимость» – удел побежденных и никому не нужных[415].

Второй тип отношений между государством и организациями, дарующими спасение, – отождествление государства с одной из них. Такого рода моногамные режимы принято классифицировать по характеру отношений между их политическими и жреческими институтами. На одном конце спектра – государства, в которых духовная бюрократия безусловно подчинена политической (как в Российской империи). На другом – «иерократии» («теократии», «идеократии»), где доминируют специалисты в области спасения (как в некоторых тибетских, древнееврейских и позднеегипетских государствах, а также в кальвинистской Женеве, пуританском Массачусетсе и Исламской Республике Иран).

Государства, привязанные к определенной священной монополии, по-разному относятся к альтернативным (неофициальным) поставщикам спасения на своей территории. На одном конце – унитарные государства (по большей части иерократии на пике душеспасительного энтузиазма и строго моногамные режимы, подобные католической Испании времен Фердинанда и Изабеллы), пытающиеся внедрить тотальное единообразие при помощи изгнаний, инквизиций, массовых убийств и насильственных обращений в официальную веру. По мере удаления от полюса унитарности растет готовность к компромиссу и различным видам терпимости[416].

Государство, которым управляли большевики в конце Гражданской войны, было незрелой иерократией с серьезными унитарными амбициями. Все ветви власти – административная, судебная, экономическая и военная – контролировались сообществом единоверцев, прошедших процесс личного обращения. Коммунистическая партия оставалась сектой (единственными требованиями для новых членов были знание писания и личная добродетель, гарантируемые старейшинами), но не вполне сложилась в жреческую касту во главе полнокровной иерократии, поскольку большинство подданных оставались необращенными язычниками. Глава партии являлся главой государства независимо от официального титула. Государство было диктатурой святых на территории бывшей Российской империи.

В отношении альтернативных откровений большевики были менее тоталитарными, чем некоторые из их предшественников: нападая на христианство, ислам и другие неистинные сосуды сакральности, они не запрещали их деятельность – отчасти из-за огромного количества необращенных, но в первую очередь потому, что не считали верования, не пользующиеся языком социологии, достойными конкурентами. Они смотрели на «религию» так же, как правящие христианские церкви смотрели на «язычников»: с презрением, но без страха и ненависти. Подобная толерантность не распространялась на слуг капитала и соглашателей из числа членов секты.

Все враги большевизма делились на защитников старого мира и лжепророков нового. К последним относились псевдомарксисты, которые группировались по типу соглашательства, социалисты-немарксисты, которые классифицировались по степени удаленности от марксизма, и интегральные националисты, которые считались более или менее сознательными представителями буржуазии (все небольшевики считались более или менее сознательными представителями буржуазии, но фашистам и их идейным родственникам отводилась особая роль в эпоху агонии старого мира).

Все революционеры начала XX века, где бы они ни находились на шкале класс-племя, презирали эгоизм, индивидуализм, дряхлость, изнеженность, испорченность, искусственность, иронию, загнивание и трусливый компромисс (под личиной либерализма, парламентаризма и демократии). Старому миру противостояли идеалы возмездия, насилия, искренности, мужества, решимости, жертвенности, братства и веры в грядущее обновление и осознанную необходимость. Коммунисты и интегральные националисты были законными наследниками французской и английской революций в том смысле, в каком протестантские реформаторы были законными наследниками раннего христианства: и те и другие восстали против рутинизации во имя первоначального пророчества. Некоторые стали милленаристами. Но только большевики захватили государственную власть.

* * *

Советское государство покоилось на двух столпах: специализированных министерствах, унаследованных от старого режима под именем «народных комиссариатов», и сети региональных партийных комитетов во главе с ЦК. Региональные комитеты контролировали все стороны жизни на своей территории, ЦК контролировал всё без исключения. Партийные функционеры, включая наркомов и их заместителей, принадлежали к единой системе назначений, исходившей из Секретариата ЦК и распространявшейся на все уровни партийной иерархии. Чем ближе к вершине, тем выше доля бывших студентов и шире сфера административной и идеологической компетенции. Человек, занимавший высшую должность, был незаменим и всеведущ. Свердлова, который «носил в памяти биографический словарь коммунистов», сменил административный аппарат и формальная субординация, но ключевые назначения по-прежнему производились на почве личного знакомства времен дореволюционного подполья и фронтовых ревкомов. Трехгодичное междуцарствие в Секретариате ЦК (заполненное по мере сил Крестинским и Молотовым) закончилось в мае 1922 года назначением Сталина генеральным секретарем. У Ленина был Свердлов, у Свердлова была волшебная записная книжка. Сталин стал идеальным сочетанием Ленина и Свердлова[417].

Партию окружали миллионы «беспартийных», внезапно оказавшиеся в ее ведении. Как говорит злодей в «Городе Градов» Платонова (1926):

Так вот, я и говорю, что такое губком? А я вам скажу: секретарь – это архиерей, а губком – епархия! Верно ведь? И епархия мудрая и серьезная, потому что религия пошла новая и посерьезней православной. Теперь на собрание – ко всенощной – попробуй не сходи! Давайте, скажут, ваш билетик, мы отметочку там сделаем! Отметочки четыре будут, тебя в язычники зачислят. А язычник у нас хлеба не найдет! Так-то![418]

Главное отличие заключалось в том, что выше партийного секретаря в губернии никого не было, генеральный секретарь являлся фактическим главой государства, последний деревенский священник мог быть судьей и палачом, и ни у одного попа не было постоянного прихода.

Никто, кроме Вождя, не имел постоянной должности (или адреса). Партийные функционеры переводились с места на место в рамках теории, согласно которой любой аптекарь, даже «малоопытный», может управлять государством. Бывший пастух Василий Орехов, который в 1908 году «надел Куделькину на голову чашку со щами и обварил всю голову», воевал на Дону, где получил «сразу семь ран, три из коих тяжелы», и стал сначала членом коллегии ревтрибунала, а потом помощником прокурора Московской губернии. Донбасский шахтер Роман Терехов, начавший вооруженную борьбу с попытки убить цехового механика, организовывал большевистские ячейки в тылу белых, служил агитатором в Красной армии и сменил несколько партийных должностей в родной Юзовке, пока не стал секретарем ЦКК Компартии Украины. Ивановский ситцепечатник Павел Постышев остался в Сибири после Февральской революции, стал одним из главных красных командиров на Дальнем Востоке и, прослужив несколько лет в Киевском губкоме, получил должность секретаря ЦК Компартии Украины. «Политически недостаточно развитый» пекарь Борис Иванов национализировал по заданию Свердлова мукомольную промышленность, поработал «как огитатор на параходе ВЦИК «Красной звезде» на Астраханских рыбных промыслах», был избран депутатом Моссовета в 1919 году и провел большую часть 1920-х годов на руководящих должностях в профсоюзе пищевиков. Бывший зубной врач и верховный цареубийца Филипп Голощекин служил начальником Главруды, председателем костромского и самарского губисполкомов и, с 1924 года, секретарем Крайкома Казахстана. Бывший рабочий Семен Канатчиков (они с Ивановым вместе работали пропагандистами в петербургской «женской взаимопомощи» в 1908 году, вскоре после отъезда Канатчикова из Болота) служил на партийных постах в Сибири, Казани и на Урале, после чего был направлен на «культурный фронт» и стал одним из основателей Коммунистического университета им. Свердлова в Москве, ректором Коммунистического университета им. Зиновьева в Петрограде, заведующим отделом печати ЦК, корреспондентом ТАСС в Праге, а после 1928-го – членом редколлегий нескольких журналов и издательств[419].

Главным соперником Канатчикова на литературном фронте был бывший семинарист Александр Воронский, которого перевели из Одессы в Иваново на работу секретарем горкома и главным редактором газеты «Рабочий путь», оттуда в Харьков заведующим политотделом Донецкой железной дороги, а в феврале 1921 года – в Москву, где Крупская поставила его во главе редакционно-издательского подотдела Главполитпросвета. Спустя несколько недель он стал заведующим отделом современной литературы Госиздата, главным редактором литературного журнала «Красная новь» и верховным судьей, пропагандистом и идеологом новой советской литературы[420].

Одним из литературных протеже Воронского был Александр Аросев, «мемуарист внутрипартийных душевных состояний», а также помощник командующего Московским военным округом, комиссар штаба 10-й армии, председатель верховного революционного трибунала Украины, заместитель директора Института Ленина в Москве, секретарь советских полпредств в Латвии, Франции и Швеции и, наконец, полпред в Литве и Чехословакии. Бывший командир Аросева, Аркадий Розенгольц, переходил с должности на должность с такой же легкостью, с какой в октябре 1917-го «проникал из комнаты в комнату, будто сквозь стены»: член Реввоенсовета Республики, начальник Главного политуправления на железных дорогах (когда он и отправил Воронского в Харьков), член коллегии наркомата финансов РСФСР, комиссар Главного управления ВВС РККА, полпред в Великобритании и нарком внешней торговли. Другой участник московского восстания, Осип Пятницкий, перешел из бюро МК на должность главы профсоюза железнодорожников, а в 1921 году стал членом Исполкома Коминтерна и одним из руководителей международного коммунистического движения. Командир штурма Зимнего, бывший семинарист Николай Подвойский, стал председателем Высшей военной инспекции РККА и собирался сделаться «железной рукой революции во всем мире», но Ленин остался недоволен его работой на посту наркома военных и морских дел Украины и отправил его в Спортинтерн и Высший совет физической культуры[421].

Обвинитель Филиппа Миронова Ивар Смилга стал начальником Главного управления по топливу, заместителем председателя ВСНХ, заместителем председателя Госплана и ректором Института народного хозяйства им. Г. В. Плеханова. Сподвижник Смилги и бывший комиссар Филиппа Миронова, Валентин Трифонов, работал председателем правления Всероссийского нефтяного синдиката, заместителем начальника Главного топливного управления и председателем Военной коллегии Верховного суда СССР. В 1925 году его сменил Василий Ульрих, а он отправился за границу – сначала помощником военного атташе в Китай, а потом торгпредом в Финляндию. Одним из преемников Трифонова на Дону был сын латышских батраков и бывший духобор Карл Ландер. В качестве особоуполномоченного ВЧК по Северному Кавказу и Донской области он руководил массовыми расстрелами казаков осенью 1920 года, а после войны работал заведующим агитпропотделом МК, уполномоченным при иностранных миссиях помощи голодающим в 1922–1923 году и членом коллегии Наркомвнешторга[422].

Бывший студент Московского университета и главный идеолог «военного коммунизма» Валериан Осинский работал управляющим Госбанком, председателем ВСНХ, председателем Тульского губисполкома, заместителем наркома земледелия, заместителем председателя ВСНХ, членом президиума Госплана и Коммунистической академии, полпредом в Швеции и начальником Центрального статистического управления. Его заместителем в ЦСУ (и предшественником на посту полпреда в Швеции) был Платон Керженцев, который обратил его в большевизм, победив в гимназических дебатах о декабристах. Керженцев был, среди прочего, руководителем РОСТА (Российского телеграфного агентства), председателем секции научной организации труда при наркомате рабоче-крестьянской инспекции и полпредом в Италии. Прослужив два года в Центральном статистическом управлении, он стал заместителем заведующего агитпропотделом ЦК и директором Института литературы, искусства и языка. Ближе всех к верхушке пирамиды оказался младший товарищ Осинского и Керженцева по московской парторганизации, Николай Бухарин. Как он писал в автобиографии 1925 года, «в настоящее время работаю как член ЦК и Политбюро, как член президиума Исполкома Коминтерна и как редактор «Правды», а равно как литератор, лектор, партийный агитатор, пропагандист и т. д.»[423].

* * *

Большинство членов партийной элиты жили в Кремле или в одной из центральных гостиниц, переименованных в Дома Советов. Прежних жильцов изгнали с конфискацией имущества, или, как выразился Аросев, «вытряхнули оттуда весь старый мусор». Ленин приказал вынести из Кремля все иконы и царские статуи. По словам коменданта Кремля Малькова, «Владимир Ильич вообще терпеть не мог памятников царям, великим князьям, всяким прославленным при царе генералам. Он не раз говорил, что победивший народ должен снести всю эту мерзость, напоминающую о самодержавии, оставив в виде исключения лишь подлинные произведения искусства вроде памятника Петру в Петрограде». Полудержавный властелин остался в седле. Главного московского всадника, генерала Скобелева, сменил Обелиск Свободы. Здание, где призрачный Розенгольц велел Аросеву покорить Москву, так и не оправилось после визита человека в «панцире из черной кожи». Штаб революции переехал туда, где жил и работал Ленин. По словам Аросева, «отныне и вовеки Кремль перестал быть короной на голове «всея Руси» и сделался каменным обручальным кольцом, которым венчаются и обручаются «все языци всей земли во имя мира, труда и правды»[424].

Два кремлевских швейцара лишились ливрей, но продолжали нести службу. По словам Малькова и Новгородцевой (которая стала называть себя Свердловой), старики поначалу с неодобрением отнеслись к новым господам, но вскоре убедились, что за их простотой скрывается железный жезл, и «горячо, искренне привязались» к ним. В 1918 году Аросев написал рассказ о «старом слуге старых отживших господ», забытом в опустевшем дворце. Однажды старик восстал против бронзовых статуй царей и генералов и обвинил Петра «в ботфортах и со шпагой» в том, что он завел страну в болото. Испугавшись собственной смелости, он «встряхнулся, зашатался, схватился за перила лестницы, сплюнул и быстро-быстро сбежал вниз в швейцарскую, ощущая за спиной легкий холодок, будто кто-то мертвый гнался за ним»[425].

Мальков статуй не боялся. За год НЭПа его хозяйство превратилось в обширную империю, в которую входил Кремль и восемнадцать Домов Советов с 5600 постоянными жителями и общежитиями на 1200 мест. Только в 1922 году жилищный отдел Управления Кремлем и домами ВЦИК предоставил жилплощадь 28 843 лицам, из них 2 441 на постоянной основе. Иерархия зданий соответствовала иерархии чиновников. Кремль предназначался для высших партийных вождей и их семей. В Первом Доме Советов (бывшем «Национале») жили члены ЦК, ВЦИК, ЦКК и коллегий наркоматов. Во Втором (бывшем «Метрополе») поселились те, кому не хватило места в Первом, а также заведующие отделами ЦК и ВЦИК и «ответственные работники», связанные с ВЦИК. Третий Дом Советов (бывшая семинария на углу Садовой-Каретной и Божедомского переулка) служил общежитием для делегатов съездов и заезжих чиновников. В Четвертом (бывшая гостиница «Петергоф» на углу Воздвиженки и Моховой) размещались конторы и сотрудники ВЦИК. Пятый (дом графа Шереметьева на улице Грановского) попал в список позднее других и использовался в качестве альтернативы первым двум. В менее удобных и более удаленных Домах Советов жили ответственные работники ниже рангом и технические сотрудники ВЦИК с семьями. Некоторые народные комиссариаты и другие советские учреждения имели собственную недвижимость, в том числе жилые дома[426].

В течение 1920-х годов количество Домов Советов постоянно менялось (29 в начале 1924-го, 18 в 1925-м). Жилищный отдел делал что мог, чтобы уследить за служебными перемещениями чиновников – выселял одних, заселял других, перемещал третьих. Правилам, связывавшим жилплощадь с должностью, противоречили бесчисленные жалобы и апелляции к льготам и связям. Как писал глава жилищного отдела летом 1921 года, «приходилось делать отступления по требованиям и предписаниям высшей власти, подчиняться которым я был обязан». Большинство жалобщиков были представителями высшей власти. Начальник следственного отдела ВЧК Григорий Мороз, который хотел переехать на более низкий этаж в Первом Доме Советов из-за туберкулеза, малого ребенка, капризной няни и круглосуточной работы, приложил список менее достойных соседей (его просьба была удовлетворена). Начальник Главархива Давид Рязанов писал, что некий товарищ – «из пролетариев и, следовательно, имеет право на комнату» (в просьбе отказано). Жильцы Девятого, Десятого и Одиннадцатого Дома Советов утверждали, что то обстоятельство, что они – обслуживающий персонал, то есть пролетариат, не должно служить основанием снятия их зданий с бюджета (просьба признана законной, но оставлена без последствий)[427].

Жители Домов Советов были не только чиновниками, но и млекопитающими, которые ели, пили, спали, болели, размножались, обрастали шерстью, производили отходы и нуждались в тепле и свете. Все это требовало разветвленной инфраструктуры и большого штата сотрудников (около 2000 в 1922–1923 году). Жилищный отдел стремился к максимальной централизации, симметрии, прозрачности и отчетности. Все люди и вещи должны были быть учтены и по возможности соотнесены друг с другом. «Все помещения швецарской, раздевальной, приемной комнаты (если таковая имеется) должны содержаться в абсолютной чистоте, недопуская при этом сора, окурков и плевков». Коменданты, коридорные, швейцары, курьеры, вахтеры, сторожа, дворники, истопники, уборщицы, чернорабочие, «телефонные мальчики» и сотрудники канцелярии должны «являться на службу в опрятном виде» и, среди прочего: «наблюдать за тишиной, спокойствием и нравственным поведением» жильцов; «задерживать и передавать в распоряжение администрации дома подозрительных лиц, появляющихся в корридорах»; «пропуская ночью лиц опрашивать и не знающих в лицо провожать их до квартиры и убедившись оставлять в квартире»; и, «в целях сбережения рабочего времени, чай пить за своими столами, не отлучаясь в чайную, для чего чай будет разноситься курьерами по столам». Запрещалось спать в обуви и есть на подоконниках. Не допускалась «носка по парадной лестнице обедов, кипятку и пр.». О любых нарушениях следовало сообщать по инстанциям в строгом соответствии с инструкциями[428].

Рис.55 Дом правительства

Первый Дом Советов («Националь»)

До 1921 года все услуги и предметы домашнего обихода предоставлялись бесплатно; после введения НЭПа цены устанавливались администрацией Домов Советов. В январе 1923 года начальник Управления Кремлем и Домами Советов утвердил «таксу взимания платы на парикмахерские работы», согласно которой «стрижка [мужской] головы» стоила 3 рубля, стрижка бобриком – 3 р. 75 к., стрижка бороды – 2 р. 25 к., бритье головы – 3 р. 75 к., бритье бороды – 3 р. 75 к., стрижка [женской] головы – 3 р. 75к., завивка – 6 р. В августе, после денежной реформы, цены резко возросли, но не в равной мере (бритье головы вышло вперед со значительным отрывом). То же относилось к ценам на дрова, стирку и питание в столовой. Стремление к последовательности (квартплата варьировалась в зависимости от здания, этажа, площади, удобств и вида из окна) сталкивалось с «требованиями и предписаниями высшей власти». Список ответственных работников ВЦИК, «имеющих право вызова машин для личного пользования», состоял из лиц с правом передачи этого права другим, лиц без права передачи этого права другим и лиц, которые не являлись ответственными работниками ВЦИК, но имели право вызова машин для личного пользования. Жена Сталина была включена в список «по распоряжению товарища Сталина»; вдова Свердлова – «по распоряжению товарища Енукидзе». Сталин и другие высшие руководители получали товары и услуги в результате «местной инициативы» и редко вмешивались лично. Секретарь ВЦИК и один из официальных преемников Свердлова, Авель Енукидзе, распределял блага в соответствии со сложной системой формальных обязательств и личных связей. Различные категории функционеров имели право на различные категории льгот[429].

Самой неординарной особенностью быта советских руководителей была его неординарность по общесоветским меркам. Как писал заведующий продовольственной частью Управления Кремлем и Домами ВЦИК в 1920 году, работа учреждения, «обслуживающего нужды Кремля, являющегося центром политической жизни страны, а также нужды общежитий Домов Советов, где проживают ответственные работники, составляющие цвет не только российской, но и всемирной революции, – должна быть признана ударной со всеми вытекающими отсюда последствиями». Особого распоряжения не требовалось: все учреждения, работавшие на удовлетворение нужд цвета мировой революции, считались ударными со всеми вытекающими отсюда последствиями[430].

Рис.56 Дом правительства

Второй Дом Советов («Метрополь»)

В принципе милленаристские секты эгалитарны. На деле они иерархичны. Одни состоят из учителя и нескольких учеников-мужчин, другие – из учителя и коммуны с женщинами и детьми (часто принадлежащими учителю), третьи достаточно велики, чтобы нуждаться в услугах профессиональных чиновников. В Кремле и главных Домах Советов были свои столовые, пекарни и «заводы по выработке кваса». Во время голода 1921–1923 года одиннадцать спецуполномоченных работали на заготовках риса в Туркестане, муки и крупы на Украине, овощей в Московской и Владимирской губерниях и мяса на Северном Кавказе и в Пензенской и Саратовской губерниях. «В целях улучшения качества пищи в столовых был организован особый кулинарный стол, для заведования которым приглашен ученый кулинар, работавший ранее за границей; вместе с тем и на местах в столовых почти весь штат продработников был составлен из лиц, имевших специальную подготовку и хорошо знакомых с делом кулинарии и народного питания». Нетрудоспособным членам семей членов ВЦИК «отпуск обедов производился по уменьшенной цене» независимо от их места проживания; нетрудоспособным членам семей рабочих и служащих ВЦИК скидка предоставлялась «при условии совместного проживания». Вселение рабочих и служащих в первые пять Домов Советов осуществлялось в виде исключения[431].

У жителей первых пяти Домов Советов были собственные механические прачечные и телефонные станции, клуб со спортивными, музыкальными, танцевальными и театральными кружками и «кремлевская» больница с амбулаториями в Первом, Третьем и Пятом Домах и правом вызова врача на дом. У них была своя школа, ясли, детские сады и летние «колонии» на 850 детей (с К. Т. Свердловой в роли «заведующей детскими учреждениями»). Они имели «право бесплатного проезда по всем железным дорогам и водным путям сообщения Российской Социалистической Федеративной Советской Республики» (а после 1922 года – Союза Советских Социалистических Республик). Те, у кого такого права не было, получали бесплатные билеты по особым заявлениям, как в случае К. Т. Свердловой, которой в 1924 году выделили «четыре мягких места в Крым»[432].

Все московские театры, цирк и Госкино № 1 (Художественный) должны были сохранять лучшие места для гостей из Кремля и Первого, Второго и Пятого Домов Советов. В 1924 году на смену разовым запросам пришли формальные обязательства театров предоставлять удобные ложи чиновникам определенного уровня. «Означенные лица» имели право «провести с собой в ложу одного члена своей семьи или двух детей». Доступ в ложу ВЦИК осуществлялся «с таким расчетом, чтобы в нее могли проходить только те товарищи, которые имеют полученные из ВЦИК билеты, и не могли бы проходить лица, имеющие обыкновенные входные билеты». Енукидзе, подписавший это распоряжение, был известен как ценитель оперы и женской красоты. В 1926 году женщины из секретариата ВЦИК сменили темные робы на английские костюмы с «элегантными блузками». По словам одной из сотрудниц статистического отдела, многие обзавелись двумя юбками – «одной парадной, одной на каждый день». Рабочий день продолжался допоздна, и в театр ходили сразу после работы[433].

После того как схлынула первая волна заявок на расселение, наибольшим спросом стали пользоваться дачи и места в домах отдыха и санаториях ВЦИК. В 1920 году агенты жилищного управления начали ездить по стране в поисках подходящих имений. В 1922 году Енукидзе учредил специальный отдел загородных владений. В том же году усадьба князя Барятинского в Марьине (Курской губернии) стала Первым домом отдыха ВЦИК им. Ленина. В его состав вошли трехэтажное каменное здание 1816 года «в итальянском стиле» на 150 отдыхающих, большой парк в 240 десятин, «искусственно устроенный большой пруд по течению небольшой речки», моторная и весельная лодки, гимнастические приборы, площадки для игры в лаун-теннис, крокет и городки и небольшая библиотека[434].

К 1924 году в ведении отдела загородных владений находилась обширная сеть дач и десять домов отдыха на Северном Кавказе, на крымской и кавказской «ривьерах» и в Центральной России (в том числе несколько подмосковных домов отдыха для краткосрочных поездок на выходные). В 1925 году по предложению Рыкова (преемника Ленина на посту председателя Совнаркома) специальная комиссия под руководством Енукидзе разделила всех отдыхающих на «товарищей по особому списку в количестве ста человек» и всех остальных чиновников и их семьи. Дома отдыха делились на три категории: курортные, бальнеологические (Кисловодская и Сочинская группы), и «дома отдыха, где медработа носит характер выполнения отдельных заданий». В 1927–1928 году в Марьине, относившемся к первой категории, действовал следующий распорядок дня:

Звонок для вставания давался в 7 ч. 45 м. утра. Больные мылись, приводили себя и кровати в порядок, в 8 ч. шли на физкультуру, в 9 часов завтракали. Затем начинались лечебные процедуры – в электролечебнице до обеда, и в летние месяцы до обеда же отпускались женские водолечебные процедуры. В 1 час дня обед, с 2 ч. до 3:30 так наз. «мертвый час», в 4:30 дня чай. Затем водолечебные процедуры мужчинам; в 5:30 вечера – игры, занятия по физкультуре на воздухе, в 8 ч. вечера ужин. В 10 ч. вечера обязательная для всех, перед сном, прогулка и в 11 час. световой сигнал, призывающий всех расходиться по комнатам для сна.

Нарушения режима «носили невинный, несерьезный характер (нарушение мертвого часа, куренье в комнатах, позднее возвращение домой)»[435].

Заместитель директора Института Ленина Владимир Адоратский провел лето 1927 года в бальнеологическом санатории в Ессентуках. Как он писал дочери, отдыхавшей в другом санатории, все процедуры были высокого качества: «соляно-щелочные ванны с пузырьками на теле, только очень мелкими и редкими», питьевая вода натощак из источников № 4 и № 20, «гальванизация позвоночника» («щипет весьма приятно, потому что по тебе бежит мелкая рябь»), электрический душ («тоже приятное невидимое поливание»), углекислые ванны («по всему телу пузырьки» и «газ прямо в нос»), «циркулярный душ» («из трубочных обручей хлещет вода, так что всего обдает мелкими струйками») и душ Шарко («Из пожарной кишки со свистом шпарит вода, и этой-то струей тебя бьют по ногам, по пузу, по груди, по боку, по заду снизу вверх минуты две… Это свирепое удовольствие. Тело опосля этого красное аки кумач»). Другими удовольствиями были шашки, шахматы, бильярд, домино, импровизированные любительские представления, заботливость врачей и ежевечерние концерты (с 17 до 19 часов), особенно после приезда дирижера Брауэра из студии Станиславского («длинного немца в неизбежном фраке и на длинных тонких ногах»), в руках которого «оркестр прямо преобразился». Но главное удовольствие составляла еда.

В половине девятого завтрак: кусок масла в квадратный вершок и в палец толщиной, такой же приблизительно кусок икры, пара яиц и салат из огурцов и помидор – сколько хочешь. Кофе в 11 часов.  – яичница на сковороде из четырех яиц и стакан молока или чаю. из трех блюд. с булочкой (булочки свежие!!) (я не пью). Половина восьмого – добрый кус шницеля (или цыпленка) с огурцами и помидорами и сладкое (компот, яблочный мус с сбитыми сливками, или просто фрукты – абрикосы, груши и т. д.). Кроме того, ко всем четырем едам горшок простокваши[436].

Рис.57 Дом правительства

Владимир Адоратский

* * *

Захватив власть, выстроив административный аппарат и вознаградив себя системой привилегий и горшком простокваши, большевики принялись писать воспоминания. Некоторые делали это спонтанно, в качестве символа веры, некоторые профессионально, от имени государственных учреждений, некоторые в роли последователей вождей и свидетелей событий, некоторые (в том числе члены Общества старых большевиков) в ответ на вопросы анкет, и все без исключения – в рамках рутинного взаимодействия с государством при оформлении разнообразных документов (включая путевки в дома отдыха). Все подтверждало и воплощало историю исполненного пророчества. Некоторые эпизоды светились неземным светом.

Ритуалы, подтверждающие святость истоков, – акты поминовения и обновления. Одной из ранних форм большевистского причастия были массовые инсценировки штурма Зимнего. Главным теоретиком этих постановок (и «народного театра» в целом) стал Платон Керженцев. Цель, писал он в 1918 году, «не играть для народной аудитории», а «помочь этой аудитории играть самой». Народ должен был играть сам, без посредничества жрецов и профессионалов, и представлять самого себя – как форму и главную тему. Образцом служили фестивали времен Французской революции, особенно Праздник федерации (Fte de la Fdration) 14 июля 1790 года. «Народ выражал криками и пением свой восторг», но поскольку Французская революция была буржуазной, время не могло остановиться.

От этих величественных празднеств революции во Франции ничего не осталось. Знаменитое «14 июля» представляет из себя жалкую мишурную потеху во славу виноторговцев и карусельщиков… Такие же признаки упадка и разложения носит и исторический праздник другой буржуазной революции – «Четвертое июля» в Америке – день освобождения Соединенных Штатов от ига абсолютистской Англии. «Четвертое июля» в современной Америке превратилось в скучно официальное торжество, в котором главное место занимало пускание фейерверков, ежегодно сводившее в могилу сотни детей и взрослых. Когда два года назад эта опасная забава была воспрещена, празднество сразу завяло и обесцветилось: до такой степени оно было все время внешним и искусственным[437].

Рис.58 Дом правительства

Мистерия-буфф. Чистые. Рисунок Маяковского

При социализме пропасть между сакральными событиями и их ритуальным обновлением будет преодолена. Празднества растворятся в «свободных проявлениях радости, которые станут доступны лишь в годы полного освобождения от тяжких оков экономического гнета»[438].

Одним из первых произведений народного театра и наиболее последовательной реализацией метафоры революционного наводнения была «Мистерия-буфф» Маяковского, приуроченная к первой годовщине Октября. («Раскрашено Малевичем. Поставлено Мейерхольдом и Маяковским. Разыграно вольными актерами».) После вселенского потопа, уничтожившего старый мир, «семь пар чистых» («абиссинский негус, индийский раджа, турецкий паша, русский купчина, китаец, упитанный перс, толстый француз, австралиец с женой, поп, офицер-немец, офицер-итальянец, американец, студент) и «семь пар нечистых» (трубочист, фонарщик, шофер, швея, рудокоп, плотник, батрак, слуга, сапожник, кузнец, булочник, прачка и эскимосы: рыбак и охотник) спасаются в ковчеге. Чистые организуют временное правительство, но оказываются за бортом в ходе пролетарской революции. Потоп сменяется исходом. Нечистые претерпевают лишения, но клянутся дойти до Земли Обетованной. Внезапно появляется Христос в облике Маяковского. Он «идет по воде, что по-суху» и предлагает «новую проповедь нагорную».

  • Ко мне –
  • кто всадил спокойно нож
  • и пошел от вражьего тела с песнею!
  • Иди, непростивший!
  • Ты первый вхож
  • в царствие мое небесное.
Рис.59 Дом правительства

Мистерия-буфф. Нечистые. Рисунок Маяковского

Нечистые отправляются в ад, который кажется мишурной потехой по сравнению с земными страданиями; в рай, где царят скука и словоблудие (и Лев Толстой с Жан-Жаком Руссо); и снова на землю, которая в отсутствие чистых течет молоком, медом и «товарищами вещами», которые жаждут соития с неотчужденным трудом.

Батрак

Я бы взял пилу. Застоялся. Молод.

Пила

Бери!

Швея

А я – иглу б.

Кузнец

Рука не терпит – давайте молот!

Молот

Бери! Голубь![439]

Карл Ландер, который заведовал московским агитпропом, счел пьесу пародией на революцию. «Мистерия-буфф, – писал он – это какой-то первобытный, неосознанный, нереальный коммунизм». Александр Воронский, который заведовал советской литературой, нашел ее чуждой большевизму. «Социализм Маяковского, с возведением вещей в единственную ценность, с его отрицанием всего «духовного» – не наш социализм», – писал он. Герой Маяковского – «несмотря на голосище, ручища и т. д. – слишком отвлечен и бледен, может быть оттого, что Вавилон выпил и высосал у него слишком много крови и жизненных соков»[440].

«Мистерия-буфф» опоздала. Метафора потопа исчерпала свои возможности, потому что за настоящим днем последовала Гражданская война, требовавшая более основательного (и более мифологического) изображения Вавилона. Одновременно выяснилось, что театральные представления слишком эфемерны, чтобы служить историей (и тем более мифом).

Чем дальше от священных истоков, тем очевиднее преобладание нарратива над ритуалом (включая его театральные разновидности). По мере того как тайные вечери превращаются в регулярные причастия, свидетельства о деяниях основателей застывают в евангелия, хадисы и сутры, определяющие моральный и эстетический облик священного наследия. Неосуществленное пророчество создает культуру ожидания, опирающуюся на канонические истории о прошлом и будущем. Большевики захватили власть раньше срока и провозгласили создание священного писания делом государственной важности. История как литература факта была слишком приземленной, чтобы служить этой цели. Литература как миф стала важнейшей частью «социалистического строительства». Легитимность Нового града зависела от армии писателей под командованием Воронского. Наградой победителю было бессмертие.

* * *

Главной задачей большевистских евангелистов была мифологизация Гражданской войны. Исходной темой стало противопоставление Вавилона мятежной стихии – ветру, буре, метели и людским потокам.

Вавилон бытовал в двух видах. Первый и главный – блудница из Книги Откровения, прелюбодействующая среди корицы и фимиама, мира и ладана, вина и елея и тел и душ человеческих. В «Падении Даира» Александра Малышкина (1921) «рты, раскрываясь, давили горячим небом нежную сочащуюся плоть плодов; распаленные рты втягивали хлебки тонкого, жгучего, на свету драгоценно-мерцающего вина; челюсти, сведенные судорогой похоти, всасывали, причмокивая, податливое, жирное, пряное». В «Бронепоезде 1469» Всеволода Иванова (1921) обреченные тела «исходили птом» и «липли к стенкам», а «подле рельс пахли аммиаком растоптанные испражнения»[441].

Второй вариант Вавилона – уездный город, где время стоит на месте, а мечты обращаются в прах. «Неделя» Юрия Либединского (1922) начинается с «тяжелого послеобеденного сна».

В каждом доме цветет на окнах герань, и на листьях ее лежат цветы, похожие на синих и розовых мух. О, как много этих серо-деревянных коробок – улица за улицей тянутся они, – как тесно и душно в каждой из них! В переднем углу тускло блестит икона, а на маленьких столиках, что накрыты нитяными скатертями, лежат бархатные альбомы. На кухнях грязно, по стенам бегают тараканы, и мухи уныло звенят на оконном стекле.

А жизнь людей, что живут в этих тесных домах, похожа на серый день сентября, когда мелкий дождь монотонно стучит по стеклу, а в окна сквозь стекла, покрытые каплями, виден серый забор и рыжий теленок, бредущий по грязи. Каждый день хозяйка дома рано утром доит корову и с корзинкой идет на базар, а потом на кухне после обеда моет жирную посуду[442].

В «Городе Градове» Платонова (1926) «жилища поприличней» «имеют нужники, а с уличной стороны палисадники. У иных есть и садики, где растут вишня и яблоня. Вишня идет в настойку, а яблоко в мочку… В летние вечера город наполняется плавающим колокольным звоном и трубным дымом поставленных самоваров. Народ в городе существовал без спешки и не беспокоился о якобы лучшей жизни»[443].

Разница между пасторалью и преисподней – вопрос жанра и полицейской бдительности. Ордынин Пильняка («Голый год», 1922) пахнет плесенью и гнилой свининой, местечко Бабеля воняет гнилой селедкой и кислыми испражнениями, а болото Воронского кишит «мириадами мошек, жирных и мягких головастиков, водяных пауков, красных козявок, лягушек». Большинство болотных существ – слуги дьявола. «Погляди на него, – говорит Валентин Воронского. – С каким упоением копошится он, ворошит эти куски мяса, сала! Глаза становятся масленистыми, нижняя губа отвисает, слюна наполняет нечистые зловонные рты». Вавилон-2 сливается с Вавилоном-1. «У всех этих домишек, видных с пригорка, такой спокойный и мирный вид», – говорит повествователь Либединского. Но местный чекист знает: «Здесь, среди них, где-то прятались враги и, может, прячутся вновь»[444].

История Гражданской войны между прошлым и будущим следует трем взаимосвязанным сюжетам: апокалипсис, распятие и исход.

Первый – это картина кровавой бойни: падение Вавилона, битва при Армагеддоне и апофеоз мучительной смерти. «Трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и сидящих на них, трупы всех свободных и рабов, и малых и великих». Центральная тема апокалипсиса – наказание блудницы. «Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей». Такова судьба Даира[445].

И брызнул огонь – с телег, страшных, двигающихся, разбегающихся, косящих невидимыми лезвиями пулеметов. В конных тучах скрещивались пулевые струи телег, секли, подрезали, подламывали на скаку, клали колоннами наземь; опустевшие лошади, визжа, крутя головами, уносились дико в муть. Распадались перебитые кости, чернели рты, исцелованные вчера любовницами, в кровяное месиво, истоптанные ногами, сваливались улицы, фонтаны светов, изящество культур, торжественные гимны владычеств…[446]

Остатки Вавилона превращаются в кровяное месиво. В «Цветных ветрах» Всеволода Иванова (1921) красные партизаны входят в сибирскую деревню, охраняемую лугами Зверя.

Офицер впереди, офицер впереди всегда. Топором в рот. На топоре зубы. На земле офицер.

Убивать, так убивать. Жечь, так жечь. Всех убивать, все жечь.

У каждого двора убито по бабе. У каждых ворот по бабе. Нет мужиков – бей баб. Разворочены красные мяса черев[447].

Во главе небесного воинства идут апостолы – «одиннадцать» Лавренева, «двенадцать» Блока, «девятнадцать» Фадеева. Впереди – Исус Христос. «Очи у Него как пламень огненный, и на голове Его много диадим. Он имел имя написанное, которого никто не знал, кроме Его Самого. Он был облечен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему: «Слово Божие». Комиссар Евсюков Лавренева одет в ярко-малиновую кожанку.

Если добавить, что росту Евсюков малого, сложения сбитого и представляет всей фигурою правильный овал, то в малиновой куртке и штанах похож – две капли воды – на пасхальное крашеное яйцо.

На спине у Евсюкова перекрещиваются ремни боевого снаряжения буквой «X», и кажется, если повернется комиссар передом, должна появиться буква «В».

Христос воскресе!

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Джеймс Мэтью Барри (1860–1937) – шотландский драматург и романист, который придумал сказочную истори...
Ура! Мне привалил подработка мечты: в солидном банке, делать ничего не надо, а деньги сказочные. Тол...
Книга представляет собой сборник фантастических рассказов, в которых поднимаются вопросы о человечно...
Как стать лидером мнений среди премиальной аудитории Телеграма? Сколько зарабатывают авторы политиче...
Руководство для умного предпринимателя, который хочет много клиентов малыми затратами.Самые эффектив...
Курортный роман с богатым и красивым мужчиной. Страсть без обязательств. Щедрый прощальный подарок. ...