Цикада и сверчок (сборник) Кавабата Ясунари

Красотой Японии рожденный[1]

Нобелевская речь

  • Цветы – весной,
  • Кукушка – летом.
  • Осенью – луна.
  • Чистый и холодный снег –
  • Зимой.

Дзэнский мастер Догэн (1200–1253) сочинил это стихотворение и назвал его «Изначальный образ».

  • Зимняя луна,
  • Ты вышла из-за туч,
  • Меня провожаешь.
  • Тебе не холодно на снегу?
  • От ветра не знобит?

А это стихи преподобного Мёэ (1173–1232).

Когда меня просят что-нибудь написать на память, я пишу эти стихи. Длинное, подробное описание, можно сказать, ута-моногатари[2], предпослано стихам Мёэ и проясняет их смысл.

«Ночь. 12 декабря 1224 года. Небо в тучах. Луны не видно. Я вошел в зал Какю и погрузился в дзэн[3]. Когда наконец настала пол ночь, время ночного бдения, отправился из верхнего павильона в нижний, – луна вышла из-за туч и засияла на сверкающем снеге. С такой спутницей мне не страшен и волк, завывающий в долине. Пробыв некоторое время в нижнем павильоне, я вышел. Луны уже не было. Пока она пряталась, прозвенел послеполуночный колокольчик, и я опять отправился наверх.

Тут луна снова появилась из-за туч и снова сопровождала меня. Поднявшись наверх, я направился в зал. Луна же, догоняя облако, всем своим видом показывала, что собирается скрыться за вершиной соседней горы. Ей, видимо, хотелось сохранить в тайне нашу прогулку».

Затем следовал упомянутый стих. И далее: «Увидев, как луна прислонилась к вершине горы, я вошел в зал.

  • И я появлюсь
  • За горой.
  • И ты, луна, приходи.
  • Эту ночь и ночь за ночью
  • Вместе проведем».

Просидев всю ночь в зале для медитации или вернувшись в него под утро, Мёэ написал: «Закончив медитировать, открыл глаза и увидел за окном предрассветную луну. Все это время я сидел в темноте и не мог сразу понять, откуда это сияние: то ли от моей просветленной души, то ли от луны.

  • Моя душа
  • Ясный свет излучает.
  • А луне, должно быть,
  • Кажется,
  • Это ее отраженье».

Если Сайгё называют поэтом сакуры, то Мёэ – певец луны.

  • О, как светла, светла.
  • О, как светла, светла, светла.
  • О, как светла, светла.
  • О, как светла, светла, светла, светла
  • Луна!

Стихотворение держится на одной взволнованности голоса.

От полуночи до рассвета Мёэ сочинил три стихотворения «о зимней луне». Как сказал Сайгё: «Когда сочиняешь стихи, не думай, что сочиняешь их». Словами в тридцать один слог[4] Мёэ доверительно, чисто сердечно беседует с луной, не только как с другом, но и как с близким человеком.

«Глядя на луну, я становлюсь луной… Луна, на которую я смотрю, становится мною. Я погружаюсь в природу, сливаюсь с ней».

Сияние, исходящее от «просветленного сердца» монаха, просидевшего в темном зале до рассвета, кажется предрассветной луне ее собственным сиянием.

Как явствует из подробного комментария к стихотворению «Провожающая меня зимняя луна», Мёэ, поднявшись в гору в зал для медитации, погрузился в философские и религиозные раздумья и передал в стихотворении пережитое им ощущение встречи, незримого общения с луной. Я выбираю это стихотворение, когда меня просят что-нибудь надписать, за его легкую задушевность.

«О зимняя луна, то скрываясь в облаках, то появляясь вновь, ты освещаешь мои следы, когда я иду в зал дзэн или возвращаюсь из него. С тобою мне не страшен и волк, завывающий в долине. Тебе не холодно на снегу? От ветра не знобит?»

Я потому надписываю людям эти стихи, что они преисполнены доброты, теплого, проникновенного чувства к природе и человеку, – воплощают глубокую нежность японской души.

Профессор Ясиро Юкио, известный миру исследователь Боттичелли, знаток искусства прошлого и настоящего, Востока и Запада, сказал однажды, что «особенность японского искусства можно передать одной поэтической фразой: «Никогда так не думаешь о близком друге, как глядя на снег, луну или цветы». Когда любуешься красотой снега или красотой луны, когда бываешь очарован красотой четырех времен года, когда пробуждается сознание и испытываешь благодать от встречи с прекрасным, тогда особенно тоскуешь о друге: хочется разделить с ним радость. Словом, созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви, и тогда слово «человек» звучит как слово «друг».

Слова «снег, луна, цветы» – о красоте сменяющих друг друга четырех времен года – по японской традиции олицетворяют красоту вообще: гор, рек, трав, деревьев, бесконечных явлений природы и красоту человеческих чувств.

«Никогда так не думаешь о друге, как глядя на снег, луну или цветы» – это ощущение лежит и в основе чайной церемонии[5]. Встреча за чаем – та же «встреча чувств». Сокровенная встреча близких друзей в подходящее время года. Кстати, если вы подумаете, что в повести «Тысячекрылый журавль» я хотел показать красоту души и облика чайной церемонии, то это не так. Скорее, наоборот, я ее отвергаю, предостерегаю против той вульгарности, в которую впадают нынешние чайные церемонии.

  • Цветы – весной.
  • Кукушка – летом.
  • Осенью – луна.
  • Чистый и холодный снег –
  • Зимой.

И если вы подумаете, что в стихах Догэна о красоте четырех времен года – весны, лета, осени, зимы – всего лишь безыскусно поставлены рядом банальные, избитые, стертые, давно знакомые японцам образы природы, думайте! Если вы скажете, что это и вовсе не стихи, говорите! Но как они похожи на предсмертные стихи монаха Рёкана (1758–1831):

  • Что останется
  • После меня?
  • Цветы – весной,
  • Кукушка – в горах,
  • Осенью – листья клена.

В этом стихотворении, как и у Догэна, простейшие образы, обыкновенные слова незамысловато, даже подчеркнуто просто, поставлены рядом, но, чередуясь, они передают сокровенную суть Японии. Это последние стихи поэта.

  • Весь долгий,
  • Туманный
  • День весенний
  • С детворой
  • Играю в мяч.
  • Ветер свеж.
  • Луна светла.
  • Эх, тряхнем-ка стариной!
  • Протанцуем эту ночку
  • До рассвета!
  • Что говорить –
  • И я людей
  • Не сторонюсь,
  • Но мне приятней
  • Быть одному.

Душа Рёкана подобна этим стихам. Он довольствовался хижиной из трав, ходил в рубище, скитался по пустырям, играл с детьми, болтал с крестьянами, не вел досужих разговоров о смысле веры и литературы. Он следовал незамутненному пути: «Улыбка на лице, любовь в словах». Но именно Рёкан в период позднего Эдо (конец XVIII – начало XIX в.) своими стихами и своим искусством каллиграфии противостоял вульгарным вкусам современников, храня верность изящному стилю древних. Рёкан, чьи стихи и образцы каллиграфии по сей день высоко ценятся в Японии, в своих предсмертных стихах написал, что ничего не оставляет после себя. Думаю, он хотел этим сказать, что и после его смерти природа будет так же прекрасна и это единственное, что он может оставить в этом мире. Здесь звучат чувства древних и религиозная душа самого Рёкана. Есть у Рёкана и любовные стихи. Вот одно из любимых мною:

  • О, как долго
  • Томился я
  • В ожидании!
  • Мы вместе…
  • О чем еще мечтать?

Старый Рёкан, которому тогда было шестьдесят восемь, встретил молодую двадцатидевятилетнюю монахиню Тэйсин и без памяти влюбился в нее. Это стихи о радости встречи с вечной женственностью, с женщиной как с долгожданной любовью.

  • Мы вместе…
  • О чем еще мечтать? –

прямодушно заканчивает он свои стихи.

Родился Рёкан в Этиго (теперь провинция Ниигата), той самой провинции, которую я описал в повести «Снежная страна». Это северная окраина Японии, куда через Японское море доходят холодные ветры из Сибири. Всю жизнь он провел в этом краю. Умер Рёкан семидесяти четырех лет. В глубокой старости, чувствуя приближение смерти, он пережил просветление – сатори[6]. И мне кажется, что на краю смерти, в «Последнем взоре» поэта-монаха природа севера отразилась особой красотой. У меня есть дзуйхицу[7] «Последний взор». Там приводятся слова – которые потрясли меня – из предсмертного письма покончившего с собой Акутагава Рюноскэ (1892–1927): «Наверное, я постепенно лишился того, что называется инстинктом жизни, животной силой, – писал Акутагава. – Я живу в мире воспаленных нервов, прозрачный, как лед… Меня преследует мысль о самоубийстве. Только вот никогда раньше природа не казалась мне такой прекрасной! Вам, наверное, покажется смешным: человек, очарованный красотой природы, думает о самоубийстве. Но природа потому так и прекрасна, что отражается в моем последнем взоре».

В 1927 году, тридцати пяти лет от роду, Акутагава покончил с собой. Я писал тогда в «Последнем взоре»: «Как бы ни был чужд этот мир, самоубийство не ведет к просветлению. Как бы ни был благороден самоубийца, он далек от мудреца». Ни Акутагава, ни покончивший с собой после войны Дадзай Осаму (1909–1948) и никто другой не вызывают у меня ни понимания, ни сочувствия. У меня был друг, художник-авангардист. Он тоже умер молодым и тоже часто помышлял о самоубийстве. В «Последнем взоре» есть и его слова. Он любил повторять: «Нет искусства выше смерти» – или: «Умереть и значит жить». Этот человек, родившийся в буддийском храме, окончивший буддийскую школу, иначе смотрел на смерть, чем смотрят на нее на Западе. «В кругу мыслящих кто не думал о самоубийстве?» Наверное, так оно и есть. Взять хотя бы того же монаха Иккю (1394–1481). Говорят, он дважды пытался покончить с собой. Я сказал «того же», потому что Иккю знают даже дети – чудака из сказок, а о его эксцентричных выходках ходит множество анекдотов. Об Иккю рассказывают, что «дети забирались к нему на колени погладить его бороду. Лесные птицы брали корм из его рук». Судя по всему, Иккю был до предела искренним, добрым монахом – истинный дзэнец. Говорят, он был сыном императора. Шести лет его отдали в буддийский храм, и уже тогда проявился его поэтический дар. Иккю мучительно размышлял о жизни и религии. «Если бог есть, пусть спасет меня! Если нет, пусть меня сгложут рыбы на дне озера». Он действительно бросился в озеро, но его спасли. Был еще случай: один монах из храма Дайтокудзи, где служил Иккю, покончил с собой, и из-за этого кое-кого из монахов отправили в заточение. Чувствуя вину – «тяжело бремя ноши», Иккю удалился в горы и, решив умереть, морил себя голодом.

Он назвал свой поэтический сборник «Кёун» («Безумные облака»), и он стал его псевдонимом. В этом сборнике, да и в последующих есть стихи, какие не встретишь в средневековых канси[8], тем более в дзэнской поэзии, настолько они эротичны и содержат такие интимные подробности, что могут привести в смущение. Иккю не обращал внимания на правила и запреты дзэн: ел рыбу, пил вино, встречался с женщинами. Во имя свободы он противостоял монастырским порядкам. Быть может, в то смутное время, когда нарушился путь человека, он хотел восстановить подлинное человеческое существование, истинную жизнь, укрепить дух людей.

Храм Дайтокудзи в Мурасакино, в Киото, и теперь излюбленное место чайных церемоний. Какэмоно, что висят в нише чайной комнаты, – образцы каллиграфии Иккю, привлекают сюда посетителей. У меня тоже есть два образца. На одном надпись: «Легко войти в мир Будды, трудно войти в мир дьявола». Эти слова меня преследуют. Я их тоже нередко надписываю. Эти слова можно понимать по-разному. Пожалуй, их смысл безграничен. Но когда вслед за словами: «легко войти в мир Будды» – читаю: «трудно войти в мир дьявола», Иккю входит в мою душу своей дзэнской сущностью. В конечном счете, для людей искусства, ищущих Истину, Добро и Красоту, желание, скрытое в словах «трудно войти в мир дьявола», в страхе ли, в молитве, в скрытой или явной форме, но присутствует неизбежно, как судьба. Без «мира дьявола» нет «мира Будды». Войти в «мир дьявола» труднее. Слабым духом это не под силу.

«Встретишь будду, убей будду. Встретишь патриарха, убей патриарха» – известный дзэнский девиз. Буддийские школы разделяются на те, что верят в спасение извне (тарики), и те, что верят в спасение через усилие собственного духа (дзирики). Дзэн, естественно, принадлежит к последним. Отсюда эти свирепые слова.

Синран (1173–1262), основатель секты Синсю (Истины), последователи которой верят в спасение извне, сказал однажды: «Если хорошие люди возрождаются в раю, что уж говорить о плохих?!» Между словами Синрана и словами Иккю о «мире Будды» и «мире дьявола» есть общее – душа (кокоро), и есть и различие. Синран еще сказал: «Не иметь ни одного ученика». «Встретишь патриарха, убей патриарха». «Не иметь ни одного ученика» – не в этом ли жестокая судьба искусства?

Школа дзэн не знает культовых изображений. Правда, в дзэнских храмах есть изображения Будды, но в местах для тренировки, в залах для медитации нет ни скульптурных, ни живописных изображений будд, ни сутр. В течение всего времени там сидят молча, неподвижно, с закрытыми глазами, пока не приходит состояние полной отрешенности. Тогда исчезает «я», наступает «Ничто». Но это совсем не то «Ничто», как понимают его на Западе. Скорее напротив. Это Пустота[9], где все существует вне преград, ограничений – становится самим собой. Это бескрайняя Вселенная души.

Конечно, и в дзэн есть наставники, они обучают учеников посредством мондо[10] (вопрос – ответ), знакомят с древними дзэнскими записями, но ученик остается единственным хозяином своих мыслей и состояния просветления достигает исключительно собственными усилиями. Здесь важнее интуиция, чем логика, акт внутреннего пробуждения – сатори, чем приобретенные от других знания.

Истина не передается «начертанными знаками», Истина «вне слов». Это предельно, по-моему, выражено в «громовом молчании» Вималакирти[11].

Говорят, первый патриарх чань (дзэн) в Китае, великий учитель Бодхидхарма (яп. Дарума-дайси), о котором говорят, что он «просидел девять лет лицом к стене», действительно просидел девять лет, созерцая стену пещеры, и в высшем состоянии молчаливого сосредоточения пережил сатори. От Бодхидхармы и пошел обычай сидячей медитации в дзэн.

  • Спросят – скажешь.
  • Не спросят – не скажешь.
  • Что в душе твоей
  • Сокрыто,
  • Благородный Бодхидхарма?

И еще одно стихотворение того же Иккю:

  • Как сказать –
  • В чем сердца
  • Суть?
  • Шум сосны
  • На сумиэ[12].

В этом душа восточной живописи. Смысл восточной живописи сумиэ – в Пустоте, в незаполненном пространстве, в еле заметных штрихах.

Цзинь-Нун[13] говорил: «Если ветку нарисуешь искусно, то услышишь, как свистит ветер». А дзэнский учитель Догэн: «Разве не в шуме бамбука путь к просветлению? Не в цветении сакуры озарение души?» Прославленный мастер японского Пути цветка (икэбана), Икэнобо Сэнно (1532–1554), изрек в «Тайных речениях»: «Горсть воды или ветка дерева вызывают в воображении громады гор и полноводье рек. В одно мгновение можно пережить таинства бесчисленных превращений. Совсем как чудеса волшебника».

И японские сады символизируют величие природы. Если европейские, как правило, разбиваются по принципу симметрии, то японские сады, как правило, асимметричны. Скорее асимметрия, чем симметрия, олицетворяет многообразие форм и беспредельность. Правда, асимметрия уравновешивается присущим японцам чувством утонченности и изящества. Нет, пожалуй, ничего более сложного, разнообразного и продуманного до мелочей, чем правила японского искусства. При «сухом ландшафте» большие и мелкие камни располагаются таким образом, что напоминают горы, реки, бьющиеся о скалы волны океана. Предел лаконизма – японские бонсай[14] и бонсэки[15]. Слово «ландшафт» – «сансуй» – состоит из «сан» (гора) и «суй» (вода) и может означать горный пейзаж или сад, а может означать «одинокость», «заброшенность», что-то «печальное, жалкое».

Если «ваби-саби», столь высоко ценимое в Пути чая, который предписывает «гармонию, почтительность, чистоту и спокойствие», олицетворяет богатство души, то крохотная, до предела простая чайная комната воплощает бескрайность пространства, беспредельность красоты.

Один цветок лучше, чем сто, дает почувствовать цветочность цветка.

Еще Рикю[16] учил не брать для икэбана распустившиеся бутоны. В Японии и теперь во время чайной церемонии в нише чайной комнаты нередко ставят один нераскрывшийся бутон. Цветы выбирают по сезону, зимой – зимний, например, гаультерию или камелию «вабискэ», которая отличается от других видов камелий мелкими цветами. Выбирают один белый бутон. Белый цвет – самый чистый и насыщенный. На бутоне должна быть роса. Можно обрызгать цветок водой. В мае для чайной церемонии особенно хорош бутон белого пиона в вазе из селадона. И на нем должна быть роса. Впрочем, не только на бутоне – фарфоровую вазу, еще до того как поставить в нее цветок, следует хорошенько обрызгать водой.

В Японии среди фарфоровых ваз для цветов больше всего ценятся старинные ига (XV–XVI вв.). Они и самые дорогие. Если на ига брызнуть водой, они будто просыпаются, оживают. Ига обжигаются на сильном огне. Пепел и дым от соломы растекаются по поверхности, и, когда температура падает, ваза вроде бы покрывается глазурью. Это не рукотворное искусство, оно не от мастера, а от самой печи: от ее причуд или помещенной в нее породы зависят замысловатые цветовые оттенки. Крупный, размашистый, яркий узор на старинных ига под действием влаги обретает чувственный блеск и начинает дышать в одном ритме с росой на цветке.

По обычаям чайной церемонии, перед употреблением увлажняют и чашку, чтобы придать ей естественный блеск. Как говорил Икэнобо Сэнно (в «Тайных речениях»): «Поля, горы, берега явятся в их собственном виде». Своей школой икэбана он внес новое в понимание души цветка: и в разбитой вазе и на засохшей ветке есть цветы и они могут вызвать озарение. «Для древних составление цветов – путь к просветлению». Под влиянием дзэн его душа проснулась к красоте Японии. А еще, наверное, потому, что жить ему пришлось в трудное время затянувшихся междоусобиц.

В «Исэ-моногатари», самом древнем собрании японских ута-моногатари, есть немало коротких новелл, и в одной из них рассказано о том, какой цветок поставил Аривара Юкихира, встречая гостей: «Будучи человеком утонченным, он поставил в вазу необычный цветок глицинии: гибкий стебель был длиной три сяку шесть сун». Разумеется, глициния с таким длинным стеблем – даже не верится, но я вижу в этом цветке символ хэйанской культуры. Глициния – цветок элегантный, женственный – в чисто японском духе. Расцветая, он свисает, слегка колышимый ветром, незаметный, неброский, нежный, то выглядывая, то прячась среди яркой зелени начала лета, воплощает очарование вещи. Глициния с таким длинным стеблем должна быть очень хороша.

Около тысячи лет назад Япония, воспринявшая на свой лад танскую культуру, создала великолепную культуру Хэйана. Рождение в японцах чувства прекрасного – такое же чудо, как этот «необычный цветок глицинии». В поэзии первая императорская поэтическая антология «Кокинсю» появилась в 905 году. В прозе шедевры японской классической литературы – в Х – XI веках: «Исэ-моногатари» (X век), «Гэндзи-моногатари» Мурасаки Сикибу (978–1014); «Макура-но соси» («Записки у изголовья») Сэй Сёнагон (966–1017, по последним данным). В эпоху Хэйан была заложена традиция японской красоты, которая в течение восьми веков влияла на последующую литературу, определяя ее характер. «Гэндзи-моногатари» – вершина японской прозы всех времен. До сих пор нет ничего ему равного. Теперь уже и за границей многие признают мировым чудом то, что уже в Х веке появилось столь замечательное и столь современное по духу произведение. В детстве я не очень хорошо знал древний язык, но все же читал хэйанскую литературу, и мне запала в душу эта повесть. С тех пор как появилось «Гэндзи-моногатари», японская литература все время тяготела к нему. Сколько было за эти века подражаний! Все виды искусства, начиная от прикладного и кончая искусством планировки садов, о поэзии и говорить нечего, находили в «Гэндзи» источник красоты.

Мурасаки Сикибу, Сэй Сёнагон, Идзуми Сикибу (979–?), Акадзомэ Эмон (957–1041) и другие знаменитые поэтессы – все служили при дворе. Хэйанская культура была культурой двора – отсюда ее женственность. Время «Гэндзи-моногатари» и «Макура-но соси» – время высшего расцвета этой культуры. От вершины она клонилась уже к закату. В ней сквозила печаль, которая предвещала конец славы. Это была пора цветения придворной культуры Японии.

В скором времени императорский двор настолько обессилел, что власть от аристократов (кугэ) перешла к воинам – самураям (буси). Начался период Камакура (1192–1333). Государственное правление самураев продолжалось около семи столетий, до начала Мэйдзи (1868).

Однако ни императорская система, ни придворная культура не были уничтожены. В начале периода Камакура появилась еще одна антология вака (японские стихи) – «Новая Кокинсю» (1205), которая превзошла по мастерству хэйанскую «Кокинсю». Есть, конечно, и в ней склонность к игрословию, но главное – это дух изящества (ёэн), красоты сокровенного (югэн), сверхчувственного (ёдзё), – полная иллюзия чувств, и это сближает ее с современной символической поэзией. Поэт-монах Сайгё-хоси (1118–1190) соединил обе эпохи – Хэйан и Камакура.

  • Мечтая о нем,
  • Уснула незаметно.
  • И он пришел во сне.
  • О, если б знала,
  • Не стала пробуждаться.
  • Дорогой снов
  • Я неустанно
  • За ним иду.
  • А наяву
  • Не встретились ни разу.

Это стихи из «Кокинсю», поэтессы Оно-но Комати. И хотя стихи о снах, они навеяны реальностью. Поэзия же, появившаяся после «Новой Кокинсю», и вовсе напоминает зарисовки с натуры.

  • Бамбуковая роща
  • Наполнилась
  • Воробьиным гомоном.
  • От солнечных лучей
  • Цвет осени.
  • В саду, где одиноко,
  • Куст хаги облетает,
  • Осенний ветер.
  • Вечернее солнце
  • Садится за стеной.

А это конец Камакура, стихи императрицы Эйфуку (1271–1342). Выражая присущую японцам утонченную печаль, они звучат, по-моему, очень современно.

Стихи учителя Догэна «Чистый и холодный снег – зимой» и преподобного Мёэ «Провожающая меня зимняя луна» – и то и другое принадлежат к эпохе «Новой Кокинсю».

Мёэ и Сайгё обменивались стихами и мыслями о поэзии. «Каждый раз, когда приходил монах Сайгё, начинался разговор о стихах. У меня свой взгляд на поэзию, – говорил он. – И я воспеваю цветы, кукушку, снег, луну – в общем, разные образы. Но, в сущности, все это одна видимость, которая застит глаза и заполняет уши. И все же стихи, которые у нас рождаются, разве это не Истинные слова? Когда говоришь о цветах, ведь не думаешь, что это на самом деле цветы. Когда воспеваешь луну, не думаешь, что это на самом деле луна. Представляется случай, появляется настроение, и пишутся стихи. Упадет красная радуга, и кажется, что пустое небо окрасилось. Засветит ясное солнце, и пустое небо озаряется. Но ведь небо само по себе не окрашивается и само по себе не озаряется. Вот и мы в душе своей, подобно этому небу, окрашиваем разные вещи в разные цвета, не оставляя следа. Но только такая поэзия и воплощает Истину Будды» (из «Биографии Мёэ» его ученика Кикая).

В этих словах угадывается японская, вернее, восточная идея Пустоты, Небытия. И в моих произведениях критики находят Небытие. Но это совсем не то, что понимают под нигилизмом на Западе. Думаю, что различаются наши духовные истоки.

Сезонные стихи Догэна – «Изначальный образ», воспевающие красоту четырех времен года, и есть дзэн.

Стон горы[17]

Стон горы

1

Синго Огата чуть нахмурился, чуть приоткрыл рот, – похоже, он о чем-то задумался. Со стороны, может быть, и не видно, что он задумался. Кажется – он грустит.

Его сын, Сюити, сразу заметил это, но такое случалось часто, и он не встревожился.

Сюити понимал состояние отца – он не просто задумался. Он пытается что-то вспомнить.

Отец снял шляпу и опустил на колени, не выпуская ее из рук. Сюити молча взял у него шляпу и положил в багажную сетку.

– Э-эта, как ее… – В такие минуты Синго с трудом подыскивал слова. – Прислуга, которая недавно уехала в деревню, как ее звали?

– Каё, по-моему.

– Да, да, Каё. Когда она уехала?

– В четверг на прошлой неделе, значит, пять дней назад.

– Пять дней назад? Прислуга взяла расчет всего пять дней назад, а я уже не помню ни ее лица, ни как она была одета. Это ужасно.

Отец преувеличивает, подумал Сюити.

– Это случилось дня за два, за три до отъезда этой самой Каё. Я собрался на прогулку, стал надевать гэта и говорю: «Что это у меня на ноге, уж не экзема ли?» А Каё отвечает: «Ну что вы, просто натерли любимый мозоль». Честно говоря, меня это даже тронуло. Я, видимо, действительно натер мозоль на прогулке. Так вот, я подумал, что «любимый» ко мне относится. И растрогался. А теперь понимаю, что она говорила о «любимой мозоли». Так что умиляться было не от чего. Просто неграмотно выразилась. Это и сбило меня с толку. Я только сейчас сообразил, – сказал Синго. – Понимаешь мою ошибку?

– Понимаю.

– Ну да. Она просто неграмотно выразилась, и это сбило меня с толку.

Отец был из провинции и чувствовал себя в грамматике не слишком уверенно. А Сюити учился в Токио.

– Теперь я понял свою ошибку, а вот имени прислуги никак вспомнить не могу. Не помню ни лица ее, ни как она была одета. Каё прожила у нас, пожалуй, с полгода?

– Да.

Сюити давно привык к забывчивости отца и не выразил ему ни малейшего сочувствия.

А сам Синго, хоть уже и пора было привыкнуть, все же встревожился немного. Сколько он ни старался вспомнить Каё, ясно представить себе служанку не удавалось. Он пытался расшевелить свою память сентиментальными подробностями.

Вот и сейчас он вспоминает, как Каё, низко кланяясь, провожала его в прихожей. Вспоминает, как она сказала: «Ну что вы, просто натерли любимый мозоль».

Видя, как трудно восстановить в памяти один-единственный случай, когда прислуга, прожившая в доме полгода, провожала его в прихожей, Синго чувствует, что жизнь уходит.

2

Ясуко, жена Синго, старше его на год, ей шестьдесят три.

У них сын и дочь. Старшая – дочь, Фусако, у нее две девочки.

Ясуко выглядит молодо. Она не кажется старше мужа. И не потому, что Синго такой уж дряхлый, – просто считается, что жена обычно моложе мужа, и если она не выглядит старше его, то в этом нет ничего неестественного. К тому же она небольшого роста, плотная, крепко сбитая.

Ясуко никогда не была красавицей, а в молодости выглядела старше мужа и потому не любила выходить с ним на люди.

Синго, сколько ни думал, так и не вспомнил, с какого возраста исчезло ощущение, что жена старше его. По его расчетам, после пятидесяти. Женщина, как правило, стареет раньше, а тут все наоборот.

В шестьдесят лет у Синго случилось кровотечение. Скорее всего легочное, но он не стал ни серьезно обследоваться, ни лечиться. Правда, больше оно не повторялось.

Болезнь не состарила Синго. Наоборот, кожа разгладилась. И за те полмесяца, что он лежал в постели, губы у него стали яркими, как в молодости.

Синго раньше не жаловался на легкие. И когда в шестьдесят лет у него вдруг пошла горлом кровь, он помрачнел, приуныл, но лечиться отказался. Сюити считал это старческим упрямством, хотя дело было совсем в другом.

Ясуко спит хорошо, наверно, потому, что здорова. Иногда Синго кажется, что по ночам он просыпается только от храпа Ясуко. Она начала храпеть лет с пятнадцати, и родители без конца таскали ее по врачам, но после замужества это у нее прошло. И она снова стала храпеть лет десять назад.

Обычно Синго сжимает пальцами нос Ясуко и теребит. Если не помогает, он хватает ее за шею и трясет. Это когда он в хорошем расположении духа, а когда в дурном – еще и остро чувствует старческую немощь этого тела, многие годы лежащего рядом с ним.

В эту ночь Синго был в плохом настроении – он зажег свет и искоса взглянул на Ясуко. Потом схватил ее за шею и стал трясти. Шея в испарине.

Чтобы жена перестала храпеть, может быть, достаточно просто протянуть руку и дотронуться до нее, подумал Синго, неожиданно почувствовав к ней острую жалость.

Он взял лежавший у изголовья журнал, но было невыносимо душно и жарко; тогда он встал, вышел на веранду, широко раскрыл ставни и присел на корточки.

Была лунная ночь.

За ставнями висело платье Кикуко. Какого-то неопределенно-белого цвета. Наверно, выстирала его и забыла снять, подумал Синго, а может быть, нарочно оставила платье на улице, чтобы его вымыла ночная роса.

«Гья, гья, гья, гья», – послышался из сада стрекот. Это цикада, которая сидит на вишне, что растет слева, почти касаясь карниза. Неужели у цикады такой противный голос, усомнился Синго. И все-таки это цикада.

Интересно, цикады тоже боятся страшных снов?

Цикада подлетела и опустилась на сетку от москитов.

Синго схватил ее, но она не стрекотала.

– Немая, – пробормотал Синго. – Это другая цикада, не та, что верещала «гья».

Чтобы ее снова не приманил свет, Синго с силой подбросил цикаду к самой макушке вишни. Цикада так и не застрекотала.

Взявшись за створки ставней, он перегнулся через перила веранды и стал осматривать вишню, но так и не определил, села на нее цикада или нет. Лунная ночь кажется глубокой. И эта глубина ощущается как бесконечность.

Еще далеко до десятого августа, а цикады уже стрекочут.

Кажется, будто с листа на лист падают капли ночной росы.

Потом Синго услыхал стон горы.

Ветра нет. Вот-вот наступит полнолуние, все залито светом, и в сыром ночном воздухе чуть колышется тусклый контур деревьев, очерчивающий невысокую гору. Нет, колышется не от ветра.

Неподвижны и листья папоротника внизу под верандой, на которой стоит Синго.

В иные ночи слышен шум волн на болотистом побережье Камакура, и поэтому Синго подумал, не стон ли это моря, но нет, это был стон горы.

Он был похож на далекий стон ветра, и в нем чувствовалась глубоко скрытая мощь, как в подземном гуле. Казалось, стонет у тебя в голове, и Синго, проверяя, не шумит ли у него в ушах, помотал головой.

Стон прекратился.

Стон прекратился, но Синго охватил страх. Он похолодел – а вдруг это весть, что настал его смертный час?

Стон ветра? Стон моря? Звон в ушах? Синго нужно было все обдумать спокойно. Может быть, он слышал один из этих звуков, подумал он. Нет, то был в самом деле стон горы.

Точно пронесся дьявол и заставил гору застонать.

Оттого что ночной воздух был полон влаги, гора, и так-то крутая, казалась мрачной, неприступной стеной. Гора подступала почти вплотную к дому Синго и, хоть напоминала отвесную стену, походила скорее на половину огромного яйца.

Рядом с горой и за ней высятся другие горы, но застонала, скорее всего, именно эта гора, у дома Синго.

Из-за верхушек деревьев там и тут проглядывают звезды.

Задвигая ставни, Синго вспомнил один странный случай.

Дней десять назад он ждал приятеля в новом чайном домике. Того все не было, и гейша пришла пока только одна – две другие опаздывали.

– Снимите галстук. Жара невыносимая, – сказала гейша.

– Угу.

Синго позволил гейше снять с себя галстук.

Они не были близко знакомы, но, положив галстук в карман его пиджака, лежавшего у ниши, где висела картина, гейша начала рассказывать о себе.

Месяца два назад гейша и подрядчик, строивший этот чайный домик, полюбили друг друга и решили вместе покончить с собой. Но когда пришло время выпить цианистый калий, гейша засомневалась – хватит ли того количества, которое у них было, чтобы умереть без мучений.

– «Доза смертельная, это точно, – говорил мне тот человек. – Посмотри, каждая доза в отдельном пакетике, верно? Значит, насыпано сколько надо». Но я все равно не верила. Мои подозрения только усиливались. «Кто дал тебе порошки? Может быть, специально насыпали так мало, чтобы проучить нас обоих и заставить помучиться? Я тебя спрашиваю, какой врач или аптекарь дал тебе это, а ты твердишь одно – не могу сказать. Странно. Решили вместе умереть, а ты даже такого пустяка рассказать не можешь. Ведь потом я так и не узнаю».

«Просто фарс какой-то», – чуть не вырвалось у Синго, но он промолчал.

Гейша настояла на том, чтобы отложить самоубийство и совершить его только после того, как она попросит кого-нибудь взвесить цианистый калий.

– Вот тут он весь, я его с собой ношу.

Подозрительная история, подумал Синго. В памяти осталось, что речь шла именно о подрядчике, строившем этот чайный домик.

Гейша достала из сумочки пакетик и, развернув, показала содержимое.

– Хм, – пробормотал Синго, скользнув взглядом по пакетику. Он не мог определить, действительно ли это цианистый калий.

Задвигая ставни, он вспомнил ту гейшу.

Синго снова лег в постель, но не решился разбудить шестидесятитрехлетнюю жену, чтобы рассказать ей о страхе, который нагнал на него стон горы.

3

Сюити служил в той же фирме, что и Синго, и, кроме того, выполнял обязанности «напоминателя» при отце.

Обязанности «напоминателя» взяли на себя также Ясуко, что было вполне естественно, и Кикуко – молодая жена Сюити. Так что три члена семьи восполняли угасавшую память Синго.

В фирме эта обязанность лежала на секретарше.

Сюити зашел в кабинет отца, вынул книгу из небольшого книжного шкафа в углу и начал перелистывать ее.

– Ой-ой-ой, – воскликнул он, подходя к столу секретарши и показывая ей открытую страницу.

– Что такое? – спросил, чуть улыбнувшись, Синго.

Сюити подал ему раскрытую книгу. Там было написано:

«Здесь не утрачена идея целомудрия. Видеть друг в друге не просто любовников – вот средство, которое позволяет мужчине не страдать от любви к женщине, а женщине – от любви к мужчине, позволяет им наслаждаться и дольше любить друг друга. Таков, в общем, способ сохранить внутреннюю гармонию…»

– Где это «здесь»? – спросил Синго.

– В Париже. Писатель путешествовал по Европе.

Мозг Синго стал слишком неповоротлив, чтобы воспринимать остроты и парадоксы, но то, что он прочел, показалось ему не остротой, не парадоксом, а прекрасным прозрением.

Вряд ли эти слова произвели такое уж сильное впечатление на Сюити. Ему просто нужен был повод, чтобы договориться с секретаршей вместе пойти домой. Синго сразу это понял.

Сойдя с электрички в Камакура, Синго подумал, что хорошо бы ему условиться с Сюити одновременно возвращаться домой или приходить позже Сюити.

Автобусы были переполнены, и Синго решил пройтись пешком.

У рыбной лавки он остановился и заглянул внутрь; хозяин поздоровался с ним, и он вошел. Вода в бочонке с креветками была мутно-белая. Синго потрогал кончиком пальца лангустов. Видно, еще живые, хотя и не двигаются. Лежала гора моллюсков, и Синго решил купить их.

– Вам сколько? – спросил хозяин.

Синго немного растерялся.

– И правда, сколько? Три. Покрупнее.

– Минутку, сейчас приготовим.

Синго были неприятны натужные звуки, с какими хозяин и его сын вскрывали неподатливые раковины концом кухонного ножа.

Когда мясо моллюсков было вымыто и хозяин проворно нарезал его, в лавку вошли две девушки.

– Что вам? – спросил он, продолжая нарезать моллюсков.

– Нам ставриды.

– Сколько?

– Одну.

– Всего одну?

– Да.

– Всего одну?

Ставрида была мелкая. Но девушки не обратили внимания на издевательский тон хозяина.

Хозяин завернул ставриду в обрывок бумаги и протянул им.

Девушка, стоявшая сзади, видимо посмелее, тронула подругу за локоть.

– Может, возьмем еще и закуски, а?

Та, что была впереди и держала ставриду, все время разглядывала лангустов.

– Эти лангусты, верно, и в субботу еще будут? Мой их очень любит.

Вторая ничего не ответила.

Синго украдкой взглянул на девушку.

Современные проституточки. Спина голая, на ногах матерчатые тапочки. А сложены обе хорошо.

Хозяин сгреб нарезанное мясо моллюсков к середине кухонной доски и, раскладывая его снова в три раковины, бросил презрительно:

– Таких теперь и в Камакура развелось хоть пруд пруди.

– Ну и что же в этом плохого? Наоборот, прекрасно, – возразил Синго.

Хозяин небрежно раскладывал мясо моллюсков по раковинам, и Синго обратил внимание на такую, казалось бы, мелочь, что теперь все оно перемешалось и уже не попадет в свои раковины.

Сегодня четверг, и до субботы еще чуть ли не три дня, но в последнее время лангусты почти всегда бывают в рыбных лавках, подумал Синго. Неужели этим неотесанным девицам удается так искусно приготовить лангустов, что ими можно угощать гостей? Нет, лангусты, хоть жарь их, хоть парь, хоть вари, все равно остаются грубой, простой пищей.

Синго действительно думал о девушках с симпатией и даже потом вспоминал их с некоторой грустью.

В семье четыре человека, а он купил трех моллюсков. Просто Синго знал, что Сюити к ужину не придет, но он не сообразил, что поставит свою невестку Кикуко в неловкое положение. Когда торговец спросил: «Сколько?» – Синго, не подумав, исключил Сюити.

По дороге он зашел в магазин и купил еще плодов гинкго.

4

То, что Синго пришел домой с покупками из рыбной лавки, было случаем беспримерным, но ни Ясуко, ни Кикуко даже виду не подали, что удивлены.

Может быть, так они пытались скрыть свои чувства, не увидев Сюити, который должен был вернуться вместе с отцом.

Отдав Кикуко моллюсков и гинкго, Синго направился на кухню.

– Чашечку подслащенной воды.

– Сейчас, минутку, – сказала Кикуко, но Синго уже сам открыл водопроводный кран.

В мойке лежали лангусты и креветки. Какое совпадение. В рыбной лавке он колебался, не купить ли креветок. Но покупать и креветок, и лангустов он, разумеется, не стал бы.

Посмотрев, какого цвета креветки, Синго сказал:

– Хорошие.

Они были еще живые и блестящие.

Кикуко раскалывала гинкго тупой стороной кухонного ножа.

– На вид спелый, но все равно есть его будет нельзя.

– Ты думаешь? Мне, правда, тоже казалось, что в это время года гинкго несъедобны.

– Давайте позвоним в магазин.

– А, ладно. По вкусу моллюски, которых я купил, то же самое, что креветки. Я и решил – покупать еще и креветок совсем ни к чему.

– Удивительная предусмотрительность. – Кикуко на мгновение высунула кончик языка. – Моллюсков мы сварим прямо в раковинах, лангустов поджарим, а креветок запечем в тесте. Грибы я уже купила. Вы, отец, не сходите в огород за баклажанами?

– Хорошо.

– Помельче которые. И еще принесите немного молодой зелени. Может, действительно хватит одних креветок?

На ужин Кикуко подала двух вареных моллюсков.

Синго, немного поколебавшись, сказал:

– По-моему, должен быть еще один.

– Я подумала: у бабушки с дедушкой зубки слабенькие, и они с удовольствием поедят вдвоем без посторонних, – сказала Кикуко.

– Что?.. Не говори глупостей. В доме нет никаких внуков, а ты вдруг «дедушка».

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

На Уолл-стрит немало компаний, о которых стоило бы рассказать, но ни одна из них не вызывала столько...
В форме игрового обучения формируются базовые понятия об основах государственного управления развити...
Мертвец продолжает собирать свою жатву. Бросив вызов Богам, мне остается идти только вперед. Я не ос...
Вы можете назвать себя успешным человеком? Если «да», то эта книга ваша. Если «нет» – тоже ваша. В п...
#GIRLBOSS – настоящая инструкция по исполнению мечты. Мечты о своем бизнесе, о грандиозных проектах,...
“Книга эта предназначена всем, кто любит увлекательные истории. Я читал и усмехался. «Скунскамера» п...