Американха Адичи Чимаманда
– Я тебе говорила никогда ничего в продуктовом не брать? Ты меня слышишь? Или хочешь, чтоб я тебя шлепнула, и тогда услышишь?
Дике прижал ухо рукой.
Тетя Уджу обратилась к Ифемелу:
– Вот как в этой стране плохо ведут себя дети. Джейн даже говорила мне, что ее дочка угрожает позвонить в полицию, когда Джейн ее бьет. Вообрази. Девочка не виновата, ее привезли в Америку, и ее тут научили, что можно звонить в полицию.
Ифемелу погладила Дике по коленке. Он не посмотрел на нее. Тетя Уджу вела машину чуточку слишком быстро.
Дике позвал из ванной, куда его отправили чистить зубы.
– Дике, и мечаго?[85] – спросила Ифемелу.
– Прошу тебя, не разговаривай с ним на игбо, – сказала тетя Уджу. – Он в двух языках запутается.
– Ты о чем вообще, тетя Уджу? Мы росли на двух языках.
– Тут Америка. Другое дело.
Ифемелу промолчала. Тетя Уджу закрыла учебник и уставилась в пустоту перед собой. Телевизор выключили, из ванной доносился звук бегущей воды.
– Тетя, что такое? – спросила Ифемелу. – Что стряслось?
– В смысле? Ничего не стряслось. – Тетя Уджу вздохнула. – Я провалила последний экзамен. Результаты получила как раз перед твоим приездом.
– Ох.
– Ни единого экзамена за всю жизнь не провалила. Но они не знания проверяли, а способность отвечать на хитрые вопросы с тремя вариантами ответов, которые не имеют никакого отношения к врачебным знаниям. – Она встала и ушла в кухню. – Я устала. Я так устала. Думала, что теперь-то все для нас с Дике станет получше. Мне тут никто не помогал, а деньги кончились так быстро, уму не постижимо. Я училась и пахала на трех работах. И продавщицей в магазине, и лаборанткой, даже в «Бургер Кинге» по нескольку часов.
– Все наладится, – беспомощно проговорила Ифемелу. И понимала, насколько это пустые слова. Все незнакомое. Она не могла утешить тетю Уджу, потому что не знала как. Когда тетя Уджу заговорила о своих подругах, приехавших в Америку раньше и сдавших экзамены, – Нкечи из Мэриленда прислала ей обеденный сервиз, Кеми из Индианы купила для нее кровать, Озависа из Хартфорда собрала для нее посуду и одежду, – Ифемелу произнесла «Боже, благослови их», но и эти слова показались неуклюжими и бестолковыми у нее во рту.
По разговорам с тетей Уджу по телефону Ифемелу решила, что тут все неплохо, но теперь осознала, до чего расплывчато тетя Уджу всегда говорила о «работе» и «экзаменах», без всяких подробностей. Или, может, потому что Ифемелу и не спрашивала о подробностях, считая, что ничего в них не поймет. И подумала, глядя на тетю Уджу, что прежняя тетя Уджу никогда бы не стала носить такие неопрятные косы. Никогда б не потерпела вросших волос, торчавших теперь у нее на подбородке, или затасканных брюк, что мешком висели у нее между ног. Америка усмирила ее.
Глава 10
То первое лето оказалось для Ифемелу летом ожидания: она чувствовала, что настоящая Америка – сразу за углом, осталось свернуть. Казалось, чего-то ждут даже дни, соскальзывавшие один в другой, вялые и прозрачные, с долгим вечерним солнцем. У жизни Ифемелу появилось это свойство оголенности, тлеющей пустоты, ни родителей, ни друзей, ни дома, ни знакомых предметов пейзажа, делавших ее тем, что она есть. И она ждала, писала Обинзе длинные, подробные письма, время от времени звонила – звонки, впрочем, были кратки, поскольку тетя Уджу предупредила, что тратиться на телефонные карточки не может, – и сидела с Дике. Он всего лишь ребенок, но с ним она чувствовала родство, близкое к дружбе. Они вместе смотрели его любимые мультсериалы – «Спиногрызов» и «Фрэнклина»[86], вместе читали книги, и она приглядывала за ним, пока он играл с детьми Джейн. Джейн жила в соседней квартире. Они с мужем Марлоном происходили из Гренады и говорили с лирическим акцентом, словно того и гляди запоют.
– Они – как мы: у него хорошая работа, он целеустремленный – и они своих детей шлепают, – одобрительно сказала тетя Уджу.
Ифемелу с Джейн посмеялись, когда обнаружили, до чего похоже сложилось у них детство в Гренаде и в Нигерии, с книгами Энид Блайтон[87], учителями и отцами-англофилами, боготворившими «Всемирную службу Би-би-си». Джейн была старше Ифемелу всего на несколько лет.
– Я очень рано вышла замуж. Марлона все хотели, как тут откажешь? – рассказала она полушутя.
Они сидели на крыльце их дома, смотрели, как Дике и дети Джейн, Элизабет и Джуниор, катаются по улице на велосипедах туда-сюда, Ифемелу покрикивала Дике не уезжать дальше, дети вопили, бетонные тротуары сияли на жарком солнце, а летнюю тишь прерывали лишь всплески музыки из проезжавших машин.
– Тебе все тут, должно быть, пока еще чужое, – сказала Джейн.
Ифемелу кивнула.
– Да.
На улицу выкатился фургон мороженщика, а с ним – бубенцы мелодийки.
– Знаешь, я тут уже десятый год, а все равно будто обживаюсь только, – продолжила Джейн. – Самое трудное – растить детей. Ты посмотри на Элизабет, с ней приходится очень осторожно. Если в этой стране не осторожничать, дети становятся невесть кем. Дома все иначе, над ними там власть имеешь. А тут – нет. – У Джейн был безобидный вид, лицо простое, руки тряские, но под легко возникавшей улыбкой таилась льдистая бдительность.
– Сколько ей? Десять? – спросила Ифемелу.
– Девять, а она уже пытается изображать истеричку. Мы платим приличные деньги, чтобы она ходила в частную школу, потому что от государственных тут никакого проку. Марлон говорит, что скоро переедем в пригород, чтобы дети ходили в школу получше. Иначе она начнет вести себя как черные американцы.
– В смысле?
– Не волнуйся, со временем поймешь, – сказала Джейн и встала – сходить за деньгами, детям на мороженое.
Ифемелу с радостью ждала таких посиделок с Джейн на крыльце, пока однажды вечером Марлон не явился с работы и не сказал Ифемелу торопливым шепотом, после того как Джейн ушла за лимонадом для детворы:
– Я думаю о тебе. Хочу поговорить.
Джейн она ничего не сказала. Та считать виноватым Марлона не станет ни в какую – ее светлокожего Марлона со светло-карими глазами, которого все хотели, и Ифемелу стала избегать их обоих, придумывать затейливые настольные игры, в которые они с Дике могли играть дома.
Как-то раз она спросила у Дике, чем он занимался в школе до лета, и он ответил:
– Кругами.
Их усаживали на пол в круг, и они рассказывали друг другу про то, что кому нравится.
Ифемелу ужаснулась.
– А ты делить умеешь?
Он посмотрел на нее странно:
– Я в первом классе, куз.
– Когда мне было как тебе, я уже знала простое деление.
У нее в уме засело убеждение, что американские дети в начальной школе ничему не учатся, и оно закрепилось, когда Дике рассказал ей, что их учитель иногда раздавал купоны на домашнюю работу: если тебе достался такой купон, можно в этот день домашку не делать. Круги, купоны на домашку – о каких еще глупостях она услышит? И Ифемелу взялась учить его математике – она именовала ее «матема», Дике говорил «мат», и они решили, что сокращать это слово не будут. Теперь она и не могла представить себе то лето, не вспоминая деление в столбик, наморщенный от растерянности лоб Дике, когда они сидели рядышком за обеденным столом, о своих колебаниях – подкупить его или наорать. Ладно, давай еще раз – и будет тебе мороженое. Не пойдешь играть, пока не сделаешь все без ошибок. Позднее, когда подрос, Дике сказал ей, что математика далась ему легко из-за того лета, в которое Ифемелу его мучила.
– Ты хочешь сказать – учила, – откликалась она, и это стало постоянной шуткой, к которой они время от времени прибегали как к лакомству.
То было и лето еды. Ифемелу привлекало незнакомое: гамбургеры в «Макдоналдсе» с отрывистым кислым хрустом огурчиков, этот новый вкус, который ей нынче нравился, а завтра – нет, рапы, которые тетя Уджу притаскивала домой, мокрые от острого соуса, вареная колбаса и пеперони, от которых во рту оставалась соленая пленка. Она терялась от пресности фруктов, словно природа забыла приправить покрепче апельсины и бананы, но было приятно на них смотреть, трогать их. Бананы такие здоровенные, такие равномерно желтые, что она прощала им травянистость. Однажды Дике сказал:
– А ты почему так делаешь? Ешь бананы с арахисом?
– Так едят в Нигерии. Хочешь попробовать?
– Нет, – ответил он решительно. – По-моему, Нигерия мне не нравится, куз.
Мороженое, к счастью, – неизменный вкус. Ифемелу загребала прямо из громадных лоханок «купи-одну-получи-вторую-даром» в морозилке, плюхи ванильного и шоколадного, и таращилась в телевизор. Она смотрела те же сериалы, что и в Нигерии, – «Новоявленного принца из Бель-Эйра», «Другой мир»[88], и обнаружила новые, неведомые – «Друзья», «Симпсоны», но завораживала ее реклама. Она тосковала по жизни, которую там показывали, жизни, полной блаженства, где любой беде находился блестящий ответ в виде шампуней, автомобилей и полуфабрикатов, и у нее в голове они стали настоящей Америкой, – Америкой, которую она увидит, лишь когда осенью отправится учиться. Вечерние новости – этот поток пожаров и перестрелок – поначалу ошарашивали: она привыкла к новостям НТВ, где самодовольные военные перерезали ленточки или произносили речи. Но Ифемелу смотрела новости день за днем, на мужчин, уводимых прочь в наручниках, на несчастные семьи перед обугленными дымящимися домами, на обломки машин, разбитых в полицейских погонях, размытые записи магазинных ограблений, и тревога ее крепла. Она запаниковала из-за какого-то звука у окна, когда Дике укатился на велосипеде слишком далеко. Перестала выносить мусор в темноте – потому что снаружи мог притаиться человек с пистолетом. Тетя Уджу сказала, хохотнув:
– Будешь и дальше смотреть телевизор – решишь, что такое происходит постоянно. Ты знаешь, какая преступность в Нигерии? Может, потому, что мы не докладываем о ней так, как они тут?
Глава 11
Тетя Уджу возвращалась домой с сушеным лицом, напряженная, когда улицы были темны, а Дике – уже в постели, и спрашивала: «Почты мне не было? Почты мне не было?» Вопрос всегда повторялся, все ее существо – на опасной кромке, вот-вот опрокинется. Вечерами она иногда подолгу разговаривала по телефону, приглушенно, будто защищая что-то от пытливого внешнего мира. Наконец она рассказала Ифемелу о Бартоломью.
– Он бухгалтер, разведенный, хочет остепениться. Родом из Эзиовелле[89], совсем рядом.
Ифемелу, потрясенная словами тети Уджу, смогла лишь выдавить:
– О, хорошо, – и ничего больше.
«Чем он занимается?» и «Откуда родом?» – такие вопросы задала бы ее мама, но когда это имело для тети Уджу значение – что родной город мужчины соседствует с ее?
Однажды в субботу Бартоломью приехал к ним из Массачусетса. Тетя Уджу приготовила потроха с перцем, припудрила лицо и встала к окну в гостиной – ждать, когда подъедет его машина. Дике наблюдал за ней, без настроения возясь с солдатиками, растерянный, но и взбудораженный – чувствовал ее предвкушение. Когда в дверь позвонили, она взволнованно велела Дике:
– Веди себя хорошо!
На Бартоломью были высоко поддернутые штаны-хаки, говорил он с американским акцентом, в котором зияли бреши, а слова путались так, что невозможно было разобрать. Ифемелу по его повадкам уловила жалкое провинциальное воспитание, которое он пытался уравновесить американским выговором, всеми этими «каэцца» и «хоцца».
Он глянул на Дике и проговорил почти безразлично:
– А, да, твой мальчик. Как дела?
– Хорошо, – промямлил Дике.
Ифемелу раздражало, что сын женщины, за которой Бартоломью ухаживает, ему совершенно не интересен, Бартоломью даже не прикидывается, что это не так. Он убийственно не подходил тете Уджу – и не был достоин ее. Человек поумнее осознал бы это и держался сдержаннее – но не Бартоломью. Гость вел себя чванливо, будто он – особый подарок, который тете Уджу повезло отхватить, а тетя Уджу ему потакала. Прежде чем отведать потроха, он сказал:
– Ну-ка поглядим, на что это годится.
Тетя Уджу рассмеялась, и у ее смеха был оттенок согласия, поскольку эти его слова: «Ну-ка поглядим, на что это годится» – были о том, хорошая ли она повариха, а значит, хорошая ли жена. Она вписалась в ритуалы, цвела улыбкой, какая обещала покорность ему, но не миру, бросилась подобрать его вилку, когда та выскользнула у него из рук, подала ему еще пива. Дике, сидя за столом, молча наблюдал, забросив игрушки. Бартоломью ел потроха и пил пиво. Говорил о нигерийской политике со страстью и пылом человека, наблюдавшего за ней издали, читавшего и перечитывавшего статьи в интернете.
– Смерть Кудират[90] – не зряшная, она подтолкнет демократическое движение так, как и жизнь-то не смогла! Я только что написал на эту тему статью в «Нигерийскую деревню»[91].
Он говорил, а тетя Уджу кивала, соглашаясь со всем. Между ними часто зияло молчание. Они сели смотреть телевизор – теледраму, предсказуемую, со множеством ярко отснятых кадров, в одном из них – девушка в коротком платье.
– В Нигерии девушки такие вот платья ни за что не наденут, – сказал Бартоломью. – Ты глянь. В этой стране никаких нравственных ориентиров.
Не стоило Ифемелу открывать рот, но имелось в Бартоломью что-то, делавшее молчание невозможным, такой он был чрезмерной карикатурой – с этим его забритым затылком, неизменным с тех пор, как он приехал в Америку тридцать лет назад, с этой его воспаленной нравственностью. Из тех людей, о ком у него в деревне, дома, сказали бы – «пропал». «Уехал в Америку и пропал, – говорили бы люди. – Уехал в Америку и отказался возвращаться».
– Девушки в Нигерии носят платья куда короче этого-о, – сказала Ифемелу. – В средней школе кое-кто из нас переодевался у подруг дома, чтобы родители не знали.
Тетя Уджу повернулась к ней, глаза предостерегающе сощурены. Бартоломью глянул на нее и пожал плечами, словно ей и отвечать-то не стоило. Неприязнь бурлила меж ними. До конца вечера Бартоломью не обращал на нее внимания. Не обращал он на нее внимания и в будущем. Она потом почитала его публикации в «Нигерийской деревне», все в кислом тоне, нахрапистые, все под псевдонимом Массачусетский бухгалтер-игбо, и ее удивило, как безудержно он пишет, как настоятельно проталкивает затхлые свои доводы.
В Нигерию он не ездил много лет и, вероятно, нуждался в утешении онлайн-сообществ, где и малые замечания перерастали в нападки, где люди бросались личными оскорблениями. Ифемелу представляла себе тех пишущих – в невзрачных домах по всей Америке, жизни их омертвели от работы, – их прилежные сбережения в течение года, чтобы в декабре можно было сгонять домой на недельку, и приезжали они туда с полными чемоданами обуви, одежды и дешевых часов и наблюдали в глазах родственников собственные сияющие образы. Потом они вернутся в Америку и продолжат воевать в интернете за свои мифы о доме, потому что дом теперь стал размытым местом, между «здесь» и «там», но хотя бы в Сети можно пренебрегать осознанием, до чего незначительными они теперь стали.
Нигерийские женщины приезжают в Америку и срываются с цепи, писал Массачусетский бухгалтер-игбо в одном из своих постов; неприятная истина, однако необходимо ее признать. Иначе как еще объяснить высокий уровень разводов среди нигерийцев в Америке и низкий – среди нигерийцев в Нигерии? Русалка-из-Дельты ответила, что для женщин в Америке попросту имеются законы, защищающие их интересы, и будь такие же законы в Нигерии, уровень разводов сравнялся бы со здешним. Отклик Массачусетского бухгалтера-игбо: «Тебе Запад мозги промыл. Постыдилась бы называться нигерийкой». Отвечая Эзе Хаустон, написавшей, что нигерийские мужчины – циники, они возвращаются в Нигерию и стремятся жениться там на медсестрах и врачах только для того, чтобы их супруги зарабатывали им деньги в Америке, Массачусетский бухгалтер-игбо пишет: «А что плохого в том, что мужчина хочет финансовой устойчивости от собственной жены? Женщины разве хотят не того же?»
После его отъезда в ту субботу тетя Уджу спросила Ифемелу:
– Ну что?
– Он отбеливающими кремами пользуется.
– Что?
– Ты не увидела? У него лицо странного цвета. Наверняка применяет дешевые, без противозагарных добавок. Что за мужик будет себе кожу отбеливать, бико?
Тетя Уджу пожала плечами, будто не заметила зеленовато-желтый оттенок лица у этого мужчины – на висках и того хуже.
– Он неплохой. У него хорошая работа. – Она примолкла. – Я не молодею. Я хочу Дике брата или сестру.
– В Нигерии такой мужчина не набрался бы смелости даже заговорить с тобой.
– Мы не в Нигерии, Ифем.
Прежде чем отправиться в спальню, пошатываясь под тяжестью многих своих тревог, тетя Уджу сказала:
– Прошу тебя, молись, чтоб все получилось.
Ифемелу молиться не стала, но даже если бы взялась, не нашла бы в себе сил молиться за то, чтобы тетя Уджу сошлась с Бартоломью. Ее огорчало, что тетя Уджу согласилась на то, что попросту знакомо.
Из-за Обинзе Манхэттен пугал Ифемелу. Когда впервые проехалась на метро от Бруклина до Манхэттена, с потными руками, она отправилась гулять по улицам, глазеть, впитывать. Женщина, похожая на сильфа, бежит на высоких каблуках, короткое платье плещется следом, она спотыкается, чуть не падает; пухлый мужчина кашляет и сплевывает на тротуар; девушка во всем черном вскидывает руку, ловя пролетающее мимо такси. Бесконечные небоскребы устремляются в небо, а на окнах – грязь. Ослепительное несовершенство всего этого успокоило Ифемелу.
– Чудесно, однако не рай, – сказала она Обинзе. Не чаяла дождаться, когда и он увидит Манхэттен. Воображала, как они гуляют, держась за руки, словно американские пары, каких она тут перевидала, как мешкают у магазинной витрины, застревают почитать меню на двери ресторана, останавливаются у тележки с уличной едой – купить ледяные бутылки холодного чая. «Скоро», – сообщил он в письме. Они часто говорили друг другу «скоро», и это «скоро» придавало их плану вес чего-то всамделишного.