Большая книга психоанализа. Введение в психоанализ. Лекции. Три очерка по теории сексуальности. Я и Оно (сборник) Фрейд Зигмунд

Издательство АСТ благодарит ректора Восточно-Европейского института психоанализа, Заслуженного деятеля науки РФ, доктора психологических наук, профессора М. М. Решетникова за помощь, оказанную при подготовке данной книги.

© Барышникова Г. В., перевод на русский язык, Vorlesungen zur Einfuehrung in die Psychoanalyse, 2014

© Боковиков А. М., перевод на русский язык, Das Ich und das Es, 2015

© Боковиков А. М., перевод на русский язык, Drei Abhandlungen zur Sexualtheorie, 2015

© ООО «Издательство АСТ», 2015

* * *

«Оставьте в стороне предвзятость в парадигме "нравится – не нравится". Научное творчество Зигмунда Фрейда – наследие мировой психологии и культуры, а его стиль – завидный образец научно-популярного изложения сложных идей для всеобщего достояния, общего развития и – удовольствия».

Уильям О'Рейли, США

Введение в психоанализ

Рис.0 Большая книга психоанализа. Введение в психоанализ. Лекции. Три очерка по теории сексуальности. Я и Оно (сборник)

Часть первая

Ошибочные действия

(1916 [1916])

Предисловие

Предлагаемое вниманию читателя «Введение в психоанализ» ни в коей мере не претендует на соперничество с уже имеющимися сочинениями в этой области науки (Hitschmann. Freuds Neurosenlehre. 2 Aufl., 1913; Pfister. Die psychoanalytische Methode, 1913; Leo Kaplan. Grundzge der Psychoanalyse, 1914; Rgis et Hesnard. La psychoanalyse des nvroses et des psychoses, Paris, 1914; Adolf F. Meijer. De Be-handeling van Zenuwzieken door Psycho-Analyse. Amsterdam, 1915). Это точное изложение лекций, которые я читал в течение двух зимних семестров 1915/16 и 1916/17 гг. врачам и неспециалистам обоего пола.

Все своеобразие этого труда, на которое обратит внимание читатель, объясняется условиями его возникновения. В лекции нет возможности сохранить бесстрастность научного трактата. Более того, перед лектором стоит задача удержать внимание слушателей в течение почти двух часов. Необходимость вызвать немедленную реакцию привела к тому, что один и тот же предмет обсуждался неоднократно: например, в первый раз в связи с толкованием сновидений, а затем в связи с проблемами неврозов. Вследствие такой подачи материала некоторые важные темы, как, например, бессознательное, нельзя было исчерпывающе представить в каком-то одном месте, к ним приходилось неоднократно возвращаться и снова их оставлять, пока не представлялась новая возможность что-то прибавить к уже имеющимся знаниям о них.

Тот, кто знаком с психоаналитической литературой, найдет в этом «Введении» не многое из того, что было бы ему неизвестно из других, более подробных публикаций. Однако потребность дать атериал в целостном, завершенном виде вынудила автора привлечь в отдельных разделах (об этиологии страха, истерических фантазиях) ранее не использованные данные.

Вена, весна 1917 г.
Рис.1 Большая книга психоанализа. Введение в психоанализ. Лекции. Три очерка по теории сексуальности. Я и Оно (сборник)

Первая лекция. Введение

Уважаемые дамы и господа! Мне неизвестно, насколько каждый из вас из литературы или понаслышке знаком с психоанализом. Однако само название моих лекций – «Элементарное введение в психоанализ» – предполагает, что вы ничего не знаете об этом и готовы получить от меня первые сведения. Смею все же предположить, что вам известно следующее: психоанализ является одним из методов лечения нервнобольных; и тут я сразу могу привести вам пример, показывающий, что в этой области кое-что делается по-иному или даже наоборот, чем принято в медицине. Обычно, когда больного начинают лечить новым для него методом, ему стараются внушить, что опасность не так велика, и уверить его в успехе лечения. Я думаю, это совершенно оправданно, так как тем самым мы повышаем шансы на успех. Когда же мы начинаем лечить невротика методом психоанализа, мы действуем иначе. Мы говорим ему о трудностях лечения, его продолжительности, усилиях и жертвах, связанных с ним. Что же касается успеха, то мы говорим, что не можем его гарантировать, поскольку он зависит от поведения больного, его понятливости, сговорчивости и выдержки. Естественно, у нас есть веские основания для такого как будто бы неправильного подхода к больному, в чем вы, видимо, позднее сможете убедиться сами.

Не сердитесь, если я на первых порах буду обращаться с вами так же, как с этими нервнобольными. Собственно говоря, я советую вам отказаться от мысли прийти сюда во второй раз. Для этого сразу же хочу показать вам, какие несовершенства неизбежно присущи обучению психоанализу и какие трудности возникают в процессе выработки собственного суждения о нем. Я покажу вам, как вся направленность вашего предыдущего образования и все привычное ваше мышление будут неизбежно делать вас противниками психоанализа и сколько нужно будет вам преодолеть, чтобы совладать с этим инстинктивным сопротивлением. Что вы поймете в психоанализе из моих лекций, заранее сказать, естественно, трудно, однако могу твердо обещать, что, прослушав их, вы не научитесь проводить психоаналитическое исследование и лечение. Если же среди вас найдется кто-то, кто не удовлетворится беглым знакомством с психоанализом, а захочет прочно связать себя с ним, я не только не посоветую это сделать, но всячески стану его предостерегать от этого шага. Обстоятельства таковы, что подобный выбор профессии исключает для него всякую возможность продвижения в университете. Если же такой врач займется практикой, то окажется в обществе, не понимающем его устремлений, относящемся к нему с недоверием и враждебностью и ополчившем против него все скрытые темные силы. Возможно, кое-какие моменты, сопутствующие войне, свирепствующей ныне в Европе, дадут вам некоторое представление о том, что сил этих – легионы.

Правда, всегда найдутся люди, для которых новое в познании имеет свою привлекательность, несмотря на все связанные с этим неудобства. И если кто-то из вас из их числа и, несмотря на мои предостережения, придет сюда снова, я буду рад приветствовать его. Однако вы все вправе знать, какие трудности связаны с психоанализом.

Во-первых, следует указать на сложность преподавания психоанализа и обучения ему. На занятиях по медицине вы привыкли к наглядности. Вы видите анатомический препарат, осадок при химической реакции, сокращение мышцы при раздражении нервов. Позднее вам показывают больного, симптомы его недуга, последствия болезненного процесса, а во многих случаях и возбудителей болезни в чистом виде. Изучая хирургию, вы присутствуете при хирургических вмешательствах для оказания помощи больному и можете сами провести операцию. В той же психиатрии осмотр больного дает вам множество фактов, свидетельствующих об изменениях в мимике, о характере речи и поведении, которые весьма впечатляют. Таким образом, преподаватель в медицине играет роль гида-экскурсовода, сопровождающего вас по музею, в то время как вы сами вступаете в непосредственный контакт с объектами и благодаря собственному восприятию убеждаетесь в существовании новых для нас явлений.

В психоанализе, к сожалению, все обстоит совсем по-другому. При аналитическом лечении не происходит ничего, кроме обмена словами между пациентом и врачом. Пациент говорит, рассказывает о прошлых переживаниях и нынешних впечатлениях, жалуется, признается в своих желаниях и чувствах. Врач же слушает, стараясь управлять ходом мыслей больного, кое о чем напоминает ему, удерживает его внимание в определенном направлении, дает объяснения и наблюдает за реакциями приятия или неприятия, которые он таким образом вызывает у больного. Необразованные родственники наших больных, которым импонирует лишь явное и ощутимое, а больше всего действия, какие можно увидеть разве что в кинематографе, никогда не упустят случая усомниться: «Как это можно вылечить болезнь одними разговорами?» Это, конечно, столь же недальновидно, сколь и непоследовательно. Ведь те же самые люди убеждены, что больные «только выдумывают» свои симптомы. Когда-то слова были колдовством, слово и теперь во многом сохранило свою прежнюю чудодейственную силу. Словами один человек может осчастливить другого или повергнуть его в отчаяние, словами учитель передает свои знания ученикам, словами оратор увлекает слушателей и способствует определению их суждений и решений. Слова вызывают аффекты и являются общепризнанным средством воздействия людей друг на друга. Не будем же недооценивать использование слова в психотерапии и будем довольны, если сможем услышать слова, которыми обмениваются аналитик и его пациент.

Но даже и этого нам не дано. Беседа, в которой и заключается психоаналитическое лечение, не допускает присутствия посторонних; ее нельзя продемонстрировать. Можно, конечно, на лекции по психиатрии показать учащимся неврастеника или истерика. Тот, пожалуй, расскажет о своих жалобах и симптомах, но не больше того. Сведения, нужные психоаналитику, он может дать лишь при условии особого расположения к врачу; однако он тут же замолчит, как только заметит хоть одного свидетеля, индифферентного к нему. Ведь эти сведения имеют отношение к самому интимному в его душевной жизни, ко всему тому, что он, как лицо социально самостоятельное, вынужден скрывать от других, а также к тому, в чем он как цельная личность не хочет признаться даже самому себе.

Таким образом, беседу врача, лечащего методом психоанализа, нельзя услышать непосредственно. Вы можете только узнать о ней и познакомитесь с психоанализом в буквальном смысле слова лишь понаслышке. К собственному взгляду на психоанализ вам придется прийти в необычных условиях, поскольку сведения о нем вы получаете как бы из вторых рук. Во многом это зависит от того доверия, с которым вы относитесь к посреднику.

Представьте себе теперь, что вы присутствуете на лекции не по психиатрии, а по истории, и лектор рассказывает вам о жизни и военных подвигах Александра Македонского. На каком основании вы верите в достоверность его сообщений? Сначала кажется, что здесь еще сложнее, чем в психоанализе, ведь профессор истории не был участником походов Александра так же, как и вы; психоаналитик, по крайней мере, сообщает вам о том, в чем он сам играл какую-то роль. Но тут наступает черед тому, что заставляет нас поверить историку. Он может сослаться на свидетельства древних писателей, которые или сами были современниками Александра, или по времени жили ближе к этим событиям, то есть на книги Диодора, Плутарха, Арриана и др.; он покажет вам изображения сохранившихся монет и статуй царя, фотографию помпейской мозаики битвы при Иссе. Однако, строго говоря, все эти документы доказывают только то, что уже более ранние поколения верили в существование Александра и в реальность его подвигов, и вот с этого и могла бы начаться ваша критика. Тогда вы обнаружите, что не все сведения об Александре достоверны и не все подробности можно проверить, но я не могу предположить, чтобы вы покинули лекционный зал, сомневаясь в реальности личности Александра Македонского. Ваша позиция определится главным образом двумя соображениями: во-первых, вряд ли у лектора есть какие-то мыслимые мотивы, побудившие выдавать за реальное то, что он сам не считает таковым, и, во-вторых, все доступные исторические книги рисуют события примерно одинаково. Если вы затем обратитесь к изучению древних источников, вы обратите внимание на те же обстоятельства, на возможные побудительные мотивы посредников и на сходство различных свидетельств. Результаты вашего исследования наверняка успокоят вас насчет Александра, однако они, вероятно, будут другими, если речь зайдет о таких личностях, как Моисей или Нимрод.[1] О том, какие сомнения могут возникнуть у вас относительно доверия к лектору-психоаналитику, вы узнаете позже.

Теперь вы вправе задать вопрос: если у психоанализа нет никаких объективных подтверждений и нет возможности его продемонстрировать, то как же его вообще можно изучить и убедиться в правоте его положений? Действительно, изучение психоанализа – дело нелегкое, и лишь немногие по-настоящему овладевают им, однако приемлемый путь, естественно, существует. Психоанализом овладевают прежде всего на самом себе, при изучении своей личности. Это не совсем то, что называется самонаблюдением, но в крайнем случае психоанализ можно рассматривать как один из его видов. Есть целый ряд распространенных и общеизвестных психических явлений, которые при некотором овладении техникой изучения самого себя могут стать предметами анализа. Это дает возможность убедиться в реальности процессов, описываемых в психоанализе, и в правильности их понимания. Правда, успешность продвижения по этому пути имеет свои пределы. Гораздо большего можно достичь, если тебя обследует опытный психоаналитик, если на собственном Я испытываешь действие анализа и можешь от другого перенять тончайшую технику этого метода. Конечно, этот прекрасный путь доступен лишь каждому отдельно, а не всем сразу.

Другое затруднение в понимании психоанализа лежит не в нем, а в вас самих, поскольку вы до сих пор занимались изучением медицины. Стиль вашего мышления, сформированный предшествующим образованием, далек от психоаналитического. Вы привыкли обосновывать функции организма и их нарушения анатомически, объяснять их химически и физически и понимать биологически, но никогда ваши интересы не обращались к психической жизни, которая как раз и является венцом нашего удивительно сложного организма. А посему психологический подход вам чужд, и вы привыкли относиться к нему с недоверием, отказывая ему в научности и отдавая его на откуп непрофессионалам, писателям, натурфилософам и мистикам. Такая ограниченность, безусловно, только вредит вашей врачебной деятельности, так как больной предстает перед вами прежде всего своей душевной стороной, как это и происходит во всех человеческих отношениях, и я боюсь, что в наказание за то вам придется поделиться терапевтической помощью, которую вы стремитесь оказать, с самоучками, знахарями и мистиками, столь презираемыми вами.

Мне ясно, чем оправдывается этот недостаток в вашем образовании. Вам не хватает философских знаний, которыми вы могли бы пользоваться в вашей врачебной практике. Ни спекулятивная философия, ни описательная психология, ни так называемая экспериментальная психология, смежная с физиологией чувств, как они преподносятся в учебных заведениях, не в состоянии сказать вам что-нибудь вразумительное об отношении между телом и душой, дать ключ к пониманию возможного нарушения психических функций. Правда, в рамках медицины описанием наблюдаемых психических расстройств и составлением клинической картины болезней занимается психиатрия, но ведь в часы откровенности психиатры сами высказывают сомнения в том, заслуживают ли их описания названия науки. Симптомы, составляющие эти картины болезней, не распознаны по своему происхождению, механизму и взаимной связи; им соответствуют либо не-определенные изменения анатомического органа души, либо такие изменения, которые ничего не объясняют. Терапевтическому воздействию эти психические расстройства доступны только тогда, когда их можно обнаружить по побочным проявлениям какого-то иного органического изменения.

Психоанализ как раз и стремится восполнить этот пробел. Он предлагает психиатрии недостающую ей психологическую основу, надеясь найти ту общую базу, благодаря которой становится понятным сочетание соматического нарушения с психическим. Для этого психоанализ должен избегать любой чуждой ему посылки анатомического, химического или физиологического характера и пользоваться чисто психологическими вспомогательными понятиями, – вот почему я опасаюсь, что он покажется вам сначала столь необычным.

В следующем затруднении я не хочу обвинять ни вас, ни ваше образование, ни вашу установку. Двумя своими положениями анализ оскорбляет весь мир и вызывает к себе его неприязнь; одно из них наталкивается на интеллектуальные, другое – на морально-эстетические предрассудки.

Не следует, однако, недооценивать эти предрассудки; это властные силы, побочный продукт полезных и даже необходимых изменений в ходе развития человечества. Они поддерживаются нашими аффективными силами, и бороться с ними трудно.

Согласно первому коробящему утверждению психоанализа, психические процессы сами по себе бессознательны, сознательны лишь отдельные акты и стороны душевной жизни. Вспомните, что мы, наоборот, привыкли идентифицировать психическое и сознательное. Именно сознание считается у нас основной характерной чертой психического, а психология – наукой о содержании сознания. Да, это тождество кажется настолько само собой разумеющимся, что возражение против него представляется нам очевидной бессмыслицей, и все же психоанализ не может не возражать, он не может признать идентичность сознательного и психического. Согласно его определению, психическое представляет собой процессы чувствования, мышления, желания, и это определение допускает существование бессознательного мышления и бессознательного желания. Но данное утверждение сразу же роняет его в глазах всех приверженцев трезвой научности и заставляет подозревать, что психоанализ – фантастическое тайное учение, которое бродит в потемках, желая ловить рыбу в мутной воде. Вам же, уважаемые слушатели, пока еще непонятно, по какому праву столь абстрактное положение, как «психическое есть сознательное», я считаю предрассудком, вы, может быть, также не догадываетесь, что могло привести к отрицанию бессознательного, если таковое существует, и какие преимущества давало такое отрицание. Вопрос о том, тождественно ли психическое сознательному или же оно гораздо шире, может показаться пустой игрой слов, но смею вас заверить, что признание существования бессознательных психических процессов ведет к совершенно новой ориентации в мире и науке.

Вы даже не подозреваете, какая тесная связь существует между этим первым смелым утверждением психоанализа и вторым, о котором речь пойдет ниже. Это второе положение, которое психоанализ считает одним из своих достижений, утверждает, что влечения, которые можно назвать сексуальными в узком и широком смыслах слова, играют невероятно большую и до сих пор непризнанную роль в возникновении нервных и психических заболеваний. Более того, эти же сексуальные влечения участвуют в создании высших культурных, художественных и социальных ценностей человеческого духа, и их вклад нельзя недооценивать.

По собственному опыту знаю, что неприятие этого результата психоаналитического исследования является главным источником сопротивления, с которым оно сталкивается. Хотите знать, как мы это себе объясняем? Мы считаем, что культура была создана под влиянием жизненной необходимости за счет удовлетворения влечений, и она по большей части постоянно воссоздается благодаря тому, что отдельная личность, вступая в человеческое общество, снова жертвует удовлетворением своих влечений в пользу общества. Среди этих влечений значительную роль играют сексуальные; при этом они сублимируются, то есть отклоняются от своих сексуальных целей, и направляются на цели социально более высокие, уже не сексуальные. Эта конструкция, однако, весьма неустойчива, сексуальные влечения подавляются с трудом, и каждому, кому предстоит включиться в создание культурных ценностей, грозит опасность, что его сексуальные влечения не допустят такого их применения. Общество не знает более страшной угрозы для своей культуры, чем высвобождение сексуальных влечений и их возврат к изначальным целям. Итак, общество не любит напоминаний об этом слабом месте в его основании, оно не заинтересовано в признании силы сексуальных влечений и в выяснении значения сексуальной жизни для каждого, больше того, из воспитательных соображений оно старается отвлечь внимание от всей этой области. Поэтому оно столь нетерпимо к вышеупомянутому результату исследований психоанализа и охотнее всего стремится представить его отвратительным с эстетической точки зрения и непристойным или даже опасным с точки зрения морали. Но такими выпадами нельзя опровергнуть объективные результаты научной работы. Если уж выдвигать возражения, то они должны быть обоснованы интеллектуально. Ведь человеку свойственно считать неправильным то, что ему не нравится, и тогда легко находятся аргументы для возражений. Итак, общество выдает нежелательное за неправильное, оспаривая истинность психоанализа логическими и фактическими аргументами, подсказанными, однако, аффектами, и держится за эти возражения-предрассудки, несмотря на все попытки их опровергнуть.

Смею вас заверить, уважаемые дамы и господа, что, выдвигая это спорное положение, мы вообще не стремились к тенденциозности. Мы хотели лишь показать фактическое положение вещей, которое, надеемся, мы познали в процессе упорной работы. Мы и теперь считаем себя вправе отклонить всякое вторжение подобных практических соображений в научную работу, хотя мы еще не успели убедиться в обоснованности тех опасений, которые имеют следствием эти соображения.

Таковы лишь некоторые из тех затруднений, с которыми вам предстоит столкнуться в процессе занятий психоанализом. Для начала, пожалуй, более чем достаточно. Если вы сумеете преодолеть негативное впечатление от них, мы продолжим наши беседы.

Вторая лекция. Ошибочные действия

Уважаемые дамы и господа! Мы начнем не с предположений, а с исследования. Его объектом будут весьма известные, часто встречающиеся и мало привлекавшие к себе внимание явления, которые, не имея ничего общего с болезнью, наблюдаются у любого здорового человека. Это так называемые ошибочные действия (Fehlleistungen) человека: оговорки (Versprechen) – когда, желая что-либо сказать, кто-то вместо одного слова употребляет другое; описки – когда то же самое происходит при письме, что может быть замечено или остаться незамеченным; очитки (Verlesen) – когда читают не то, что напечатано или написано; ослышки (Verhren) – когда человек слышит не то, что ему говорят, нарушения слуха по органическим причинам сюда, конечно, не относятся. В основе другой группы таких явлений лежит забывание (Vergessen), но не длительное, а временное, когда человек не может вспомнить, например, имени (Name), которое он наверняка знает и обычно затем вспоминает, или забывает выполнить намерение (Vorsatz), о котором позднее вспоминает, а забывает лишь на определенный момент. В третьей группе явлений этот временной аспект отсутствует, как, например, при запрятывании (Verlegen), когда какой-либо предмет куда-то убираешь, так что не можешь его больше найти, или при совершенно аналогичном затеривании (Verlieren). Здесь перед нами забывание, к которому относишься иначе, чем к забыванию другого рода; оно вызывает удивление или досаду, вместо того чтобы мы считали его естественным. Сюда же относятся определенные ошибки-заблуждения (Irrtmer),[2] которые также имеют временной аспект, когда на какое-то время веришь чему-то, о чем до и после знаешь, что это не соответствует действительности, и целый ряд подобных явлений, имеющих различные названия.

Внутреннее сходство всех этих случаев выражается приставкой «о-» или «за-» (Ver-) в их названиях. Почти все они весьма несущественны, в большинстве своем скоропреходящи и не играют важной роли в жизни человека. Только изредка какой-нибудь из них, например затеривание предметов, приобретает известную практическую значимость. Именно поэтому на них не обращают особого внимания, вызывают они лишь слабые эмоции и т. д.

Именно к этим явлениям я и хочу привлечь теперь ваше внимание. Но вы недовольно возразите мне: «В мире, как и в душевной жизни, более частной его области, есть столько великих тайн, в области психических расстройств так много удивительного, которое нуждается в объяснении и заслуживает его, что, право, жаль тратить время на такие мелочи. Если бы вы могли объяснить нам, каким образом человек с хорошим зрением и слухом среди бела дня может увидеть и услышать то, чего нет, а другой вдруг считает, что его преследуют именно те, кого он до сих пор больше всех любил, или самым остроумным образом защищает химеры, которые любому ребенку покажутся бессмыслицей, мы еще как-нибудь признали бы психоанализ. Но если он предлагает нам лишь разбираться в том, почему оратор вместо одного слова говорит другое или почему домохозяйка куда-то запрятала свои ключи, да и в других подобных пустяках, то мы сумеем найти лучшее применение своему времени и интересам». Я бы вам ответил: «Терпение, уважаемые дамы и господа! Я считаю, что ваша критика бьет мимо цели. Действительно, психоанализ не может похвастаться тем, что никогда не занимался мелочами. Напротив, материалом для его наблюдений как раз и служат те незаметные явления, которые в других науках отвергаются как недостойные внимания, считаются, так сказать, отбросами мира явлений. Но не подменяете ли вы в вашей критике значимость проблем их внешней яркостью? Разве нет весьма существенных явлений, которые могут при определенных обстоятельствах и в определенное время выдать себя самыми незначительными признаками? Я с легкостью могу привести много примеров таких ситуаций. По каким ничтожным признакам вы, сидящие здесь молодые люди, замечаете, что завоевали благосклонность дамы? Разве для этого вы ждете объяснений в любви, пылких объятий, а не достаточно ли вам едва заметного взгляда, беглого движения, чуть затянувшегося рукопожатия? И если вы, будучи криминалистом, участвуете в расследовании убийства, разве рассчитываете вы в самом деле, что убийца оставил вам на месте преступления свою фотографию с адресом, и не вынуждены ли вы довольствоваться более слабыми и не столь явными следами присутствия личности, которую ищете? Так что не будем недооценивать незначительные признаки, может быть, они наведут нас на след чего-нибудь более важного. А впрочем, я, как и вы, полагаю, что великие проблемы мира и науки должны интересовать нас прежде всего. Но обычно очень мало пользы от того, что кто-то во всеуслышание заявил о намерении сразу же приступить к исследованию той или иной великой проблемы. Часто в таких случаях не знают, с чего начать. В научной работе перспективнее обратиться к изучению того, что тебя окружает и что более доступно для исследования. Если это делать достаточно основательно, непредвзято и терпеливо, то, если посчастливится, даже такая весьма непритязательная работа может открыть путь к изучению великих проблем, поскольку как все связано со всем, так и малое соединяется с великим».

Вот так бы я рассуждал, чтобы пробудить ваш интерес к анализу кажущихся такими ничтожными ошибочных действий здоровых людей. А теперь поговорим с кем-нибудь, кто совсем незнаком с психоанализом, и спросим, как он объясняет происхождение этих явлений.

Прежде всего он, видимо, ответит: «О, это не заслуживает каких-либо объяснений; это просто маленькие случайности». Что же он хочет этим сказать? Выходит, существуют настолько ничтожные события, выпадающие из цепи мировых событий, которые с таким же успехом могут как произойти, так и не произойти? Если кто-то нарушит, таким образом, естественный детерминизм в одном-единственном месте, то рухнет все научное мировоззрение. Тогда можно поставить ему в упрек, что религиозное мировоззрение куда последовательнее, когда настойчиво заверяет, что ни один волос не упадет с головы без божьей воли [букв.: ни один воробей не упадет с крыши без божьей воли]. Думаю, что наш друг не будет делать выводы из своего первого ответа, он внесет поправку и скажет, что если эти явления изучать, то, естественно, найдутся и для них объяснения. Они могут быть вызваны небольшими отклонениями функций, неточностями в психической деятельности при определенных условиях. Человек, который обычно говорит правильно, может оговориться: 1) если ему нездоровится и он устал; 2) если он взволнован; 3) если он слишком занят другими вещами. Эти предположения легко подтвердить. Действительно, оговорки встречаются особенно часто, когда человек устал, если у него болит голова или начинается мигрень. В этих же условиях легко происходит забывание имен собственных. Для некоторых лиц такое забывание имен собственных является признаком приближающейся мигрени. В волнении ткже часто путаешь слова; захватываешь «по ошибке» не те предметы, забываешь о намерениях, да и производишь массу других непредвиденных действий по рассеянности, то есть если внимание сконцентрировано на чем-то другом. Известным примером такой рассеянности может служить профессор из Fliegende Bltter, который забывает зонт и надевает чужую шляпу, потому что думает о проблемах своей будущей книги. По собственному опыту все мы знаем о намерениях и обещаниях, забытых из-за того, что нас слишком захватило какое-то другое переживание.

Это так понятно, что, по-видимому, не может вызвать возражений. Правда, может быть, и не так интересно, как мы ожидали. Посмотрим же на эти ошибочные действия повнимательнее. Условия, которые, по предположению, необходимы для возникновения этих феноменов, различны. Недомогание и нарушение кровообращения являются физиологическими причинами нарушений нормальной деятельности; волнение, усталость, рассеянность – причины другого характера, которые можно назвать психофизиологическими. Теоретически их легко можно объяснить. При усталости, как и при рассеянности и даже при общем волнении, внимание распределяется таким образом, что для соответствующего действия его остается слишком мало. Тогда это действие выполняется неправильно или неточно. Легкое недомогание и изменения притока крови к головному мозгу могут вызвать такой же эффект, то есть повлиять на распределение внимания. Таким образом, во всех случаях дело сводится к результатам расстройства внимания органической или психической этиологии.

Из всего этого для психоанализа как будто не много можно извлечь. У нас может опять возникнуть искушение оставить эту тему. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что не все ошибочные действия можно объяснить данной теорией внимания или, во всяком случае, они объясняются не только ею. Опыт показывает, что ошибочные действия и забывание проявляются и у лиц, которые не устали, не рассеянны и не взволнованы, разве что им припишут это волнение после сделанного ошибочного действия, но сами они его не испытывали. Да и вряд ли можно свести все к простому объяснению, что усиление внимания обеспечивает правильность действия, ослабление же нарушает его выполнение. Существует большое количество действий, чисто автоматических и требующих минимального внимания, которые выполняются при этом абсолютно уверенно. На прогулке часто не думаешь, куда идешь, однако не сбиваешься с пути и приходишь куда хотел. Во всяком случае, обычно бывает так. Хороший пианист не думает о том, какие клавиши ему нажимать. Он, конечно, может ошибиться, но если бы автоматическая игра способствовала увеличению числа ошибок, то именно виртуозы, игра которых совершенно автоматизирована благодаря упражнениям, ошибались бы чаще всех. Мы видим как раз обратное: многие действия совершаются особенно уверенно, если на них не обращать внимания, а ошибочное действие возникает именно то-гда, когда правильности его выполнения придается особое значение и отвлечение внимания никак не предполагается. Можно отнести это на счет «волнения», но непонятно, почему оно не усиливает внимания к тому, что так хочется выполнить. Когда в важной речи или в разговоре из-за оговорки высказываешь противоположное тому, что хотел сказать, вряд ли это можно объяснить психофизиологической теорией или теорией внимания.

В ошибочных действиях есть также много незначительных побочных явлений, которые не поняты и не объяснены до сих пор существующими теориями. Например, когда на время забудется слово, то чувствуешь досаду, хочешь во что бы то ни стало вспомнить его и никак не можешь отделаться от этого желания. Почему же рассердившемуся не удается, как он ни старается, направить внимание на слово, которое, как он утверждает, «вертится на языке», но это слово тут же вспоминается, если его скажет кто-то другой? Или бывают случаи, когда ошибочные действия множатся, переплетаются друг с другом, заменяют друг друга. В первый раз забываешь о свидании, в другой раз с твердым намерением не забыть о нем оказывается, что перепутал час. Хочешь окольным путем вспомнить забытое слово, в результате забываешь второе, которое должно было помочь вспомнить первое. Стараешься припомнить теперь второе – ускользает третье, и т. д. То же самое происходит и с опечатками, которые следует понимать как ошибочные действия наборщика. Говорят, такая устойчивая опечатка пробралась как-то в одну социал-демократическую газету. В сообщении об одном известном торжестве можно было прочесть: «Среди присутствующих был его величество корнпринц». На следующий день появилось опровержение: «Конечно, следует читать кнорпринц». В таких случаях любят говорить о нечистой силе, злом духе наборного ящика и тому подобных вещах, выходящих за рамки психофизиологической теории опечатки.

Я не знаю, известно ли вам, что оговорку можно спровоцировать, так сказать, вызвать внушением. По этому поводу рассказывают анекдот: как-то новичку поручили важную роль на сцене; в «Орлеанской деве» он должен был доложить королю, что коннетабль отсылает свой меч (der Conntable schickt sein Schwert zurck). Игравший главную роль подшутил над робким новичком и во время репетиции несколько раз подсказал ему вместо нужных слов: «Комфортабль отсылает свою лошадь (der Komfortabel schickt sein Pferd zurck)» и добился своего. На представлении несчастный дебютант оговорился, хотя его предупреждали об этом, а может быть, именно потому так и случилось.

Все эти маленькие особенности ошибочных действий нельзя объяснить только теорией отвлечения внимания. Но это еще не значит, что эта теория неправильна. Ей, пожалуй, чего-то не хватает, какого-то дополнительного утверждения, для того, чтобы она полностью нас удовлетворяла. Но некоторые ошибочные действия можно рассмотреть также и с другой стороны.

Начнем с оговорки, она больше всего подходит нам из ошибочных действий, хотя с таким же успехом мы могли бы выбрать описку или очитку. Сразу же следует сказать, что до сих пор мы спрашивали только о том, когда, при каких условиях происходит оговорка, и только на этот вопрос мы и получали ответ. Но можно также заинтересоваться другим и попытаться узнать: почему человек оговорился именно так, а не иначе; следует обратить внимание на то, что происходит при оговорке. Вы понимаете, что, пока мы не ответим на этот вопрос, пока мы не объясним результат оговорки с психологической точки зрения, это явление останется случайностью, хотя физиологическое объяснение ему и можно будет найти. Если мне случится оговориться, я могу это сделать в бесконечно многих вариантах, вместо нужного слова можно сказать тысячу других, нужное слово может получить бесчисленное множество искажений. Существует ли что-то, что заставляет меня из всех возможных оговорок сделать именно такую, или это случайность, произвол, и тогда, может быть, на этот вопрос нельзя ответить ничего разумного?

Два автора, Мерингер и Майер (один – филолог, другой – психиатр), попытались в 1895 г. именно с этой стороны подойти к вопросу об оговорках. Они собрали много примеров и просто описали их. Это, конечно, еще не дает никакого объяснения оговоркам, но позволяет найти путь к нему. Авторы различают следующие искажения, возникающие из-за оговорок: перемещения (Vertauschungen), предвосхищения (Vorklnge), отзвуки (Nachklnge), смешения, или контаминации (Vermengungen, oder Kontaminationen), и замещения, или субституции (Ersetzungen, oder Substitutionen). Я приведу вам примеры, предложенные авторами для этих основных групп. Случай перемещения: Die Milo von Venus вместо die Venus von Milo [перемещение в последовательности слов – Милос из Венеры вместо Венеры из Милоса]; предвосхищение: Es war mir auf der Schwest… auf der Brust so schwer [Мне было на душе (досл.: в груди) так тяжело, но вначале вместо слова «Brust» – грудь – была сделана оговорка «Schwest», в которой отразилось предвосхищаемое слово «schwer» – тяжело]. Примером отзвука может служить неудачный тост: Ich fordere Sie auf, auf das Wohl unseres Chefs aufzustoen [Предлагаю вам выпить (досл.: чокнуться) за здоровье нашего шефа; о вместо anstoen – чокнуться – сказано: aufstoen – отрыгнуть]. Эти три вида оговорок довольно редки. Чаще встречаются оговорки из-за стяжения или смешения, например, когда молодой человек заговаривает с дамой: Wenn Sie gestatten mein Frulein, mchte ich Sie gerne begleit-digen [Если вы разрешите, барышня, я вас провожу; но в слово «begleiten» – проводить – вставлены еще три буквы «dig»]. В слове begleit-digen кроется, кроме слова begleiten [проводить], очевидно, еще слово beleidigen [оскорбить]. (Молодой человек, видимо, не имел большого успеха у дамы.) На замещение авторы приводят пример: Ich gebe die Prparate in den Briefkasten anstatt Brtkasten [Я ставлю препараты в почтовый ящик вместо термостата].

Объяснение, которое оба автора пытаются вывести из своего собрания примеров, совершенно недостаточно. Они считают, что звуки и слоги в слове имеют различную значимость и иннервация более значимого элемента влияет на иннервацию менее значимого. При этом авторы ссылаются на редкие случаи предвосхищения и отзвука; в случаях же оговорок другого типа эти звуковые предпочтения, если они вообще существуют, не играют никакой роли. Чаще всего при оговорке употребляют похожее по звучанию слово, этим сходством и объясняют оговорку. Например, в своей вступительной речи профессор заявляет: Ich bin nicht geneigt (geeignet), die Verdienste meines sehr geschtzten Vorgngers zu wrdigen [Я не склонен (вместо не способен) оценить заслуги своего уважаемого предшественника]. Или другой профессор: Beim weiblichen Genitale hat man trotz vieler Versuchungen… Pardon: Versuche [В женских гениталиях, несмотря на много искушений… Простите, попыток.].

Но самой обычной и в то же время самой поразительной оговоркой является та, когда произносится как раз противоположное тому, что собирался сказать. При этом соотношение звуков и влияние сходства, конечно, не имеют значения, а замену можно объяснить тем, что противоположности имеют понятийное родство и в психологической ассоциации особенно сближаются. Можно привести исторические примеры такого рода: президент нашей палаты депутатов открыл как-то заседание следующими словами: «Господа, я признаю число присутствующих достаточным и объявляю заседание закрытым». Так же предательски, как соотношение противоположностей, могут подвести другие привычные ассоциации, которые иногда возникают совсем некстати. Так, например, рассказывают, что на торжественном бракосочетании детей Г. Гельмгольца и знаменитого изобретателя и крупного промышленника В. Сименса известный физиолог Дюбуа-Реймон произнес приветственную речь. Он закончил свой вполне блестящий тост словами: «Итак, да здравствует новая фирма Сименс и Галске». Это было, естественно, название старой фирмы. Сочетание этих двух имен так же обычно для жителя Берлина, как «Ридель и Бойтель» для жителя Вены.

Таким образом, мы должны к соотношению звуков и сходству слов прибавить влияние словесных ассоциаций. Но и этого еще недостаточно. В целом ряде случаев оговорку едва ли можно объяснить без учета того, что было сказано в предшествующем предложении или же что предполагалось сказать. Итак, можно считать, что это опять случай отзвука, как по Мерингеру, но только более отдаленно связанный по смыслу. Должен признаться, что после всех этих объяснений может сложиться впечатление, что мы теперь еще более далеки от понимания оговорок, чем когда-либо!

Но надеюсь, что не ошибусь, высказав предположение, что во время проведенного исследования у всех у нас возникло иное впечатление от примеров оговорок, которое стоило бы проанализировать. Мы исследовали условия, при которых оговорки вообще возникают, определили, что влияет на особенности искажений при оговорках, но совсем не рассмотрели эффекта оговорки самого по себе, безотносительно к ее возникновению. Если мы решимся на это, то необходима известная смелость, чтобы сказать: да, в некоторых случаях оговорка имеет смысл (Sinn). Что значит «имеет смысл»? Это значит, что оговорку, возможно, следует считать полноценным психическим актом, имеющим свою цель, определенную форму выражения и значение. До сих пор мы все время говорили об ошибочных действиях, а теперь оказывается, что иногда ошибочное действие является совершенно правильным, только оно возникло вместо другого ожидаемого или предполагаемого действия.

Этот действительный смысл ошибочного действия в отдельных случаях совершенно очевиден и несомненен. Если председатель палаты депутатов в первых же своих словах закрывает заседание вместо того, чтобы его открыть, то, зная обстоятельства, в которых произошла оговорка, мы склонны считать это ошибочное действие не лишенным смысла. Он не ожидает от заседания ничего хорошего и рад был бы сразу его закрыть. Показать этот смысл, то есть истолковать эту оговорку, не составляет никакого труда. Или если одна дама с кажущимся одобрением говорит другой: Diesen reizenden neuen Hut haben Sie sich wohl selbst aufgepatz? [Эту прелестную новую шляпу вы, вероятно, сами обделали? – вместо aufgeputzt – отделали], то никакая научность в мире не помешает нам услышать в этой оговорке выражение: Dieser Hut ist eine Patzerei [Эта шляпа безнадежно испорчена]. Или если известная своей энергичностью дама рассказывает: «Мой муж спросил доктора, какой диеты ему придерживаться, на это доктор ответил – ему не нужна никакая диета, он может есть и пить все, что я хочу», то ведь за этой оговоркой стоит ясно выраженная последовательная программа поведения.

Уважаемые дамы и господа, если выяснилось, что не только некоторые оговорки и ошибочные действия имеют смысл, но и их значительное большинство, то, несомненно, этот смысл ошибочных действий, о котором до сих пор никто не говорил, и станет для нас наиболее интересным, а все остальные точки зрения по праву отойдут на задний план. Мы можем оставить физиологические и психофизиологические процессы и посвятить себя чисто психологическим исследованиям о смысле, то есть значении и намерениях ошибочных действий. И в связи с этим мы не упустим возможности привлечь более широкий материал для проверки этих предположений.

Но прежде чем мы выполним это намерение, я просил бы вас последовать по другому пути. Часто случается, что поэт пользуется оговоркой или другим ошибочным действием как выразительным средством. Этот факт сам по себе должен нам доказать, что он считает ошибочное действие, например оговорку, чем-то осмысленным, потому что ведь он делает ее намеренно. Конечно, это происходит не так, что свою случайно сделанную описку поэт оставляет затем своему персонажу в качестве оговорки. Он хочет нам что-то объяснить оговоркой, и мы должны поразмыслить, что это может означать: хочет ли он намекнуть, будто известное лицо рассеянно или устало или его ждет приступ мигрени. Конечно, не следует преувеличивать того, что поэт всегда употребляет оговорку как имеющую определенный смысл. В действительности она могла быть бессмысленной психической случайностью и только в крайне редких случаях иметь смысл, но поэт вправе придать ей смысл, чтобы использовать его для своих целей. И поэтому нас не удивило бы, если бы от поэта мы узнали об оговорке больше, чем от филолога и психиатра.

Пример оговорки мы находим в «Валленштейне» (Пикколомини, 1-й акт, 5-е явление). Макс Пикколомини в предыдущей сцене страстно выступает на стороне герцога и мечтает о благах мира, раскрывшихся перед ним, когда он сопровождал дочь Валленштейна в лагерь. Его отец и посланник двора Квестенберг в полном недоумении. А дальше в 5-м явлении происходит следующее:

  • Квестенберг
  • Вот до чего дошло!
  • (Настойчиво и нетерпеливо.)
  • А мы ему в подобном ослепленье
  • Позволили уйти, мой друг,
  • И не зовем его тотчас обратно —
  • Открыть ему глаза?
  • Октавио
  • (опомнившись после глубокого раздумья.)
  • Мне самому
  • Открыл глаза он шире, чем хотелось.
  • Квестенберг
  • Что с вами, друг?/li>
  • Октавио
  • Проклятая поездка!
  • Квестенберг
  • Как? Что такое?
  • Октавио
  • Поскорей! Мне надо
  • Взглянуть на этот злополучный след
  • И самому увидеть все. Пойдемте.
  • (Хочет его увести.)
  • Квестенберг
  • Зачем? Куда вы?
  • Октавио
  • (все еще торопит его.)
  • К ней!
  • Квестенберг
  • К кому?
  • Октавио
  • (спохватываясь.)
  • Да к герцогу! Пойдем![3]

Октавио хотел сказать «к нему», герцогу, но оговорился и выдал словами «к ней» причину, почему молодой герой мечтает о мире.

О. Ранк (1910а) указал на еще более поразительный пример у Шекспира в «Венецианском купце», в знаменитой сцене выбора счастливым возлюбленным одного из трех ларцов; я, пожалуй, лучше процитирую самого Ранка.

«Чрезвычайно тонко художественно мотивированная и технически блестяще использованная оговорка, которую приводит Фрейд из “Валленштайна”, доказывает, что поэты хорошо знают механизм и смысл ошибочных действий и предполагают их понимание и у слушателя. В “Венецианском купце” Шекспира (3-й акт, 2-я сцена) мы находим тому еще один пример. Порция, которая по воле своего отца может выйти замуж только за того, кто вытянет счастливый жребий, лишь благодаря счастливой случайности избавляется от немилых ей женихов. Но когда она находит наконец Бассанио, достойного претендента, который ей нравится, она боится, как бы и он не вытянул несчастливый жребий. Ей хочется ему сказать, что и в этом случае он может быть уверен в ее любви, но она связана данной отцу клятвой. В этой внутренней двойственности она говорит желанному жениху:

  • Помедлите, день-два хоть подождите
  • Вы рисковать; ведь если ошибетесь —
  • Я потеряю вас; так потерпите.
  • Мне что-то говорит (хоть не любовь),
  • Что не хочу терять вас; вам же ясно,
  • Что ненависть не даст подобной мысли.
  • Но, если вам не все еще понятно
  • (Хоть девушке пристойней мысль, чем слово), —
  • Я б месяц-два хотела задержать вас,
  • Пока рискнете. Я б вас научила,
  • Как выбрать. Но тогда нарушу клятву.
  • Нет, ни за что. Итак, возможен промах.
  • Тогда жалеть я буду, что греха
  • Не совершила! О, проклятье взорам,
  • Меня околдовавшим, разделившим!
  • Две половины у меня: одна
  • Вся вам принадлежит; другая – вам.
  • Мне – я сказать хотела; значит, вам же, —
  • Так ваше все!..[4]

Поэт с удивительным психологическим проникновением заставляет Порцию в оговорке сказать то, на что она хотела только намекнуть, так как она должна была скрывать, что до исхода выбора она вся его и его любит, и этим искусным приемом поэт выводит любящего, так же как и сочувствующего ему зрителя, из состояния мучительной неизвестности, успокаивая насчет исхода выбора».

Обратите внимание на то, как ловко Порция выходит из создавшегося вследствие ее оговорки противоречия, подтверждая в конце концов правильность оговорки:

  • Мне – я сказать хотела; значит, вам же, —
  • Так ваше все!..

Так мыслитель, далекий от медицины, иногда может раскрыть смысл ошибочного действия одним своим замечанием, избавив нас от выслушивания разъяснений. Вы все, конечно, знаете остроумного сатирика Лихтенберга (1742–1799), о котором Гёте сказал: «Там, где у него шутка, может скрываться проблема. Но ведь благодаря шутке иногда решается проблема». В своих остроумных сатирических заметках (1853) Лихтенберг пишет: «Он всегда читал Agamemnon [Агамемнон] вместо angenommen [принято], настолько он зачитывался Гомером». Вот настоящая теория очитки.

В следующий раз мы обсудим, насколько мы можем согласиться с точкой зрения поэтов на ошибочные действия.

Третья лекция. Ошибочные действия (продолжение)

Уважаемые дамы и господа! В прошлый раз нам пришла в голову мысль рассматривать ошибочное действие само по себе, безотносительно к нарушенному им действию, которое предполагали совершить; у нас сложилось впечатление, будто в отдельных случаях оно выдает свой собственный смысл, и если бы это подтвердилось еще в большем числе случаев, то этот смысл был бы для нас интереснее, чем исследование условий, при которых возникает ошибочное действие.

Договоримся еще раз о том, что мы понимаем под «смыслом» (Sinn) какого-то психического процесса не что иное, как намерение, которому он служит, и его место в ряду других психических проявлений. В большинстве наших исследований слово «смысл» мы можем заменить словом «намерение» (Absicht), «тенденция» (Tendenz). Однако не является ли самообманом или поэтической вольностью с нашей стороны, что мы усматриваем в ошибочном действии намерение?

Будем же по-прежнему заниматься оговорками и рассмотрим большее количество наблюдений. Мы увидим, что в целом ряде случаев намерение, смысл оговорки совершенно очевиден. Это прежде всего те случаи, когда говорится противоположное тому, что намеревались сказать. Президент в речи на открытии заседания говорит: «Объявляю заседание закрытым». Смысл и намерение его ошибки в том, что он хочет закрыть заседание. Так и хочется процитировать: «Да ведь он сам об этом говорит»; остается только поймать его на слове. Не возражайте мне, что это невозможно, ведь председатель, как мы знаем, хотел не закрыть, а открыть заседание, и он сам подтвердит это, а его мнение является для нас высшей инстанцией. При этом вы забываете, что мы условились рассматривать ошибочное действие само по себе; о его отношении к намерению, которое из-за него нарушается, мы будем говорить позже. Иначе вы допустите логическую ошибку и просто устраните проблему, то, что в английском языке называется begging the question.[5]

В других случаях, когда при оговорке прямо не высказывается противоположное утверждение, в ней все же выражается противоположный смысл. «Я не склонен (вместо не способен) оценить заслуги своего уважаемого предшественника». «Geneigt» (склонен) не является противоположным «geeignet» (способен), однако это явное признание противоречит ситуации, о которой говорит оратор.

Встречаются случаи, когда оговорка просто прибавляет к смыслу намерения какой-то второй смысл. Тогда предложение звучит так, как будто оно представляет собой стяжение, сокращение, сгущение нескольких предложений. Таково заявление энергичной дамы: «Он (муж) может есть и пить все, что я захочу». Ведь она тем самым как бы говорит: он может есть и пить, что он хочет, но разве он смеет хотеть? Вместо него я хочу. Оговорки часто производят впечатление таких сокращений. Например, профессор анатомии после лекции о носовой полости спрашивает, все ли было понятно слушателям, и, получив утвердительный ответ, продолжает: «Сомневаюсь, потому что даже в городе с миллионным населением людей, понимающих анатомию носовой полости, можно сосчитать по одному пальцу, простите, по пальцам одной руки». Это сокращение имеет свой смысл: есть только один человек, который это понимает.

Данной группе случаев, в которых ошибочные действия сами указывают на свой смысл, противостоят другие, в которых оговорки не имеют явного смысла и как бы противоречат нашим предположениям. Если кто-то при оговорке коверкает имя собственное или произносит неупотребительный набор звуков, то уже из-за таких часто встречающихся случаев вопрос об осмысленности ошибочных действий как будто может быть решен отрицательно. И лишь при ближайшем рассмотрении этих примеров обнаруживается, что в этих случаях тоже возможно понимание искажений, а разница между этими неясными и вышеописанными очевидными случаями не так уж велика.

Одного господина спросили о состоянии здоровья его лошади, он ответил: Ja, das draut… Das dauert vielleicht noch einen Monat [Да, это продлится, вероятно, еще месяц; но вместо слова «продлится» – dauert – вначале было сказано странное «draut»]. На вопрос, что он этим хотел сказать, он, подумав, ответил: Das ist eine traurige Geschichte [Это печальная история]. Из столкновения слов «dauert» [дауерт] и «traurige» [трауриге] получилось «драут» (Meringer, Mayer, 1895).

Другой рассказывает о происшествиях, которые он осуждает, и продолжает: Dann aber sind die Tatsachen zum Vorschwein [форшвайн] gekommen. [И тогда обнаружились факты; но в слово Vorschein – элемент выражения «обнаружились» – вставлена лишняя буква w]. На расспросы рассказчик ответил, что он считает эти факты свинством – Schweinerei. Два слова – Vorschein [форшайн] и Schweinerei [швайнерай] – вместе образовали странное «форшвайн» (Мерингер, Майер). Вспомним случай, когда молодой человек хотел begleitdigen даму. Мы имели смелость разделить эту словесную конструкцию на begleiten [проводить] и beleidigen [оскорбить] и были уверены в таком толковании, не требуя тому подтверждения. Из данных примеров вам понятно, что и такие неясные случаи оговорок можно объяснить столкновением, интерференцией двух различных намерений. Разница состоит в том, что в первом случае одно намерение полностью замещается (субституируется) другим, и тогда возникают оговорки с противоположным смыслом; в другом случае намерение только искажается или модифицируется, так что образуются комбинации, которые кажутся более или менее осмысленными.

Теперь мы, кажется, объяснили значительное число оговорок. Если мы будем твердо придерживаться нашего подхода, то сможем понять и другие бывшие до сих пор загадочными оговорки. Например, вряд ли можно предположить, что при искажении имен всегда имеет место конкуренция между двумя похожими, но разными именами. Нетрудно, впрочем, угадать и другую тенденцию. Ведь искажение имени часто происходит не только в оговорках; имя пытаются произнести неблагозвучно и внести в него что-то унизительное – это является своего рода оскорблением, которого культурный человек, хотя и не всегда охотно, старается избегать. Он еще часто позволяет это себе в качестве «шутки», правда, невысокого свойства. В качестве примера приведу отвратительное искажение имени президента Французской республики Пуанкаре, которое в настоящее время переделали в «Швайнкаре». Нетрудно предположить, что и при оговорке может проявиться намерение оскорбить, как и при искажении имени. Подобные объяснения, подтверждающие наши представления, напрашиваются и в случае оговорок с комическим и абсурдным эффектом. «Я прошу вас отрыгнуть (вместо чокнуться) за здоровье нашего шефа». Праздничный настрой неожиданно нарушается словом, вызывающим неприятное представление, и по примеру бранных и насмешливых речей нетрудно предположить, что именно таким образом выразилось намерение, противоречащее преувеличенному почтению, что хотели сказать примерно следующее: «Не верьте этому, все это несерьезно, плевать мне на этого малого и т. п.». То же самое относится к тем оговоркам, в которых безобидные слова превращаются в неприличные, как, например, apopos [по заду] вместо apropos [кстати] или Eischeiweibchen [~гнусная бабенка] вместо Eiweischeibchen [белковая пластинка] (Мерингер, Майер). Мы знаем многих людей, которые ради удовольствия намеренно искажают безобидные слова, превращая их в неприличные; это считается остроумным, и в действительности часто приходится спрашивать человека, от которого слышишь подобное, пошутил ли он намеренно или оговорился.

Ну вот мы без особого труда и решили загадку ошибочных действий! Они не являются случайностями, а представляют собой серьезные психические акты, имеющие свой смысл, они возникают благодаря взаимодействию, а лучше сказать, противодействию двух различных намерений. А теперь могу себе представить, какой град вопросов и сомнений вы готовы на меня обрушить, и я должен ответить на них и разрешить ваши сомнения, прежде чем мы порадуемся первому результату нашей работы. Я, конечно, не хочу подталкивать вас к поспешным выводам. Давайте же подвергнем беспристрастному анализу все по порядку, одно за другим.

О чем вы хотели бы меня спросить? Считаю ли я, что это объясняет все случаи оговорок или только определенное их число? Можно ли такое объяснение перенести и на многие другие виды ошибочных действий: на очитки, описки, забывание, захватывание вещей «по ошибке» (Vergreifen),[6] их затеривание и т. д.? Имеют ли какое-то значение для психической природы ошибочных действий факторы усталости, возбуждения, рассеянности, нарушения внимания? Можно, далее, заметить, что из двух конкурирующих намерений одно всегда проявляется в ошибочном действии, другое же не всегда очевидно. Что же необходимо сделать, чтобы узнать это скрытое намерение, и, если предположить, что мы догадались о нем, какие есть доказательства, что наша догадка не только вероятна, но единственно верна? Может быть, у вас есть еще вопросы? Если нет, то я продолжу. Напомню вам, что сами по себе ошибочные действия интересуют нас лишь постольку, поскольку они дают ценный материал, который изучается психоанализом. Отсюда возникает вопрос: что это за намерения или тенденции, которые мешают проявиться другим, и каковы взаимоотношения между ними? Мы продолжим нашу работу только после решения этой проблемы.

Итак, подходит ли наше объяснение для всех случаев оговорок? Я очень склонен этому верить и именно потому, что, когда разбираешь каждый случай оговорки, такое объяснение находится. Но это еще не доказывает, что нет оговорок другого характера. Пусть будет так; для нашей теории это безразлично, так как выводы, которые мы хотим сделать для введения в психоанализ, останутся в силе даже в том случае, если бы нашему объяснению поддавалось лишь небольшое количество оговорок, что, впрочем, не так. На следующий вопрос – можно ли полученные данные об оговорках распространить на другие виды ошибочных действий? – я хотел бы заранее ответить положительно. Вы сами убедитесь в этом, когда мы перейдем к рассмотрению примеров описок, захватывания «по ошибке» предметов и т. д. Но по методическим соображениям я предлагаю отложить эту работу, пока мы основательнее не разберемся с оговорками.

Вопрос о том, имеют ли для нас значение выдвигаемые другими авторами на первый план факторы нарушения кровообращения, утомления, возбуждения, рассеянности и теория расстройства внимания, заслуживает более внимательного рассмотрения, если мы признаем описанный выше психический механизм оговорки. Заметьте, мы не оспариваем этих моментов. Психоанализ вообще редко оспаривает то, что утверждают другие; как правило, он добавляет что-то новое, правда, часто получается так, что это ранее не замеченное и вновь добавленное и является как раз существенным. Нами безоговорочно признается влияние на возникновения оговорки физиологических условий легкого нездоровья, нарушений кровообращения, состояния истощения, об этом свидетельствует наш повседневный личный опыт. Но как мало этим объясняется! Прежде всего, это не обязательные условия для ошибочного действия. Оговорка возможна при абсолютном здоровье и в нормальном состоянии. Эти соматические условия могут только облегчить и ускорить проявление своеобразного психического механизма оговорки. Для объяснения этого отношения я приводил когда-то сравнение, которое сейчас повторю за неимением лучшего. Предположим, что я иду темной ночью по безлюдному месту, на меня нападает грабитель, отнимает часы и кошелек. Так как я не разглядел лица грабителя, то в ближайшем полицейском участке я заявляю: «Безлюдное место и темнота только что отняли у меня ценные вещи». На что полицейский комиссар мне может сказать: «Вы напрасно придерживаетесь чисто механистической точки зрения. Представим себе дело лучше так: под защитой темноты в безлюдном месте неизвестный грабитель отнял у вас ценные вещи. Самым важным в вашем случае является, как мне кажется, то,чтобы мы нашли грабителя. Тогда, может быть, мы сможем забрать у него похищенное».

Такие психофизиологические условия, как возбуждение, рассеянность, нарушение внимания, дают очень мало для объяснения ошибочных действий. Это только фразы, ширмы, за которые мы не должны бояться заглянуть. Лучше спросим, чем вызвано это волнение, особое отвлечение внимания. Влияние созвучий, сходств слов и употребительных словесных ассоциаций тоже следует признать важным. Они тоже облегчают появление оговорки, указывая ей пути, по которым она может пойти. Но если передо мной лежит какой-то путь, предрешено ли, что я пойду именно по нему? Необходим еще какой-то мотив, чтобы я решился на него, и, кроме того, сила, которая бы меня продвигала по этому пути. Таким образом, как соотношение звуков и слов, так и соматические условия только способствуют появлению оговорки и не могут ее объяснить. Подумайте, однако, о том огромном числе случаев, когда речь не нарушается из-за схожести звучания употребленного слова с другим, из-за противоположности их значений или употребительности словесных ассоциаций. Мы могли бы согласиться с философом Вундтом в том, что оговорка появляется, когда вследствие физического истощения ассоциативные наклонности начинают преобладать над другими побуждениями в речи. С этим можно было бы легко согласиться, если бы это не противоречило фактам возникновения оговорки в случаях, когда отсутствуют либо физические, либо ассоциативные условия для ее появления.

Но особенно интересным кажется мне ваш следующий вопрос: каким образом можно убедиться в существовании двух соперничающих намерений? Вы и не подозреваете, к каким серьезным выводам ведет нас этот вопрос. Не правда ли, одно из двух намерений, а именно нарушенное (gestrte), обычно не вызывает сомнений: человек, совершивший ошибочное действие, знает о нем и признает его. Сомнения и размышления вызывает второе, нарушающее (strende) намерение. Мы уже слышали, а вы, конечно, не забыли, что в ряде случаев это намерение тоже достаточно ясно выражено. Оно обнаруживается в эффекте оговорки, если только взять на себя смелость считать этот эффект доказательством. Президент, который допускает оговорку с обратным смыслом, конечно, хочет открыть заседание, но не менее ясно, что он хочет его и закрыть. Это настолько очевидно, что тут и толковать нечего. А как догадаться о нарушающем намерении по искажению в тех случаях, когда нарушающее намерение только искажает первоначальное, не выражая себя полностью?

В первом ряде случаев это точно так же просто и делается таким же образом, как и при определении нарушенного намерения. О нем сообщает сам допустивший оговорку, он сразу может восстановить то, что намеревался сказать первоначально: «Das draut, nein, das dauert vielleicht noch einen Monat» [Это драут, нет, это продлится, вероятно, еще месяц]. Искажающее намерение он тут же выразил, когда его спросили, что он хотел сказать словом «драут»: «Das ist eine traurige Geschichte» [Это печальная история]. Во втором случае, при оговорке «Vorschwein», он сразу же подтверждает, что хотел сначала сказать: «Das ist Schweinerei» [Это свинство], но сдержался и выразился по-другому. Искажающее намерение здесь так же легко установить, как и искаженное. Я намеренно остановился здесь на таких примерах, которые приводил и толковал не я или кто-нибудь из моих последователей. Однако в обоих этих примерах для решения проблемы нужен был один небольшой прием. Надо было спросить говорившего, почему он сделал именно такую оговорку и что он может о ней сказать. В противном случае, не желая ее объяснять, он прошел бы мимо нее. На поставленный же вопрос он дал первое пришедшее ему в голову объяснение. А теперь вы видите, что этот прием и его результат и есть психоанализ и образец любого психоаналитического исследования, которым мы займемся впоследствии.

Не слишком ли я недоверчив, полагая, что в тот самый момент, когда у вас только складывается представление о психоанализе, против него же поднимается и протест? Не возникает ли у вас желания возразить мне, что сведения, полученные от человека, допустившего оговорку, не вполне доказательны? Отвечая на вопросы, он, конечно, старался, полагаете вы, объяснить свою оговорку, вот и сказал первое, что пришло ему в голову и показалось хоть сколь-нибудь пригодным для объяснения. Но это еще не доказательство того, что оговорка возникла именно таким образом. Конечно, могло быть и так, но с таким же успехом и иначе. Ему в голову могло прийти и другое объяснение, такое же подходящее, а может быть, даже лучшее.

Удивительно, как мало у вас, в сущности, уважения к психическому факту! Представьте себе, что кто-то произвел химический анализ вещества и обнаружил в его составе другое, весом в столько-то миллиграммов. Данный вес дает возможность сделать определенные выводы. А теперь представьте, что какому-то химику пришло в голову усомниться в этих выводах, мотивируя это тем, что выделенное вещество могло иметь и другой вес. Каждый считается с фактом, что вес именно такой, а не другой, и уверенно строит на этом дальнейшие выводы. Если же налицо психический факт, когда человеку приходит в голову определенная мысль, вы с этим почему-то не считаетесь и говорите, что ему могла прийти в голову и другая мысль! У вас есть иллюзия личной психической свободы, и вы не хотите от нее отказаться. Мне очень жаль, но в этом я самым серьезным образом расхожусь с вами во мнениях.

Теперь вы не станете больше возражать, но только до тех пор, пока не найдете другого противоречия. Вы продолжите: мы понимаем, что особенность техники психоанализа состоит в том, чтобы заставить человека самого решить свои проблемы. Возьмем другой пример: оратор приглашает собравшихся чокнуться (отрыгнуть) за здоровье шефа. По нашим словам, нарушающее намерение в этом случае – унизить, оно и не дает оратору выразить почтение. Но это всего лишь наше толкование, основанное на наблюдениях за пределами оговорки. Если мы в этом случае будем расспрашивать оговорившегося, он не подтвердит, что намеревался нанести оскорбление, более того, он будет энергично это отрицать. Почему же мы все же не отказываемся от нашего недоказуемого толкования и после такого четкого возражения?

Да, на этот раз вы нашли серьезный аргумент. Я представляю себе незнакомого оратора, возможно, ассистента того шефа, а возможно, уже приват-доцента, молодого человека с блестящим будущим. Я настойчиво стану его выспрашивать, не чувствовал ли он при чествовании шефа противоположного намерения? Но вот я и попался. Терпение его истощается, и он вдруг набрасывается на меня: «Кончайте вы свои расспросы, иначе я не поручусь за себя. Своими подозрениями вы портите мне всю карьеру. Я просто оговорился, сказал aufstoen вместо anstoen, потому что в этом предложении уже два раза употребил „auf“». У Мерингера такая оговорка называется отзвуком, и нечего тут толковать вкривь и вкось. Вы меня поняли? Хватит». Гм, какая удивительная реакция; весьма энергичное отрицание. С молодым человеком ничего не поделаешь, но я про себя думаю, что его выдает сильная личная заинтересованность в том, чтобы его ошибочному действию не придавали смысла. Может быть, и вам покажется, что неправильно с его стороны вести себя так грубо во время чисто теоретического обследования, но, в конце концов, подумаете вы, он сам должен знать, что он хотел сказать, а чего нет. Должен ли? Пожалуй, это еще вопрос.

Ну, теперь вы точно считаете, что я у вас в руках. Так вот какова ваша техника исследования, я слышу, говорите вы. Если сделавший оговорку говорит о ней то, что вам подходит, то вы оставляете за ним право последней решающей инстанции. «Он ведь сам это сказал!» Если же то, что он говорит, вам не годится, вы тут же заявляете: нечего с ним считаться, ему нельзя верить.

Все это так. Я могу привести вам аналогичный случай, где дело обстоит столь же невероятно. Если обвиняемый признается судье в своем проступке, судья верит его признанию; но если обвиняемый отрицает свою вину, судья не верит ему. Если бы было по-другому, то не было бы правосудия, а вы ведь признаете эту систему, несмотря на имеющиея в ней недостатки.

Да, но разве вы – судья, а сделавший оговорку – подсудимый? Разве оговорка – преступление?

Может быть, и не следует отказываться от этого сравнения. Но посмотрите только, к каким серьезным разногласиям мы пришли, углубившись в такую, казалось бы, невинную проблему, как ошибочные действия. Пока мы еще не в состоянии сгладить все эти противоречия. Я все-таки предлагаю временно сохранить сравнение с судьей и подсудимым. Согласитесь, что смысл ошибочного действия не вызывает сомнения, если анализируемый сам признает его. Зато и я должен согласиться с вами, что нельзя представить прямого доказательства предполагаемого смысла ошибочного действия, если анализируемый отказывается сообщить какие-либо сведения или же он просто отсутствует. В таких случаях так же, как и в судопроизводстве, прибегают к косвенным уликам, которые позволяют сделать более или менее вероятное заключение. На основании косвенных улик суд иногда признает подсудимого виновным. У нас нет такой необходимости, но и нам не следует отказываться от использования таких улик. Было бы ошибкой предполагать, что наука состоит только из строго доказанных положений, да и неправильно от нее этого требовать. Такие требования к науке может предъявлять только тот, кто ищет авторитетов и ощущает потребность заменить свой религиозный катехизис на другой, хотя бы и научный. Наука насчитывает в своем катехизисе мало аподиктических положений, в ней больше утверждений, имеющих определенную степень вероятности. Признаком научного мышления как раз и является способность довольствоваться лишь приближением к истине и продолжать творческую работу, несмотря на отсутствие окончательных подтверждений.

На что же нам опереться в своем толковании, где найти косвенные улики, если показания анализируемого не раскрывают смысла ошибочного действия? В разных местах. Сначала будем исходить из аналогии с явлениями, не связанными с ошибочными действиями, например, когда мы утверждаем, что искажение имен при оговорке имеет тот же унижающий смысл, как и при намеренном коверканий имени. Далее мы будем исходить из психической ситуации, в которой совершается ошибочное действие, из знания характера человека, совершившего ошибочное действие, из тех впечатлений, которые он получил до ошибочного действия, – возможно, что именно на них он и реагировал этим ошибочным действием. Обычно мы толкуем ошибочное действие, исходя из общих соображений, и высказываем сначала только предположение, гипотезу для толкования, а затем, исследуя психическую ситуацию допустившего ошибку, находим ему подтверждение. Иногда приходится ждать событий, как бы предсказанных ошибочным действием, чтобы найти подтверждение нашему предположению.

Если я ограничусь одной только областью оговорок, я едва ли сумею столь же легко найти нужные доказательства, хотя и здесь есть отдельные впечатляющие примеры. Молодой человек, который хотел бы begleitdigen даму, наверняка робкий; даму, муж которой ест и пьет то, что она хочет, я знаю как одну из тех энергичных женщин, которые умеют командовать всем в доме. Или возьмем такой пример: на общем собрании «Конкордии» молодой член этого общества произносит горячую оппозиционную речь, во время которой он обращается к членам правления, называя их «Vorschussmitglieder» [члены ссуды], словом, которое может получиться из слияния слов Vorstand [правление] и Ausschu [комиссия]. Мы предполагаем, что у него возникло нарушающее намерение, которое противоречит его оппозиционным высказываниям и которое могло быть связано со ссудой. Действительно, вскоре мы узнаем, что оратор постоянно нуждался в деньгах и незадолго до того подал прошение о ссуде. Нарушающее намерение действительно могло выразиться в такой мысли: сдержись в своей оппозиции, это ведь люди, которые разрешат тебе выдачу ссуды.

Я смогу привести вам целый ряд таких уличающих доказательств, когда перейду к другим ошибочным действиям.

Если кто-то забывает хорошо известное ему имя и с трудом его запоминает, то можно предположить, что против носителя этого имени он что-то имеет и не хочет о нем думать. Рассмотрим психическую ситуацию, в которой происходит это ошибочное действие. «Господин Y был безнадежно влюблен в даму, которая вскоре выходит замуж за господина X. Хотя господин Y давно знает господина Х и даже имеет с ним деловые связи, он все время забывает его фамилию и всякий раз, когда должен писать ему по делу, справляется о его фамилии у других».[7] Очевидно, господин Y не хочет ничего знать о счастливом сопернике. «И думать о нем не хочу».

Или другой пример: дама справляется у врача о здоровье общей знакомой, называя ее по девичьей фамилии. Ее фамилию по мужу она забыла. Затем она признается, что очень недовольна этим замужеством и не выносит мужа своей подруги.[8]

Мы еще вернемся к забыванию имен и обсудим это с разных сторон, сейчас же нас интересует преимущественно психическая ситуация, в которой происходит забывание.

Забывание намерений в общем можно объяснить потоком противоположных намерений, которые не позволяют выполнить первоначальное намерение. Так думаем не только мы, занимающиеся психоанализом, это общепринятое мнение людей, которые придерживаются его в жизни, но почему-то отрицают в теории. Покровитель, извиняющийся перед просителем за то, что забыл выполнить его просьбу, едва ли будет оправдан в его глазах. Проситель сразу же подумает: ему ведь совершенно все равно; хотя он обещал, он ничего не сделал. И в жизни забывание тоже считается в известном отношении предосудительным, различий между житейской и психоаналитической точкой зрения на эти ошибочные действия, по-видимому, нет. Представьте себе хозяйку, которая встречает гостя словами: «Как, вы пришли сегодня? А я и забыла, что пригласила вас на сегодня». Или молодого человека, который признался бы возлюбленной, что он забыл о назначенном свидании. Конечно, он в этом не признается, а скорее придумает самые невероятные обстоятельства, которые не позволили ему прийти на свидание и даже не дали возможности предупредить об этом. На военной службе, как все знают и считают справедливым, забывчивость не является оправданием и не освобождает от наказания. Здесь почему-то все согласны, что определенное ошибочное действие имеет смысл, причем все знают какой. Почему же нельзя быть до конца последовательным и не признать, что и к другим ошибочным действиям должно быть такое же отношение? Напрашивается естественный ответ.

Если смысл этого забывания намерений столь очевиден даже для неспециалиста, то вы не будете удивляться тому, что и писатели используют это ошибочное действие в том же смысле. Кто из вас читал или видел пьесу Б. Шоу «Цезарь и Клеопатра», тот помнит, что в последней сцене перед отъездом Цезаря преследует мысль, будто он намеревался что-то сделать, о чем теперь забыл. В конце концов оказывается, что он забыл попрощаться с Клеопатрой. Этой маленькой сценой писатель хочет приписать великому Цезарю преимущество, которым он не обладал и к которому совсем не стремился. Из исторических источников вы можете узнать, что Цезарь заставил Клеопатру последовать за ним в Рим, и она жила там с маленьким Цезарионом, пока Цезарь не был убит, после чего ей пришлось бежать из города.

Случаи забывания намерений в общем настолько ясны, что мало подходят для нашей цели получить косвенные улики для объяснения смысла ошибочного действия из психической ситуации. Поэтому обратимся к особенно многозначным и малопонятным ошибочным действиям – к затериванию и запрятыванию вещей. Вам, конечно, покажется невероятным, что в затеривании, которое мы часто воспринимаем как досадную случайность, участвует какое-то наше намерение. Но можно привести множество наблюдений вроде следующего. Молодой человек потерял дорогой для него карандаш. За день до этого он получил письмо от шурина, которое заканчивалось словами: «У меня нет желания потворствовать твоему легкомыслию и лени».[9] Карандаш был подарком этого шурина. Без такого совпадения мы, конечно, немогли бы утверждать, что в затеривании карандаша участвует намерение избавиться от вещи. Аналогичные случаи очень часты. Затериваются предметы, когда поссоришься с тем, кто их дал и о ком неприятно вспоминать, или когда сами вещи перестают нравиться и ищешь предлог заменить их другими, лучшими. Проявлением такого же намерения по отношению к предмету выступает и то, что его роняют, разбивают, ломают. Можно ли считать случайностью, что как раз накануне своего дня рождения школьник теряет, портит, ломает нужные ему вещи, например ранец или карманные часы?

Тот, кто пережил много неприятного из-за того, что не мог найти вещь, которую сам же куда-то заложил, вряд ли поверит, что он сделал это намеренно. И все-таки нередки случаи, когда обстоятельства, сопровождающие запрятывание, свидетельствуют о намерении избавиться от предмета на короткое или долгое время. Вот лучший пример такого рода.

Молодой человек рассказывает мне: «Несколько лет тому назад у меня были семейные неурядицы, я считал свою жену слишком холодной, и, хотя я признавал ее прекрасные качества, мы жили без нежных чувств друг к другу. Однажды она подарила мне книгу, которую купила во время прогулки и которую считала интересной для меня. Я поблагодарил за этот знак внимания, обещал прочесть книгу, спрятал ее и не мог потом найти. Так прошли месяцы, иногда я вспоминал об исчезнувшей книге и напрасно пытался найти ее. Полгода спустя заболела моя любимая мать, которая жила отдельно от нас. Моя жена уехала, чтобы ухаживать за свекровью. Состояние больной было тяжелое, жена показала себя с самой лучшей стороны. Однажды вечером, охваченный благодарными чувствами к жене, я вернулся домой, открыл без определенного намерения, но как бы с сомнамбулической уверенностью определенный ящик письменного стола и сверху нашел давно исчезнувшую запрятанную книгу». Исчезла причина, и пропажа нашлась.

Уважаемые дамы и господа! Я мог бы продолжить этот ряд примеров. Но я не буду этого делать. В моей книге «Психопатология обыденной жизни» (впервые вышла в 1901 г.) вы найдете богатый материал для изучения ошибочных действий.[10] Все эти примеры свидетельствуют об одном, а именно о том, что ошибочные действия имеют свой смысл, и показывают, как этот смысл можно узнать или подтвердить по сопутствующим обстоятельствам. Сегодня я буду краток, поскольку мы должны при изучении этих явлений получить необходимые сведения для подготовки к психоанализу. Я намерен остановиться только на двух группах ошибочных действий, повторяющихся и комбинированных, и на подтверждении нашего толкования последующими событиями.

Повторяющиеся и комбинированные ошибочные действия являются своего рода вершиной этого вида действий. Если бы нам пришлось доказывать, что ошибочные действия имеют смысл, мы бы именно ими и ограничились, так как их смысл очевиден даже ограниченному уму и самому придирчивому критику. Повторяемость проявлений обнаруживает устойчивость, которую почти никогда нельзя приписать случайности, но можно объяснить преднамеренностью. Наконец, замена отдельных видов ошибочных действий друг другом свидетельствует о том, что самым важным и существенным в ошибочном действии является не форма или средства, которыми оно пользуется, а намерение, которому оно служит и которое должно быть реализовано самыми различными путями. Хочу привести вам пример повторяющегося забывания. Э. Джонс (1911, 483) рассказывает, что однажды по неизвестным причинам в течение нескольких дней он забывал письмо на письменном столе. Наконец решился его отправить, но получил от «Dead letter office» обратно, так как забыл написать адрес. Написав адрес, он принес письмо на почту, но оказалось, что забыл наклеить марку. Тут уж он был вынужден признать, что вообще не хотел отправлять это письмо.

В другом случае захватывание вещей «по ошибке» (Vergreifen) комбинируется с запрятыванием. Одна дама совершает со своим шурином, известным артистом, путешествие в Рим. Ему оказывается самый торжественный прием живущими в Риме немцами, и среди прочего он получает в подарок золотую античную медаль. Дама была задета тем, что шурин не может оценить прекрасную вещь по достоинству. После того как ее сменила сестра и она вернулась домой, распаковывая вещи, она обнаружила, что взяла медаль с собой, сама не зная как. Она тут же написала об этом шурину и заверила его, что на следующий же день отправит нечаянно попавшую к ней медаль в Рим. Но на следующий день медаль была куда-то так запрятана, что ее нельзя было найти и отправить, и тогда дама начала догадываться, что значит ее «рассеянность», – просто ей хотелось оставить медаль у себя.[11]

Я уже приводил вам пример комбинации забывания с ошибкой (Irrtum), когда кто-то сначала забывает о свидании, а потом с твердым намерением не забыть о нем является не к условленному часу, а в другое время. Совершенно аналогичный случай из собственной жизни рассказывал мне мой друг, который занимался не только наукой, но и литературой. «Несколько лет тому назад я согласился вступить в комиссию одного литературного общества, предполагая, что оно поможет мне поставить мою драму. Каждую пятницу я появлялся на заседании, хотя и без особого интереса. Несколько месяцев тому назад я получил уведомление о постановке моей пьесы в театре в Ф., и с тех пор я постоянно забываю о заседаниях этого общества. Когда я прочитал Вашу книгу об этих явлениях, мне стало стыдно моей забывчивости, я упрекал себя, что это подлость – не являться на заседания после того, как люди перестали быть нужны, и решил ни в коем случае не забыть про ближайшую пятницу. Я все время напоминал себе об этом намерении, пока, наконец, не выполнил его и не очутился перед дверью зала заседаний. Но, к моему удивлению, она оказалась закрытой, а заседание завершенным, потому что я ошибся в дне: была уже суббота!»

Весьма соблазнительно собирать подобные наблюдения, но нужно идти дальше. Я хочу показать вам примеры, в которых наше толкование подтверждается в будущем.

Основной характерной особенностью этих случаев является то, что настоящая психическая ситуация нам неизвестна или недоступна нашему анализу. Тогда наше толкование приобретает характер только предположения, которому мы и сами не хотим придавать большого значения. Но позднее происходят события, показывающие, насколько справедливо было наше первоначальное толкование. Как-то раз я был в гостях у новобрачных и слышал, как молодая жена со смехом рассказывала о недавно происшедшем с ней случае: на следующий день после возвращения из свадебного путешествия она пригласила свою незамужнюю сестру, чтобы пойти с ней, как и раньше, за покупками, в то время как муж ушел по своим делам. Вдруг на другой стороне улицы она замечает мужчину и, подталкивая сестру, говорит: «Смотри, вон идет господин Л.». Она забыла, что этот господин уже несколько недель был ее мужем. Мне стало не по себе от такого рассказа, но я не решился сделать должный вывод. Я вспомнил этот маленький эпизод спустя годы, после того как этот брак закончился самым печальным образом.

А. Медер рассказывает об одной даме, которая за день до свадьбы забыла померить свадебное платье и, к ужасу своей модистки, вспомнила об этом только поздно вечером. Он приводит этот пример забывания в связи с тем, что вскоре после этого она развелась со своим мужем. Я знаю одну теперь уже разведенную даму, которая, управляя своим состоянием, часто подписывала документы своей девичьей фамилией за несколько лет до того, как она ее действительно приняла. Я знаю других женщин, потерявших обручальное кольцо во время свадебного путешествия, и знаю также, что их супружеская жизнь придала этой случайности свой смысл. А вот яркий пример с более приятным исходом. Об одном известном немецком химике рассказывают, что его брак не состоялся потому, что он забыл о часе венчания и вместо церкви пошел в лабораторию. Он был так умен, что ограничился этой одной попыткой и умер холостяком в глубокой старости.

Может быть, вам тоже пришло в голову, что в этих примерах ошибочные действия играют роль какого-то знака или предзнаменования древних. И действительно, часть этих знаков была не чем иным, как ошибочным действием, когда, например, кто-то спотыкался или падал. Другая же часть носила характер объективного события, а не субъективного деяния. Но вы не поверите, как трудно иногда в каждом конкретном случае определить, к какой группе его отнести. Деяние так часто умеет маскироваться под пассивное переживание.

Каждый из нас, оглядываясь на долгий жизненный путь, может, вероятно, сказать, что он избежал бы многих разочарований и болезненных потрясений, если бы нашел в себе смелость толковать мелкие ошибочные действия в общении с людьми как предзнаменование и оценивать их как знак еще скрытых намерений. Чаще всего на это не отваживаются: возникает впечатление, что снова становишься суеверным – теперь уже окольным путем, через науку. Но ведь не все предзнаменования сбываются, а из нашей теории вы поймете, что не все они и должны сбываться.

Четвертая лекция. Ошибочные действия (окончание)

Уважаемые дамы и господа! В результате наших прошлых бесед мы пришли к выводу, что ошибочные действия имеют смысл, – это мы и возьмем за основу наших дальнейших исследований. Следует еще раз подчеркнуть, что мы не утверждаем – да и для наших целей нет в этом никакой необходимости, – что любое ошибочное действие имеет смысл, хотя это кажется мне весьма вероятным. Нам достаточно того, что такой смысл обнаруживается относительно часто в различных формах ошибочных действий. В этом отношении различные формы предполагают и различные объяснения: при оговорке, описке и т. д.; могут встречаться случаи чисто физиологического характера, в случаях же забывания имен, намерений, запрятывания предметов и т. д. я едва ли соглашусь с таким объяснением. Затеривание, по всей вероятности, может произойти и нечаянно. Встречающиеся в жизни ошибки (Irrtmer) вообще только отчасти подлежат нашему рассмотрению. Все это следует иметь в виду также и в том случае, когда мы исходим из положения, что ошибочные действия являются психическими актами и возникают вследствие интерференции двух различных намерений.

Таков первый результат психоанализа. О существовании таких интерференций и об их возможных следствиях, описанных выше, психология до сих пор не знала. Мы значительно расширили мир психических явлений и включили в область рассмотрения психологии феномены, которыми она раньше не занималась.

Остановимся теперь кратко на утверждении, что ошибочные действия являются «психическими актами». Является ли оно более содержательным, чем первое наше положение, что они имеют смысл? Я думаю, нет; это второе положение еще более неопределенно и может привести к недоразумениям. Иногда все, что можно наблюдать в душевной жизни, называют психическим феноменом. Важно выяснить, вызвано ли отдельное психическое явление непосредственно физическими, органическими, материальными воздействиями, и тогда оно не относится к области психологии; или оно обусловлено прежде всего другими психическими процессами, за которыми скрывается, в свою очередь, ряд органических причин. Именно в этом последнем смысле мы и понимаем явление, называя его психическим процессом, поэтому целесообразнее выражаться так: явление имеет содержание, смысл. Под смыслом мы понимаем значение, намерение, тенденцию и место в ряду психических связей.

Есть целый ряд других явлений, очень близких к ошибочным действиям, к которым это название, однако, уже не подходит. Мы называем их случайными и симптоматическими действиями [Zufalls– und Symptomhandlungen]. Они тоже носят характер не только немотивированных, незаметных и незначительных, но и излишних действий. От ошибочных действий их отличает отсутствие второго намерения, с которым сталкивалось бы первое и благодаря которому оно бы нарушалось. С другой стороны, эти действия легко переходят в жесты и движения, которые, по нашему мнению, выражают эмоции. К этим случайным действиям относятся все кажущиеся бесцельными, выполняемые как бы играя манипуляции с одеждой, частями тела, предметами, которые мы то берем, то оставляем, а также мелодии, которые мы напеваем про себя. Я убежден, что все эти явления полны смысла и их можно толковать так же, как и ошибочные действия, что они являются некоторым знаком других, более важных душевных процессов и сами относятся к полноценным психическим актам. Но я не собираюсь останавливаться на этой новой области психических явлений, а вернусь к ошибочным действиям, так как они позволяют с большей точностью поставить важные для психоанализа вопросы.

В области ошибочных действий самыми интересными вопросами, которые мы поставили, но пока оставили без ответа, являются следующие: мы сказали, что ошибочные действия возникают в результате наложения друг на друга двух различных намерений, из которых одно можно назвать нарушенным (gestrte), а другое нарушающим (strende). Нарушенные намерения не представляют собой проблему, а вот о другой группе мы хотели бы знать, во-первых, что это за намерения, выступающие как помеха для другой группы, и, во-вторых, каковы их отношения друг к другу.

Разрешите мне опять взять в качестве примера для всех видов ошибочных действий оговорку и ответить сначала на второй вопрос, прежде чем я отвечу на первый.

При оговорке нарушающее намерение может иметь отношение к содержанию нарушенного намерения, тогда оговорка содержит противоречие, поправку или дополнение к нему. В менее же ясных и более интересных случаях нарушающее намерение по содержанию не имеет с нарушенным ничего общего.

Подтверждения отношениям первого рода мы без труда найдем в уже знакомых и им подобных примерах. Почти во всех случаях оговорок нарушающее намерение выражает противоположное содержание по отношению к нарушенному, ошибочное действие представляет собой конфликт между двумя несогласованными стремлениями. Я объявляю заседание открытым, но хотел бы его закрыть – таков смысл оговорки президента. Политическая газета, которую обвиняли в продажности, защищается в статье, которая должна заканчиваться словами: «Наши читатели могут засвидетельствовать, как мы всегда совершенно бескорыстно выступали на благо общества». Но редактор, составлявший эту статью, ошибся и написал «корыстно». Он, видимо, думал: хотя я и должен написать так, но я знаю, что это ложь. Народный представитель, призванный говорить кайзеру беспощадную (rckhaltlos) правду, прислушавшись к внутреннему голосу, который как бы говорит: а не слишком ли ты смел? – делает оговорку – слово rckhaltlos [беспощадный] превращается в rckgratlos [бесхребетный].[12]

В уже известных вам примерах, когда оговорка производит впечатление стяжения и сокращения слов, появляются поправки, дополнения и продолжения высказывания, в которых, наряду с первой, находит свое проявление и вторая тенденция. «Тут обнаружились (zum Vorschein kommen) факты, а лучше уж прямо сказать: свинство (Schweinerei)», – итак, возникает оговорка: es sind Dinge zum Vorschwein gekommen. «Людей, которые это понимают, можно сосчитать по пальцам одной руки», но в действительности есть только один человек, который это понимает, в результате получается: сосчитать по одному пальцу. Или «Мой муж может есть и пить, что он хочет». Но разве я потерплю, чтобы он что-то хотел, вот и выходит: он может есть и пить все, что я хочу.

Во всех этих случаях оговорка либо возникает из содержания нарушенного намерения, либо она связана с этим содержанием.

Другой вид отношения между двумя борющимися намерениями производит весьма странное впечатление. Если нарушающее намерение не имеет ничего общего с содержанием нарушенного, то откуда же оно берется и почему появляется в определенном месте как помеха? Наблюдения, которые только и могут дать на это ответ, показывают, что помеха вызывается тем ходом мыслей, которые незадолго до того занимали человека и проявились теперь таким образом независимо от того, выразились ли они в речи или нет. Эту помеху действительно можно назвать отзвуком, однако не обязательно отзвуком произнесенных слов. Зесь тоже существует ассоциативная связь между нарушающим и нарушенным намерением, но она не скрывается в содержании, а устанавливается искусственно, часто весьма окольными путями.

Приведу простой пример из собственных наблюдений. Однажды я встретился у нас в горах у доломитовых пещер с двумя одетыми по-туристски дамами. Я прошел с ними немного, и мы поговорили о прелестях и трудностях туристского образа жизни. Одна из дам согласилась, что такое времяпрепровождение имеет свои неудобства. «Действительно, – говорит она, – очень неприятно целый день шагать по солнцепеку, когда кофта и рубашка совершенно мокры от пота». В этом предложении она делает маленькую заминку и продолжает: «Когда приходишь nach Hose [домой, но вместо Hause употреблено слово Hose – панталоны] и есть возможность переодеться». Мы эту оговорку не анализировали, но я думаю, вы ее легко поймете. Дама имела намерение продолжить перечисление и сказать: кофту, рубашку и панталоны. Из соображений благопристойности слово «панталоны» не было употреблено, но в следующем предложении, совершенно независимом по содержанию, непроизнесенное слово появляется в виде искажения, сходного по звучанию со словом Hause.

Ну а теперь, наконец, мы можем перейти к вопросу, который все откладывали: что это за намерения, которые таким необычным образом проявляются в качестве помех? Разумеется, они весьма различны, но мы найдем в них и общее. Изучив целый ряд примеров, мы можем выделить три группы. К первой группе относятся случаи, в которых говорящему известно нарушающее намерение, и он чувствовал его перед оговоркой. Так, в оговорке «Vorschwein» говорящий не только не отрицает осуждения определенных фактов, но признается в намерении, от которого он потом отказался, произнести слово «Schweinerei» [свинство]. Вторую группу составляют случаи, когда говорящий тоже признает нарушающее намерение, но не подозревает, что оно стало активным непосредственно перед оговоркой. Он соглашается с нашим толкованием, но в известной степени удивлен им. Примеры такого рода легче найти в других ошибочных действиях, чем в оговорках. К третьей группе относятся случаи, когда сделавший оговорку энергично отвергает наше толкование нарушающего намерения; он не только оспаривает тот факт, что данное намерение побудило его к оговорке, но утверждает, что оно ему совершенно чуждо. Вспомним случай с «aufstoen» (отрыгнуть вместо чокнуться) и тот прямо-таки невежливый отпор, который я получил от оратора, когда хотел истолковать нарушающее намерение. Как вы помните, мы не пришли к единому мнению в понимании этих случаев. Я бы пропустил мимо ушей возражения оратора, произносившего тост, продолжая придерживаться своего толкования, в то время как вы, полагаю, остаетесь под впечатлением его отповеди и подумаете, не лучше ли отказаться от такого толкования ошибочных действий и считать их чисто физиологическими актами, как это было принято до психоанализа. Могу понять, что вас пугает. Мое толкование предполагает, что у говорящего могут проявиться намерения, о которых он сам ничего не знает, но о которых я могу узнать на основании косвенных улик. Вас останавливает новизна и серьезность моего предположения. Понимаю и признаю пока вашу правоту. Но вот что мы можем установить: если вы хотите последовательно придерживаться определенного воззрения на ошибочные действия, правильность которого доказана таким большим количеством примеров, то вам придется согласиться и с этим странным предположением. Если же вы не можете решиться на это, то вам нужно отказаться от всего, что вы уже знаете об ошибочных действиях.

Но остановимся пока на том, что объединяет все три группы, что общего в механизме этих оговорок. К счастью, это не вызывает сомнений. В первых двух группах нарушающее намерение признается самим говорящим; в первом случае к этому прибавляется еще то, что это намерение проявляется непосредственно перед оговоркой. Но в обоих случаях это намерение оттесняется. Говорящий решил не допустить его выражения в речи, и тогда произошла оговорка, то есть оттесненное намерение все-таки проявилось против его воли, изменив выражение допущенного им намерения, смешавшись с ним или даже полностью заменив его. Таков механизм оговорки.

С этой точки зрения мне также нетрудно полностью согласовать процесс оговорок, относящихся к третьей группе, с вышеописанным механизмом. Для этого мне нужно только предположить, что эти три группы отличаются друг от друга разной степенью оттеснения нарушающего намерения. В первой группе это намерение очевидно, оно дает о себе знать говорящему еще до высказывания; только после того, как оно отвергнуто, оно возмещает себя в оговорке. Во второй группе нарушающее намерение оттесняется еще дальше, перед высказыванием говорящий его уже не замечает. Удивительно то, что это никоим образом не мешает ему быть причиной оговорки! Но тем легче нам объяснить происхождение оговорок третьей группы. Я беру на себя смелость предположить, что в ошибочном действии может проявиться еще одна тенденция, которая давно, может быть очень давно, оттеснена, говорящий не замечает ее и как раз поэтому отрицает. Но оставим пока эту последнюю проблему; из других случаев вы должны сделать вывод, что подавление имеющегося намерения что-либо сказать является непременным условием возникновения оговорки.

Теперь мы можем утверждать, что продвинулись еще дальше в понимании ошибочных действий. Мы не только знаем, что они являются психическими актами, в которых можно усмотреть смысл и намерение, что они возникают благодаря наложению друг на друга двух различных намерений, но, кроме того, что одно из этих намерений подвергается оттеснению, его выполнение не допускается, и в результате оно проявляется в нарушении другого намерения. Нужно сначала помешать ему самому, чтобы оно могло стать помехой. Полное объяснение феноменов, называемых ошибочными действиями, этим, конечно, еще не достигается. Сразу же встают другие вопросы, и вообще кажется, что чем дальше мы продвигаемся в понимании ошибочных действий, тем больше поводов для новых вопросов. Мы можем, например, спросить: почему все это не происходит намного проще? Если есть тенденция оттеснить определенное намерение вместо того, чтобы его выполнить, то это оттеснение должно происходить таким образом, чтобы это намерение вообще не получило выражения или же оттеснение могло бы не удасться вовсе и оттесненное намерение выразилось бы полностью. Ошибочные действия, однако, представляют собой компромиссы, они означают полуудачу и полунеудачу для каждого из двух намерений; поставленное под угрозу намерение не может быть ни полностью подавлено, ни всецело проявлено, за исключением отдельных случаев. Мы можем предполагать, что для осуществления таких интерференций или компромиссов необходимы особые условия, но мы не можем даже представить себе их характер. Я также не думаю, что мы могли бы обнаружить эти неизвестные нам отношения при дальнейших более глубоких исследованиях ошибочных действий. Гораздо более необходимым мы считаем изучение других темных областей душевной жизни; и только аналогии с теми явлениями, которые мы найдем в этих исследованиях, позволят нам сделать те предположения, которые необходимы для лучшего понимания ошибочных действий. И еще одно! Есть определенная опасность в работе с малозначительными психическими проявлениями, какими приходится заниматься нам. Существует душевное заболевание, комбинаторная паранойя, при которой [больные] бесконечно долго могут заниматься оценкой таких малозначительных признаков, но я не поручусь, что при этом [они] делают правильные выводы. От такой опасности нас может уберечь только широкая база наблюдений, повторяемость сходных заключений из самых различных областей психической жизни.

На этом мы прервем анализ ошибочных действий. Но я хотел бы предупредить вас об одном: запомните, пожалуйста, метод анализа этих феноменов. На их примере вы можете увидеть, каковы цели наших психологических исследований. Мы хотим не просто описывать и классифицировать явления, а стремимся понять их как проявление борьбы душевных сил, как выражение целенаправленных тенденций, которые работают согасно друг с другом или друг против друга. Мы придерживаемся динамического понимания психических явлений. С нашей точки зрения, воспринимаемые феномены должны уступить место только предполагаемым стремлениям.

Итак, мы будем углубляться в проблему ошибочных действий, но бросим беглый взгляд на эту область во всей ее широте, здесь мы встретим и уже знакомое, и кое-что новое. Мы по-прежнему будем придерживаться уже принятого вначале деления на три группы оговорок, а также описок, очиток, ослышек, забывания с его подвидами в зависимости от забытого объекта (имени собственного, чужих слов, намерений, впечатлений) и захватывания «по ошибке», запрятывания, затеривания вещей. Ошибки-заблуждения (Irrtmer), насколько они попадают в поле нашего внимания, относятся частично к забыванию, частично к действию «по ошибке» (Vergreifen).

Об оговорке мы уже говорили довольно подробно, и все-таки кое-что можно добавить. К оговорке присоединяются менее значительные аффективные явления, которые небезынтересны для нас. Никто не любит оговариваться, часто оговорившийся не слышит собственной оговорки, но никогда не пропустит чужой. Оговорки даже в известном смысле заразительны, довольно трудно обсуждать оговорки и не сделать их самому. Самые незначительные формы оговорок, которые не могут дать никакого особого объяснения стоящих за ними психических процессов, нетрудно разгадать в отношении их мотивации. Если кто-то произносит кратко долгий гласный вследствие чем-то мотивированного нарушения, проявившегося в произношении данного слова, то следующую за ней краткую гласную он произносит долго и делает новую оговорку, компенсируя этим предыдущую. То же самое происходит, когда нечисто и небрежно произносится дифтонг: например, eu или oi как ei; желая исправить ошибку, человек меняет в следующем месте ei на eu или oi. При этом, по-видимому, имеет значение мнение собеседника, который не должен подумать, что говорящему безразлично, как он пользуется родным языком. Второе компенсирующее искажение как раз направлено на то, чтобы обратить внимание слушателя на первую ошибку и показать ему, что говоривший сам ее заметил. Самыми частыми, простыми и малозначительными случаями оговорок являются стяжения и предвосхищения, которые проявляются в несущественных частях речи. В более длинном предложении оговариваются, например, таким образом, что последнее слово предполагаемого высказывания звучит раньше времени. Это производит впечатление определенного нетерпения, желания поскорее закончить предложение и свидетельствует об известном противоборствующем стремлении по отношению к этому предложению или против всей речи вообще. Таким образом, мы приближаемся к пограничным случаям, в которых различия между психоаналитическим и обычным физиологическим пониманием оговорки стираются. Мы предполагаем, что в этих случаях имеется нарушающая речевое намерение тенденция, но она может только намекнуть на свое существование, не выразив собственного намерения. Нарушение, которое она вызывает, является следствием каких-то звуковых или ассоциативных влияний, которые можно понимать как отвлечение внимания от речевого намерения. Но ни это отвлечение внимания, ни ставшие действенными ассоциативные влияния не объясняют сущности процесса. Они только указывают на существование нарушающей речевое намерение тенденции, природу которой, однако, нельзя определить по ее проявлениям, как это удается сделать во всех более ярко выраженных случаях оговорки.

Описка (Verschreiben), к которой я теперь перехожу, настолько аналогична оговорке, что ничего принципиально нового от ее изучения ждать не приходится. Хотя, может быть, некоторые дополнения мы и внесем. Столь распространенные описки, стяжения, появление впереди дальше стоящих, особенно последних, слов свидетельствуют опять-таки об общем нежелании писать и о нетерпении; более ярко выраженные случаи описки позволяют обнаружить характер и намерение нарушающей тенденции. Когда в письме обнаруживается описка, можно признать, что у пишущего не все было в порядке, но не всегда определишь, что именно его волновало. Сделавший описку, так же как и оговорку, часто не замечает ее. Примечательно следующее наблюдение: есть люди, которые обычно перед отправлением перечитывают написанное письмо. У других такой привычки нет; но если они, однако, сделают это в виде исключения, то всегда получают возможность найти описку и исправить ее. Как это объяснить? Складывается впечатление, будто эти люди все же знают, что они сделали описку. Можно ли это в действительности предположить?

С практическим значением описки связана одна интересная проблема. Вы, может быть, знаете случай убийцы X., который, выдавая себя за бактериолога, доставал из научно-исследовательского института по разведению культур чрезвычайно опасных для жизни возбудителей болезней и употреблял их для устранения таким «современным» способом близких людей со своего пути. Однажды он пожаловался руководству одного из таких институтов на недейственность присланных ему культур, но при этом допустил ошибку и вместо слов «при моих опытах с мышами или морскими свинками» написал «при моих опытах с людьми». Эта описка бросилась в глаза врачам института, но они, насколько я знаю, не сделали из этого никаких выводов. Ну а как вы думаете? Могли бы врачи признать описку за признание и возбудить следствие, благодаря чему можно было бы своевременно предупредить преступление? Не послужило ли в данном случае незнание нашего толкования ошибочных действий причиной такого практически важного упущения? Полагаю, однако, что какой бы подозрительной ни показалась мне такая описка, использовать ее в качестве прямой улики мешает одно важное обстоятельство. Все ведь не так-то просто. Описка – это, конечно, улика, но самой по себе ее еще недостаточно для начала следствия. Описка действительно указывает на то, что человека могла занимать мысль о заражении людей, но она не позволяет утверждать, носит ли эта мысль характер явного злого умысла или практически безобидной фантазии. Вполне возможно, что человек, допустивший такую описку, будет отрицать эту фантазию с полным субъективным правом и считать ее совершенно чуждой для себя. Когда мы в дальнейшем будем разбирать различие между психической и материальной реальностью, вы еще лучше сможете понять эту возможность. В данном же случае ошибочное действие приобрело впоследствии непредвиденное значение.

При очитке мы имеем дело с психической ситуацией, явно отличной от ситуации, в которой происходят оговорки и описки. Одна из двух конкурирующих тенденций заменяется здесь сенсорным возбуждением и, возможно, поэтому менее устойчива. То, что следует прочитать, в отличие от того, что намереваешься написать, не является ведь собственным продуктом психической жизни читающего. В большинстве случаев очитка заключается в полной замене одного слова другим. Слово, которое нужно прочесть, заменяется другим, причем не требуется, чтобы текст был связан с результатом очитки по содержанию; как правило, замена происходит на основе словесной аналогии. Пример Лихтенберга – Агамемнон вместо angenommen – самый лучший из этой группы. Если мы хотим узнать нарушающую тенденцию, вызывающую очитку, следует оставить в стороне неправильно прочитанный текст, а подвергнуть аналитическому исследованию два момента: какая мысль пришла в голову читавшему непосредственно перед очиткой и в какой ситуации она происходит. Иногда знания этой ситуации достаточно для объяснения очитки. Например, некто бродит по незнакомому городу, испытывая естественную нужду, и на большой вывеске первого этажа читает клозет (Klosetthaus). Не успев удивиться тому, что вывеска висит слишком высоко, он убеждается, что следует читать корсеты (Korsetthaus). В других случаях очиток, независимых от содержания текста, наоборот, необходим тщательный анализ, который нельзя провести, не зная технических приемов психоанализа и не доверяя им. Но в большинстве случаев объяснить очитку нетрудно. По замененному слову в примере с Агамемноном ясен круг мыслей, из-за которых возникло нарушение. Во время этй войны, например, названия городов, имена полководцев и военные выражения весьма часто вычитывают везде, где только встречается хоть какое-нибудь похожее слово. То, что занимательно и интересно, заменяет чуждое и неинтересное. Остатки [предшествующих] мыслей затрудняют новое восприятие.

При очитке достаточно часто встречаются случаи другого рода, в которых сам текст вызывает нарушающую тенденцию, из-за которой он затем и превращается в свою противоположность. Человек вынужден читать что-то для него нежелательное, и анализ убеждает нас, что интенсивное желание отвергнуть читаемое вызывает его изменение.

В ранее упомянутых более частых случаях очиток отсутствуют два фактора, которые, по нашему мнению, играют важную роль в механизме ошибочных действий: нет конфликта двух тенденций и оттеснения одной из них, которая возмещает себя в ошибочном действии. Не то чтобы при очитке обнаруживалось что-то совершенно противоположное, но важность содержания мысли, приводящего к очитке, намного очевиднее, чем оттеснение, которому оно до того подверглось. Именно оба этих фактора нагляднее всего выступают в различных случаях ошибочных действий, выражающихся в забывании.

Забывание намерений как раз однозначно, его толкование, как мы уже знаем, не оспаривается даже неспециалистами. Нарушающая намерение тенденция всякий раз является противоположным намерением, нежеланием выполнить первое, и нам остается только узнать, почему оно не выражается по-другому и менее замаскированно. Но наличие этой противоположной воли несомненно. Иногда даже удается узнать кое-что о мотивах, вынуждающих скрываться эту противоположную волю, и всякий раз она достигает своей цели в ошибочном действии, оставаясь скрытой, потому что была бы наверняка отклонена, если бы выступила в виде открытого возражения. Если между намерением и его выполнением происходит существенное изменение психической ситуации, вследствие которого о выполнении намерения не может быть и речи, тогда забывание намерения выходит за рамки ошибочного действия. Такое забывание не удивляет; понятно, что было бы излишне вспоминать о намерении, оно выпало из памяти на более или менее длительное время. Забывание намерения только тогда можно считать ошибочным действием, если такое нарушение исключено.

Случаи забывания намерений в общем настолько однообразны и прозрачны, что именно поэтому они не представляют никакого интереса для нашего исследования. Однако кое-что новое в двух отношениях мы можем узнать, изучая и это ошибочное действие. Мы отметили, что забывание, то есть невыполнение намерения, указывает на противоположную волю, враждебную этому намерению. Это положение остается в силе, но противоположная воля, как показывают наши исследования, может быть двух видов – прямая и опосредованная. Что мы понимаем под последней, лучше всего показать на некоторых примерах. Когда покровитель забывает замолвить словечко за своего протеже, то это может произойти потому, что он не очень интересуется своим протеже и у него нет большой охоты просить за него. Именно в этом смысле протеже и понимает забывчивость покровителя. Но ситуация может быть и сложнее. Противоположная выполнению намерения воля может появиться у покровителя по другой причине и проявить свое действие совсем в другом месте. Она может не иметь к протеже никакого отношения, а быть направлена против третьего лица, которое нужно просить. Вы видите теперь, какие сомнения возникают и здесь в связи с практическим использованием нашего толкования. Несмотря на правильное толкование забывания, протеже может проявить излишнюю недоверчивость и несправедливость по отношению к своему покровителю. Или если кто-нибудь забывает про свидание, назначенное другому, хотя сам и намерен был явиться, то чаще всего это объясняется прямым отказом от встречи с этим лицом. Но иногда анализ может обнаружить, что нарушающая тенденция имеет отношение не к данному лицу, а направлена против места, где должно состояться свидание, и связана с неприятным воспоминанием, которого забывший хочет избежать. Или в случае, когда кто-то забывает отправить письмо, противоположная тенденция может быть связана с содержанием самого письма; но ведь совсем не исключено, что само по себе безобидное письмо вызывает противоположную тенденцию только потому, что оно напоминает о другом, ранее написанном письме, которое явилось поводом для прямого проявления противоположной воли. Тогда можно сказать, что противоположная воля здесь переносится с того прежнего письма, где она была оправданна, на данное, в котором ей, собственно, нечему противоречить. Таким образом, вы видите, что, пользуясь нашим, хотя и правильным, толкованием, следует проявлять сдержанность и осторожность; то, что психологически тождественно, может быть практически очень даже многозначно.

Подобные явления могут показаться вам очень необычными. Возможно, вы склонны даже предположить, что эта «опосредованная» противоположная воля характеризует уже какой-то патологический процесс.

Но смею вас заверить, что она проявляется у нормальных и здоровых людей. Впрочем, прошу понять меня правильно. Я сам ни в коей мере не хочу признавать наши аналитические толкования ненадежными. Вышеупомянутая многозначность забывания намерения существует только до тех пор, пока мы не подвергли случай анализу, а толкуем его только на основании наших общих предположений. Если же мы проведем с соответствующим лицом анализ, то мы узнаем с полной определенностью, была ли в данном случае прямая противоположная воля или откуда она возникла.

Второй момент заключается в следующем: если мы в большинстве случаев убеждаемся, что забывание намерений объясняется противоположной волей, то попробуем распространить это положение на другой ряд случаев, когда анализируемое лицо не признает, а отрицает открытую нами противоположную волю. Возьмем в качестве примеров очень часто встречающиеся случаи, когда забывают вернуть взятые на время книги, оплатить счета или долги. Мы будем настолько смелы, что скажем забывшему, как бы он это ни отрицал, что у него было намерение оставить книги себе и не оплатить долги, иначе его поведение объяснить нельзя: он имел намерение, но только ничего не знал о нем; нам, однако, достаточно того, что его выдало забывание. Он может, конечно, возразить, что это была всего лишь забывчивость. Теперь вы узнаете ситуацию, в которой мы уже однажды оказались. Если мы хотим последовательно проводить наши толкования ошибочных действий, которые оправдали себя на разнообразных примерах, то мы неизбежно придем к предположению, что у человека есть намерения, которые могут действовать независимо от того, знает он о них или нет. Но, утверждая это, мы вступаем в противоречие со всеми господствующими и в жизни, и в психологии взглядами.

Забывание имен собственных и иностранных названий, а также иностранных слов тоже можно свести к противоположному намерению, которое прямо или косвенно направлено против соответствующего названия. Некоторые примеры такой прямой неприязни я уже приводил ранее. Но косвенные причины здесь особенно часты и требуют, как правило, для их установления тщательного анализа. Так, например, сейчас, во время войны, которая вынудила нас отказаться от многих прежних симпатий, в силу каких-то очень странных связей пострадала также память на имена собственные. Недавно со мной произошел случай, когда я не мог вспомнить название безобидного моравского города Бизенц, и анализ показал, что причиной была не прямая враждебность, а созвучие с названием палаццо Бизенци в Орвието, где я раньше неоднократно жил. Мотивом тенденции, направленной против восстановления названия в памяти, здесь впервые выступает принцип, который впоследствии обнаружит свое чрезвычайно большое значение для определения причин невротических симптомов: отказ памяти вспоминать то, что связано с неприятными ощущениями, и вновь переживать это неудовольствие при воспоминании. Намерение избежать неудовольствия, источником которого служат память или другие психические акты, психическое бегство от неудовольствия мы признаем как конечный мотив не только для забывания имен и названий, но и для многих других ошибочных действий, таких как неисполнение обещанного, ошибки-заблуждения (Irrtmer) и др.

Однако забывание имен, по-видимому, особенно легко объяснить психофизиологическими причинами, и поэтому есть много случаев, в которых мотив неприятного чувства не подтверждается. Если кто-то бывает склонен к забыванию имен, то путем аналитического исследования можно установить, что они выпадают из памяти не только потому, что сами вызывают неприятное чувство или как-то напоминают о нем, а потому, что определенное имя относится к другому ассоциативному кругу, с которым забывающий состоит в более интимных отношениях. Имя в нем как бы задерживается и не допускает других действующих в данный момент ассоциаций. Если вы вспомните искусственные приемы мнемотехники, то с удивлением заметите, что имена забываются вследствие тех же связей, которые намеренно устанавливают, чтобы избежать забывания. Самым ярким примером тому являются имена людей, которые для разных лиц могут иметь разное психическое значение. Возьмем, например, имя Теодор. Для кого-то оно ничего особенного не значит, для другого же это может быть имя отца, брата, друга или его собственное. Опыт аналитических исследований показывает, что в первом случае нет оснований забывать это имя, если оно принадлежит постороннему лицу, тогда как во втором будет постоянно проявляться склонность лишить постороннего имени, с которым, по-видимому, ассоциируются интимные отношения. Предположите, что это ассоциативное торможение может сочетаться с действием принципа неудовольствия (Unlustprinzip) и, кроме того, с механизмом косвенной причинности, и вы получите правильное представление о том, насколько сложны причины временного забывания имен. Но только тщательный анализ окончательно раскроет перед вами все сложности.

В забывании впечатлений и переживаний еще отчетливее и сильнее, чем в забывании имен, обнаруживается действие тенденции устранения неприятного из воспоминания. Полностью это забывание, конечно, нельзя отнести к ошибочным действиям, оно относится к ним только в той мере, в какой это забывание выходит за рамки обычного опыта, то есть, например, когда забываются слишком свежие или слишком важные впечатления или такие, забывание которых прерывает связь событий, в остальном хорошо сохранившихся в памяти. Почему и как мы вообще забываем, в том числе и те переживания, которые оставили в нас несомненно глубочайший след, такие как событий первых детских лет, – это совершенно другая проблема, в которой защита от неприятных ощущений играет определенную роль, но объясняет далеко не все. То, что неприятные впечатления легко забываются, – факт, не подлежащий сомнению. Это заметили различные психологи, а на великого Дарвина этот факт произвел такое сильное впечатление, что он ввел для себя золотое правило с особой тщательностью записывать наблюдения, которые противоречили его теории, так как он убедился, что именно они не удерживаются в его памяти.

Тот, кто впервые слышит об этом принципе защиты от нежелательных воспоминаний путем забывания, не упустит случая возразить, призывая опыт, что как раз неприятное трудно забыть, именно оно против нашей воли все время возвращается, чтобы нас мучить, как, например, воспоминания об обидах и унижениях. Даже если этот факт верен, он не годится в качестве аргумента против нашего утверждения. Важно вовремя понять то обстоятельство, что душевная жизнь – это арена борьбы противоположных тенденций и что, выражаясь не динамически, она состоит из противоречий и противоположных пар. Наличие определенной тенденции не исключает и противоположной ей – места хватит для обеих. Дело только в том, как эти противоположные тенденции относятся друг к другу, какие действия вытекают из одной и какие из другой.

Затеривание и запрятывание вещей нам особенно интересны своей многозначностью, разнообразием тенденций, вследствие которых могут произойти эти ошибочные действия. Общим для всех случаев является то, что какой-то предмет хотели потерять, но причины и цели этого действия разные. Вещь теряют, если она испортилась, если намерены заменить ее лучшей, если она разонравилась, если напоминает о человеке, с которым испортились отношения, или если она была приобретена при обстоятельствах, о которых не хочется вспоминать. С этой же целью вещи роняют, портят и ломают. В общественной жизни были сделаны наблюдения, что нежеланные и внебрачные дети намного болезненнее, чем законные. Для доказательства нет необходимости ссылаться на грубые приемы так называемых «производительниц ангелов»;[13] вполне достаточно указать на известную небрежность в уходе за детьми. В бережном отношении к вещам проявляется то же самое, что и в отношении к детям.

Далее, на потерю могут быть обречены вещи, не утратившие своей ценности, в том случае, если имеется намерение что-то пожертвовать судьбе, защитив себя этим от другой внушающей страх потери. Подобные заклинания судьбы, по данным психоанализа, еще очень часты, так что наши потери являются добровольной жертвой. Потери могут быть также проявлением упрямства и наказания самого себя; короче, более отдаленные мотивации намерения потерять вещь необозримы.

Действия «по ошибке» (Vergreifen), как и другие ошибки (Irrtmer), часто используют для того, чтобы выполнить желания, в которых следовало бы себе отказать. Намерение маскируется при этом под счастливую случайность. Так, например, с одним моим другом произошел такой случай: он должен был явно против своей воли сделать визит за город по железной дороге, при пересадке он по ошибке сел в поезд, который доставил его обратно в город. Или бывает так, что во время путешествия хочется задержаться на полпути, но из-за определенных обязательств нельзя этого делать, и тогда пропускаешь нужный поезд, так что вынужден сделать желанную остановку. Или как случилось с моим пациентом, которому я запретил звонить любимой женщине, но он, желая позвонить мне, «по ошибке», «в задумчивости» назвал неправильный номер и все-таки был соединен с ней. Прекрасный практический пример прямого неправильного действия, связанного с повреждением предмета, приводит один инженер: «Недавно я с моими коллегами работал в лаборатории института над серией сложных экспериментов по упругости; работа, за которую мы взялись добровольно, затянулась, однако, дольше, чем мы предполагали. Однажды я с коллегой Ф. опять пошел в лабораторию, он жаловался, что именно сегодня ему не хотелось бы терять так много времени, у него много дел дома; я мог только согласиться с ним и в шутку сказал, вспомнив случай на прошлой неделе: ”Будем надеяться, что и сегодня машина опять испортится, так что оставим работу и пораньше уйдем”.

Во время работы случилось так, что коллега Ф. должен был управлять краном пресса, осторожно открывая кран и медленно впуская жидкость под давлением из аккумулятора в цилиндр гидравлического пресса. Руководитель опыта стоит у манометра и, когда давление достигает нужного уровня, кричит: “Стоп!” На эту команду Ф. со всей силой поворачивает кран влево (все краны без исключения закрываются поворотом вправо!). Из-за этого в прессе начинает действовать полное давление аккумулятора, подводящая трубка не выдерживает и лопается – совсем невинная поломка машины, но мы вынуждены прервать на сегодня работу и пойти домой.

Характерно, впрочем, что некоторое время спустя, когда мы обсуждали этот случай, приятель Ф. абсолютно не помнил моих слов о поломке машины, которые я помню совершенно отчетливо».

Этот случай может навести на предположение, что не всегда безобидная случайность делает руки вашей прислуги такими опасными врагами вашего дома. Здесь же встает вопрос, всегда ли случайно наносишь себе вред и подвергаешь опасности собственное существование. Все это положения, значимость которых вы при случае можете проверить на основании анализа наблюдений.

Уважаемые слушатели! Это далеко не все, что можно было бы сказать об ошибочных действиях. Есть еще много такого, что нужно исследовать и обсудить. Но я доволен, если в результате наших бесед вы пересмотрели прежние взгляды и готовы принять новые. Впрочем, я оганичусь тем, что некоторые стороны дела останутся невыясненными. Изучая ошибочные действия, мы можем доказать далеко не все наши положения, но для их доказательства мы будем привлекать не только этот материал. Большая ценность ошибочных действий для нас состоит в том, что это очень часто встречающиеся явления, которые можно легко наблюдать на себе, и их появление совершенно не связано с каким-либо болезненным состоянием. В заключение я хотел бы остановиться только на одном вопросе, на который еще не ответил: если люди, как мы это видели во многих примерах, так близко подходят к пониманию ошибочных действий и часто ведут себя так, как будто они догадываются об их смысле, то как же можно считать эти явления случайными, лишенными смысла и значения и так энергично сопротивляться психоаналитическому их объяснению?

Вы правы – это удивительно и требует своего объяснения. Но я вам его не дам, а постепенно подведу к пониманию взаимосвязей, из которого объяснение откроется вам само по себе, без моего непосредственного участия.

Часть вторая

Сновидения

(1916 [1915–1916])

Пятая лекция. Трудности и первые попытки понимания

Уважаемые дамы и господа! Когда-то было сделано открытие, что симптомы болезни некоторых нервнобольных имеют смысл.[14] На этом был основан психоаналитический метод лечения. Во время этого лечения обнаружилось, что взамен симптомов у больных также появлялись сновидения. Так возникло предположение, что и эти сновидения имеют смысл.

Но мы не пойдем этим историческим путем, а совершим обратный ход. Мы хотим показать смысл сновидений и таким образом подойти к изучению неврозов. Этот ход оправдан, так как изучение сновидений не только лучший способ подготовки к исследованию неврозов, само сновидение тоже невротический симптом, который к тому же, что имеет для нас неоценимое преимущество, проявляется у всех здоровых. Даже если бы все люди были здоровы и только видели сновидения, мы могли бы по их сновидениям сделать все те выводы, к которым нас привело изучение неврозов.

Итак, сделаем сновидение объектом психоаналитического исследования. Вновь обычный, недостаточно оцененный феномен, как будто лишенный практической значимости, как и ошибочные действия, с которыми он имеет то общее, что проявляется и у здоровых. Но в остальном условия нашей работы менее благоприятны. Ошибочные действия всего лишь недооценивались наукой, их мало изучали; но, в конце концов, нет ничего постыдного заниматься ими. Правда, говорили, что есть вещи поважнее, но можно и из них кое-что извлечь. Заниматься же сновидениями не только непрактично и излишне, но просто стыдно; это влечет за собой упреки в ненаучности, вызывает подозрение в личной склонности к мистицизму. Чтобы врач занимался сновидениями, когда даже в невропатологии и психиатрии столько более серьезных вещей: опухоли величиной с яблоко, которые давят на мозг, орган душевной жизни, кровоизлияния, хронические воспаления, при которых изменения тканей можно показать под микроскопом! Нет, сновидение – это слишком ничтожный и недостойный исследования объект.

И еще одна особенность, противоречащая всем требованиям точного исследования. Ведь при исследовании сновидения нет уверенности даже в объекте. Бредовая идея, например, проявляется ясно и определенно. «Я – китайский император», – заявляет больной во всеуслышание. А сновидение? Его часто вообще нельзя рассказать. Разве есть у рассказчика гарантия, что он передает сновидение правильно, а не изменяет многое в процессе пересказа, что-то придумывает вследствие неопределенности воспоминаний? Большинство сновидений вообще нельзя вспомнить, они забываются целиком, вплоть до мельчайших фрагментов. И на толковании этого материала и должна основываться научная психология или метод лечения больных?

Определенное преувеличение в этой оценке может нас насторожить. Возражения против сновидения как объекта исследования, очевидно, заходят слишком далеко. С утверждением о незначительности изучаемого объекта мы уже имели дело, разбирая ошибочные действия. Мы говорили себе, что великое может проявляться и в малом. Что касается неопределенности сновидения, то именно она является характерной его особенностью наряду с другими; явлениям нельзя предписывать их свойства. А кроме того, есть ведь ясные и вполне определенные сновидения. В психиатрии существуют и другие объекты, которые имеют тот же неопределенный характер: например, многие случаи навязчивых представлений, которыми, однако, занимаются респектабельные, признанные психиатры. Мне вспоминается случай из моей врачебной практики. Больная обратилась ко мне со словами: «У меня такое чувство, как будто я причинила вред или хотела это сделать живому существу – ребенку? – или нет, скорее собаке, – может быть, сбросила с моста или сделала что-то другое». Мы можем устранить неточность воспоминания о сновидении, если будем считать сновидением то, что рассказывает видевший сон, не обращая внимания на то, что он мог забыть или изменить при воспоминании. В конце концов, нельзя же так безоговорочно утверждать, что сновидение является чем-то незначительным. Нам известно из собственного опыта, что настроение, с которым пробуждаешься ото сна, может длиться весь день; врачи наблюдают случаи, когда со сновидения; начинается душевная болезнь и бредовая идея берется из этого сновидения: известны исторические личности, которых побудили к важным делам сновидения. Поэтому и задаешься вопросом, откуда, собственно, в научных кругах возникает презрение к сновидению?

Я думаю, что оно является реакцией на слишком высокую оценку сновидений в древние времена. Известно, что восстановить прошлое – дело нелегкое, но с уверенностью можно предположить – позвольте мне эту шутку, – что наши предки 3000 лет тому назад и раньше точно так же, как и мы, видели сны. Насколько мы знаем, древние народы придавали всем сновидениям большое значение и считали их практически значимыми. Они видели в них знаки будущего, искали в них предзнаменования. Для древних греков и других народов Ближнего и Среднего Востока военный поход без толкователя сновидений был подчас так же невозможен, как сегодня без воздушной разведки. Когда Александр Македонский предпринимал свой завоевательный поход, в его свите были самые знаменитые толкователи сновидений. Город Тир, расположенный тогда еще на острове, оказал царю такое яростное сопротивление, что он подумывал уже об отказе от его осады. Но вот однажды ночью он увидел во сне танцующих в триумфе сатиров и, когда рассказал это сновидение толкователю, узнал, что ему предвещается победа над городом. Он приказал войскам наступать и взял Тир. Чтобы узнать будущее, этруски и римляне пользовались другими методами, но в течение всего эллинско-римского периода толкование сновидений культивировалось и высоко ценилось. Из литературы, занимавшейся этими вопросами, до нас дошло, по крайней мере, главное произведение – Книга Артемидора из Далдиса, которого относят ко времени императора Адриана. Как потом случилось, что искусство толкования сновидений пришло в упадок и сновидению перестали доверять, я не могу вам сказать. Просвещение не могло сыграть тут большую роль, ведь темное средневековье сохранило в том же виде гораздо более абсурдные вещи, чем античное толкование сновидений. Остается констатировать, что интерес к сновидению постепенно опустился до суеверия и мог остаться только среди необразованных людей. Последнее злоупотребление толкованием сновидений находит себя в наши дни в попытке узнать из снов числа, которые следует вытащить при игре в лото. Напротив, современная точная наука снова вернулась к сновидениям, но только с намерением проверить на них свои физиологические теории. У врачей сновидение, конечно, считается не психическим актом, а проявлением в душевной жизни соматических раздражений. Бинц в 1878 г. объявил сновидение «физическим процессом, во всех случаях бесполезным, во многих же прямо-таки болезненным, от которого мировая душа и бессмертие отстоят так же далеко, как голубой эфир от заросшей сорняками песчаной поверхности в самой глубокой долине» (Binz, 1878, 35). Мори (Maury, 1878, 50) сравнивает его с беспорядочными подергиваниями пляски св. Витта в противоположность координированным движениям нормального человека; старое сравнение проводит параллель между содержанием сновидения и звуками, которые произвели бы «десять пальцев несведущего в музыке человека, касающегося инструмента» (Strumpell, 1877, 84).

Толковать – значит найти скрытый смысл; при такой же оценке сновидения об этом, конечно, не может быть и речи. Посмотрите описание сновидения у Вундта (1874), Йодля (1896) и других более поздних философов; с целью принизить сновидение они довольствуются перечислением отклонений происходящих во сне процессов от мышления в состоянии бодрствования, отмечают распад ассоциаций, отказ от критики, исключение всего знания и другие признаки пониженной работоспособности психики. Единственно ценные факты для понимания сновидения, которыми мы обязаны точной науке, дали исследования влияния физических раздражений, действующих во время сна, на содержание сновидения. Мы располагаем двумя толстыми томами экспериментальных исследований сновидений недавно умершего норвежского автора, Дж. Моурли Вольда (в 1910 и 1912 гг. переведены на немецкий язык), в которых излагаются почти исключительно результаты изучения изменений положения конечностей. Их нам расхваливают как образец исследования сновидений. Можете себе теперь представить, что бы сказали представители точной науки, если бы они узнали, что мы хотим попытаться найти смысл сновидений? Возможно, они уже это и сказали. Но мы не дадим себя запугать. Если ошибочные действия могут иметь смысл, то и сновидения тоже, а ошибочные действия в очень многих случаях имеют смысл, который ускользает от исследования точными методами. Признаем же себя только сторонниками предрассудков древних и простого народа и пойдем по стопам античных толкователей сновидений.

Для решения проблемы мы прежде всего должны сориентироваться, обозреть в общем всю область сновидений. Ведь что такое сновидение (Traum)? Его трудно определить в одном предложении. Но мы и не пытаемся давать определение там, где достаточно указания на общеизвестный материал. Однако нам следовало бы выделить в сновидении существенное. Где же его можно найти? В этой области имеют место такие невероятные различия, различия по всем линиям. Существенным будет, пожалуй, то, что мы можем считать общим для всех сновидений.

Во всяком случае, первое, что объединяет все сновидения, – это то, что мы при этом спим. Очевидно, видеть сновидения (Traume) во время сна (Schlaf) является душевной жизнью, которая имеет известные аналогии с таковой в состоянии бодрствования и в то же время обнаруживает резкие отличия от нее. Это определение было уже дано Аристотелем. Возможно, что между сновидением и сном существуют еще более близкие отношения. От сновидения можно проснуться, очень часто сновидение возникает при спонтанном пробуждении, при насильственном нарушении засыпания. Таким образом, сновидение, по-видимому, является промежуточным состоянием между сном и бодрствованием. В таком случае нам приходится обратиться ко сну. Что же такое сон?

Это физиологическая и биологическая проблема, в которой еще много спорного. Мы не можем здесь ничего сказать окончательно, но я полагаю, можно попытаться дать психологическую характеристику сна. Сон – это состояние, в котором я ничего не хочу знать о внешнем мире, мой интерес к нему угасает. Я погружаюсь в сон, отходя от внешнего мира, задерживая его раздражения. Я засыпаю также, если я от него устал. Засыпая, я как бы говорю внешнему миру: «Оставь меня в покое, я хочу спать». Ребенок заявляет противоположное: «Я не пойду спать, я еще не устал, я хочу еще что-нибудь пережить». Таким образом, биологической целью сна, по-видимому, является отдых, его психологическим признаком – потеря интереса к миру. Наше отношение к миру, в который мы так неохотно пришли, кажется, несет с собой то, что мы не можем его выносить непрерывно. Поэтому мы время от времени возвращаемся в состояние, в котором находились до появления на свет, то есть во внутриутробное существование. Мы создаем, по крайней мере, совершенно аналогичные условия, которые были тогда: тепло, темно и ничто не раздражает. Некоторые еще сворачиваются в клубочек и принимают во сне такое же положение тела, как в утробе матери. Мы выглядим так, как будто от нас, взрослых, в мире остается только две трети, а одна треть вообще еще не родилась. Каждое пробуждение утром является как бы новым рождением. О состоянии после сна мы даже говорим: я как будто вновь родился, хотя при этом мы, вероятно, делаем весьма неправильное предположение об общем самочувствии новорожденного. Есть основания предполагать, что он чувствует себя, скорее всего, очень неуютно. О рождении мы также говорим: увидеть свет.

Если сон понимать именно так, то сновидение вообще не входит в его программу, а кажется скорее какой-то нежелательной примесью. Мы даже считаем, что сон без сновидений – лучший и единственно правильный. Во сне не должно быть никакой душевной деятельности; если же она все-таки происходит, то мы не достигаем состояния абсолютного покоя; от остатков душевной деятельности нельзя полностью освободиться. Эти остатки и есть сновидения. Но тогда действительно кажется, что сновидению не нужен смысл. При ошибочных действиях дело обстояло иначе; это были все-таки действия во время бодрствования. Но если я сплю, совсем остановил душевную деятельность и только определенные ее остатки не смог подавить, это еще не значит, что эти остатки имеют смысл. Да мне и не нужен этот смысл, так как ведь все остальное в моей душевной жизни спит. Тут действительно речь может идти только о судорожных реакциях, только о таких психических феноменах, которые прямо следуют за соматическим раздражением. Итак, сновидения как будто являются мешающими сну остатками душевной жизни при бодрствовании, и мы можем вновь прийти к заключению, что следует оставить эту неподходящую для психоанализа тему.

И в то же время, как бы сновидение ни казалось излишним, оно все-таки существует, и мы можем попытаться понять причины его существования. Почему душевная жизнь не прекращается совсем? Вероятно, потому, что что-то не дает душе покоя. На нее действуют раздражители, и она на них реагирует. Таким образом, сновидение – это способ реагирования души на действующие во сне раздражители. Теперь у нас есть определенный подход к пониманию сновидения. Рассматривая различные сновидения, мы можем искать эти мешающие сну раздражители, на которые человек реагирует сновидением. Вот мы и отметили первое, что объединяет все сновидения.

Есть ли у них еще что-нибудь общее? Да, несомненно, но его труднее понять и описать. Душевные процессы во время сна носят совсем другой характер, чем при бодрствовании. В сновидении многое переживаешь и в это веришь, хотя на самом деле ничего не переживаешь, кроме, пожалуй, какого-то мешающего раздражения. Сновидение переживается преимущественно в зрительных образах; при этом могут возникать и чувства, и даже мысли, другие органы чувств могут тоже что-то испытывать, но преобладают все-таки зрительные образы. Затруднения при передаче сновидения происходят отчасти потому, что эти образы нужно перевести в слова. Я мог бы это нарисовать, часто говорит видевший сон, но я не знаю, как это выразить словами. Собственно говоря, это не является снижением психической деятельности, как у слабоумных по сравнению с гениальными людьми; это что-то качественно другое, но трудно сказать, в чем заключается различие. Г. Т. Фехнер высказал как-то предположение, что место (в душе), где разыгрываются сновидения, иное, чем место существования представлений при бодрствовании. Правда, мы этого не понимаем, не знаем, что по этому поводу думать, но впечатление чуждости, которое производят большинство сновидений, здесь действительно передается. Сравнение деятельности сновидения с действиями немузыкальной руки также не помогает. Ведь пианино в любом случае ответит теми же звуками, пусть и не мелодиями, как только кто-нибудь случайно коснется его клавиш. Эту вторую общую черту всех сновидений, как бы она ни была непонятна, давайте не будем упускать из виду.

Есть ли еще другие общие черты? Я не нахожу больше ни одной, всюду вижу только различия, причем во всех отношениях – как в отношении кажущейся длительности, так и того, что касается четкости, участия аффектов, сохранения в памяти и т. п. Все происходит, собственно говоря, совсем не так, как мы могли бы ожидать при вынужденном, бедном, конвульсивном отражении раздражения. Что касается длительности сновидений, то есть очень короткие, содержащие одну или несколько картин, одну мысль или даже только одно слово; другие, невероятно богатые содержанием, представляют собой целые романы и, по-видимому, длятся долго. Есть сновидения отчетливые, как переживания [при бодрствовании], настолько отчетливые, что мы какое-то время после пробуждения не признаем их за сновидения, другие же невероятно слабые, расплывчатые, как тени; в одном и том же сновидении очень яркие места могут сменяться едва уловимыми и неясными. Сновидения могут быть осмысленными или, по крайней мере, связными, даже остроумными, фантастически прекрасными; другие же спутанными, как бы слабоумными, абсурдными, часто даже безумными. Бывают сновидения, которые оставляют нас равнодушными, другие полны всяких аффектов, болью до слез, страхом вплоть до пробуждения, удивлением, восторгом и т. д. Большинство сновидений после пробуждения забывается, или же они сохраняются целый день, но к вечеру вспоминаются все слабее и с пробелами; другие, например детские, сновидения, сохраняются настолько хорошо, что и спустя тридцать лет еще свежи в памяти. Сновидения, как индивиды, могут явиться один-единственный раз и никогда больше не появляться, или они повторяются у одного и того же лица без изменений либо с небольшими отступлениями. Короче говоря, эта ночная деятельность души имеет огромный репертуар, может, собственно, проделать все, что душа творит днем, но это все-таки не то же самое.

Можно было бы попытаться объяснить это многообразие сновидений, предположив, что они соответствуют различным промежуточным стадиям между сном и бодрствованием, различным степеням неглубокого сна. Да, но тогда вместе с повышением значимости, содержательности и отчетливости сновидения должно было бы усиливаться понимание того, что это – сновидение, так как при таких сновидениях душа близка к пробуждению, и не могло быть так, что вслед за ясной и разумной частью сновидения шла бы бессмысленная или неясная, а за ней – опять хорошо разработанная часть. Так быстро душа не могла бы, конечно, изменять глубину сна. Итак, это объяснение ничего не дает; все не так просто.

Откажемся пока от [проблемы] «смысла» сновидения и попытаемся лучше понять сновидения, исходя из их общих черт. Из отношения сновидений к состоянию сна мы заключили, что сновидение является реакцией на мешающее сну раздражение. Как мы уже знаем, это единственный момент, где нам на помощь может прийти точная экспериментальная психология; она приводит доказательства того, что раздражения, произведенные во время сна, проявляются в сновидении. Много таких опытов было поставлено уже упомянутым Моурли Вольдом; каждый из нас в состоянии подтвердить этот результат на основании личного наблюдения. Для сообщения я выберу некоторые более старые эксперименты. Мори (1878) производил такие опыты над самим собой. Ему давали понюхать во сне одеколон. Он видел во сне, что он в Каире в лавке Иоганна Мария Фарина, и далее следовали невероятные приключения. Или его ущипнули слегка за затылок: ему снится наложенный нарывной пластырь и врач, лечивший его в детстве. Или ему налили на лоб каплю воды. Тогда он оказался в Италии, сильно потел и пил белое вино орвието.

То, что нам бросается в глаза в этих экспериментально вызванных сновидениях, будет, может быть, яснее из других примеров сновидений, вызванных внешним раздражителем. Это три сновидения, о которых сообщил остроумный наблюдатель Гильдебрандт (1875); все они являются реакциями на звон будильника.

«Итак, весенним утром я иду гулять и бреду зеленеющими полями в соседнюю деревню; там я вижу жителей деревни в праздничных платьях с молитвенниками в руках, большой толпой направляющихся в церковь. Ну да, ведь сегодня воскресенье, и скоро начнется ранняя обедня. Я решаю принять в ней участие, но сначала отдохнуть на окружающем церковь кладбище, так как я немного разгорячен. Читая здесь различные надгробные надписи, я слышу, как звонарь поднимается на колокольню, и вижу наверху маленький деревенский колокол, который должен возвестить начало богослужения. Некоторое время он висит неподвижно, затем начинает колебаться – и вдруг раздаются его громкие пронзительные звуки, такие громкие и пронзительные, что я просыпаюсь. Звуки, однако, исходят от будильника».

«Вторая комбинация. Ясный зимний день; на улицах сугробы. Я согласился принять участие в прогулке на санях, но вынужден долго ждать, пока мне сообщат, что сани у ворот. Затем следуют приготовления к тому, чтобы усесться, – надевается шуба, достается ножной мешок; наконец я сижу на своем месте. Но отъезд еще задерживается, пока вожжами не дается знак нетерпеливым лошадям. Вот они трогаются с места; сильно трясущиеся колокольчики начинают свою знаменитую янычарскую музыку с такой силой, что паутина сна моментально рвется. Опять это не что иное, как резкий звон будильника».

«И третий пример! Я вижу судомойку, проходящую по коридору в столовую с несколькими дюжинами тарелок, поставленных одна на другую. Мне кажется, что колонна фарфора в ее руках вот-вот потеряет равновесие. Смотри, говорю я, весь груз полетит на землю. Разумеется, следует неизбежное возражение: я уже привыкла к подобному и т. д., между тем я все еще не спускаю беспокойного взгляда с идущей. И в самом деле, на пороге она спотыкается, и хрупкая посуда с треском и звоном разлетается по полу. Но этот бесконечно продолжающийся звон, как я скоро замечаю, не треск, а настоящий звон, и виновником его, как уже понимает просыпающийся, является будильник».

Эти сновидения довольно выразительны, совершенно осмысленны, вовсе не так бессвязны, как это обычно свойственно сновидениям. Мы не будем поэтому что-либо возражать по их поводу. Общее в них то, что все они кончаются шумом, который при пробуждении оказывается звоном будильника. Мы видим здесь, как производится сновидение, но узнаем также кое-что другое. Сновидение не узнает будильника – он и не появляется в сновидении, – но оно заменяет звон будильника другим, оно толкует раздражение, которое нарушает сон, но толкует его каждый раз по-разному. Почему так? На этот вопрос нет ответа, это кажется произвольным. Но понять сновидение означало бы указать, почему именно этот шум, а не какой-либо другой, выбирается для обозначения раздражения от будильника. Совершенно аналогичным образом можно возразить против экспериментов Мори: произведенное раздражение появляется во сне, но почему именно в этой форме, этого нельзя узнать, и это, по-видимому, совсем не вытекает из природы нарушающего сон раздражения. К тому же в опытах Мори к непосредственному действию раздражения присоединяется огромное количество другого материала сновидения, например, безумные приключения в сновидении с одеколоном, для которых нет объяснения.

Но примите во внимание, что изучение сновидения с пробуждением даст наилучшие шансы для установления влияния внешних раздражений, нарушающих сон. В большинстве других случаев это труднее. Просыпаются не от всех сновидений, и если утром вспомнить ночное сновидение, то как можно найти то нарушающее раздражение, которое действовало ночью? Однажды мне удалось позже установить такой раздражающий шум, но, конечно, только благодаря особым обстоятельствам. Как-то утром я проснулся в горном тирольском местечке с уверенностью, что я видел во сне, будто умер Римский папа. Я не мог объяснить себе сновидения, но затем моя жена спросила меня: «Ты слышал сегодня ближе к утру ужасный колокольный звон, раздававшийся во всех церквах и капеллах?» Нет, я ничего не слышал, мой сон был более крепким, но я понял благодаря этому сообщению свое сновидение. Как часто такие раздражения могут вызывать у спящего сновидения, в то время как он о них ничего не знает? Может быть, очень часто, может быть, и нет. Если нет возможности доказать наличие раздражения, то нельзя и убедиться в нем. Но ведь мы и без этого отказались от оценки нарушающих сон внешних раздражений с тех пор, как мы узнали, что они могут объяснить только часть сновидения, а не все его целиком.

Поэтому нам не следует совсем отказываться от этой теории. Более того, она может найти свое дальнейшее развитие. Совершенно безразлично, чем нарушается сон, а душа побуждается к сновидению. Не всегда это может быть чувственное раздражение, исходящее извне, иногда это раздражение, исходящее из внутренних органов, так называемое органическое раздражение. Последнее предположение напрашивается само собой, оно соответствует также самым распространенным взглядам на возникновение сновидений. Часто приходится слышать, что сновидения возникают в связи с состоянием желудка. К сожалению, и в этом случае приходится только предполагать, было ли ночью какое-либо внутреннее раздражение, которое после пробуждения невозможно определить, и потому действие такого раздражения остается недоказуемым. Но не будем оставлять без внимания тот факт, что многие достоверные наблюдения подтверждают возникновение сновидений от раздражений внутренних органов. В общем несомненно, что состояние внутренних органов может влиять на сновидения. Связь между некоторым содержанием сновидения и переполнением мочевого пузыря или возбужденным состоянием половых органов до того очевидна, что ее невозможно отрицать. От этих ясных случаев можно перейти к другим, в которых содержание сновидения по крайней мере позволяет определенно предположить, что такие раздражения внутренних органов оказали свое действие, так как в этом содержании есть что-то, что можно понять как переработку, отображение, толкование этих раздражений. Исследователь сновидений Шернер (Scherner, 1861) особенно настойчиво отстаивал точку зрения на происхождение сновидений от раздражений внутренних органов и привел тому несколько прекрасных примеров. Так, например, в сновидении «два ряда красивых мальчиков с белокурыми волосами и нежным цветом лица стоят друг против друга с желанием бороться, бросаются друг на друга, одна сторона нападает на другую, обе стороны опять расходятся, занимают прежнее положение, и все повторяется сначала», он толкует эти ряды мальчиков как зубы, соответствующие друг другу, и оно находит полное подтверждение, когда после этой сцены видящий сон «вытягивает из челюсти длинный зуб». Толкование о «длинных, узких, извилистых ходах», по-видимому, тоже верно указывает на кишечное раздражение и подтверждает положение Шернера о том, что сновидение прежде всего старается изобразить вызывающий раздражение орган похожими на него предметами.

Итак, мы, должно быть, готовы уже признать, что внутренние раздражения могут играть в сновидении такую же роль, как и внешние. К сожалению, их оценивание вызывает те же возражения. В большом числе случаев толкование раздражения внутренних органов ненадежно или бездоказательно, не все сновидения, но только определенная их часть возникает при участии раздражения внутренних органов, и, наконец, раздражение внутренних органов, так же как и внешнее чувственное раздражение, в состоянии объяснить из сновидения не больше, чем непосредственную реакцию на раздражение. Откуда берется остальная часть сновидения, остается неясным.

Отметим себе, однако, своеобразие жизни сновидений, которое выявляется при изучении раздражающих воздействий. Сновидение не просто передает раздражение, оно перерабатывает его, намекает на него, ставит его в определенную связь, заменяет чем-то другим. Это одна сторона работы сновидения, которая должна нас заинтересовать, потому что она, возможно, ближе подведет нас к сущности сновидения: если кто-то делает что-нибудь по побуждению, то этим побуждением дело не ограничивается. Драма «Макбет» Шекспира, например, возникла как пьеса по случаю того, что на престол взошел король, впервые объединивший три страны под своей короной. Но разве этот исторический повод исчерпывает все содержание драмы, объясняет нам ее величие и загадки? Возможно, действующие на спящего внешние и внутренние раздражения тоже только побудители сновидения, ничего не говорящие нам о его сущности.

Другое общее сновидениям качество – его психическая особенность, с одной стороны, трудно уловима, а с другой – не дает отправной точки для дальнейшего исследования. В сновидении мы в большинстве случаев что-то переживаем в визуальных формах. Могут ли раздражения дать этому объяснение? Действительно ли это то раздражение, которое мы переживаем? Почему же тогда переживание визуально, если раздражение глаз происходит только в самых редких случаях? Или следует допустить, что когда нам снятся речи, то во время сна мы слышим разговор или подобный ему шум? Эту возможность я позволю себе со всей решительностью отвергнуть.

Если изучение общих черт сновидений не может помочь нам в дальнейших исследованиях, то, возможно, стоит обратиться к изучению их различий. Правда, сновидения часто бессмысленны, запутанны, абсурдны; но есть и осмысленные, трезвые (nchterne), разумные. Посмотрим, не смогут ли последние, осмысленные, разъяснить нам первые, бессмысленные. Сообщу вам разумное сновидение, рассказанное мне одним молодым человеком. «Я гулял по Кертнерштрассе, встретил господина X., к которому присоединился на какое-то время, потом пошел в ресторан. За моим столиком сидели две дамы и один господин. Я сначала очень рассердился на это и не хотел на них смотреть. Потом взглянул и нашел, что они весьма милы». Видевший сон замечает при этом, что вечером перед сном действительно гулял по Кертнерштрассе, это его обычный путь, и встретил господина X. Другая часть сновидения не является прямым воспоминанием, но имеет определенное сходство с недавним переживанием. Или другое «трезвое» сновидение одной дамы. «Ее муж спрашивает: не настроить ли пианино? Она отвечает: не стоит, для него все равно нужно сделать новый чехол». Это сновидение повторяет почти без изменений разговор, происшедший за день до сновидения между мужем и ею. Чему же учат нас эти два «трезвых» сновидения? Только тому, что в них можно найти повторения из дневной жизни или из связей с ней. Это было бы значимо, если бы относилось ко всем сновидениям. Но об этом не может быть и речи; это относится только к небольшому числу сновидений, в большинстве же их нельзя найти связей с предыдущим днем, а бессмысленные и абсурдные сновидения этим вообще никак не объясняются. Мы знаем только, что сталкиваемся с новыми проблемами. Мы не только хотим знать, о чем говорит сновидение, но даже в тех случаях, когда оно, как в вышеприведенных примерах, ясно выражено, мы хотим знать также, почему и зачем повторяется это знакомое, только что пережитое.

Я полагаю, что вы, как и я, только устанете, продолжая подобные эксперименты. Мы видим, что недостаточно одного интереса к проблеме, если не знать пути, который привел бы к ее решению. Пока у нас этого пути нет. Экспериментальная психология не дала нам ничего, кроме некоторых очень ценных данных о значении раздражений как побудителей сновидений. От философии нам нечего ждать, кроме высокомерных упреков в интеллектуальной малоценности нашего объекта; у оккультных наук мы и сами не хотим ничего заимствовать. История и народная молва говорят нам, что сновидение полно смысла и значения, оно предвидит будущее; это, однако, трудно предположить и, конечно, невозможно доказать. Таким образом, при первой же попытке мы оказались полностью беспомощны.

Неожиданно помощь приходит к нам оттуда, откуда мы и не подозревали. В нашем словоупотреблении, которое далеко не случайно, а является выражением древнего познания, хотя его и надо оценивать с осторожностью, – в нашем языке есть примечательное выражение «сны наяву» (Tagtrume). Сны наяву являются фантазиями (продуктами фантазии); это очень распространенные феномены, наблюдаемые как у здоровых, так и у больных и легко доступные для изучения на себе. Самое удивительное в этих фантастических образованиях то, что они сохранили название «снов наяву», не имея двух общих для всех сновидений черт. Уже их название противоречит отношению к состоянию сна, а что касатся второй общей черты, то в них ничего не переживается, не галлюцинируется, а что-то представляется: сознаешь, что фантазируешь, не видишь, но думаешь. Эти сны наяву появляются в возрасте, предшествующем половой зрелости, часто уже в позднем детстве, сохраняются в годы зрелости, затем от них либо отказываются, либо они остаются до престарелого возраста. Содержание этих фантазий обусловлено вполне ясной мотивацией. Это сцены и происшествия, в которых находят свое удовлетворение эгоистические, честолюбивые и властолюбивые потребности или эротические желания личности. У молодых мужчин обычно преобладают честолюбивые фантазии, у женщин, честолюбие которых ограничивается любовными успехами, – эротические. Но довольно часто и у мужчин обнаруживается эротическая подкладка; все геройские поступки и успехи должны способствовать восхищению и благосклонности женщин. Впрочем, сны наяву очень разнообразны, и их судьба различна. Каждый из них через короткое время или обрывается и заменяется новым, или они сохраняются, сплетаются в длинные истории и приспосабливаются к изменяющимся жизненным обстоятельствам. Они идут, так сказать, в ногу со временем и получают «печать времени» под влиянием новой ситуации. Они являются сырым материалом для поэтического творчества, потому что из снов наяву поэт создает путем преобразований, переделок и исключений ситуации, которые он использует в своих новеллах, романах, пьесах. Но героем снов наяву всегда является сама фантазирующая личность или непосредственно, или в какой-либо очевидной идентификации с другим лицом.

Может быть, сны наяву носят это название из-за такого же отношения к действительности, подчеркивая, что их содержание так же мало реально, как и содержание сновидений. Но, может быть, эта общность названий обусловлена еще неизвестным нам психическим характером сновидения, тем, который мы ищем. Возможно также, что мы вообще не правы, когда придаем определенное значение общности названий. Но это выяснится лишь позднее.

Шестая лекция. Предположения и техника толкования

Уважаемые дамы и господа! Итак, нам нужен новый подход, определенный метод, чтобы сдвинуться с места в изучении сновидения. Сделаю одно простое предложение: давайте будем придерживаться в дальнейшем предположения, что сновидение является не соматическим, а психическим феноменом. Что это означает, вы знаете, но что дает нам право на это предположение? Ничего, но ничто не мешает нам его сделать. Вопрос ставится так: если сновидение является соматическим феноменом, то нам нет до него дела; оно интересует нас только при условии, что является психическим феноменом. Таким образом, мы будем работать при условии, что это действительно так, чтобы посмотреть, что из этого следует. Результаты нашей работы покажут, останемся ли мы при этом предположении и сможем ли считать его, в свою очередь, определенным результатом. Чего мы, собственно, хотим достичь, для чего работаем? Мы хотим того, к чему вообще стремятся в науке, то есть понимания феноменов, установления связей между ними и в конечном счете там, где это возможно, усиления нашей власти над ними.

Итак, мы продолжаем работу, предполагая, что сновидение есть психический феномен. В этом случае оно является продуктом и проявлением видевшего сон, который, однако, нам ничего не говорит, который мы не понимаем. Но что вы будете делать в случае, если я скажу вам что-то непонятное? Спросите меня, не так ли? Почему нам не сделать то же самое, не расспросить видевшего сон, что означает его сновидение?

Вспомните, мы уже были однажды в данной ситуации. Это было при исследовании ошибочных действий, в случае оговорки. Некто сказал: Da sind Dinge zum Vorschwein gekommen, и по этому поводу его спросили – нет, к счастью, не мы, а другие, совершенно непричастные к психоанализу люди, – эти другие спросили, что он хотел сказать данными непонятными словами. Спрошенный тотчас же ответил, что он имел намерение сказать: das waren Schweinerei (это было свинство), но подавил это намерение для другого, выраженного более мягко. Уже тогда я вам заявил, что этот расспрос является прообразом любого психоаналитического исследования, и теперь вы понимаете, что техника психоанализа заключается в том, чтобы получить решение загадок, насколько это возможно, от самого обследуемого. Таким образом, видевший сон сам должен нам сказать, что значит его сновидение.

Но, как известно, при сновидении все не так просто. При ошибочных действиях это удавалось в целом ряде случаев, но были и случаи, когда спрашиваемый ничего не хотел говорить и даже возмущенно отклонял предложенный нами вариант ответа. При сновидении же случаев первого рода вообще нет; видевший сон всегда отвечает, что он ничего не знает. Отрицать наше толкование он не может, потому что мы ему ничего не можем предложить. Может быть, нам все же отказаться от своей попытки? Ни он, ни мы ничего не знаем, а кто-то третий уж наверняка ничего не может знать, так что у нас, пожалуй, нет никакой надежды что-либо узнать. Тогда, если хотите, оставьте эту попытку. Если нет, можете следовать за мной. Я скажу вам, что весьма возможно и даже очень вероятно, что видевший сон все-таки знает, что означает его сновидение, он только не знает о своем знании и поэтому полагает, что не знает этого.

Вы можете мне заметить, что я опять ввожу новое предположение, уже второе в этом коротком изложении, и тем самым в значительной степени ставлю под сомнение достоверность своего метода. Итак, первое предположение заключается в том, что сновидение есть психический феномен, второе – в том, что в душе человека существует что-то, о чем он знает, не зная, что он о нем знает, и т. д. Стоит только принять во внимание внутреннюю неправдоподобность каждого из этих двух предположений, чтобы вообще утратить всякий интерес к вытекающим из них выводам.

Но, уважаемые дамы и господа, я пригласил вас сюда не для того, чтобы подурачить или что-то скрывать. Я, правда, заявил об «элементарном курсе лекций по введению в психоанализ», но я не намерен был излагать вам материал in usum delphini,[15] изображая все сглаженным, тщательно скрывая от вас все трудности, заполняя все пробелы, затушевывая сомнения, чтобы вы с легким сердцем могли подумать, что научились чему-то новому. Нет, именно потому, что вы начинающие, я хотел показать вам нашу науку как она есть, с ее шероховатостями и трудностями, претензиями и сомнениями. Я знаю, что ни в одной науке не может быть иначе, особенно вначале. Я знаю также, что при преподавании сначала стараются скрыть от учащихся эти трудности и несовершенства.

Но к психоанализу это не подходит. Я действительно сделал два предположения, одно в пределах другого, и кому все это кажется слишком трудным и неопределенным, кто привык к большей достоверности и изяществу выводов, тому не следует идти с нами дальше. Я только думаю, что ему вообще следовало бы оставить психологические проблемы, потому что, боюсь, точных и достоверных путей, которыми он готов идти, здесь он, скорее всего, не найдет. Да и совершенно излишне, чтобы наука, которая может что-то предложить, беспокоилась о том, чтобы ее услышали, и вербовала бы себе сторонников. Ее результаты должны говорить за нее сами, а сама она может подождать, пока они привлекут внимание.

Но тех из вас, кто хочет продолжать занятия, я должен предупредить, что оба моих предположения неравноценны. Первое предположение, что сновидение является психическим феноменом, мы хотим доказать результатами нашей работы; второе уже доказано в другой области науки, и я только беру на себя смелость приложить его к решению наших проблем.

Так где же, в какой области науки было доказано, что есть такое знание, о котором человеку ничего не известно (как это имеет место, по нашему предположению, у видевшего сон)? Это был бы замечательный, поразительный факт, меняющий наше представление о душевной жизни, который нет надобности скрывать. Между прочим, это факт, который сам отрицает то, что утверждает, и все-таки является чем-то действительным, contradictio in adjecto.[16] Так он и не скрывается. И не его вина, если о нем ничего не знают или недостаточно в него вдумываются. Точно так же не наша вина, что обо всех этих психологических проблемах судят люди, которые далеки от всех наблюдений и опытов, имеющих в данном вопросе решающее значение.

Доказательство было дано в области гипнотических явлений. Когда я в 1889 г. наблюдал чрезвычайно убедительные демонстрации Льебо и Бернгейма в Нанси, я был свидетелем и следующего эксперимента. Когда человека привели в сомнамбулическое состояние, заставили в этом состоянии галлюцинаторно пережить всевозможные ситуации, а затем разбудили, то сначала ему казалось, что он ничего не знает о происходившем во время гипнотического сна. Бернгейм потребовал рассказать, что с ним происходило во время гипноза. Человек утверждал, что ничего не может вспомнить. Но Бергейм настаивал, требовал, уверял его, что он знает, должен вспомнить, и вот человек заколебался, начал собираться с мыслями, вспомнил сначала смутно одно из внушенных ему переживаний, затем другое, воспоминание становилось все отчетливее, все полнее и, наконец, было восстановлено без пробелов. Но так как он все это знал, как затем и оказалось, хотя никто посторонний не мог ему ничего сообщить, то напрашивается вывод, что он знал об этих переживаниях ранее. Только они были ему недоступны, он не знал, что они у него есть, он полагал, что ничего о них не знает. Итак, это совершенно та же самая ситуация, в которой, как мы предполагаем, находится видевший сон.

Надеюсь, вас поразит этот факт и вы спросите меня: почему же вы не сослались на это доказательство уже раньше, рассматривая ошибочные действия, когда мы пришли к заключению, что приписывали оговорившемуся человеку намерения, о которых он не знал и которые отрицал? Если кто-нибудь думает, что ничего не знает о переживаниях, воспоминания о которых у него все-таки есть, то тем более вероятно, что он ничего не знает и о других внутренних душевных процессах. Этот довод, конечно, произвел бы впечатление и помог бы нам понять ошибочные действия. Разумеется, я мог бы сослаться на него и тогда, но я приберег его для другого случая, где он был более необходим. Ошибочные действия частично разъяснились сами собой; с другой стороны, они напомнили нам, что вследствие общей связи явлений все-таки следует предположить существование таких душевных процессов, о которых ничего не известно. Изучая сновидения, мы вынуждены пользоваться сведениями из других областей, и, кроме того, я учитываю тот факт, что здесь вы скорее согласитесь на привлечение сведений из области гипноза. Состояние, в котором совершаются ошибочные действия, должно быть, кажется вам нормальным, оно не похоже на гипнотическое. Напротив, между гипнотическим состоянием и сном, при котором возникают сновидения, имеется значительное сходство. Ведь гипнозом называется искусственный сон; мы говорим лицу, которое гипнотизируем: спите, и внушения, которые мы ему делаем, можно сравнить со сновидениями во время естественного сна. Психические ситуации в обоих случаях действительно аналогичны. При естественном сне мы гасим интерес к внешнему миру, при гипнотическом – опять-таки ко всему миру, за исключением лица, которое нас гипнотизирует, с которым мы остаемся в связи. Впрочем, так называемый сон кормилицы, при котором она имеет связь с ребенком и только им может быть разбужена, является нормальной аналогией гипнотического сна. Перенесение особенностей гипноза на естественный сон не кажется поэтому таким уж смелым. Предположение, что видевший сон также знает о своем сновидении, которое ему только недоступно, так что он и сам этому не верит, не совсем беспочвенно. Кстати, заметим себе, что здесь перед нами открывается третий путь к изучению сновидений: от нарушающих сон раздражений, от снов наяву, а теперь еще от сновидений, внушенных в гипнотическом состоянии.

А теперь, когда наша уверенность в себе возросла, вернемся к нашей проблеме. Итак, очень вероятно, что видевший сон знает о своем сновидении, и задача состоит в том, чтобы дать ему возможность обнаружить это знание и сообщить его нам. Мы не требуем, чтобы он сразу сказал о смысле своего сновидения, но он может открыть происхождение сновидения, круг мыслей и интересов, которые его определили. Вспомните случай ошибочного действия, когда у кого-то спросили, откуда произошла оговорка «Vorschwein», и первое, что пришло ему в голову, дало нам разъяснение. Наша техника исследования сновидений очень проста, весьма похожа на только что упомянутый прием. Мы вновь спросим видевшего сон, откуда у него это сновидение, и первое его высказывание будем считать объяснением. Мы не будем обращать внимание на то, думает ли он, что что-то знает, или не думает, и в обоих случаях поступим одинаково.

Эта техника, конечно, очень проста, но, боюсь, она вызовет у вас самый резкий отпор. Вы скажете: новое предположение, третье! И самое невероятное из всех! Если я спрошу у видевшего сон, что ему приходит в голову по поводу сновидения, то первое же, что ему придет в голову, и должно дать желаемое объяснение? Но ему вообще может ничего не прийти или придет бог знает что. Мы не понимаем, на что тут можно рассчитывать. Вот уж, действительно, что значит проявить слишком много доверия там, где уместнее было бы побольше критики. К тому же сновидение состоит ведь не из одного неправильного слова, а из многих элементов. Какой же мысли, случайно пришедшей в голову, нужно придерживаться?

Вы правы во всем, что касается второстепенного. Сновидение отличается от оговорки также и большим количеством элементов. С этим условием технике необходимо считаться. Но я предлагаю вам разбить сновидение на элементы и исследовать каждый элемент в отдельности, и тогда вновь возникнет аналогия с оговоркой. Вы правы и в том, что по отношению к отдельным элементам спрашиваемый может ответить, что ему ничего не приходит в голову. Есть случаи, в которых мы удовлетворимся этим ответом, и позднее вы узнаете, каковы они. Примечательно, что это такие случаи, о которых мы сами можем составить определенное суждение. Но в общем, если видевший сон будет утверждать, что ему ничего не приходит в голову, мы возразим ему, будем настаивать на своем, уверять его, что хоть что-то должно ему прийти в голову, и окажемся правы. Какая-нибудь мысль придет ему в голову, нам безразлично какая. Особенно легко ему будет дать сведения, которые можно назвать историческими. Он скажет: вот это случилось вчера (как в обоих известных нам «трезвых» сновидениях), или: это напоминает что-то недавно случившееся; таким образом, мы замечаем, что связи сновидений с впечатлениями последних дней встречаются намного чаще, чем мы сначала предполагали. Исходя из сновидения, видевший сон припомнит наконец более отдаленные, возможно, даже совсем далекие события.

Но в главном вы не правы. Если вы считаете слишком произвольным предположение о том, что первая же мысль видевшего сон как раз и даст искомое или должна привести к нему, если вы думаете, что эта первая пришедшая в голову мысль может быть, скорее всего, совершенно случайной и не связанной с искомым, что я просто лишь верю в то, что можно ожидать от нее другого, то вы глубоко заблуждаетесь. Я уже позволил себе однажды предупредить вас, что в вас коренится вера в психическую свободу и произвольность, но она совершенно ненаучна и должна уступить требованию необходимого детерминизма и в душевной жизни. Я прошу вас считаться с фактом, что спрошенному придет в голову именно это и ничто другое. Но я не хочу противопоставлять одну веру другой. Можно доказать, что пришедшая в голову спрошенному мысль не произвольна, а вполне определенна и связана с искомым нами. Да, я недавно узнал, не придавая, впрочем, этому большого значения, что и экспериментальная психология располагает такими доказательствами.

В связи с важностью обсуждаемого предмета прошу вашего особого внимания. Если я прошу кого-то сказать, что ему пришло в голову по поводу определенного элемента сновидения, то я требую от него, чтобы он отдался свободной ассоциации, придерживаясь исходного представления. Это требует особой установки внимания, которая совершенно иная, чем установка при размышлении, и исключает последнее. Некоторым легко дается такая установка, другие обнаруживают при таком опыте почти полную неспособность. Существует и более высокая степень свободы ассоциации, когда опускается также и это исходное представление и определяется только вид и род возникающей мысли, например, определяется свободно возникающее имя собственное или число. Эта возникающая мысль может быть еще более произвольной, еще более непредвиденной, чем возникающая при использовании нашей техники. Но можно доказать, что она каждый раз строго детерминируется важными внутренними установками, неизвестными нам в момент их действия и так же мало известными, как нарушающие тенденции при ошибочных действиях и тенденции, провоцирующие случайные действия.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Патрик Ленсиони в своем фирменном стиле рассказывает об одной из самых болезненных и недооцененных п...
Миф похож на мир тем, что в него можно вселиться и жить. Есть авторы, которые помогают человеку обус...
Во все времена были люди, которые не могли жить в покое. Им вечно не сидится на месте, и поиск прикл...
Роман «Наше счастливое время» известной корейской писательницы Кон Джиён – трагическая история о жес...
Андрон и Маша.«Золотой мальчик» из ОЧЕНЬ состоятельной семьи – и нищая продавщица, выросшая в детдом...
Полное собрание русских и английских рассказов крупнейшего писателя ХХ века Владимира Набокова в Рос...