Лопухи и лебеда Смирнов Андрей

Он раз за разом промахивался. “Письмо” оставалось нераспечатанным. Биты летели в заградительную сетку, и она вздрагивала, дробно звеня.

Он скинул рубаху, выложил “пушку”.

Он снял темные очки. На стройку вползал самосвал, исчезая за стеной цементной пыли. Солнце слепило, все резало белизной – дощатый забор, дом, подросший на несколько этажей, закаменевшая в колеях земля. Он дал глазам привыкнуть и взял биту.

Лицо его заострилось, твердело, словно проступал его костный каркас. Сухой тревожный огонь разгорелся в глубине зрачков, и он, вскрикнув, бросил.

Бита угадила в самое подножие “пушки”.

Помешкав, он подошел к сетке. Собрал городки, снова выложил “письмо” и вернулся на дальний кон.

В вестибюле было столпотворение, стояли на площадке и в коридорах. Голоса гулко отдавались под потолком. На лестнице заворачивались, сталкиваясь, два потока, и Толик с трудом добрался к дежурному окошку.

– В восьмую комнату! – прокричал лейтенант и показал наверх.

Дверь в восьмую комнату была закупорена спинами ребят. Там, за спинами, нависла тишина. Он прислушался. Вдруг грянул взрыв оживления, голос требовал порядка. Толик поднажал, и его внесло внутрь.

У доски майор вручал повестку рыжему парнишке. Призывники тесно сидели за столами, стояли по стенам.

Прапорщик вызывал следующего, и опять волна веселья прокатилась по рядам – в проход, отдуваясь, вылезал толстяк.

– Всем, кто получил повестки, оформить увольнение с работы и в указанный срок явиться на сборный пункт. Опоздавшие есть?

Толик поднял ладонь.

– Фамилия?

– Оськин.

Прапорщик ворчал, роясь в списках:

– Паспорт давай… Чего опаздываешь?

Он заковыристо расписался на квитанции, и новенький красный паспорт исчез в целлофановом мешке, набитом паспортами.

– Рост у тебя, Оськин, гвардейский, – зычно сказал майор, вручая повестку. – Гляди к себе на свадьбу не опоздай…

Он подождал, пока уляжется смех, и обвел взглядом всю комнату.

– Поздравляю вас, ребята. Запомните этот день. Вы призваны на действительную службу в нашу Советскую Армию. Теперь вы – мужчины, солдаты. Вам предстоит исполнить священный долг гражданина перед Отечеством. Родина поручает вам беречь и охранять свой мирный труд. Будьте достойны ее доверия!

Все сразу загудели и повалили к дверям, образовалась пробка. Толстяк врезался в толкучку и подмигнул Толику:

– Куда везут, не слыхал?

– Говорят, в Благовещенск, – сказали рядом.

– Привезут – узнаешь…

– Сказали, кепку с собой брать, а у меня нету, где ж я возьму?

– Сказали – значит, положено! – сказал прапорщик.

Маша появилась на рассвете. Он не заметил, откуда она взялась. Он увидел сразу, как она идет через двор.

Ожил тополь под окном, на ветру засеребрились листья. Маша поежилась и пошла скорее. Пронзительно и чисто перекликались в холодном воздухе воробьи.

Он вслушался в торопливое чирканье подошв о ступеньки. Вот она приостановилась на третьем этаже. Вздохнула. Опять замерли шаги, совсем близко. Сейчас она покажется внизу. Он слышал ее прерывистое дыхание. Она все не шла.

Он высунулся в пролет. Маша стояла на одной ноге, прислонившись к перилам, и что-то вертела в руке. Она подняла голову и увидела его.

– Каблук сломался, – сказала она шепотом.

Он недоверчиво покосился на каблук, лежащий на ладони у Маши. Перегнувшись, он забрал у нее босоножку и каблук, подошел к окну, обследовал со всех сторон и закурил.

Маша заковыляла наверх и скрылась за дверью.

Он вытащил из заднего кармана нож, нахмурился и, сопя, принялся за дело. На батарее он выпрямил гвозди, торчащие из каблука. Из спичек он сделал пробки, аккуратно загнал их в отверстия в подошве и срезал.

Маша сошла в халате и в тапочках, зевая, с кефиром в руке.

– Клей дома есть? – спросил он.

– И так сойдет…

Она поставила локти на подоконник, потягивала кефир из бутылки и смотрела в окно.

– Птички поют, – сказала она.

Он протянул ей босоножку.

– Ну надо же… – обрадовалась Маша.

Он хотел обнять ее, но она выскользнула и вбежала на площадку.

– Иди спать, лунатик.

И махнула ему рукой.

Улочка спускалась к реке. Он шел посреди мостовой, невольно убыстряя шаг. На том берегу плыли серые облака в степи, и серой была река внизу. Ветер вздувал пыль над ас- фальтом.

На углу открыли булочную самообслуживания, и он зашел внутрь. Кассирша в полном одиночестве жевала ситник. Он взял такой же. Хлеб был еще теплый.

Капли запрыгали по земле, и сразу налетел дождь.

Он нырнул под арку во двор. Он ел упругий, как резина, пахучий ситник, стряхивая муку с пальцев.

Деревья на набережной трещали протяжно. Сизая пелена закрывала реку.

Женщина в белом халате стояла в дверях парикмахерской напротив, глядя на дождь.

Он побежал через улицу, придерживая сумку.

В пустом зале негромко играло радио. Женщина вошла следом за ним, показала на кресло. Она завернула его в простыню и вздохнула.

– Под ноль… – бросил он.

Она неожиданно улыбнулась.

– Солдатик пришел! – нараспев сказала она, включая машинку.

В зеркале он видел, как тусклая борозда ложится от макушки и на простыню съехал белесый льняной клок.

Стрекот машинки навевал дремоту. Прохладные пальцы парикмахерши пахли мылом.

– Я хочу искупаться в море, – сказала Маша. – Я устала, папа.

Она застегнула молнию и отнесла в переднюю чемодан.

Мрачный, взъерошенный, с припухшим со сна лицом, Васильков курил в постели.

Маша присела к нему на кровать.

– У нас отличная компания. Все будет нормально, не волнуйся.

Она зажала в коленях ладони и слегка раскачивалась под однообразный шелест дождя за окном. Помедлив, она сказала:

– Если честно, там едет один человек… Ты его не знаешь.

– Нельзя так жить, Маня… – хрипло выпалил Васильков.

Он заворочался, губы его скривились, и с отвращением затолкал сигарету в пепельницу.

Маша задумчиво смотрела на отца. Она поднялась и вышла в коридор, надела плащ, взяла чемодан. С порога она обернулась.

– Я позвоню сразу, как прилечу, – сказала она сухо.

За стеной слабо загудел лифт. Шум его угас, отдаляясь.

Васильков обнаружил, что кончились сигареты. Смяв пачку в кулаке, он вскочил с постели. Он пошарил на письменном столе и в ящиках, обыскал кухню, Машину комнату, но ему попадались пустые коробки, и он швырял их в ведро.

В дверь позвонили.

– Машу позовите… – Парень опустил взгляд и буркнул: – Здрасте…

Васильков узнал сумку с красной кошкой.

– Ее нет.

Он подождал и закрыл дверь. Он поплелся к себе, сел за стол, посидел, засунув руки в карманы халата. Не вставая, он пошарил на шкафу. На пол свалился атлас и раскрылся цветной таблицей – багровые ручейки сосудов разбегаются по человеческому телу. Васильков покосился сверху, нагибаться было лень.

Опять позвонили. Он пошел в переднюю.

– Я все равно не уйду, – угрюмо сказал Толик.

– Хоть ночуй, – согласился Васильков.

Он опять подождал и уже собрался захлопнуть, как вдруг парень закричал и весь затрясся, так что Васильков отпрянул:

– Мне завтра в армию идти!

И мазнул ладонью по стриженой голове.

Так они стояли, ошарашенно уставясь друг на друга.

– Закурить есть? – спросил Васильков.

Толик достал пачку, дал ему огня. Васильков затянулся с облегчением:

– Зайди…

Они пришли на кухню, и Васильков залез в угол на свое место, привалился к стене.

– Ее правда нет, – сказал он. – Она улетела.

Толик застыл в дверях, не сводя с него глаз.

– Куда?

– Куда-то на Кавказ. Позвонить обещала…

Он повернулся и исчез в коридоре. Васильков услышал, как он воюет с замком и безуспешно дергает дверь. Васильков вышел, помог. Толик рванулся на лестницу. Раздался треск, дверца стенного шкафа открылась – сумка зацепилась за ручку. Он стал ее отцеплять.

Он брел по улице. Дождь моросил не переставая. Прохожие торопились. Автобус ехал, окутавшись паром. Взгляд его рассеянно скользил по лицам, по лужам.

Вдруг он остановился и жадно вздохнул пропитанный сыростью воздух. Он посмотрел на небо. Ветер разгонял облака.

Сойдя на проезжую часть, он поднял руку навстречу машинам.

У переезда застряли. Водитель вылез на дорогу размять ноги. На шлагбауме мигал красный огонь, и повторялось утробное урчание сигнала. Толик уставился в окно.

Товарный состав, грохоча, покатился через переезд.

На поле протянулись ряды стальных мачт. Мокрый бетон посадочной полосы поблескивал в тумане.

Машина подъехала к стеклянному зданию аэровокзала.

Он обошел стойки, где шла регистрация, справочное бюро, кафе. По радио объявили, что рейс на Киев откладывается. Он вышел на посадку.

Один из отсеков был открыт. Цепочка пассажиров спешила к автобусу. Он побежал к стюардессе:

– Куда рейс?

– На Сочи.

Она заперла турникет.

Он обыскал остальные отсеки, не теряя из виду автобус.

Привели еще группу. Рейс оказался сухумский. Он всех осмотрел.

Отойдя поодаль, он перемахнул через барьер и побежал на поле. Человек в летной фуражке загородил ему дорогу. Он увернулся и прибавил ходу.

Автобус стоял возле самолета. Пассажиры стайкой собрались к трапу.

Он услышал отчаянный визг и сразу увидел Машу. Расталкивая очередь, она рвалась к бортпроводнице и что-то кричала и показывала на него. Его поразило выражение ненависти на ее лице.

Он врезался в толпу. Какие-то люди схватили его. Он молча вырвался. Кто-то повис на нем. Появился милиционер.

Маша взбегала по трапу, таща кого-то за руку. У дверей человек упал, она помогла ему встать.

Толика повели к аэровокзалу. Он шел покорно, оглядывался, его крепко встряхивали. Трап уехал. Задраилась дверь. Заревели моторы.

Он резко присел. Милиционер от неожиданности споткнулся и выпустил его.

Самолет стал медленно разворачиваться.

Толик метался у самых колес, что-то крича.

Милиционер догнал его, свалил на полосу и упал сверху.

Самолет набирал скорость.

Подбежали двое рабочих. Втроем они подняли Толика и повели к зданию вокзала.

В сумерках он приплелся к дому.

Старухи сидели на лавочке у подъезда. Его окликнули. Он не обернулся.

Дверь в квартиру была приоткрыта. Что-то захрустело под ногами. Он щелкнул выключателем. Лампа не зажглась.

Мать мыла пол на кухне. Когда она выжимала тряпку, он увидел, что у нее разбито лицо. Он молча смотрел на нее.

Он достал фонарь в чулане и пошел в коридор. Над головой висел пустой патрон. Он отвинтил зажим, выбросил остатки плафона, ввернул лампу.

Замок входной двери болтался на одном шурупе. Он сорвал его. На кухне он развел шпаклевку. Подчистив рубанком брус двери, он зашпаклевал вмятины, поставил замок. Дверь закрылась.

Он принес веник и подмел мусор.

– Ты ему деньги дала?

– Ничего я не давала. Есть будешь?

Он взял ее за подбородок. Она покорно подняла лицо.

Буфетчица собиралась раскричаться, но, узнав, впустила.

– Забери ты их, ради бога! – проворчала она.

Отец стоял у стойки, пошатываясь. Толик молча отодрал его пальцы от чужого плеча. Он навалился на него, заглядывая ему в лицо, мучительно что-то припоминая. Вдруг он усмехнулся с пьяной хитростью, рванулся и упал кому-то на ноги.

Он был неимоверно тяжел и брыкался. Люди за ближайшим столом посторонились. Толик прислонил его к столбу.

– Козел! – заорали рядом, и Толик весь подобрался, услышав знакомый голос. – Козел, ты где? Куда ты девался?

И опять мутный огонь вспыхнул в глазах отца, он с силой стеганул Толика по руке, сделал несколько петляющих, неверных шагов, и Серков поймал его за рубаху.

Толик оказался на проходе, его толкали, но он не двигался с места, оцепенев, не в силах оторвать взгляд от Серкова.

Серков говорил не затихая. Он был возбужден и угрюм, но на ногах держался крепко.

Прячась за спинами, Толик подошел ближе.

Серков разлил вино и совал отцу в руки кружку. Он был все время чем-то недоволен, отпихивал соседей, высвобождая место. Несколько раз он подносил ко рту горлышко бутылки и опять принимался ругаться. Наконец он стал пить.

Как только он запрокинул голову, Толик выскочил из укрытия и ударил его ногой в пах. Серкова скрючило. Он задохнулся и кашлял, прижав руки к низу живота. Толик обрушил ему на голову пивную кружку, но Серков сумел слегка уклониться и устоял.

Ударить еще раз Толик не успел – отец, потеряв равновесие, повис на нем. Он извивался, стараясь выскользнуть, уже расцепил впившиеся ему в горло пальцы, но удар в челюсть достал его. Не мешкая, Серков ударил еще раз, и у Толика подломились ноги. Он рухнул на пол.

Последнее, что увидел Толик, было лицо отца с кривой, недоумевающей ухмылкой, потом занесенная для удара нога в сапоге сверкнула у самых глаз, и все оборвалось.

Милиция и скорая помощь прибыли почти одновременно.

По знаку врача Толика накрыли простыней и вскоре унесли. Пока составлялся протокол, женщины подмели и все прибрали.

Мы уходили в последний день мая, пасмурным утром, прозрачным и гулким.

Во дворе военкомата нас построили в колонну по двое и повели на вокзал.

Впереди шел сержант с флажком.

Было совсем рано. Только дворники да бессонные старухи останавливались поглядеть нам вслед.

Расставание с домом и долгий предстоящий путь взбудоражили нас, и мы валяли дурака в строю. Сержант на нас покрикивал.

Мы поднялись в гору. Дружный стук наших ног об асфальт далеко разносился над бульваром. Пароход заревел в порту, и ветер, сухо шумевший в листве, донес к нам его прощальный гудок, торжественный и протяжный.

Город лежал внизу, укрытый туманом. Река отсюда казалась застывшей.

В воздухе плыл серый пух тополей.

1977

Хождение в сценаристы

Кино, кроме прочих отличий от других искусств, требует быстроты реакции и некоторого легкомыслия. Неповоротливым в кино тяжко. А я, к несчастью, из увальней – в работе, по крайней мере.

Бывает, конечно, что замысел долгие годы ворочается в голове драматурга, пока дело дойдет до бумаги. Но в нашем деле это редкость. Чаще сюжет прорезается внезапно, случайным и не всегда объяснимым озарением.

Абсолютное же большинство произведений кинематографа, как шедевров, так и бездарных, родилось на свет единственно от того, что у автора денег не было. Если нечего продать из дому и занять негде, остается лишь один легальный способ разжиться – сесть за стол, придумать сюжет, накатать заявку и попытаться ее сбыть. Так и жили многие сценаристы, во всяком случае, до нынешних ловких рыночных времен. Так появился и этот сценарий.

Начал я писать по обстоятельствам скорее случайным и безвыходным – не мог найти сценариста. После “Белорусского вокзала”, одаренного не только зрительским вниманием, но и лаской начальства, я безошибочно почувствовал – сейчас или никогда мне будет дозволено пойти дальше, чем положено по уставу караульной службы. У меня была припасена история интимного свойства, мне хотелось рассмотреть отношения двух любовников из моего поколения без обязательного в те годы соуса из плавки, жатвы и партсобрания. Однако драматурги, к которым я обращался, отказывались дружно на удивление – от Шпаликова до Трунина. Особенное подозрение (или, может быть, мужскую неприязнь) вызывал у них задуманный характер героини – скажем прямо, не сахар. В фойе ленинградского Дома кино я вцепился в Александра Володина. “Вот уж кто мастер женского портрета!” – думал я, рассказывая сюжет с некоторым заиканием. “Это готовый сценарий. – Он улыбнулся, как улыбается один он – ласково и печально. – Тебе никто не нужен, пиши сам”. За что ему и кланяюсь.

Но одно дело – написать сценарий, опирающийся более на собственные жизненные впечатления, чем на мастерство. И совсем другое – быть профессионалом, пишущим на заказ режиссера или студии. К тому времени, когда фильм был снят (это была “Осень”) и начались его цензурные мучения, я уже ясно сознавал промахи. Наташа Рязанцева, едва ли не первый мой читатель, сразу сказала: “Да ведь они у тебя все выговаривают”, но я не понял, а сняв фильм, вспомнил. Несмотря на некоторую природную туповатость, я дошел до глубокой мысли – чтобы научиться писать, нужно писать. Дело было за малым. Мешала неуверенность в себе пополам со священным трепетом перед литературой, внушенным с пеленок, ведь я – писательский сын. Павел Филиппович Нилин, автор “Жестокости”, на прогулке в Переделкине, приволакивая ногу и останавливаясь для разговора с каждой встречной собакой, объяснял мне с непередаваемым оттенком задушевности и высокомерия, что человек, способный рождать сюжеты, не таков, как другие люди, это существо высшего порядка. Я и сам так чувствовал. И куда же мне, в калашный-то ряд? Потому, решил я, проверять себя надо на направлении главного удара – написать сценарий с острейшим сюжетом, с любовным треугольником и трагическим концом, лучше всего с убийством. И в конце концов я такой сюжет придумал.

Тут надо сказать, обстоятельства мои складывались неважно, прямо подталкивая менять ремесло. Участь “Осени” была печальна. Червинский написал для меня превосходный сценарий о Лермонтове. Его безнадежно утопили (разумеется, я имею в виду не самого Лермонтова). Другой сценарий того же Червинского “Верой и правдой”, уже принятый “Ленфильмом”, вызвал в Госкино взрыв ярости и нахлобучки тем, кто осмелился его принять. Все, что я предлагал, встречалось с заведомым подозрением. Мне стало казаться, что я обложен. Трудно передать самоощущение взрослого мужика, который не может заработать на хлеб.

Тот аванс не забыть мне до могилы. Договор, подписанный со мной “Ленфильмом” в лице Фрижетты Гукасян, был протянутой соломинкой, шансом выплыть. Чем рисковала Фрижа? За фиговым листком моральных сентенций и с жаром обещанного положительного героя в заявке легко читалась крутая ситуация – донос сына на отца, алкогольный ЛТП, свободная от обязательств сексуальная жизнь героини, убийство героя в пьяной драке. Словом, “чернуха”, как теперь принято выражаться, тогда это называлось “очернительством”, коренек тот же. Над пятью страницами я корпел чуть ли не две недели – профессиональный уровень не мог быть оспорен. О казенных деньгах речи тоже не было – либо я сценарий напишу, либо придется вернуть аванс в кассу. Но при любом качании маятника, при малейшем поползновении начальства избавиться от неугодного редактора подобный сценарий, сама тематика были бы желанным лыком в строку, материалом для цитат по обвинению в утрате идейности, бдительности, невинности (нужное впишите сами). Зуб на Гукасян у Госкино имелся, и не один, рано или поздно должны были до нее добраться. И добрались, и с работы уволили, только было это лет через десять после описываемого, когда о моем сценарии и помнить забыли. Но другие уже были времена на дворе, расправы не вышло, ушел министр, а Фрижа вернулась. Понимала ли она свой риск, когда ставила подпись под моим договором? Разумеется. Не будем преувеличивать, а все же припомним, что людей, позволявших себе иметь свои понятия, отличные от начальства, маловато попадалось. И за это Фриже низко кланяюсь.

Полторы тысячи аванса! Это означало в те годы месяца четыре кормежки для семейства, можно было наплевать на все и писать, а там – что Бог даст. Итак, сюжет должен быть крепким, это было ясно. Но как его записывать? К этому времени я стал сильно подозревать, что кинематографический образ гораздо дальше отстоит от литературного, чем нас учили в институте и чем я привык считать. Навели меня на эту мысль недовольство собственной режиссурой, а более всего фильмы Тарковского и Висконти. Я пришел к некоторым выводам, малоутешительным для того, что предстояло делать.

Во-первых, понял я, кинематографический образ по своей пластической природе иррационален, и чем он точнее и ярче, тем менее поддается описанию. Во-вторых, я обнаружил, что сцена, необязательная по сюжету (но, заметим, стилистически точная), может неожиданно усиливать напряжение, а это, в свою очередь, означало, что способ нанизывания эпизодов в кино может быть совершенно иным, чем в прозе или пьесе для театра. “И чем случайней, тем вернее”, как сказано у Пастернака, хотя и по другому поводу. Словом, пластика у меня в сознании стала вылезать на первый план, оттесняя психологию. Значит, и писать следовало сухой протокол действия без всяких претензий на литературу. Но ведь мне предстояло доказать (кому-то, неизвестно кому, себе), что я – профессионал, владеющий пером, а доказать это можно только прозой, ритмом, то есть именно теми средствами, которые затемняют, затуманивают пластический материал и в конечном счете подменяют кинематографический образ литературным. Запутавшись, я решил писать, плюнув на вопиющее противоречие. Все сроки прошли, а я все писал, и Гукасян, по-моему, не раз пожалела, что связалась со мной. Фактически я пытался одновременно освоить два разных и кое в чем непримиримых ремесла – драматурга и прозаика. На результате это мало сказалось, но мне дало многое. Наконец сценарий был закончен, принят с некоторым даже триумфом, после чего благополучно завален. Лет через пять я предложил его Свердловской киностудии, но вскоре его опять закрыли, на сей раз окончательно. Назывался он “Стойкий оловянный солдатик”, и, смею вас уверить, это был недурной сценарий.

Потом опять было безденежье, тоска зеленая и вечная мечта об авансе. Как-то вспомнил я годы послевоенного детства, хмурую школу, уголовный двор на Сретенке, вечный страх, снедавший меня, слабого и трусливого, вспомнил беспросветное одиночество малыша в убогом мире больших. И, толком еще не зная, о чем будет сценарий, тщательно написал сцену облома. Как учил меня Шура Червинский, заявка есть специфическая просьба о деньгах за обещание быть хорошим, и, помня об этом, я пристегнул к сцене туманную перспективу оптимистического финала. На что я рассчитывал, на что надеялся? Бог знает. Но опять нашлась добрая душа, которая рискнула – Мила Голубкина, и ее стараниями студия Горького заявку купила. Кланяюсь с благодарностью Миле.

На сей раз я поставил задачу прямо противоположного свойства, технически более сложную – сделать сценарий без интриги, чтобы сюжет держался только движением души тринадцатилетнего героя. Мне казалось, что сценарий будет более всего о смерти Сталина, о конце одной эпохи и начале другой, о том, как эти события преломляются в частной жизни мальчишки. Но в ходе работы рамки сюжета сами собой стали расширяться до антитезы “подросток – окружающий мир”, и в этом широком противоположении такие разновеликие события, как первая любовь или возвращение деда из тюрьмы, становятся равно важны и способны, не имея отношения одно к другому, сплетаться в единое движение сюжета. Я боялся поверить себе, меня преследовал страх, что сценарий распадется на частности, рассыплется. Все стало на места, когда я напоролся на строчки Блока:

  • Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —
  • Все в облике одном предчувствую Тебя…

Сценарий обрел название, а я – ощущение единства сделанной вещи. Предчувствие любви, страданий, жестокости мира и его сладости, шире – предчувствие свободы, еще шире – самой живой жизни. Кончив сценарий, я обрел уверенность. Что, впрочем, не помешало его закрыть.

Свою профессиональную карьеру я считаю неудавшейся, хотя это и не повод для нытья. В те же годы я жил, любил, рожал детей, пил водку с друзьями. Кланяюсь всем, кто был ко мне щедр и терпелив – Илюше Авербаху, Юлику Дунскому, Вадику Трунину, увы, уже покойным, и, слава тебе господи, живым Валерию Фриду, Наташе Рязанцевой, Шуре Червинскому, Толе Гребневу. “Что пройдет – то будет мило”. Потому мила мне моя неудача. Второй попытки все равно не дадут.

1993

Предчувствие

Мы сидим и смотрим на дверь. В коридоре прекращается беготня, смолк трезвон. Мы ждем.

– Крыса! – сообщает Гордей, отскакивая от двери.

Мы слышим быстрые шаркающие шажки. Дверь вздрагивает. Это Крыса налетела на нее с разгона и теперь недоумевает.

Стул, вставленный в дверную ручку, начинает ходить ходуном. Мы следим за единоборством Крысы с дверью. Чаша весов постепенно склоняется на сторону Крысы. Стул перекосило, Гордею приходится его поправлять. Неожиданно стул разваливается у него в руках, и Гордей сталкивается нос к носу с Крысой.

Мы встаем. Крышки парт дают залп.

– Гордеев – за матерью! С портфелем.

Она ждет, пока он покорно складывает манатки. Гордей выходит.

– Что-нибудь бы новенькое придумали… Сядьте и встаньте, как полагается.

Встаем еще раз. Получается даже лучше – дружней и звонче. Кажется, стены рухнут.

– Я вижу, вы настроены по-боевому. Кто дежурный?

У нас даром ничего не пропадает. Без промедления отвечают:

– Гордеев!

– Зуев! Сходи в учительскую, принеси мне стул.

И в ожидании прохаживается вдоль доски.

Крысу голыми руками не возьмешь.

Узкие губы с опущенными углами придают ей презрительное выражение. Прозвище ей известно, но тут она бессильна. Школа не знает промахов в кличках. Наши родители, знакомясь с ней, прячут улыбки – вылитая крыса.

Копейка приносит стул.

– Староста, кто отсутствует?

Староста Сальников сопит, оглядывая нас.

– Кто отсутствует, я спрашиваю?

– Филатов… Ну и Гордеев.

– Что с Филатовым?

– Ой, Анна Михална… – вылезает рыжий Пиня, и Крыса косится на него.

– Что? Хворает?

Пиня медлит. Мы стоим тихо.

– Его крысы съели!

Удержаться от смеха невозможно.

– Пинчук, вон из класса!

– А чего я сделал?

– Поторопись…

Пиня, вскинув на плечо противогазную сумку, идет к двери и так ею хлопает, что сыплется штукатурка.

С поразительной быстротой Крыса взлетает со стула. В ее расплывшемся теле скрыта подвижность грызуна.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Этой книгой автор начинает новую серию книг «Детям о криптовалютах». Написана она в жанре фэнтези и ...
Он держал в своих руках чью-то жизнь, которая билась в маленьком теплом живом комочке, и чувствовал,...
Эта книга поможет вам найти свою «вторую половинку» и построить счастливую совместную жизнь, использ...
Важно, чтобы в жизни было место для живых чувств, отношений, интернет сближает и в тоже время отдаля...
На жизненном пути встречаются овраги, горки, обрывы, ямы.Видим ли мы их, чтобы обойти? А может, даже...
Книга Елены Семёновой «Честь – никому» - художественно-документальный роман-эпопея в трёх томах, пов...