Лихие гости Щукин Михаил

Недалеко от конторы стояла беседка. Над ней высился могучий разлапистый кедр, щедро усыпанный в этом году шишками. Иные из них, перезрев, падали и глухо тюкались в землю.

– Куда Екимыч смотрит, собрать бы урожай надо, пропадает, – сетовал Агапов, задирая голову вверх и оглядывая кедр.

– Да я не велел, пусть кедровкам на корм останется. Зима длинная…

– Святое дело – божьим птицам на прокорм. Святое дело…

– Слушай, старый, ты для чего меня звал, про шишки спрашивать?

– След Цезаря отыскался – вот тебе новость, вот тебе секрет, и вот тебе подарок!

– Где?! – встрепенулся Захар Евграфович и так круто развернулся на каблуках, что вывернул с корнями пожухлую траву.

– Да ты присядь, Захар Евграфович, присядь. В одно слово не уместишь. Долго надо рассказывать…

– Чего кота за хвост тянешь?! Говори!

– Говорю. По порядку. Докатился до меня слушок, что объявился у нас, в ночлежном доме у Дубовых, мужичонка один из беглых. При золотишке. И начал он, как водится, голенища загибать. Крепко закуролесил, две недели не просыхал, а в пьяном виде рассказывал: будто бы побывал он за Кедровым кряжем, а там, будто бы, староверы проживают, и там же, за Кедровым кряжем, Цезарь со своими людишками обосновался…

– Ты чего несешь?! – едва не закричал Захар Евграфович. – За Кедровый кряж, всем известно, пробиться невозможно! Гиблое место! Сколько народу сгинуло, а никто одолеть не мог. Ладно, твой беглый с перепою сказки рассказывает, а ты с какого рожна их повторяешь?

– А откуда он про Цезаря с его людишками проведал?

Захар Евграфович замолчал, словно споткнулся. Агапов же, будто куделю скручивал, потянул дальше дребезжащим своим голоском:

– Спорить с тобой, Захар Евграфович, не собираюсь, а только сомнение меня одолевает: за Кедровый кряж не пробиться, а мужичонка откуда вылупился? Ветром с горы надуло?

– Доставь его сюда, и спросим. Только мужичонки твоего, как я понимаю, давно уж след простыл. Да был ли он?

– Был, был – это я тебе верно говорю. А вот доставить его сюда, правильно толкуешь, в сей момент не могу. А что следа касаемо – не простынет. Сегодня вечерком наведаюсь к Дубовым – в точности разузнаю. Все следы разыщем – вот увидишь. Будет Цезарь у нас в руках трепыхаться, будет, хоть из-за Кедрового кряжа достанем, хоть из-под земли.

– Ну-ну, – Захар Евграфович круто развернулся и скорым шагом пошел прочь от беседки. Кулаки у него были крепко сжаты. Сквозь зубы он чуть слышно шептал: «Цезарь, Цезарь, где же тебя отыскать, вражина?»

12

На отшибе от Белоярска, на крутом взгорке, который торчал, как большой чирей, посреди поймы реки Талой, высился огромный и несуразный дом: в два этажа, с множеством окон самых разных размеров, с плоской крышей и – без углов! Круглый. Внизу – подвал, в него вели широкие ворота, в которые можно было въезжать хоть на телеге. В любое время года ворота стояли распахнутыми настежь, и в подвал, когда выдавались ветреные дни, летели снег, дождь, пыль и мусор. На дороге, ведущей к воротам подвала, а заодно и к самому дому, высилась большая каменная арка. Кирпичная кладка выщербилась, и стояла арка вся в выбоинах, словно переболела оспой.

Невиданное в городе каменное чудо взялся строить лет семь назад владелец трех золотых приисков Кузьма Ильич Деревянко. Веселый был человек, азартный, грозился, что на плоской крыше дома он разведет невиданный сад, закроет его сверху стеклом и будут у него круглый год родиться невиданные огурцы и даже яблоки. Белоярцы только головами покачивали, слушая про его замыслы, а за спиной даже пальцами у висков крутили, да только кто ему указ, Кузьме Ильичу – свои деньги тратил, не чужие и не заемные. И росло каменное чудо, как на дрожжах. Кто знает, может быть, со временем и выросло бы оно полностью, согласно грандиозному замыслу, да только случилось непредвиденное событие: разменяв шестой десяток, Кузьма Ильич отправился в город Санкт-Петербург, чтобы отдохнуть от праведных трудов, и имел там неосторожность пойти в театр и увидеть на сцене молоденькую балерину, порхающую, как невесомая белая бабочка. Увидел и с ума сошел старый. Позабыл обо всем на свете. Ни жены, ни детей, ни внуков своих не вспомнил, когда просаживал деньжищи на содержание порхающей балерины. А девица оказалась из молодых, да ранняя. Сразу сообразила, какую ей выгоду сулит поздняя старческая любовь сибирского денежного мешка, и залезла в этот мешок сразу двумя проворными ручками. Тащила, не стесняясь. Но до тела своего Кузьму Ильича не допускала, только и позволяла ручки целовать. А он еще сильней раззадоривался. И ничего для белой бабочки не жалел: на нежные пальчики, на трепетную шейку, в мочки розовых ушек столько драгоценностей уместилось, золота и бриллиантов, что впору их было взвешивать, если все скопом собрать, с помощью пудовой гири. А старому неймется, бес в ребро тычется: банкеты на сотни персон закатывает, бенефисы для своей пассии устраивает, в конце концов отправляется с ней в далекий город Париж, где каждый, кто служит высокому искусству, обязательно должен побывать. В Париже балерина быстренько бросила Кузьму Ильича и упорхнула с молодым и очень красивым итальянцем в неизвестном направлении. От огорчения Кузьма Ильич запил горькую и, возвратившись домой, остановиться никак не мог. Дела его тем временем пришли в полный упадок, и закончилось все очень печально: на белоярском кладбище появился большой чугунный крест, два прииска ушли в чужие руки, а наследники Деревянко, чтобы спасти третий, начали торопливо продавать движимое и недвижимое. Выставили на продажу и недостроенный чудо-дом.

Но покупать его никто не желал.

Предлагали владельцы даже на кирпичи разобрать и отдавали по совсем уж бросовой цене, однако снова выдалась осечка: не было покупателей. Еще и по той причине, что сведущие люди хорошо знали: кладка – мертвая, ни ломом, ни кувалдой ни единого кирпича добыть невозможно. Совсем отчаявшись, наследники Деревянко махнули рукой на дом и даже сторожей от него убрали.

И как только сторожей убрали, в дом шустро стала стекаться белоярская рвань: пропившиеся старатели, беглые, нищие и совсем пропащие людишки, давным-давно отбившиеся от дома и позабывшие фамилию и отчество. Чего, спрашивается, не жить? Какая-никакая, а крыша над головой имеется, все остальное Бог подаст, если смилостивится.

В это самое время неожиданно объявились покупатели, с которыми наследники Деревянко даже торговаться не стали – только бы с рук сбагрить чудо-дом да хоть какую-нибудь копейку за него поиметь. Купили дом братья Дубовы, Акинфий и Ефим, звероватого вида мужики, явившиеся из дальней деревни, стоявшей у подножья Кедрового кряжа. Белоярцы гадали: чего они с домом делать будут, два таежных лешака? Под какое такое полезное дело приспособят диковинное строение?

А братья Дубовы, оказалось, ничего и не собирались с ним делать. Только и разорились: печи сложили, нары сколотили да окна вставили. И начали со всех постояльцев взимать плату – умеренную, скромную, в самый раз по дырявому карману. Правда, злые языки поговаривали, что Дубовы и золотишко, в обход казны, принимают, и ворованным добром не брезгуют, да только на каждый язык платок не набросишь. Говорят? Ну и пусть себе молотят…

Как Дубовы с лихим народцем, оказавшимся у них в постояльцах, договориться смогли – неизвестно, но результат явился удивительный: нигде, ни на какой бумаге не прописанные правила проживания соблюдались неукоснительно. Были они простыми, как топорище: если в доме живешь – заплати, нет денег – договаривайся с хозяевами, они в твое положение всегда войдут, но если обманешь и сбежишь – больше здесь не появляйся. Если в доме что увидишь или услышишь, чего тебе видеть и слышать не надобно – забудь, но если хозяева спросят – отвечай, как на духу. А еще каждый постоялец знал: придут по твою душу казенные чины – хозяева тебя никогда не выдадут. Укроют, спрячут в многочисленных ходах, да так ловко, что сам черт не обнаружит. А дальше, не обессудь, выкручивайся, как знаешь.

Вот так и жил чудо-дом, именуемый теперь в народе очень просто – ночлежка у Дубовых.

Неяркое осеннее солнце шло уже на закат, когда через каменную арку прокатилась пролетка, в которой сидел Агапов и два дюжих луканинских работника. Кучер остановил жеребца недалеко от раскрытых ворот подвала, из глубины которого несло запахом нехитрого варева, слышался невнятный шум и пьяные песни. Совсем недавно Дубовы открыли в подвале обжорку, и там теперь, в чаду, в дыму и в пару, во всякое время суток можно было перехватить горячей требухи и вина.

– Ох, народ-то как веселится, – вздохнул Агапов, – аж завидки берут. Ни работ им, ни хлопот, а тут на старости лет шарахайся по гиблым местам да оглядывайся. Ладно, снимай меня, ребятки, тащи поклажу до Дубовых.

Работники соскочили с пролетки, сняли Агапова и усадили его на свои руки, сложенные крест-накрест. Понесли. Навстречу выскочил оборванец в немыслимом тряпье, опешил, увидев перед собой дивное зрелище, громко швыркнул сизым, потрескавшимся носом и прогундосил тоненьким голосишком:

– Добрая у тебя житуха, дед, на руках носят! Глянуть на тебя – пень трухлявый, а несут – как царевича!

– Погоди, милый, погоди, скоро и тебя потащат – на кладбище. Будет тебе праздник, – весело отвечал Агапов. – Нос-то пропил, сердешный?

– Старая коряга! А ты мне наливал?!

– Это верно говоришь, не наливал. Ну-ка, ребятки, стойте, – Агапов пошарился в кармане, вытащил горсть мелочи. – Держи, сердешный, выпей за мое здоровье и за нос свой, чтоб он выправился.

– Да с нашим удовольствием! – оборванец весело ощерился беззубым ртом, принял в пригоршню негромко звякнувшую мелочь и так стремительно стрельнул к раскрытым воротам сарая, что тряпье на нем вскинулось и затрепыхалось, словно от порыва ветра. Агапов только головой покачал, удивляясь такой небывалой проворности.

Работники дорогу знали – обогнули дом, поднялись на невысокое крыльцо, и Агапов уверенно постучал условным стуком: раз-два, раз-два и еще раз – в крепкие, обитые толстым железом двери. Изнутри донеслось:

– Кого Бог послал?

– До вашей милости прибыл, Ефим Демидыч. Если не признал по голосу, доложусь тебе: Агапов я.

– Признал, заходи.

Железный запор звонко звякнул, двери широко раскрылись, и луканинские работники внесли Агапова в просторную комнату при одном-единственном и махоньком окошке, которое тускло маячило где-то под самым потолком. Но в комнате было светло, потому что на специальных подставках вдоль стен ярко горели керосиновые лампы. Посреди комнаты стоял круглый стол, застеленный красной скатертью с кистями, на столе весело пыхтел самовар, а за столом сидел, по-кошачьи прижмуривая и без того узкие глаза, старший Дубов – Акинфий. Разница в возрасте была у братьев лет в десять, но гляделись они как близнецы: невысокие, крепкие, словно пеньки, с крутыми, могучими плечами. И на лицо были одинаковы: носы приплюснуты, глаза узкие, скулы широкие, как разводья у саней. Звероватое, хищное проглядывало в обличии братьев, а когда они смотрели, прищуривая до тоненьких щелок узкие глаза, человеку, оказавшемуся перед ними, становилось не по себе.

Но Агапов давно знал и хорошо изучил Дубовых. Поерзал, удобней устраиваясь на мягком стуле, утвердил локти на столешнице и отправил работников на улицу:

– Ступайте, ребятки, на крыльце меня обождите. Я тут чаю с хорошими людями похлебаю.

Дотянулся до чашки, сунул ее под краник самовара, нацедил кипятка, плеснул из фарфорового чайника запашистой заварки, размешал, отлил немного на блюдце и, ловко ухватив его тремя пальцами, принялся сошвыркивать, вытягивая губы трубочкой, горячую влагу. Лязгнул железный запор двери, в комнату вернулся Ефим и сел рядом с братом, напротив гостя.

Хозяева молчали, и Агапов молчал, продолжая радостно швыркать чай, словно он его никогда не пил и лишь сейчас дорвался до неописуемой сладости.

Потрескивали фитили в лампах, да надоедливо брунжала где-то поздняя осенняя муха.

– А мы его, Агапыч, силой тебе отдать никак не можем, – словно продолжая давным-давно начавшийся разговор, тяжело выговорил Акинфий.

– Никак не можем, – подтвердил Ефим.

Братья Дубовы и разговаривали одинаково: слова ворочали, как неподъемные камни.

– А зачем силой-то? – Агапов наконец-то поставил блюдце на стол. – Вы его передо мной посадите, сердешного, я сам потолкую. Меня-то он не испугается, какая в безногом старике сила?..

Акинфий нацедил кипятка в свою чашку, хлебнул, подумал и помотал лобастой головой:

– Ты наш устав знаешь, мы жителей своих никому не выдаем.

– Нам тогда никакой веры не будет, и весь порядок рухнет, – добавил Ефим.

– Да вы чего уперлись, ребятки, как быки в борозду? – ласково уговаривал Агапов. – Покажете меня издали, скажете: так, мол, и так, желает дед про твои путешествия услышать. И денежек ему пообещайте. К слову сказать, куда он исчез-то?

– Гуляет. Через недельку вернется, – Ефим скосил взгляд на старшего брата, тот легонько кивнул и Ефим продолжил: – Деньжонки кончатся – и вернется, как миленький.

– А точно вернется? – не унимался Агапов.

– Вернется, – заверил Акинфий, – он золотишко нам на храненье оставил. Явится, если не зарежут. Ладно, Агапыч, из уваженья к тебе изладим.

– За чаек благодарствую, добрый у вас чаек, ребятки. А это в прибавок к моей благодарности, – Агапов вытащил из кармана деньги, завернутые в белую тряпочку и сунул их под блюдце: – Ефим, кликни моих молодцев, вытаскивать меня пора, засиделся.

Уже в пролетке он негромко и ворчливо пробормотал:

– Хоть молись за этого бродягу, чтоб его ножиком не пырнули. И помолился бы, да не знаю, как кличут… И эти пеньки молчат, не сказывают…

13

Бес, бес, он, нечистый, прицепился к Егорке Костянкину, по воровскому прозвищу Таракан, прилип намертво и строил над ним каверзы, какие только хотел.

Промышлял Егорка мелким воровством, в большие разбойные дела не влезал, в суровые казенные руки ни разу не попался и жил не тужил: сытый, пьяный, а нос в табаке. Но бес попутал: не устоял Егорка перед соблазном и залез в богатый дом в Тюмени, за которым приглядывал целую неделю, пока не удостоверился в точности – в какое время не бывает в доме ни хозяев, ни прислуги. Проскользнул без звука, ловко открыв форточку. Был Егорка малого роста, худенький, как парнишка, и необычайно проворный, за что и заслужил свое прозвище. В доме, не оглядываясь, сразу взялся за дело, начал проверять содержимое шкафов и комодов, чтобы выбрать вещички размером поменьше, но ценой подороже. Тут и навалился кто-то на него сверху, как гора обрушилась, подмял под себя и давай душить. Егорка дергается из последних силенок, а не тут-то было, в глазах уже красные кругляши запрыгали. Все-таки изловчился, вытянул из-за голенища сапога нож и давай тыкать им, не видя уже – куда и в кого тыкает. Только и чуял, что липкая кровь по руке течет, да слышал над ухом тяжелый хрип и матерную ругань.

Вырвался Егорка, отскочил в сторону и увидел, что лежит на полу, весь в кровище, здоровенный мужик. Не ругается уже, только хрипит и глаза закатывает. Егорка со страху вынырнул через форточку, словно щучка, но спрыгнул на землю неудачно – левую ногу подвернул. Не зря говорят, что бес с левой стороны находится, потому и плюют через левое плечо, чтобы он отстал. А Егорка не плюнул, позабыл… Кувыркнувшись, он в горячке еще вскочил на ноги, но сразу же рухнул на землю и скрючился от пронзительной боли.

Взяли его тепленьким и смирным. Со всеми уликами: с чужой кровью на руках, с ножом и с хозяйскими золотыми побрякушками, которые он успел сунуть в карман. А к купцу Воробьеву, в дом которого залез Егорка, как после выяснилось, накануне брат в гости приехал, вот он и кинулся добро защищать. Добро защитил, а сам на тот свет отправился: Егорка, как судейские подсчитали, двенадцать раз его продырявил.

Дальше – дорога известная: тюменский тюремный замок, долгий этап и каторга.

На каторге Егорка выживал, как мог. Ловчил, изворачивался, привирал, приворовывал, но делал это все помаленьку, не перешагивая той невидимой черты, за которой могли убить, не моргнув глазом.

И все-таки на третьем году промахнулся. Снова бес подтолкнул.

Проигрался Егорка в карты, в пух и прах проигрался. Отдавать нечем. Сидел на тюремном дворе, крутил в руках щепочку и гадал – в каком виде карточный долг с него потребуют? Но сколько ни гадай, а яснее ясного: пропал шустрый Таракан, раздавят рваной опоркой на грязном, вонючем полу, никто и не заметит.

А день стоял – загляденье. Весна наступала, в небе играло солнце и пригревало через тюремный халат тепло и ласково. Жить хотелось Егорке. Он поднял тоскливый взгляд, чтобы посмотреть на небо, и увидел перед собой всегда угрюмого и молчаливого старовера Пругова. Его огненно-красная борода золотилась под веселым солнечным лучом, на щеках рдел здоровый румянец, будто пребывал Пругов не на каторге в подневольной работе, а на тихой пасеке возле речки. Здоровье и сила у него были необыкновенные: пожует хлебца, водичкой запьет, помолится, осеняя себя двуперстием, и ломит любую работу, ни с кем не разговаривая. Обходился он столь малым количеством слов, что и голоса его толком не слышали. Сам по себе существовал Пругов в пестром каторжанском обществе, и общество, признавая за ним силу и серьезность, не трогало его и не досаждало. Как он оказался на каторге, за какие провинности терпел страдания, никто не знал, а сам Пругов никогда не рассказывал.

И вот стоял он теперь над Егоркой, сидевшим на корточках, смотрел сверху вниз темными смородиновыми глазами и тихонько шевелил пальцами могучих рук, словно желал что-то нащупать в воздухе. Егорка тоже смотрел на него, пытаясь объять взглядом всю огромную фигуру, и почему-то тоскливо завидовал староверу. А тот помолчал-помолчал и заговорил, необыкновенно длинно:

– Ежели здесь останешься – смерть настигнет. Ежели со мной пойдешь – в дивное место приведу. Ни заборов там нет, ни беззакония, одна благодать Божья и вода чистая, белая. Мне споручник нужен, одному не в силу. Соглашайся.

Что оставалось Егорке делать? Не раздумывая, он кивнул.

Оказалось, что Пругов к побегу уже давно приготовился. Когда меняли в остроге бревенчатую стену, стояком вкапывая остро затесанные бревна, умудрился он два бревна не в глубокую яму посадить, а отпилить их у основания и чуть-чуть землей присыпать. Руками разгрести можно и наружу выскользнуть. Одна беда – слишком узким лаз получился. В такой лаз у Пругова только голова могла пролезть, а вот Егорке в самый раз. И он пролез ночью с мотком уворованной веревки, которую сразу же через острожную стену перекинул. По этой веревке и Пругов выбрался.

Трое суток уходили они по самым глухим и гиблым местам, почти не давая себе передыху. Егорка в кровь сбил ноги, обессилел, сник духом, все чаще стал падать на землю и лежать, не поднимая головы. Пругов подходил, стоял недолго, тоже отдыхая, затем молча вскидывал Егорку себе на спину и тащил, словно заплечный мешок. Лишь на четвертые сутки остановились у небольшого таежного озерка, разожгли костер, вскипятили в котелке воду и сготовили болтушку, насыпав в кипяток немного сухарей и муки. Егорка смотрел на Пругова и лишь диву давался: у старовера и теперь румянец не сошел со щек, а борода при свете костра по-прежнему золотилась.

Похлебали болтушки, рухнули на еловый лапник, который показался мягче пуховой постели, и уснули, да так крепко, будто их пластом земли придавило. Всю ночь проспали, еще и день прихватили. Пробудились, когда солнце уже в зените стояло. Пругов достал из своего мешка сухарь, разломил его на две части и предупредил:

– Скудный стол у нас будет, Егорий. Из острога, сам ведаешь, много кушаний не вынесешь.

И замолчал, думая о чем-то своем, глубоко потаенном.

Егорка попытался завязать разговор, спрашивал – долго ли идти и куда идти, но Пругов не отзывался. Только вздыхал да крестился.

Идти пришлось далеко и долго – неделя минула, вторая, третья, четвертая, пятая… И лишь в конце лета выбрались они к подножию Кедрового кряжа, который высился перед ними, ощетиненный непроходимым буреломом, и взмывал в самое небо своей голубеющей верхушкой, сливаясь с белыми облаками.

Егорка задрал голову и охнул: не верилось ему, что можно одолеть такую громадину.

– Бог поможет, – словно прочитав Егоркины мысли, глухо сказал Пругов и размашисто перекрестился.

С лиственницы, стоявшей перед ними, густо сыпались сухие иголки и неслышно устилали землю – осень уже наступала. Если не успеют они до холодов выбраться к жилью, тоскливо думал Егорка, значит, и жить им больше не доведется. С одним лишь маленьким топориком, без муки и без сухарей, в одежонке, изодранной в лохмотья, измотанные и обессиленные до крайнего предела, питавшиеся долгое время только грибами и ягодами, не протянут они долгую зиму. Пруговское упование на Бога не утешало – Егорка и не помнил даже, когда он в последний раз в церкви был. Правда, вера у Пругова иная, не церковная, да какая разница… Подрагивали колени от напряжения и голодухи, однако Егорка пересилил себя, обошел лиственницу и полез в бурелом. Но отдельно стоящие деревья очень быстро перед ним сомкнулись, почти стеной; старый погиблый сухостой из-за тесноты не мог упасть и висел на целых еще деревьях, а валежник, переплетенный молодой порослью и сухой травой, лежал выше человеческого роста, и продраться сквозь него не было никакой возможности. В ноздри шибал густой и терпкий запах прели и древесного гнилья. Солнечный свет почти не пробивался, и темно было, как в подполье.

Нет, не одолеть!

Егорка сглотнул тягучую слюну, передернул плечами, и по спине у него, словно в лютый мороз, проскочили гусиные пупырышки. Страшно стало. Тяжело, медленно, словно на ногах у него висели кандалы, Егорка отступился от бурелома, добрел до лиственницы, возле которой все еще стоял и жарко молился Пругов, повернувшись лицом на восток; добрел и рухнул плашмя на землю, зарылся лицом прямо в сухую хвою, чтобы скрыть злые и отчаянные слезы.

Не слышал он, как подошел к нему Пругов, ощутил лишь внезапно сильный рывок, который оторвал его от земли, вздернул вверх и поставил на ноги. Увидел он перед собой, подняв голову, горящий взгляд Пругова и услышал его звенящий голос:

– На все воля Божья, Егорий. Слезы не точи, а вверь себя в Его волю. За страдание – воздастся. Там, – он выкинул руку и показал в сторону Кедрового кряжа, – там – благодать! Пошли…

Пругов повернулся и пошел прочь от лиственницы, твердо и уверенно попирая землю ногами. Будто и не было долгого и тяжкого пути, бескормицы и гнуса, разъевшего в кровь лицо, – бодро, сноровисто шагал старовер, огибая стороной кромку непроходимого бурелома. И только сейчас дошло до Егорки: он ведь не наугад идет, Пругов, он потому столь уверенно шагает, что ведома ему дорога, бывал он в этих местах. И эта догадка, явившаяся к Егорке, придала новых сил. След в след поспешал за старовером, упирался взглядом в широкую спину, маячившую перед ним, и готов был сейчас хоть одним пальцем молиться – только бы спастись, только бы добраться до тепла, еды и отдыха. Не до благодати было ему, а быть бы живу… На длинном пути, который прошли они от каторги до кряжа, Егорка не раз пытался завести разговор с Пруговым, пытаясь разузнать и выведать: кто он таков, его спутник, по какой причине сбежал с каторги, и еще о многом хотелось спросить, но старовер, не отвечая, просто-напросто молчал, словно нес в своей широкой груди сокровенную тайну и доверять ее никому не собирался.

А сплошной бурелом все тянулся бесконечной лентой, и не было в нем даже узкого прогала или совсем уж крохотной щелки. Вот как случается, удивлялся и усмехался одновременно Егорка, – в форточку, оказывается, проскользнуть легче, чем продраться через древесные завалы.

Впереди замаячила маленькая ложбина, в исток ее выходил из-под бурелома каменный язык, тоже чуть вогнутый. Пругов прибавил шагу, достиг каменного языка и остановился перед ним, дожидаясь Егорку. Когда тот подошел, он обернулся и шепотом почему-то, едва различимо, сказал:

– Три испытанья нам, Егорий, осталось. Крепись.

В кровь обдирая спины о сухие сучья, извиваясь, как ящерицы, поползли они по вогнутому каменному языку, который шел по низу бурелома. Егорке было легче, а Пругову – совсем тяжело, но он лишь всхрипывал, когда сучья впивались в тело, и упрямо полз вперед, не давая передыха ни себе, ни Егорке.

Время будто остановилось. Сколько ползли и какой путь одолели – неизвестно. Только когда выбрались из-под бурелома, увидели: близкое, чистое небо над головой украшено крупными звездами. Выходит, они почти целый день ползли. Но это уже нисколько не трогало, потому что их сразу же сморил сон и они уснули прямо на камнях, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой.

Утром, когда проснулись, стали осматриваться: перед ними, вздымаясь вверх между отвесными и высокими выступами, тянулась, будто извилистая река, каменная осыпь. Они пошли вверх по ней, рискуя в любой момент свернуть себе шеи, замирая от страха – лишь бы не сорвался сверху дурной камень и не обрушил бы на них камнепад. Тогда уж точно – верная смерть.

И еще один день положили они на каменную осыпь.

Оставалось третье испытание.

Узкая тропа круто брала разбег и уходила вверх. С одной стороны – скала, прямая и ровная, как выстроганная доска, макушка ее терялась в беленьких облаках; с другой стороны – такой же прямой и ровный обрыв, уходящий, казалось, в преисподнюю, дна не видно. А сама тропа была настолько узка, что на нее боязно было взойти. Но Пругов шагнул и двинулся, чутко сторожа каждый свой шаг. Егорка – следом за ним.

Они поднимались все выше и выше, но макушка скалы, скрытая облаками, оставалась по-прежнему недосягаемой. В какой-то момент, прижимаясь спиной к прохладному камню, Егорка остановился, чтобы перевести дух, поднял глаза в небо и услышал короткий, как выстрел, вскрик Пругова. Чуть было не дернулся от неожиданности, но удержался, будто влип в скалу. Медленно опустил взгляд: впереди, на тропе, перед ним никого не было. Только косая и легкая тень горного орла невесомо скользила по сероватому камню с красными прожилками.

Долго стоял Егорка, не в силах двинуться дальше, свинцовой тяжестью налились ноги и отказывались повиноваться. Тогда он осторожно опустился на колени, вытянулся на тропе во весь рост и пополз…

14

Худющий, голоднющий, с одичалым взглядом опухших глаз, в рваных ремках вместо одежды, грязные космы торчат во все стороны, борода чуть не до пупа, лицо скукожилось в сплошной коросте – вот в каком обличии спустился Егорка с горной тропы в тихую и красивую долину, посредине которой, на берегу стремительной речки, стояла уютная деревня. Десятка три крепких изб вытянулись в одну улицу, и над крышами белесыми столбиками покачивались домашние дымы.

На краю деревни Егорку сразу же переняли несколько мужиков, отобрали топорик, заглянули в пустую холщовую сумку, в которой ничего не было, даже хлебной крошки, и отвели, ни о чем не спрашивая, в отдельно стоящую избу. Егорка тоже ничего не говорил: сил у него не было. Подчинялся безмолвно и шел, куда вели.

А дальше начались чудеса. Ему дозволили помыться в бане, взамен рваных ремков обрядили в чистые штаны и рубаху и снова отвели в избу, где накормили и даже налили полную глиняную кружку пенной браги, от которой Егорка сразу же охмелел и уснул прямо на широкой лавке, подтянув к тощему животу исцарапанные колени.

Продолжалась такая жизнь ровно два дня. Егорку по-прежнему ни о чем не спрашивали, не разговаривали с ним, а сам он, наевшись и выспавшись, выбрался на крыльцо, еще раз, теперь уже не торопясь, обстоятельно оглядел округу и задохнулся от ее красоты. Вот уж воистину – благодать!

«Наизнанку вывернусь, землю буду жевать, – в отчаянной решимости думал Егорка, – все равно упрошу, чтобы здесь оставили. На коленях выползаю!» Ему вспоминалась каторга, высокий забор острога, страшный путь, пройденный с Пруговым, смертельно узкая горная тропа, и он вздрагивал, как от ледяного озноба, не желая заново все это пережить.

Приглядывали за ним два широкоплечих парня, под просторными рубахами которых угадывались крепкие и мускулистые тела – с такими не забалуешь. Эти парни и сдернули его, разомлевшего, с крыльца, когда увидели, что идет к избе высокий седобородый старик. Был он прямым и сухим, как палочка, на которую опирался. Тоненькие, в былку высохшие ноги подрагивали, но голову старик держал величаво, и тонкий, заострившийся нос торчал из бороды, словно клюв грозной птицы. Парни уважительно склонили головы, а Егорку словно молнией жигануло, в одно мгновение сообразил хитрован, что ему следует делать. Порхнул старику навстречу, бухнулся на колени и пополз, оставляя за собой на песке две глубокие и извилистые борозды. Голосил, не жалея горла:

– Отец родной! Не оставь! Дай душу спасти! Отчаялся в миру жить, благодати хочу обрести! Не прогоняй, отец родной, верным слугой стану! Ноги тебе буду мыть и воду пить!

Истово, искренне базлал Егорка. От страха и отчаяния приходили ему на ум такие слова, которых он, кажется, и не знал никогда и уж точно никогда их не произносил. А тут так складно кричал, будто по воде брел.

– Охолони! – старик упер палочку в плечо Егорке, будто не желал, чтобы тот дополз до него вплотную, и еще раз повторил молодым и звонким голосом: – Охолони! Не на торжище… Да и я не глухой. Спрашивать буду – отвечай как на духу.

Егорка поднял голову и поежился под холодным и острым, словно заточенное лезвие, взглядом. Глаза у старика, как и голос, были молодыми и поблескивали. И еще раз пронзило Егорку – понял мгновенно, что врать ему ни единым словом не следует: старик сразу же поймет, где он лукавит. Поэтому и выложил всю правду, ничего не утаил. Когда замолчал, старик убрал от его плеча палочку, оперся на нее, постоял молча и, поворачиваясь к Егорке спиной, уронил:

– Живи пока. Поглядим…

И началась у Егорки новая жизнь.

Община староверов, которой сурово и властно управлял Евлампий, тот самый старик, в ногах у которого валялся Егорка, не сразу и не полностью приняла чужого человека, хотя разрешили жить в той самой пустой избе, где он обитал в первые дни, снабдили едой и определили в работу – пасти деревенское стадо. Но держали его на отшибе – в долгие разговоры не вступали, бабы и девки даже отворачивались, прикрываясь платками, на общие моления не звали, однако и враждебности, даже скрытой, Егорка на себе не ощущал. Присматривали за ним, время от времени наведываясь то в избу, то на луг, где он пас коров, все те же два парня, Мирон и Никифор. У Егорки хватило ума не лезть к ним с расспросами и не любопытствовать, вспомнил вовремя мудрое присловье – что одной любопытной бабе по имени Варвара оторвали язык, чтобы она добрым людям не досаждала. Хотя очень хотелось спросить о Пругове: он что, отсюда, из этой деревни, или наслышан был о тропе? Но не спросил. Помалкивал и жил, как велели; подчинялся безропотно, понимая, что никакого окончательного решения Евлампий не принял и к нему сейчас просто-напросто приглядываются.

И он тоже приглядывался, внимательно наблюдая за неторопким, размеренным течением жизни у староверов. Многое Егорке, вчерашнему вору и каторжнику, было в диковинку. Встретил человека на улице – поклонись ему в пояс, задумал новое дело – опять поклонись старшему и благословение попроси на это дело, пусть оно и самое пустяковое. Пьяными никого из староверов ни разу не видел. И еще дивился: народ здесь был, как на подбор, рослый, крепкий, румянощекий и сильный. А уж девки у староверов, как ему удалось разглядеть, – овощь спелая, дотронься рукой – сок брызнет! Но потаенные и охальные мысли, которые полезли ему в голову, когда он отъелся, Егорка отгонял от себя, как кусучий овод. Тоже понимал: с этим делом, прелюбодейным, здесь строго. Еще неизвестно, что у них на уме, у тех же Мирона с Никифором, не приведи бог разозлить их – при такой силище им Егоркину голову свернуть – все равно что высморкаться.

Тихая осень между тем все ближе клонилась к зиме. Сначала по утрам стали наваливаться молочные и непроглядные туманы, затем засеребрился на пожухлых травах иней, а следом и первая снежная крупа посыпалась. Правда, жизнь у нее выдалась совсем короткая, до того часа, как из-за гор выглянуло солнышко, все еще яркое и теплое. Стадо, как ему велели, Егорка по-прежнему выгонял на ближайший луг, где забирался на какой-нибудь каменный валун и смотрел, чтобы чья-нибудь бойкая коровенка не убрела к каменному обрыву горной речки или не затерялась бы в густом ельнике, который густой и темной щетиной подступал к лугу.

Служба была не сильно хлопотной, а вся жизнь в староверческой деревне становилась Егорке все больше по душе. Еще внимательней приглядывался он к порядкам староверов и убеждался, что ничего диковинного в них нет: молятся люди своему Богу, живут, как им хочется, не грызут друг друга, работают и радуются – вольные! Нет над ними начальства, и никто им, кроме Евлампия и собственных законов, не указ. Нет, не зря так стремился сюда Пругов, называя здешнюю жизнь благодатью. Не зря.

В один из вечеров в избу прибежал Мирон и торопливо известил:

– Пошли, Евлампий зовет.

Егорка как был в одной рубахе, так и выскочил.

Жил Евлампий в отдельной избе, которая стояла последней в деревенском ряду. Со страхом перешагнул Егорка высокий порог и замер, склонившись в низком поклоне. Ловил чутким носом застоялый, чуть кисловатый запах – будто бы плесенью припахивало.

– Разгибайся! – услышал он звонкий голос Евлампия. – чай, не складень.

Егорка поднял голову. Евлампий прямо, не горбясь, сидел на широкой деревянной скамейке, вышорканной и вымытой до живого желтоватого цвета, и будто пронизывал насквозь острым взглядом. За спиной у него, вдоль глухой стены, прибиты были деревянные полки, а на них лежали толстые книги в обремкавшихся кожаных переплетах, темные от времени и – так Егорке показалось – грозные, как сам хозяин. Много книг.

– Решили мы твою судьбу, – заговорил Евлампий, не спуская с Егорки пронзительного взгляда, – и дальше жить разрешаем, только на отшибе. Годик-другой поживешь, а там посмотрим… Ступай.

Егорка еще раз поклонился, попятился задом и так, не разгибаясь, выбрался из избы, прикрыл за собой тяжелую дверь, ведущую в сени, и истово перекрестился, сложив, как это делали староверы, два пальца правой руки.

Искренне перекрестился, от всей души.

15

Зима в долине легла сразу и надолго. Снегу в деревне навалило – по самые крыши. Правда, морозы особо не злобились, мягкие стояли, ровные – в самый раз для Егорки, которого определили в новую работу: теперь он на реке чистил проруби. Долбил пешней[10] толстый лед, вычерпывал куски льда, а еще содержал в порядке узкую дорогу, ведущую от деревни к берегу: трудился, как муравей, старательно отрабатывая еду, жилье и приют.

В деревне к нему стали понемногу привыкать. Здоровались при встречах, а иногда даже и перекидывались словом. Мирон и Никифор больше уже не сторожили его, просто время от времени заглядывали в избу, чтобы сплести на досуге немудреный разговор. Из этих разговоров Егорка узнал, что парни здесь – самые знатные и удачливые охотники, что ждут они не дождутся, когда получат благословение от Евлампия и отправятся в самый дальний край долины, где у подножия Кедрового кряжа стоит стеной сплошной кедровник и где белки и соболя столь много, что при желании и проворстве их можно палкой бить. Да только в этом году Евлампий медлит с благословением и по причине, парням неизвестной, на охоту их не отправляет. А они без охоты – как без еды, потому и печалятся.

Зима между тем на вторую половину переваливала, а благословения парням все не было. Прошло еще время и стало ясно, что его не будет вовсе. Какая охота, когда на солнечной стороне ударила с крыш первая капель…

У Егорки – новая работа. Долбить большими кусками лед на речке. Куски эти на волокушах тащили в деревню и спускали в погреба, чтобы там все лето было холодно и молоко, квас, мясо и прочий продукт не прокисал. Егорка старательно долбил лед, набивая черенком тяжелой пешни костяные мозоли на ладонях. Дух перевел, когда навалилось тепло, а по бокам узкой и плотно притоптанной за зиму дороги осел снег, покрывшись хрусткой коркой. До самого выгона стада на луг Егорку больше ни в какую работу не впрягали, и он наводил порядок в своей избе: обмазывал печку, мыл стены, закоптившиеся за долгую зиму, старым березовым веником скоблил полы и так старательно обиходил свое жилище, что узнать его не мог – светло, просторно, будто сама изба раздвинулась.

И еще слаще показалась Егорке жизнь у староверов.

Обломилась же она одним махом.

Не иначе как снова бес за левым плечом постарался.

В начале лета, в тихий и светлый вечер, явились в избу Мирон с Никифором и сообщили, что призывает их к себе Евлампий, в сей же час, без промедления. Так они к нему и прибыли – бегом. Толкая друг друга в тесном дверном проеме, перешагнули через порог и встали, отвесив поясной поклон.

За зиму Евлампий еще больше усох, кожа на руках потемнела, как листы в старых книгах, но острый взгляд пронизывал, как и раньше, насквозь, а нос, похожий на клюв, торчал из белой бороды по-прежнему грозно. В избе властвовал все тот же кисловатый, застоялый запах. Евлампий сидел на лавке и опирался двумя руками на тонкую палочку, словно боялся без этой опоры завалиться на бок. Рядом с ним лежал большой лоскут кожи, свернутый в трубку и перевязанный залоснившимися веревочками. Евлампий, не отрывая взгляда от парней, стоявших у порога, нашарил вздрагивающей рукой кожаный свиток и, помолчав, сказал:

– Мирон, подойди, прими чертеж.

Мирон почтительно приблизился, взял двумя руками свиток и замер, не зная, куда ему следует шагнуть.

– Садись, – показал на лавку Евлампий, – и вы присаживайтесь. Через два дня в дорогу отправитесь. Идти вам следует в конец долины, до озера, – Мирон и Никифор быстро и тревожно переглянулись, Евлампий заметил этот тревожный перегляд парней и продолжил: – Знаю, что никогда в той стороне не были, потому и чертеж вручаю, там все проходы указаны. Чертеж пуще глаза берегите. Беда будет, коли он в чужие руки попадет. Доберетесь – оглядите все и разузнайте. Пришлые люди объявились. Откуда они и кто такие – неведомо. И вы перед ними не раскрывайтесь и не показывайтесь. Со стороны посмотрите, украдкой послушайте и обратно возвращайтесь. Если ненароком схватят вас, молчите каменно, намертво молчите. Вижу я, сердцем вижу: худые люди к нам в соседи пожаловали. Благословляю вас, детушки…

Евлампий тяжело поднялся на тонких вздрагивающих ногах, выпрямился, горделиво вскинув голову, и осенил всех троих, не исключая Егорку, двуперстием. А когда снова опустился на лавку, коротко добавил:

– За старшего Мирон будет. Послушаться ему, как мне. Теперь ступайте. На сборы вам два дня будет.

Через два дня, рано утром, когда солнце из-за горы еще не поднялось, а только окрасило острую макушку розовым светом, они выехали из деревни. Под каждым был добрый конь, еще одного, на котором уложили большие переметные сумы, вели в поводу. Все три всадника – при ружьях, в доброй дорожной одежде – основательно, без суеты собирались в долгий и нелегкий путь, ничего не забыли, даже чистые тряпицы лежали в сумах, на тот случай, если потребуется рану перевязать.

Миновали луг, на котором еще недавно Егорка пас коров, втянулись в густой ельник, лежащий у подножия кряжа, и скрылись в его темно-зеленой глубине, будто растаяли!

16

– Голову пригни! Пригни! – Мирон махнул рукой, оборачиваясь назад, и сам сник над конской гривой, натягивая узду и поворачивая своего каурого жеребца в обратную сторону.

Никифор и Егорка тоже припали к шеям своих лошадей и стали спускаться следом за ним с невысокой горушки, увенчанной большущим каменным валуном, на которую они только что въехали, чтобы осмотреться. Тревога всадников передалась лошадям, и они ставили копыта чутко и неслышно. Под горушкой, в неглубокой низине, обметанной с двух сторон густым кустарником, Мирон спрыгнул со своего жеребца и сообщил шепотом, быстро озираясь по сторонам:

– Люди там. Много людей. Ты, Никифор, оставайся с конями, а мы с Егорием наверх поднимемся, посмотрим. Пошли, Егорий.

Сторожась, оглядываясь по сторонам и выбирая извилистый путь по склону, где трава была выше и гуще, они ящерицами проползли на горушку и залегли возле каменного валуна. От него, расположенного на самом солнцепеке, пыхало жаром, словно от печки. Егорка полежал не двигаясь, смахнул со лба пот и осторожно выглянул, прислонив ладонь козырьком ко лбу – солнце слепило прямо в глаза.

Вот, оказывается, ради чего ломались они в тяжелом пути, одолевая каменные осыпи, опасные подъемы и спуски, продираясь через густые заросли кустарника и высокой, в рост, травы. Для того чтобы полюбоваться на картину, которая открылась перед ними под ярким и жгучим солнцем во всей своей четкости: два мужика косили сено на небольшом лужке возле круглого, как блюдце, озера. А сбоку от озера, примыкая к нему вплотную, тянулся полукругом глухой и высокий заплот, сложенный из толстых пластин. За заплотом видны были длинные и приземистые строения: избы не избы и казармы не казармы, а что-то непонятное. И только приглядевшись, можно было догадаться, что строения, поставленные почти впритык друг к другу, образовывали своего рода укрепление. Вместо окон во внешних стенах были прорезаны маленькие бойницы. Деревянная крепость, да и только.

Возле строений шла жизнь. Сновали люди, издали похожие на муравьев, занимались, как в любом большом хозяйстве, обыденными, простыми делами: пилили и кололи дрова, складывая их в длинную поленницу, метали в стога сено, подтаскивая его с луга прямо в копнах, вкапывали в землю высокие столбы, соединяли их поперечными бревнами, и нетрудно было догадаться, что возводится караульная вышка.

Нехорошее предчувствие ворохнулось у Егорки под сердцем. Не верил он мирной картине, которую видел перед собой. Караульную вышку зря ставить не будут…

– Егорий, слышишь меня? – шепотом позвал его Мирон.

– Слышу, – также шепотом отозвался Егорка.

– Уводите с Никифором коней к ручью, там, где кусты погуще. Помнишь, ручей переезжали? И ждите меня. Я до вечера здесь погляжу, а как стемнеет, попробуем ближе подобраться – может, чего услышим…

Егорка отполз от валуна и по старому следу стал спускаться к изножью горушки. И спустился уже, выпрямился во весь рост, чтобы скользнуть к кустам, в которых сидел Никифор с конями, шагнул и – не достал земли, будто ее вышибли из-под ног. В одно мгновение руки оказались завернутыми за спину, в рот влетел кляп, смотанный из жесткого конского волоса, а голову накрыла плотная, вонючая тряпка, будто в старый мешок сунули, в котором раньше гнилье лежало. Так это быстро и без единого звука произошло, что Егорка не успел даже охнуть. Только кряхтел, чувствуя себя в крепких и жестких руках, словно в кандалах, а еще догадывался, что его куда-то торопливо, наверное, бегом, несут, встряхивая время от времени и перехватывая еще крепче.

Кажется, донесли. Опустили на землю, поставили на колени и сдернули с головы тряпку. Егорка ошалело вскинул голову: стояли вокруг него с десяток мужиков. Все, как на подбор, бородатые, широкой кости, и все с той особой печатью на лицах, которая проявляется после тюремных и каторжных отсидок. Глаз у Егорки был наметан, он сразу догадался – какая такая почтенная публика его стреножила.

И точно.

– Елочки-метелочки, палочки точеные! Да это же, ребята, Таракан попался! Собственной персоной! Здорово, любезный! Ты откуда приполз?

Егорка моргнул маленькими своими глазками и увидел: растопырив длинные руки, двигался к нему, припадая сразу на обе ноги, высокий, сутулый мужик с рыжей, клочковатой бородой. Над левым глазом у него дергалась лохматая, кривая бровь, пересеченная глубоким шрамом. Эту дергающуюся бровь, которая наводила страх и ужас на всех сидельцев в Тюменском тюремном замке, Егорка на всю жизнь запомнил. Ванька Петля – вот кто шел, растопыривая руки и загребая песок носками кривых ног, тот самый Ванька Петля, про которого говорили: мамку родную зарежет и не поморщится, только бровью подмигнет.

– Ну, здорово, Таракан, – Ванька присел перед ним на корточки, вытянул длинную клешнястую руку и положил ее Егорке на плечо. Рука была тяжелая и цепкая.

– Здорово, Ваня.

– Какими ветрами к нам занесло?

– Попутными.

– Ладно, попутными так попутными… Смотри, Таракан, как бы тебя эти ветерки не продули. Кровяными соплями чихать будешь, если с худым умыслом здесь объявился.

– Да я, Ваня, не по своей воле, с каторги я утек, – заторопился, скороговоркой произнося слова, Егорка, но Петля его оборвал:

– Не сикоти, под нож тебя еще не поставили, – обернулся, отрывисто спросил: – Цезарю сказали?

– Сказали, – доложил кто-то из мужиков, – велено в темную запереть.

– Тогда веди.

Егорку вздернули с земли, утвердили на ногах и повели к одному из строений. Послушно и торопливо шагая, Егорка успел еще услышать голос Петли:

– А тех двоих взяли?

– Взяли, едва одолели, здоровые, как быки, – ответил кто-то Петле и стал говорить дальше, видно, рассказывал обстоятельней, но Егорка уже не расслышал. Перед ним раскрыли тяжелую дверь, одним взмахом ножа рассекли веревку на руках и втолкнули в темную, без окон, каморку. Дверь за ним глухо стукнула, и звонко лязгнул железный запор.

– Поганое ведро в углу, – пробасил кто-то хриплым голосом, – сам найдешь. А не найдешь – в портки клади.

И захохотал.

Прислонясь спиной к стене, Егорка опустился на корточки, стянул с рук остатки веревки. Затекшие ладони будто десятки иголок пронзили. Он сцепил пальцы в замок и в отчаянии начал стучать себя в лоб. Это надо же так вляпаться! Словно в кучу дерьма задом сел! Прости-прощай теперь спокойная, сытая жизнь, и добрые коровки на цветистом лугу прощайте. Ничего хорошего от людей, среди которых был Ванька Петля, он не ожидал. О Мироне с Никифором не думал – своя судьба и своя шкура заботили. Егорка опустил руки и лег ничком на сухой, шершавый пол, но тут же вскинулся и пополз вдоль стены, лихорадочно ее ощупывая: может, какая щелка… Но бревенчатые стены стояли – намертво. И пол, сбитый, похоже, из толстых плах, был сколочен на совесть – не то что щелки, даже малого зазора не имелось. Только и нашел Егорка деревянное ведро, из которого воняло, как из нужника. Тогда он вытянулся на спине, затих и сам не заметил, как уснул.

Разбудил громкий стук в дверь. Егорка, вырываясь из сна, поднял голову, прислушался. Из-за двери донесся голос Петли:

– Таракан, чего не отзываешься? Помер или живой?

– Живой, – Егорка подвинулся ближе к двери.

– Слушай меня, если дальше жить хочешь. Скоро тебя к главному здесь поведут. Будет про староверов спрашивать. Рассказывай, как есть. И не вздумай перечить, у него рука легкая, легше моей – смахнет головенку саблюкой, и никуда ты, Таракан, не уползешь. Смекай. Я по старому знакомству предупредил, а ты смекай.

Звук шаркающих по земле шагов отдалился, замер. Егорка снова лег на пол, и его снова мгновенно одолел тяжелый сон. Вот напасть! Ему бы горькие думки думать, волосы на голове рвать, а он – как маковой воды опился, дрыхнет и видит один и тот же, бесконечно длинный сон: цветистый луг, а по нему коровки ходят. Тихие, смирные, и важно так ходят, словно плывут поверх травы и цветов…

Как открылась дверь, он не услышал, вскочил, когда получил крепкий пинок в живот. Два дюжих мужика завернули ему руки за спину, связали и вывели из каморки. Не дав оглядеться, погнали тычками в шею к соседнему строению. Низкое крыльцо, дверь, узенький проход, еще одна дверь – и Егорка, торопливо перешагнув порог и вздернув голову, обомлел: перед ним, на высоком деревянном кресле, украшенном витиеватыми узорами, важно восседал, словно на царском троне, генерал. В жизни своей Егорка генералов никогда не видел, но тут его будто озарило: генерал! Настоящий! А на нем мундир с орденами, эполеты на плечах с витыми золотыми висюльками и сабля с блестящей золотой рукояткой в ножнах, отделанных серебром. Сам генерал был еще молод, но грозен: темные брови угрюмо сведены над переносицей, взгляд из-под них злой, а небольшие черные усики топорщились, как у кота, который готов вот-вот зашипеть. За спиной у генерала стоял маленький и горбатый мужичок в длинной, почти до пола, серой рубахе, которая напоминала поповскую рясу. Мужичок умильно улыбался, глядя на Егорку, и облизывал языком толстые, прямо-таки конские, губы.

– Ну, рожа твоя каторжная! – рыкнул генерал. – Рассказывай!

– Я… – Егорка запнулся, не зная, что ему говорить и о чем рассказывать.

– Ты! Ты! – еще громче зарычал генерал. – С каторги утек? Утек. Со староверами связался? Связался. По всем статьям получается – внезаконный ты человек! Закую тебя в железные браслеты и отправлю по старому адресу. Нравится?

– Я… – Егорка снова запнулся, будто за высокий порог зацепился и грохнулся, – я…

А дальше – как заколодило.

– Крышка ты от Прасковьи Федоровны![11] – расхохотался генерал, и весь его грозный вид испарился, словно в один миг поменяли человека. Молодой, красивого обличия мужик сидел теперь на узорном кресле и от души, задорно смеялся. Мундир и сабля не пугали – наоборот, когда он расхохотался, они показались совсем неуместными здесь, в полной глухомани, и Егорка, чуть придя в себя, понял, что генерал перед ним – ряженый. Какие у настоящего генерала могут быть дела с Ванькой Петлей? Смешно!

Но догадка эта не обрадовала, а придавила Егорку еще большим унынием. Настоящих генералов он не знал и не видел и поэтому мог еще надеяться на какую-то милость, а вот Ваньку Петлю знал распрекрасно, и надеяться было не на что.

– Ладно, посмеялись, и будет, – генерал легко и пружинисто соскочил с кресла, не оборачиваясь, протянул руку: – Бориска, подай карту.

Горбатый мужичок извлек откуда-то из глубин длинной рубахи кожаный свиток и вложил его в раскрытую ладонь генерала. Егорка свиток сразу признал – тот самый чертеж, который вручил Евлампий с наказом беречь пуще глаза. Вручил Мирону, а тот, видно, ни спрятать, ни выбросить не успел.

Генерал раскатал свиток на столе, пальцем поманил Егорку:

– Двигайся сюда. Показывай, как и где шли.

И так он это уверенно и деловито сказал, будто команду отдал, что Егорка без промедления подскочил к столу и уставился на чертеж, готовый все рассказать, только показать не мог – руки были связаны.

– Развяжи, – приказал генерал Бориске.

Тот развязал тугие узлы и встал за левым плечом у Егорки.

Выспрашивал генерал досконально. Егорка так же досконально и старательно все объяснял и показывал, ведь Мирон чертеж не прятал и они, выбирая путь, втроем не раз склонялись над ним.

– Цезарь, – вдруг подал голос Бориска, – а ты шибко ему не верь. Ему, каторжному, сбрехать – все равно, что чарку опрокинуть.

– Да нет, – возразил ряженый генерал, у которого, как оказалось, и имя-то было странное, тоже как бы не настоящее – Цезарь. – Он парень хороший, смекалистый и все разумеет. Поэтому и врать не будет. Ему еще жить хочется. Жить-то хочешь, каторжный?

Егорка с готовностью кивнул.

– Вот и ладно. Теперь слушай. Сейчас мы тебя отпустим. Доберешься до своего старца и доложишь ему: теперь я, генерал Цезарь, хозяин здесь. И мне не нравится, что старец своих лазутчиков подсылает. Если хочет разговаривать и любопытство имеет, пусть сам приезжает. Встретимся и поговорим. А эти два орла-лазутчика, которые с тобой были, пока у меня погостят. До приезда вашего старца. Все понял? Не перепутаешь? Ну-ка, повтори.

Егорка повторил услышанное.

– Вот и молодец, – похлопал его по плечу генерал Цезарь. – Проводи его, Бориска.

Солнце слепило глаза. Егорка прищуривался и ничего перед собой не видел – одни цветные кругляши прыгали. Не верилось, что его целым и небитым выпустили за ворота и даже вернули коня, на котором он сейчас и отъезжал от странного поселения, ожидая всем своим существом выстрела в спину. По хребту даже холодные мурашки проскакивали.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

В ушедшем тысячелетии Азия породила два великих нашествия – гуннов и татаро-монголов. Но если первое...
Звезда Рунета, знаменитый блогер, писатель и руководитель интернет-проектов Алекс Экслер рассказывае...
Кто знает, что может произойти с человеком, который пожелает приобрести маяк, на краю света, забытый...
Спустя двадцать лет Лизе и её друзьям вновь предстоит встретиться с демонами и ангелами. На этот раз...
Вопрос, вынесенный на обложку, волнует человечество с незапамятных времен. Чтобы ответить на него, а...
В издании приводится развернутая характеристика пастельной живописи. Раскрывается художественно-эсте...