Ноль К Делилло Дон

– Твоих. Ты, разумеется, немало отвалил.

– Я всегда считал себя большим человеком. Моя работа, достижения, преданность делу… Потом я смог уделить время и другим вещам – искусству, я изучал концепции, традиции, инновации. Все это меня увлекло. И само произведение искусства, картина, висящая на стене… Потом я принялся за редкие книги. Часы, дни напролет проводил в библиотеках, в закрытых фондах, и не потому, что хотел сделать какое-нибудь приобретение.

– Ты имел доступ в закрытые для других места.

– Но я шел туда не для того, чтобы приобретать. А чтобы стоять и смотреть. Или сидеть на корточках и смотреть. Читать названия на корешках бесценных книг, стоявших в ряд на зарешеченных полках. Вместе с Артис. А однажды, в Нью-Йорке, вместе с тобой.

Я почувствовал, как виски, его гладкое пламя, проникает внутрь, и на мгновение прикрыл глаза, а Росс тем временем перечислял по памяти заглавия книг, которые ему довелось увидеть в библиотеках мировых столиц.

– Но что же еще серьезнее денег? – спросил я. – Как это называется? Риски. Каковы твои риски в этом проекте?

Я не напирал. Говорил спокойно, без иронии.

– Когда я все изучил и понял, каково значение этого замысла, каков потенциал, к каким глобальным последствиям приведет его реализация, – сказал отец, – я принял решение и уже не передумаю.

– А ты хоть раз передумал насчет чего-нибудь?

– Насчет первого брака.

Я уставился в свой стакан.

– А кем она была?

– Хороший вопрос. Непростой. Мы родили сына, но в остальном…

Смотреть не него не хотелось.

– И все же кем она была?

– В сущности только одним. Твоей матерью.

– Назови ее имя.

– Разве мы с ней когда-нибудь называли друг друга по имени?

– Назови ее имя.

– Мы были своеобразными супругами, хотя и не столь уж, а разве такие супруги вообще называют друг друга по имени?

– Всего один раз. Мне нужно услышать от тебя ее имя.

– У нас был сын. Мы его называли по имени.

– Сделай одолжение. Ну давай же. Назови.

– Как ты недавно сказал? Здесь собственное имя забудешь. Есть много причин утратить имя.

– Мэдлин, – сказал я. – Мэдлин, моя мать.

– Да-да, теперь припоминаю.

Отец улыбнулся, откинулся назад, притворившись, что на него нахлынули воспоминания, потом изменил выражение лица – если этим представлением он хотел меня побольнее уязвить, то время выбрал правильно.

– Ты думай о том, что здесь, о тех, кто здесь, – вот о чем. Подумай о том, что всем твоим маленьким несчастьям, накопившимся за столько лет, придет конец. Ты мысли шире личных переживаний. Оставь их. Люди, которые здесь собрались, не только медицинскими разработками заняты. Сюда привлечены социальные теоретики, биологи, футурологи, генетики, климатологи, нейробиологи, психологи и этики, если я правильно их называю.

– И где они все?

– Одни тут живут, другие приезжают-уезжают. Здесь множество уровней. Все светлые умы собрались. Общаются на международном английском, но на других языках тоже. Если надо, есть переводчики – люди и программы. И филологи есть, они разрабатывают новый, усовершенствованный язык специально для Конвергенции. Корни слов, флексии, даже жесты. Люди выучат его, будут на нем говорить. Этот язык поможет нам выразить то, что мы не можем сейчас понять, чего сейчас не понимаем, осознать самих себя и других как единство и тем самым расширить возможности.

Он сделал еще глоток-другой, осушил стакан, поднес его к носу и понюхал. Стакан был пуст. Пока.

– Мы даже не сомневаемся, что здесь, вокруг этого поселения, однажды вырастет новый мегаполис, а может, и отдельное государство, не похожее на известные нам. Вот что я имел в виду, называя себя большим человеком.

– С большими деньгами.

– Да, с деньгами.

– С чемоданами денег.

– Есть еще благотворители. Частные лица, организации, корпорации и даже правительства некоторых государств, тайно финансирующие проект через свои спецслужбы. Умные люди в самых разных сферах восприняли его как откровение. Они понимают, что время пришло. Дело касается не только науки, технологий, но и политики, и даже военной стратегии. Иной способ мышления, иной способ жизни.

Отец аккуратно налил – “на палец”, как он любил говорить. Себе, потом мне.

– Сначала я делал все ради Артис, конечно. Ради этой женщины – такой, какая она есть, ради всего, что она для меня значит. А потом вдруг понял, что полностью разделяю – и идею, и веру.

Подумай вот о чем, сказал он. Подумай, сколько ты проживешь – в годах, и сколько – в секундах. В годах – лет восемьдесят. По нынешним меркам неплохо. А теперь, говорит, посчитай в секундах. Переведи свою жизнь на секунды. Восемьдесят лет – это сколько?

Отец замолчал. Считал, наверное. Секунды, минуты, часы, дни, недели, месяцы, годы, десятилетия.

Секунды, сказал он. Начинай считать. Твоя жизнь в секундах. Подумай о возрасте Земли, геологических эрах, о том, как появляются и исчезают океаны. Подумай о возрасте галактики, Вселенной. О миллиардах-миллиардах лет. И о нас – о тебе, обо мне. Мы живем и умираем в одно мгновение.

Секунды, сказал он. Нашу жизнь можно измерить секундами.

Отец был без галстука, в голубой рубашке, две верхние пуговицы расстегнуты. У меня крутилось в голове, что цвет его рубашки подходит к цвету одной из дверей, над которыми я сегодня ставил опыт. Возможно, я просто пытался скомпрометировать отцовы рассуждения – такая форма самозащиты.

Он снял очки, положил на стол. Отец казался усталым, постаревшим. Посмотрел я, как он выпил, как налил еще, и от протянутой бутылки отказался.

– Скажи мне пару недель назад, – говорю, – обо всем этом – об этом месте, об этих идеях – кто-нибудь, кому бы я полностью доверял, я, наверное, поверил бы. Но вот я здесь, среди всего этого, а поверить трудно.

– Тебе надо хорошенько выспаться.

– Бишкек. Правильно?

– И Алма-Ата. Но и то и другое достаточно далеко. А к северу отсюда, дальше-дальше к северу, русские – в советское время – испытывали ядерные бомбы.

Над этим мы призадумались.

– Тебе нужно выйти за рамки личных переживаний, – сказал отец. – За рамки своих стереотипов.

– Мне нужно окно, чтоб на улицу смотреть. Вот мой стереотип.

Он поднял стакан, подождал, пока я подниму свой.

– Однажды я повел тебя на старую детскую площадку – вернее, то, что от нее осталось – рядом с нашим домом. Посадил на качели. Толкаю, жду, снова толкаю, – начал отец. – Качели взлетают, качели опускаются. Потом ты качался на доске. Я посадил тебя с одной стороны, сам встал с другой и потихоньку надавливал на свой край. Ты поднимался вверх, вцепившись в ручку. А потом я поднимал край доски, и ты опускался. Вверх-вниз. Чуть быстрее. Вверх-вниз, вверх-вниз. Я следил, чтобы ты крепко держался за ручку, и приговаривал: вижу – не вижу, вижу – не вижу.

Я помедлил, а потом поднял стакан, раздумывая, что же за этим последует.

Я стоял в длинном коридоре и смотрел на экран. Сначала только небо, потом – первое предвестье опасности: согнулись верхушки деревьев, как-то странно изменилось освещение. А дальше, через мгновение – вращающийся столб ветра, мусора, пыли. Постепенно весь экран заполняет темная воронка, она колышется, изгибается – беззвучно, а потом – еще одна, слева, вдалеке, поднимается от горизонта. Место равнинное, открытая панорама, и торнадо – во весь экран, в ужаснувшейся тишине, – вот сейчас, думал я, ее прервет оглушительный рев.

Таков наш земной климат. Я видел торнадо по телевизору много раз и ждал, что дальше покажут путь шторма: завалы, разрушения, ряды поломанных домов – крыши снесло, помялась обшивка.

Это самое и показали: целые улицы сравняло с землей, школьный автобус лежит на боку, и еще – люди, в замедленной съемке они приближаются ко мне и, кажется, сейчас шагнут с экрана прямо в коридор; печальная процессия – мужчины и женщины, черные и белые, они несут то, что удалось спасти, а перед домами на деревянных досках разломанных настилов разложены в ряд мертвецы. Камера задержалась на трупах. Я вижу в подробностях, как жестоко поработала над ними смерть, и это нелегко. Но я смотрю, будто таков мой долг перед чем-то или перед кем-то, может, перед самими жертвами, я чувствую себя одиноким свидетелем, присягнувшим выполнить свою задачу.

И вот – другое место, другой город и время дня, на переднем плане – девушка, она пересекает экран, едет мимо меня на велосипеде, быстро, нервно крутит педали – почему-то это производит комический эффект, а за ней – смерч, воронка километра полтора в диаметре, она еще далеко, она выползает из трещины между небом и землей; сменяется кадр: тучный мужчина – он сверхреалистичен, – пошатываясь, спускается по ступенькам в подвал, люди прячутся, целыми семьями набиваются в гаражи, я вижу их лица в темноте, и снова – велосипедистка, теперь она едет в другую сторону, беззаботно и неспешно, словно это сцена из старого немого кино, а она – Бастер Китон, пребывающий в блаженном неведении, следом – вспышка красноватой молнии, и вот оно уже здесь, тяжело приземляется, засасывает полдома – чистейшая мощь, а грузовик и сарай прямо у него на пути.

Белый экран. Я стою жду.

И вижу голую пустыню, срезанный ландшафт, картинка остается неизменной, тишина – тоже. Несколько минут я не двигаюсь с места, жду: ни домов, ни велосипедистки – ничего; кончено, свершилось. Все тот же опустошенный экран.

Я постоял еще – может, будет продолжение? Из какой-то полости в глубине меня изверглась отрыжка со вкусом виски. Идти было некуда, сколько времени – неизвестно. Мои часы показывали североамериканское восточное.

5

Мы уже встречались с ним, здесь же, в пищеблоке, – с человеком в монашеском плаще. Когда я вошел, он не поднял глаз. В окошечке рядом с дверью появилась еда, я взял тарелку, стакан и приборы и сел за стол наискосок от незнакомца, по другую сторону узкого прохода.

Лицо у мужчины было вытянутое, большие руки, яйцеобразная голова, остриженная почти наголо – до редкой седой щетины. Плащ тот же, что и в прошлый раз, старый, мятый, лиловый с золотым орнаментом. С прорезями для рук. А в прорезях – руки в рукавах полосатой пижамы.

Я изучил содержимое тарелки, съел немного и решил сделать вид, что незнакомец говорит по-английски.

– А что мы едим?

Он посмотрел в мою тарелку, не глядя, однако же, на меня.

– Это называется утренний плов.

Я съел еще, попробовал связать вкус с названием.

– Из чего он, не подскажете?

– Морковка, лук, баранина да рис.

– Рис я распознал.

– Оши нахор, – сказал мужчина.

Поели молча.

– А что вы здесь делаете?

– Беседую с умирающими.

– Убеждаете?

– В чем мне их убеждать?

– Что будет продолжение. Пробуждение.

– Вы в это верите?

– А вы?

– А я, пожалуй, и не хочу. Просто беседую с ними о смерти. Тихо и спокойно.

– Но сама идея. Цели, ради которых все это затеяно. С ними вы не согласны?

– Я хочу умереть и покончить на этом. Вы хотите умереть?

– Не знаю.

– Какой смысл жить, если в конце концов не умрешь?

Я слушал его речь и пытался определить, не восходит ли она к некоей обособленной ветви английского, а интонацию, модуляции, может быть, сгладило время, традиции и влияние других языков.

– Как вы попали сюда?

Он задумался.

– Может, кто-то что-то сказал. А я решил сюда заглянуть. Я жил в Ташкенте во время тамошних беспорядков. Сотнями люди гибли по всей стране. Людей в кипятке варили. Средневековое сознание. Всегда у меня так: оказываюсь в стране, когда там беспорядки, насилие. Я выучился говорить по-узбекски и занимался с детьми одного местного чиновника. Учил их английскому, каждое слово объяснял, а еще помогал чем мог его жене, она уже не первый год болела. Выполнял функции духовного лица.

Он зачерпнул плова, пожевал, проглотил. Я сделал то же самое, ожидая продолжения. Еда приобрела вкус, соответствующий ингредиентам, – теперь, когда мне их назвали. Баранина. Утренний плов. Моему собеседнику, кажется, больше ничего было сказать.

– А вы духовное лицо?

– Я был членом постъевангелической общины. Со Всемирным советом церквей мы расходились радикально. Всего нас было семь групп, в разных странах. Потом их число менялось. Пять, семь, четыре, восемь. Мы строили здания, самые примитивные, и там собирались. Мастабы. По образцу древнейших египетских гробниц.

– Мастабы?

– Здания с плоской крышей и наклонными стенами, прямоугольные в плане.

– Вы встречались в гробницах.

– И упорно ждали, когда придет год, день, минута…

– И что-то случится.

– Но что же? Метеорит, железно-каменная глыба. Или астероид, километров двести в диаметре, выпадет из космоса. Мы разбирались в астрофизике. Небесное тело врежется в Землю.

– Вы этого хотели.

– Желали всей душой. И непрестанно об этом молились. Оно прилетит оттуда, с необъятных галактических просторов, из беспредельного пространства, в котором заключена материя, каждая ее частица. Все тайны.

– И это случилось.

– В океан падала всякая всячина. Сошедшие с орбиты спутники, зонды, обломки летательных аппаратов, космический мусор – рукотворный. И всегда в океан. А потом это произошло. Метеорит, проходя по касательной, врезался в Землю.

– В Челябинске, – сказал я.

Он не подхватил слово, дал ему повисеть в воздухе. Оно уже само по себе являлось доказательством. Такое и правда случается. И те, кто доверяется вероятности подобных событий, каков бы там ни был масштаб и разрушения, – не фантазеры.

– Сибирь для того и на своем месте, чтоб такие штуковины ловить, – сказал незнакомец.

Я понял, что собеседника он не видит. Как всякий бродяга, этот человек перестал различать имена и лица. Одни заменялись другими, когда он переходил из комнаты в комнату, из страны в страну. Он скорей рассказывал, чем разговаривал. Он следовал своим извилистым путем, где регулярно встречались желающие занять место очередного человеческого существа, которое сядет рядом и будет слушать.

– Здесь, говорят, есть хоспис. Там вы и беседуете с умирающими?

– Это место называют хосписом. И убежищем называют. А я не знаю, что это. Каждый день отправляюсь туда, в многоуровневое подземелье, с сопровождающим.

Новейшее оборудование, говорил он, квалифицированный персонал. Однако же ему вспоминается Иерусалим XII века, монахи-рыцари, заботившиеся о паломниках. И кажется порой, что он находится среди прокаженных, больных чумой, глядит в изможденные лица словно с полотен старых фламандских мастеров.

– Кровопускания, клизмы, омовения – я представляю себе, как рыцари, тамплиеры, всем этим занимались. И люди, больные, умирающие, шли к ним отовсюду, молились за них.

– А потом вспоминаете, кто вы и где вы.

– Я помню, кто я. Госпитальер. А где я, не имеет никакого значения.

Росс тоже говорил о паломниках. Может, никто и не собирался создавать здесь второй Иерусалим, но люди долго шли сюда, чтобы взойти на новую ступень существования или хотя бы с помощью науки сохранить свое тело, свою ткань от разрушения.

– В вашей комнате есть окно?

– Мне не нужно окно. Что я за ним увижу? Беспросветное, тупое отчаяние.

– А сама комната, если у вас такая же? Не слишком маленькая?

– Комната для успокоения и раздумий. Можно поднять руку и дотронуться до потолка.

– Ну да, монашеская келья. И плащ. Все смотрю на ваш плащ.

– Нарамник называется.

– Плащ монаха. Но так не похож на монашеский. Они обычно серые, коричневые, черные или белые.

– Русские, греческие монахи…

– Да-да…

– Картезианцы, францисканцы, тибетские монахи, японские, монахи в Синайской пустыне…

– А ваш плащ, этот? Он откуда?

– Висел на каком-то стуле. До сих пор отчетливо помню, как увидел его.

– И взяли себе.

– Только взглянул и понял, что это мой. Мне предназначен.

Я мог бы начать расспрашивать. Чей стул, чья комната, в каком городе, в какой стране? Но понял, что такое вмешательство в ход повествования будет оскорбительным.

– Чем еще вы занимаетесь? Кроме того, что помогаете людям в последний день и час?

– Только этим и занимаюсь. Беседую с людьми, благословляю. Они просят подержать их за руку, рассказывают о своей жизни. Те, кто еще в силах говорить или слушать.

Незнакомец поднялся и оказался выше ростом, чем на первый взгляд. Он зашагал к двери. Я смотрел, как развеваются штанины его пижамных брюк – плащ только до колена доставал. А на ногах высокие кроссовки, черно-белые. Нет, считать его чудаком я и не думал. Чудаком он явно не был. Наоборот, в присутствии человека, который так выглядит, так говорит и которого направляет только случай, я почувствовал себя менее значительным. И понял, что плащ для него – ритуальный предмет, очень важный, – монашеский нарамник, шаманский костюм, в котором, как полагает хозяин, заключена потусторонняя сила.

– А что я пью? Чай?

– Зеленый чай, – был ответ.

Я ждал еще каких-нибудь слов на узбекском.

– Лет десять-двенадцать назад, – говорила Артис, – мне сделали операцию на правом глазу. А после надели щиток, его нужно было носить некоторое время. Я пришла домой, села в кресло. Росс тогда даже сиделку нанял – зря в общем-то. Мы сделали все строго по инструкции. Час я проспала в кресле, а когда проснулась, сняла щиток, огляделась вокруг и ничего не узнала. Изумилась. Но чему? Комната была та же, что и раньше. Кровать, окна, стены, пол. Но какие яркие, светящиеся… И покрывало, и наволочки – таких густых, глубоких оттенков, будто излучают что-то. Никогда в жизни такого не видела.

Мы сидели вдвоем, как накануне, мне приходилось наклоняться вперед, чтобы ее услышать. Артис помолчала, собираясь с силами, прежде чем снова заговорить.

– Я теперь знаю: когда мы смотрим, то получаем лишь часть информации, лишь намек, общее представление о том, что же перед нами на самом деле. Не могу объяснить подробно, по-научному, но уверена, глаза не сообщают нам всей правды. Только дают подсказку. А остальное мы додумываем сами, реконструируем действительность, если, конечно, существует в философском смысле то, что мы называем действительностью. Где-то здесь, в этом центре, проводят исследования, моделируют, как будет воспринимать мир человек будущего. Ставят эксперименты с роботами, подопытными животными, а может, и с больными вроде меня.

Теперь она смотрела прямо на меня. Я даже на мгновение увидел себя со стороны: сидит человек, а на него смотрят. Рослый мужчина с доисторической прической – спутанными густыми волосами. Женщина в кресле зондировала меня взглядом, и только это изображение я смог перехватить.

Но меня опять заместила другая картинка – представшая перед ней в тот день.

– Однако же это зрелище, привычная комната – преобразившаяся… – продолжила она. – А что я увидела за окном? Чистейшую, неистовую голубизну неба. Сиделке ничего не сказала. Да и что тут скажешь? А ковер? Боже мой! Раньше я думала: персидский – просто красивое название. Может, я преувеличиваю, но было в его цветах, в линиях, в симметрии узора и в теплом красноватом свечении такое, чему не придумать названия. Ковер меня заворожил, а потом оконная рама – белая, чисто белая, но никогда я не видела такой белизны. Я отказалась от обезболивающих – они ведь могли притупить восприятие, только глазные капли закапывала четыре раза в день. Белизна, бездонная сама по себе, без контраста – а мне он и не нужен был, – истинная белизна. А может, я приукрашиваю, прямо сейчас домысливаю? Но я точно помню, о чем тогда думала. Так вот как выглядит мир на самом деле? Такова реальность, которую мы не умеем видеть? Я думала об этом тогда, не потом. Таким видят мир животные? – думала я в самые первые минуты, когда смотрела из окна на небо и верхушки деревьев. Это мир, который способны видеть только животные? Мир ястребов и тигров, живущих на свободе.

Рассказывая, Артис жестикулировала, но едва-едва, взмахом руки отсеивала, разбирала воспоминания, образы.

– Я отправила сиделку домой и легла спать пораньше, но прежде снова надела щиток. Так мне рекомендовали. А утром снова сняла, ходила по дому, смотрела в окна. Да, зрение улучшилось, но снова стало обычным. То, первое ощущение прошло, и вещи больше не светились. Вернулась сиделка, Росс позвонил из аэропорта, я делала все, как велел врач. День был солнечный, пошла прогуляться. А может, дело не в том, что ощущение померкло или свечение угасло, просто произошла повторная супрессия. Ну и словечко. Мы должны видеть и мыслить в соответствии с возможностями нашего сознания – вот что имеет первостепенное значение. А как я хотела? Разве я особенная? Через несколько дней пошла к доктору. Начала все это ему рассказывать. А потом увидела его лицо и передумала.

Она говорила еще, временами теряла нить рассказа, сбивалась с интонации. Скажет слово или слог и уплывает куда-то, оглядывается, чтобы снова почувствовать то, что пробует описать. Тело ее сжалось, скрылось в складках халата, остались только руки и лицо.

– Но этим ведь дело не кончится, верно?

Мой вопрос ее обрадовал.

– Верно.

– Это снова произойдет?

– Вот именно. Об этом я и думаю. Я стану объектом клинических испытаний. Постепенно меня усовершенствуют. Одни части тела заменят, другие восстановят. Видишь, говорю как по писаному. Я беседовала с людьми, которые здесь работают. Меня соберут заново, атом за атомом. Даже не сомневаюсь, что после пробуждения буду воспринимать мир иначе.

– Таким, какой он есть.

– И может, ждать этого не так уж долго. Вот о чем я думаю, представляя себе будущее. Мне предстоит родиться заново в другой реальности – более сложной и в большей степени истинной. Тонкие, светящиеся контуры, и каждая вещь во всей своей полноте – священный предмет.

Песню о жизни долгой и счастливой она завела с моей подачи, теперь нужно как-то реагировать. А я не в теме, совсем не в теме. Артис знала строгие законы науки. Работала в разных странах, преподавала в университетах. Наблюдала, определяла, исследовала разные ступени человеческой эволюции, давала им объяснение. Но вот священные предметы – они где? Повсюду, конечно, – в музеях, библиотеках, храмах, в разрытой земле, в развалинах зданий из камня и глины, и Артис раскапывала их, держала в руках. Я представил, как она сдувает пыль со щербатой головы маленького бронзового божка. Но будущее, о котором Артис сейчас говорит, – дело другое, чистая абстракция. Трансцендентность, надежда на некую поэтическую глубину, недоступную обычному человеку с обычными ощущениями.

– Ты знаешь, какие процедуры тебе предстоят? Конкретно? Как их будут проводить?

– Точно знаю.

– Ты думаешь о будущем? Каково это – вернуться? Ну хорошо, тело будет прежним или его усовершенствуют, но разум? В сознании никаких перемен не произойдет? Ты останешься собой? У тебя есть имя, прошлое, воспоминания, есть тайна в тебе и твоем имени, и с тем ты умираешь. А когда очнешься, все это сохранится? Будто ты просто спала долгодолго?

– Мы с Россом часто шутим на эту тему. Кем я стану после пробуждения? Может, душа покинет мое тело и переселится в другое? Забыла, как это называется. Или проснусь и решу, что я филиппинская летучая мышь. И закусила бы сейчас какой-нибудь бабочкой.

– А настоящая Артис? Она куда делась?

– Вселилась в маленького мальчика. Сына местного чабана.

– Метемпсихоз называется.

– Спасибо.

Я ничего вокруг не видел. Только эту женщину в кресле.

– Послезавтра, – говорю. – Или завтра?

– Без разницы.

– Завтра, кажется. Здесь сложно уследить за днями.

На мгновение она прикрыла глаза, а потом так взглянула на меня, словно впервые увидела.

– Сколько тебе?

– Тридцать четыре.

– Для тебя все только начинается.

– Что “все”?

Из задней комнаты появился Росс, в тренировочном костюме и спортивных носках, окутанный бессонницей. Взял у задней стены стул, поставил рядом с креслом Артис, сел, накрыл ладонями ее руки.

– Когда-то, – говорю ему, – в таком костюме ты бегал трусцой.

– Когда-то…

– Может, только не в таком брендовом.

– Когда-то я полторы пачки в день выкуривал.

– Бег помогал тебе справиться с курением?

– Со всем помогал справиться.

Сидели втроем. Давно уже, оказывается, мы не были вместе в одной комнате. Он, она и я. А теперь, подумать только, мы здесь – тоже в своем роде конвергенция, – а завтра они ее заберут. Так я себе это представлял. Придут и заберут ее. Привезут каталку с откидной спинкой, чтоб Артис могла сидеть. Принесут пузырьки, ампулы, шприцы. Приладят ей респиратор-полумаску.

– Мы с Артис вместе бегали, – сказал Росс. – Правда же? Вдоль Гудзона до Бэттери-парка и обратно. А в Лиссабоне, помнишь? В шесть утра бежали в горку по крутой улочке до часовни, откуда вид открывался… И в Пантанале бегали. В Бразилии, – это он для меня пояснил. – По верхней тропинке почти до самого леса.

А я думал про постель и трость. Мама умирает на постели, в дверях стоит женщина, ее подруга и соседка, навсегда оставшаяся безымянной, и опирается на трость – металлическую трость-ходунок с четырьмя растопыренными ножками.

Росс говорил, вспоминал, слова его превращались в бормотание. О зверях и птицах, которых они видели совсем близко – Росс всех их перечислил, и о растениях – их тоже перечислил, и о том, какой вид открывался с самолета, когда он завис на малой высоте над Мату-Гросу.

Ее придут и заберут. Закатят в лифт, отвезут вниз, на один из так называемых уровней. И там, в подземной морозилке, она умрет – врачи ей помогут, дадут какой-нибудь препарат, проведут сложнейшую медицинскую процедуру, а руководить всем этим будет массовое заблуждение, фанатичная вера, самонадеянность и самообман.

Накатила злость. Только теперь я понял, до чего противно мне все, что здесь творится. Но размеренный голос отца, ударившегося в воспоминания, заглушил мое возмущение, оно свернулось колечком и уснуло.

Кто-то вошел – мужчина с подносом, принес чайник, чашки, блюдца. Поставил поднос на раскладной столик рядом с отцовским стулом.

Все равно ведь она умрет. Дома, в своей постели, а рядом будет муж сидеть, пасынок, друзья. Или на этой заставе, на этом режимном объекте, который, кажется, и не на Земле.

Когда внесли чай, разговор прекратился. Молчали, пока мужчина не ушел. Потом Росс послюнявил палец, потрогал чайник. И бережно, стараясь не расплескать, всем налил.

Этот чай опять меня страшно разозлил. И чашки с блюдцами. И аккуратный отец.

– Здесь как в транзитной зоне, – сказала Артис. – Полно людей, они приходят, уходят. А есть другие – можно сказать, они тоже уходят, как я, но они и остаются, как я. Остаются ждать. Одно здесь постоянно – искусство. Его произведения не для зрителей. А для того, чтобы просто быть здесь. Они здесь, они часть этой конструкции, незыблемые, вечные. Цветные стены, декоративные двери, телеэкраны в коридорах. Другие инсталляции.

– Манекен, – добавил я.

Росс повернулся ко мне.

– Манекен? Где?

– Не знаю где. В коридоре. Женская фигура. Руки так сложила, будто защищается. Женщина цвета ржавчины. Голая.

– А еще где? – спросил отец.

– Не знаю.

– Других манекенов не видел? Других фигур, голых или одетых?

– Никаких больше не видел.

– А когда приехал? Что видел?

– Землю, небо, здания. Отъезжающий автомобиль.

– Еще?

– По-моему, я тебе говорил. Двоих парней у входа, потом они меня сопровождали. Увидел их, только когда подошел. Потом меня досматривали. Тщательно.

– А еще?

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Виктор Владиславович Дракин — талантливый московский программист, имеющий пагубное пристрастие к нар...
«Амулет добра» открывает новую авторскую серию книг для детей «Сказки Прекрасной Долины». Это истори...
«Никто нигде» – рассказ о душе человека, жившего в мире «аутизма» и выжившего – несмотря на недоброж...
Молодой скрипач-виртуоз Гидеон Дэвис внезапно утрачивает не только музыкальную память, но и саму спо...
На протяжении многих десятилетий 2-я советско-финская война была, да и по сей день еще остается, «не...
Размышления героя заглавной повести о добре и зле поддерживают звучащие в его душе чарующие мелодии ...