Проблема Спинозы Ялом Ирвин

– Но что особенно привлекло меня в Спинозе – это его свободная от привязанностей незаинтересованность, сиявшая в каждой фразе. Это великолепное высказывание – «кто любит Бога, тот не может стремиться, чтобы и Бог, в свою очередь, любил его» – со всеми посылками, на коих оно покоится, и всеми вытекающими из него логическими следствиями, наполнило весь мой ум…

– Это трудный фрагмент, – снова перебил директор. – Позвольте, я объясню. Гете говорит, что Спиноза научил его освобождать свой разум от влияния других. Искать собственные чувства, делать собственные умозаключения, а потом действовать в соответствии с ними. Иными словами, позволяй своей любви свободно течь, но не позволяй влиять на нее мысли о той любви, которую можешь получить взамен. Мы могли бы применить ту же самую идею к предвыборным речам. Гете не стал бы строить свою речь, основываясь на том восхищении, которое получит от других. Вы понимаете? До вас дошло?

Альфред кивнул. Что до него на самом деле дошло – это что директор Эпштейн затаил на него злобу. Он дождался жеста директора и продолжил:

– Далее, не должно отрицать, что теснейшие союзы складываются из противоположностей. Всеприемлющее спокойствие Спинозы составляло резкий контраст с моей всевозмущающей деятельной энергией. Его математический метод противостоял моим поэтическим чувствам. Дисциплинированный склад его ума сделал меня его пылким учеником, его самым решительным почитателем. Разум и сердце, понимание и чувство искали друг друга с неизбежным тяготением, и следствием явился союз самых различных натур…

– Знаете ли вы, что он подразумевает под «двумя различными натурами», Розенберг? – осведомился директор.

– Я думаю, он имеет в виду ум и сердце.

– Именно! А который из них – Гете и который – Спиноза?

Альфред недоуменно посмотрел на него.

– Это не просто упражнение для памяти, Розенберг! Я хочу, чтобы вы понимали выученные слова. Гете – поэт. Так кто он – ум или сердце?

– Он – сердце. Но он также обладал великим умом.

– Ах, да! Теперь я понимаю ваше замешательство. Но здесь он говорит, что Спиноза предлагает ему тот баланс, который позволяет Гете примирить свою страстность и кипучее воображение с необходимым спокойствием и рассудком. И именно поэтому Гете говорит, что он – «самый решительный почитатель Спинозы». Понимаете?

– Да, господин директор.

– Теперь продолжайте.

Альфред замешкался, в его глазах мелькнула паника.

– Я потерял мысль. Я не помню, на чем мы остановились…

– Вы прекрасно справляетесь, – вставил герр Шефер, пытаясь успокоить его. – Мы понимаем, как трудно читать наизусть, когда вас так часто прерывают. Можете свериться со своими записями, чтобы найти это место.

Альфред глубоко вздохнул, пробежал взглядом заметки и продолжал:

– Некоторые выставляли его атеистом и считали достойным порицания; но, с другой стороны, они также признавали, что он был спокойным, задумчивым человеком, добрым гражданином, с сострадательной душой. Похоже, критики Спинозы забыли слова Писания: «По плодам их узнаете их» – ибо угодная людям и Богу жизнь не может произрастать из порочных принципов. Я по сей день помню, какой покой и ясность низошли на меня, когда я впервые переворачивал страницы «Этики», написанной этим выдающимся человеком. Поэтому я вновь поспешил прибегнуть к сему труду, коему я стольким обязан – и вновь меня охватил тот же дух умиротворения. Я предался чтению и размышлению и ощутил, заглянув в себя, что никогда еще не мог узреть мир так ясно.

Договорив последнюю строчку, Альфред шумно выдохнул. Директор сделал ему знак сесть и заметил:

– Ваш пересказ был удовлетворителен. У вас хорошая память. А теперь давайте проверим ваше понимание этого последнего отрывка. Скажите мне, считает ли Гете Спинозу атеистом?

Альфред отрицательно покачал головой.

– Я не расслышал ваш ответ.

– Нет, господин директор, – громко произнес Альфред. – Гете не думал, что он атеист. Но другие так считали.

– И почему же Гете с ними не согласен?

– Наверное, из-за его этики?

– Нет-нет. Вы что, уже позабыли, что «Этика» – это название книги Спинозы? Итак, почему Гете не согласен с критиками Спинозы?

Альфред затрепетал, но не издал ни звука.

– Боже мой, Розенберг, да загляните же в свои записи! – велел директор.

Альфред просмотрел последний параграф и наконец отважился:

– Потому что он был добр и жил жизнью угодной Богу?

– Точно так. Иными словами, имеет значение не то, во что вы верите или говорите, что верите – а то, как вы живете. А теперь, Розенберг, последний вопрос по этому фрагменту. Скажите нам еще раз, что Гете получил от Спинозы?

– Он говорил, что обрел дух умиротворения и покоя. Он также говорил, что узрел мир с большей ясностью. Это – две главные вещи, которые он обрел.

– Точно! Известно, что великий Гете целый год носил в кармане экземпляр «Этики» Спинозы. Представьте – целый год! И не только Гете, но и другие великие немцы. Лессинг и Гейне говорили о ясности и умиротворении, которые нисходили на них благодаря чтению этой книги. Кто знает, возможно, и в вашей жизни настанет время, когда вам тоже понадобятся умиротворение и ясность, которые дает «Этика» Спинозы. Я не стану просить вас прочесть эту книгу теперь же. Вы слишком юны, чтобы осмыслить ее значение. Но я хочу, чтобы вы пообещали, что до своего двадцать первого дня рождения вы ее прочтете… Или, возможно, мне следовало бы сказать – прочтете ее к тому времени, когда полностью возмужаете. Даете ли вы мне свое слово – слово доброго немца?

– Да, господин директор, даю слово!

Чтобы отделаться от этого допроса, Альфред был бы рад пообещать, что прочтет целиком всю энциклопедию по-китайски.

– А теперь давайте перейдем к сути этого задания. Вам вполне ясно, почему мы дали вам такое задание по чтению?

– Э-э… нет, господин директор. Я думал, это просто потому, что я сказал, что Гете восхищает меня превыше всех остальных.

– Безусловно, это отчасти так. Но вы же наверняка поняли, что в действительности означает мой вопрос?

Альфред уставился на него пустым взглядом.

– Я спрашиваю вас: что для вас означает то, что человек, которым вы восхищаетесь превыше всех прочих, выбрал в качестве человека, которым он восхищается превыше всех прочих, еврея?

– Еврея?..

– Неужели вы не знали, что Спиноза – еврей?

Тишина.

– Вы что же, ничего не выяснили о нем за истекшие две недели?

– Господин директор, я ничего не узнавал о Спинозе. Это не входило в мое задание.

– И поэтому вы, благодарение Богу, увильнули от излишней необходимости немного расширить свои знания? Верно, Розенберг?

– Давайте-ка выразим это по-другому, – поспешил на помощь герр Шефер. – Подумайте о Гете. Как бы он поступил в такой ситуации? Если бы от Гете потребовали прочесть автобиографию какого-то неизвестного ему человека, что сделал бы Гете?

– Он постарался бы побольше узнать о нем.

– Вот именно! Это важно, если вы кем-то восхищаетесь – стремитесь его превзойти. Используйте его как своего наставника.

– Благодарю вас, герр Шефер.

– И все же, давайте продолжим рассмотрение моего вопроса, – гнул свое директор Эпштейн. – Как вы объясните беспредельное восхищение и благодарность Гете по отношению к какому-то еврею?

– А Гете знал, что он еврей?

– Господи боже мой! Разумеется, знал!

– Но, Розенберг, – заговорил герр Шефер, в голосе которого тже начало прорываться раздражение, – вдумайтесь в то, о чем спрашиваете. Какое это имеет значение – знал ли он, что Спиноза – еврей? С чего вы вдруг вообще задали этот вопрос? Неужели вы думаете, что человек склада Гете – вы ведь сами назвали его универсальным гением – стал бы разбираться, принимать ему великие мысли или нет, в зависимости от их источника?!

У Альфреда был такой вид, будто его громом поразило. Никогда еще в его мозгу не бушевал подобный вихрь мыслей. Директор Эпштейн, положив ладонь на руку герра Шефера, чтобы успокоить его, не сдавался:

– Мой главный вопрос к вам по-прежнему остается без ответа. Как вы объясните то, что универсальный немецкий гений почерпнул столь значительную помощь в идеях представителя низшей расы?

– Вероятно, дело в том же, о чем я говорил, имея в виду доктора Апфельбаума. Может быть, в результате мутации может появиться и хороший еврей, несмотря на то, что вся их раса порочна и недоразвита…

– Это неприемлемый ответ! – заявил директор. – Одно дело – говорить так о враче, добром человеке, что усердно трудится в избранной им профессии, и совсем другое – называть плодом мутации гения, который, вполне возможно, изменил ход истории. А ведь есть много других евреев, чья гениальность – прекрасно известный факт. Подумайте о них. Позвольте напомнить вам о тех, которых вы знаете сами – но, может быть, не догадываетесь, что они – евреи. Герр Шефер говорил мне, что в классе вы читали наизусть стихи Генриха Гейне. Он также упоминал, что вы любитель музыки, и, как я догадываюсь, вам случалось слушать произведения Густава Малера и Феликса Мендельсона. Так?

– А что, они все – евреи, господин директор?!

– Да, и вы не можете не знать, что Дизраэли, великий премьер-министр Англии, был евреем, не так ли?

– Я не знал этого, господин директор…

– Ну, конечно! А в настоящее время в Риге идет опера «Сказки Гофмана», сочиненная Жаком Оффенбахом, еще одним отпрыском еврейского народа. Как много гениев! И как вы это объясните?

– Я не могу ответить на ваш вопрос. Мне надо будет об этом подумать… Пожалуйста, господин директор, можно мне уйти? Я плохо себя чувствую. Обещаю, я подумаю об этом!

– Да, можете идти, – разрешил директор. – И я очень хочу, чтобы вы задумались. Думать вообще полезно. Подумайте о нашем сегодняшнем разговоре. Подумайте о Гете и об этом еврее Спинозе.

* * *

После ухода Альфреда директор Эпштейн и герр Шефер несколько минут молча смотрели друг на друга, а потом директор заговорил:

– Он говорит, что собирается подумать, Герман. Каковы шансы на то, что он действительно задумается?

– Близки к нулю, я бы сказал, – вздохнул герр Шефер. – Давайте дадим ему аттестат и сбудем с рук долой. Он страдает отсутствием любознательности, которое, скорее всего, не поддается излечению. Копни его разум в любом месте – и наткнешься на ту же скальную породу ни на чем не основанных убеждений.

– Вы правы. Я ничуть не сомневаюсь, что и Гете, и Спиноза в эту самую минуту улетучиваются из его головы и больше никогда ее не потревожат… Тем не менее то, что сейчас произошло, сняло у меня камень с души. Мои страхи просто смешны! Этот юноша не обладает ни достаточным интеллектом, ни силой духа, чтобы нанести серьезный вред, увлекая других своим образом мыслей.

Глава 7

Амстердам, 1656 г

Бенто выглянул в окно, наблюдая, как брат идет к синагоге. Габриель прав: я действительно наношу вред своим самым близким людям. Выбор мне предстоит устрашающий: я должен либо отступиться от себя, отказавшись от своей самой сокровенной природы и стреножив свое любопытство, либо вредить тем, кто мне роднее всех… Рассказ Габриеля о гневе в его адрес, прорвавшемся на субботнем ужине, пробудил в памяти Бенто отеческое предостережение ван ден Эндена о растущей опасности, которая грозит ему в еврейской общине. Он размышлял о возможностях избежать этой ловушки почти час, потом встал, оделся, сварил себе кофе и вышел через черный ход с чашкой в руке, направляясь к лавке, носившей гордое название «Импорт и экспорт Спинозы».

В лавке он смахнул пыль, вымел мусор через переднюю дверь на улицу и опорожнил большой мешок ароматного сушеного инжира – новой поставки из Испании – в ларь. Усевшись на свое обычное место у окна, Бенто прихлебывал кофе, закусывая инжиром, и целиком ушел в образы, проплывавшие в его голове. Он не так давно начал практиковать этот новый тип созерцания: он целиком отключался от потока мышления и воспринимал свой внутренний мир как театр, а себя – зрителем, наблюдающим происходящее действо. На внутренней сцене сразу же возникло лицо Габриеля со всеми его печалями и растерянностью, но Бенто уже научился опускать занавес и легко переходить к следующему действию. Вскоре перед ним материализовался ван ден Энден. Он хвалил успехи Бенто в латыни, по-отечески легонько пожимая его плечо. Это прикосновение… ему нравилось его ощущать. Но, подумал Бенто, когда Ребекка, а теперь и Габриель от меня отворачиваются – кто станет ко мне прикасаться?

Затем поток сознания Бенто скользнул дальше, он увидел самого себя, обучающего ивриту своего учителя и Клару Марию. Он улыбнулся, заставляя двух своих учеников, как детишек, зубрить алеф, бет, гиммель, – и улыбнулся еще шире видению Клары Марии, в свою очередь, гоняющей Спинозу по греческим альфа, бета, гамма. Он заметил яркое, почти лучистое свечение образа Клары Марии – этой юной калеки с искривленной спиной, этой женщины-ребенка, чья шаловливая улыбка сводила на нет все ее старания казаться взрослой строгой менторшей. Проплыла шальная мысль: если бы только она была постарше

К полудню его долгая медитация была прервана каким-то движением за окном. В отдалении он увидел идущих к лавке Якоба и Франку, которые переговаривались на ходу. Бенто дал себе клятву вести благочестивую жизнь и знал, что негоже исподтишка наблюдать за другими людьми – которые, вполне вероятно, обсуждают его в этот момент. Однако не мог отвести взгляда от странной сцены, разворачивавшейся перед его глазами.

Франку отстал от Якоба на три-четыре шага. Тогда Якоб обернулся, схватил его за руку и попытался тащить силой. Франку выдернул руку и яростно затряс головой. Якоб что-то ему ответил, а потом, оглядевшись, чтобы убедиться, что поблизости нет никаких свидетелей, своими огромными ладонями ухватил Франку за плечи, резко тряхнул его, направил вперед и толкал перед собой, пока они не добрались до лавки.

На мгновение Бенто наклонился к окну, захваченный происходящим, но вскоре вновь вошел в созерцательное состояние и принялся размышлять о загадочном поведении Франку и Якоба. Через пару минут его оторвали от размышлений звук открывшейся двери лавки и шаги вошедших.

Он вскочил, поприветствовал своих гостей и подтащил поближе два кресла для них, а сам сел на большой мешок с кофейными зернами.

– Вы идете с субботней службы?

– Да, – ответил Якоб, – и одному из нас она принесла умиротворение, а другой еще более взволнован, чем прежде.

– Интересно… Одно и то же событие вызывает два столь различных отклика. И каково же объяснение сему феномену? – поинтересовался Бенто.

Якоб не замедлил с ответом:

– Не так уж это интересно, а объяснение и вовсе прозрачно. В отличие от Франку, у которого нет иудейского образования, я сведущ в еврейской традиции и иврите, и…

– Позволь мне прервать тебя, – проговорил Бенто, – но уже с самого начала твое объяснение само нуждается в объяснении. Любой ребенок, воспитанный в Португалии в марранской[31] семье, не искушен в иврите и еврейских ритуалах. В том числе и мой отец, который выучил иврит только после того, как покинул Португалию. Он рассказывал мне, что, когда он мальчиком жил в Португалии, великие кары грозили любой семье, обучающей своих детей еврейскому языку или еврейским традициям. Кстати, – Спиноза повернулся к Франку, – разве не слышал я вчера о возлюбленном отце, казненном из-за того, что инквизиция нашла у него зарытую в землю Тору?

Франку, нервно запустив пальцы в длинные волосы, ничего не ответил, но едва заметно кивнул.

Снова обращаясь к Якобу, Бенто продолжил:

– Итак, Якоб, позволь спросить тебя: откуда ты знаешь иврит?

– Мои предки сделались новообращенными христианами три поколения назад, – быстро заговорил Якоб, – но остались тайными евреями, полными решимости сохранить нашу веру живой. Мой отец послал меня в Роттердам работать в его торговом деле, когда я был одиннадцатилетним мальчишкой, и в следующие восемь лет я проводил каждую ночь за изучением иврита под руководством дяди-раввина. Он подготовил меня к бар-мицве в роттердамской синагоге, а потом продолжал наставлять меня в иудейских традициях до самой своей смерти. Я провел большую часть последних двенадцати лет в Роттердаме и недавно вернулся в Португалию только для того, чтобы спасти Франку.

– А ты, – обратился Бенто к Франку, которого, казалось, интересовали только плохо подметенные половицы лавки Спинозы, – ты совсем не знаешь иврита?

Но вместо Франку ответил Якоб:

– Нет, конечно. В Португалии, как ты только что заметил, запрещено все еврейское. Всех нас учили читать священные книги по-латыни.

– Скажи мне, Франку, ты совсем не знаешь иврита?

И снова вмешался Якоб:

– В Португалии никто не осмеливается учить ивриту. Такому человеку не только грозила бы немедленная казнь, но и вся его семья подверглась бы преследованиям. И сейчас матери Франку и двум его сестрам приходится скрываться.

– Франку, – Бенто наклоняется, чтобы заглянуть тому прямо в глаза, – Якоб все время говорит за тебя. Почему ты предпочитаешь не отвечать?

– Он только пытается мне помочь, – говорит Франку шепотом.

– А тебе помогает то, что ты хранишь молчание?

– Я слишком расстроен, чтобы доверять своим словам, – отвечает Франку чуть громче. – Якоб говорит верно: моя семья в опасности, и у меня нет никакого иудейского образования, если не считать алфавита, которому он же меня и выучил, рисуя буквы на песке. И даже их он должен был сразу стирать ногой.

Бенто всем корпусом разворачивается к Франку, подчеркнуто не глядя на Якоба.

– Ты тоже считаешь, что хотя брату твоему служба в синагоге принесла облегчение, тебя она взволновала?

Франку кивает.

– И ты взволновался из-за того, что…

– Из-за своих сомнений и чувств, – Франку украдкой бросает взгляд на Якоба. – Чувств столь сильных, что мне страшно описывать их. Даже тебе.

– Доверь мне разобраться в твоих чувствах, а не судить их.

Франку упорно смотрит вниз, голова его подрагивает.

– Как ты напуган! – продолжает Бенто. – Позволь мне попытаться успокоить тебя. Прежде всего давай подумаем, рационален ли твой страх.

Лицо Франку искажается гримасой, и он озадаченно смотрит на Бенто.

– Давай определим, осмысленны ли твои страхи. Подумай о двух вещах: первое, я тебе ничем не угрожаю. Я даю обещание никогда не повторять сказанного тобою. Более того, я тоже во многом сомневаюсь. Могу даже разделять некоторые твои чувства. И, второе, в Голландии никакой опасности нет, здесь нет инквизиции. Ни в этой лавке, ни в этой общине, ни в этом городе, ни даже в этой стране. Амстердам уже много лет независим от Иберии. Ты знаешь это, не так ли?

– Да, – тихо отзывается Франку.

– И при всем при этом часть твоей души, неподвластная тебе, продолжает вести себя так, будто ей угрожает великая и близкая опасность. Разве не удивительно то, насколько разрознены части нашей души? И то, как наше сознание, ее высшая часть, подавляется нашими эмоциями?

Никакого интереса к этим словам Франку не проявил.

Бенто помедлил. Он ощущал растущее раздражение и чувство обязанности, почти долга. Но как к нему подступиться? Не слишком ли многого он ждет от Франку – и не слишком ли скоро? Ему вспомнилось множество случаев, когда его собственный разум не мог приглушить страхи. Вот хотя бы вчера вечером, когда он шел наперерез толпе, направляющейся в синагогу на службу в честь шаббата…

Наконец он решился применить единственный доступный ему рычаг и самым мягким тоном проговорил:

– Ты умолял меня помочь тебе. Я согласился сделать это. Но если тебе нужна моя помощь, ты должен сегодня мне довериться. Ты должен помочь мне оказать тебе помощь. Ты меня понимаешь?

– Да, – вздохнув, ответил Франку.

– Хорошо, тогда твой следующий шаг – проговорить вслух свои страхи.

Франку затряс головой:

– Я не могу! Они чудовищны! И они опасны.

– Не настолько чудовищны, чтобы выдержать свет разума. И я только что доказал тебе, что они не опасны, если нечего бояться. Смелее! Пришло время взглянуть им в лицо. Если нет, то снова скажу тебе, – голос Бенто стал тверже, – что в продолжении наших встреч нет смысла.

Франку сделал глубокий вдох и начал:

– Сегодня в синагоге я слушал, как Писание читали на незнакомом языке. Я ничего не понимал…

– Но, Франку, – перебил его Якоб, – разумеется, ты ничего не понимал. Я же говорю тебе снова и снова, что это – дело поправимое. Рабби ведет занятия по ивриту. Наберись терпения…

– И снова, и снова, – огрызнулся Франку, в голосе которого теперь прорезался гнев, – я говорю тебе, что дело не только в языке. Слушай меня хоть иногда! Дело во всем этом зрелище. Нынче утром в синагоге я огляделся и увидел всех в причудливо расшитых кипах[32], с молитвенными бело-голубыми бахромчатыми накидками, ныряющих головами туда-сюда, словно попугаи над своими кормушками, с глазами, возведенными горе? Я слышал это, я видел это, и я думал… нет, я не могу сказать, что я думал!

– Скажи, Франку, – попросил Якоб, – ведь только вчера ты мне говорил, что это и есть учитель, которого ты ищешь.

Франку прикрыл глаза.

– Я подумал: а какая разница между этим спектаклем и тем… нет, давай уж я выскажу свои мысли – тем балаганом, что происходил на католической мессе, которую, как мы знаем, должны посещать христиане? Когда мы были детьми, Якоб, помнишь, как после мессы мы – я и ты – смеялись над католиками? Мы высмеивали диковинные одеяния священников, бесконечные кровавые изображения распятия, преклонение перед мощами святых, просфоры и вино – и «поедание плоти», и «питие крови»… – голос Франку окреп. – Иудеи или католики… нет никакой разницы… это безумие. Все это – безумие!

Якоб торопливо нацепил на голову кипу, положил на нее ладонь и тихо запел молитву на иврите. Бенто тоже был потрясен и стал тщательно подыскивать правильные, самые серьезные слова:

– Думать о таком и считать, что ты такой один на свете… Чувствовать себя одиноким в своих сомнениях… должно быть, ты испытывал настоящий ужас.

Франку торопливо продолжал:

– И еще кое-что… еще одна мысль, еще ужаснее. Я не могу не думать о том, что ради этого безумия мой отец пожертвовал своей жизнью. Ради этого безумия он подверг опасности всех нас – меня, своих собственных родителей, мою мать, моего брата, моих сестер.

Якоб не сумел смолчать. Придвинувшись к брату и склонившись своей массивной головой над ухом Франку, он, стараясь говорить не слишком резко, произнес:

– Вероятно, отец понимал больше, чем его сын.

Франку покачал головой, открыл было рот, но ничего не сказал.

– И еще, подумай о том, – продолжал Якоб, – что твои слова делают гибель твоего отца бессмысленной. Такие мысли воистину означают, что его жертва напрасна. А он погиб, чтобы вера оставалась для тебя священной.

Франку, пристыженный, склонил голову.

Бенто понял, что должен вмешаться. Первым делом он обратился к Якобу и мягко проговорил:

– Всего минуту назад ты просил Франку высказать его мысли. Теперь же, когда он наконец стал их высказывать, как ты просил, – не лучше ли подбодрить его, нежели затыкать ему рот?

Якоб отодвинулся назад. Бенто продолжал, обращаясь к Франку все тем же серьезным тоном:

– Да, перед тобой настоящая проблема, Франку. Якоб утверждает, что если ты не веришь в то, что находишь невероятным, то тем самым делаешь мученичество своего отца бессмысленной жертвой. А кто пожелал бы причинить вред собственному отцу? Та много препятствий к тому, чтобы мыслить самостоятельно! Так много препятствий к тому, чтобы совершенствовать себя, пользуясь данным Богом разумом!

Якоб замотал головой.

– Погоди-ка, погоди – вот эти последние слова, о данной Богом способности мыслить. Это не то, что я говорил. Ты искажаешь мои слова! Ты говоришь о рассуждении? Я сейчас покажу тебе рассуждение. Воспользуйся своим здравым смыслом. Приглядись как следует. Я хочу, чтобы ты сравнил! Посмотри на Франку. Он страдает, он рыдает, он отчаивается. Видишь его?

Бенто кивнул.

– А теперь посмотри на меня. Я силен. Я люблю жизнь. Я забочусь о нем. Я спас его от инквизиции. Меня питает вера и поддержка моих братьев-евреев. Я утешаюсь знанием о том, что наш народ и наши традиции продолжают жить. Сравни нас двоих с помощью своего драгоценного разума и скажи мне, премудрый муж, что говорит тебе он?

Что ложные идеи дают ложное и непрочное утешение, подумал Бенто, но придержал язык.

Якоб продолжал наседать:

– И примени эти же рассуждения к себе, школяр! Кто мы такие, кто ты такой без нашей общины, без нашей традиции? Можешь ли ты жить, в одиночестве скитаясь по земле? Я слыхал, ты не желаешь взять себе в жены ни одну женщину. Что за жизнь может быть у тебя без людей? Без семьи? Без Бога?

Бенто, который всегда избегал конфликтов, был неприятно поражен обличительной речью Якоба.

Якоб обернулся к Франку и сбавил тон:

– Ты будешь ощущать такую же поддержку, что и я, когда выучишь слова и молитвы, когда поймешь, что все это означает.

– С этим я соглашусь, – сказал Бенто, пытаясь успокоить Якоба, который снова сверлил его взглядом. – Растерянность усугубляет твое потрясение, Франку. Каждый марран, покинувший Португалию, пребывает в растерянности. Приходится снова учиться, чтобы вновь стать евреем, приходится все начинать, как ребенку, – с алфавита. Я три года помогал рабби вести занятия ивритом для марранов и смею тебя уверить – ты быстро выучишься.

– Ну, уж нет! – упрямо возмутился Франку, живо напомнив Бенто сцену, которую он видел из окна. – Ни ты, Якоб Мендоса, ни ты, Бенто Спиноза, не слушаете меня! Снова говорю вам: дело не в языке. Я не знаю иврита, но этим утром в синагоге всю службу я читал испанский перевод святой Торы. Там полным-полно чудес. Бог разделяет Красное море, Он насылает казни на египтян, Он говорит, преобразившись в неопалимую купину. Но почему все эти чудеса случались тогда, во времена Торы? Скажите мне, вы оба, – что, пора чудес закончилась? Великий, всемогущий Бог отправился спать? Где был этот Бог, когда моего отца жгли на костре? И за что! За то, что он защищал священную книгу этого самого Бога? Разве Бог недостаточно могуществен, чтобы спасти моего отца, который так его почитал? Если так, то кому нужен слабый Бог? Или Бог не знал, что мой отец его чтит? Если так – кому нужен такой неведающий Бог? Или Бог достаточно могуществен, чтобы защитить его, но решил этого не делать? Если так – кому нужен столь равнодушный Бог?! Ты, Бенто Спиноза, которого зовут «благословенным», ты знаешь о Боге, ты – ученый. Объясни мне это!

– И почему ты так боялся заговорить? – парировал Бенто. – Ты задаешь важные вопросы – вопросы, которые озадачивают людей благочестивых многие столетия. Я полагаю, что эта проблема уходит корнями в фундаментальную и распространенную ошибку – ошибку допущения о том, что Бог – живое, мыслящее существо, существо в нашем образе, существо, которое мыслит как мы, существо, которое думает о нас. Древние греки понимали эту ошибку. Две тысячи лет назад мудрец по имени Ксенофан писал, что если бы у быков, львов и лошадей были руки, которыми можно было делать изображения, они бы изображали Бога в своем обличии – придали бы ему тело, подобное их телам. Я полагаю, что если бы треугольники могли мыслить, они бы создали Бога в виде треугольника и со свойствами треугольника, а круги создали бы круглого…

Якоб, кипя от ярости, оборвал Бенто:

– Ты говоришь так, будто мы, евреи, ничего не знаем о природе Бога! Не забывай, что у нас есть Тора, в которой содержится Его Слово! А ты, Франку, не думай, что Бог лишен силы. Помни, что евреи продолжают жить – что бы с нами ни делали, мы все равно живем. Где все эти исчезнувшие народы – финикийцы, моавитяне, идумеи – и еще многие иные, чьих имен я не знаю? Не забывай, что мы должны руководствоваться законом, который сам Бог даровал евреям, даровал нам – своему избранному народу!

Франку стрельнул глазами в Бенто, словно говоря: видишь, с чем мне приходится иметь дело? – и повернулся к Якобу:

– Все верят, что они избраны Богом – и христиане, и мусульмане…

– Нет! Какая разница, во что верят все? Имеет значение то, что написано в Библии! – Якоб повернулся к Спинозе: – Признай это, Барух, признай, школяр, разве не говорит Слово Божие о том, что евреи – избранный народ? Разве можешь ты это отрицать?

– Я провел не один год, изучая этот вопрос, Якоб, и, если пожелаешь, поделюсь с тобой результатами своих изысканий: – Бенто говорил мягко, как учитель обращается к любознательному ученику. – Чтобы ответить на твой вопрос об избранности евреев, мы должны обратиться к первоисточнику. Желаете ли вы сопровождать меня в исследовании слов самой Торы? Если да, то дойти до моего дома – дело нескольких минут.

Оба брата кивнули, обменявшись взглядами, и встали со своих мест, чтобы следовать за Бенто, который аккуратно поставил кресла на место и запер дверь лавки, собираясь вести их к себе домой.

Глава 8

Россия, Эстония, 1917–1918 гг

Предсказание директора Эпштейна о том, что нелюбознательность и ограниченный ум Розенберга сделают его безвредным, сбылось с точностью до наоборот. И столь же неверным оказалось его предположение о том, что Гете и Спиноза мгновенно выветрятся из мыслей Альфреда. Напротив: Альфред так никогда и не смог избавить свое воображение от образа великого Гете, преклоняющего колени перед этим евреем Спинозой. Всякий раз, как у него возникали мысли о Гете и Спинозе (отныне навсегда слившихся воедино), он испытывал мгновенный внутренний разлад, а потом отметал его любыми доступными средствами. Порой его убеждал довод Хьюстона Стюарта Чемберлена о том, что Спиноза, как и Иисус, принадлежал к еврейской культуре, но не имел ни капли еврейской крови. Или, может быть, Спиноза был евреем, который крал мысли у арийских мыслителей. Или сам Гете был зачарован, загипнотизирован еврейским заговором… Альфред неоднократно раздумывал о том, не проверить ли эти идеи, порывшись как следует в библиотеках, но так и не сделал этого. Оказалось, что думать, думать по-настоящему – это такая же тяжелая работа, как переставлять на чердаке огромные неподъемные сундуки! Зато Альфред здорово преуспел в подавлении, направляя себя в какую-нибудь другую сторону. Бросался в разные занятия. А самое главное, уверял себя в том, что стойкие убеждения устраняют необходимость ученых изысканий.

Истинный и благородный немец чтит клятвы – и, когда приближался его 21-й день рождения, Альфред припомнил данное директору обещание прочесть «Этику» Спинозы. Он намеревался сдержать слово, купил букинистический экземпляр этой книги и погрузился в нее – только для того, чтобы на первой же странице столкнуться с длинным списком невразумительных определений:

1. Под причиною самого себя (causa sui) я разумею то, суть чего заключает в себе существование, иными словами, то, чья природа может быть представляема не иначе, как существующею.

2. Конечною в своем роде называется такая вещь, которая может быть ограничена другой вещью той же природы. Так, например, тело называется конечным, потому что мы всегда представляем другое тело, еще большее. Точно так же мысль ограничивается другой мыслью. Но тело не ограничивается мыслью, и мысль не ограничивается телом.

3. Под субстанцией я разумею то, что существует само в себе и представляется само через себя, т. е. то, представление чего не нуждается в представлении другой вещи, из которого оно должно было бы образоваться.

4. Под атрибутом я разумею то, что ум представляет в субстанции как ее сущность.

5. Под модусом я разумею состояние субстанции (substantiae affectio), иными словами, то, что существует в другом и представляется через это другое.

6. Под Богом я разумею существо абсолютно бесконечное (ens absolute infinitum), т. е. субстанцию, состоящую из бесконечно многих атрибутов, из которых каждый выражает вечную и безмерную сущность.

Кто в состоянии понять эту еврейскую галиматью?! Альфред отшвырнул книгу прочь через всю комнату. Неделей позже он предпринял вторую попытку, пропустив определения и перейдя к следующему разделу, озаглавленному «Аксиомы»:

1. Все, что существует, существует или само в себе, или в чем-либо другом.

2. Что не может быть представляемо через другое, должно быть представляемо само через себя.

3. Из данной определенной причины необходимо вытекает действие, и наоборот – если нет никакой определенной причины, невозможно, чтобы последовало действие.

4. Знание действия зависит от знания причины и заключает в себе последнее.

5. Вещи, не имеющие между собой ничего общего, не могут быть и познаваемы одна через другую; иными словами – представление одной не заключает в себе представления другой.

Это тоже не поддавалось расшифровке, и книга снова отправилась в полет. Позже он попробовал «на зуб» следующий раздел, «Теоремы», которые оказались не более доступными. Наконец до него дошло, что каждый последующий раздел логически вытекал из предшествующих определений и аксиом, и от дальнейших проб не будет никакого толку. Время от времени Альфред подбирал с пола тоненькую книжицу, раскрывал ее на портрете Спинозы, украшавшем титульную страницу, и, как зачарованный, вглядывался в это продолговатое овальное лицо и огромные, одухотворенные еврейские глаза с тяжелыми веками (которые смотрели прямо в его собственные, как бы он ни поворачивал книжку). Избавься от этой проклятой книги, говорил он себе, продай ее (правда, еще больше истрепавшись после нескольких путешествий по воздуху, она стоила бы сущие гроши). Или просто подари кому-нибудь, или выброси. Альфред понимал, что ему следует так и сделать, но, как ни странно, не мог расстаться с «Этикой».

Почему? Ну, клятва, конечно, была одним из факторов – но не обязывающим. Разве не сказал директор, что человек должен полностью возмужать, чтобы понять «Этику»? И разве впереди у него нет еще долгих лет учения, прежде чем он окончательно возмужает?

Нет, нет, не клятва досаждала ему: это была проблема с Гете. Альфред преклонялся перед Гете. А Гете преклонялся перед Спинозой. Альфред не мог избавиться от этой книжки потому, что Гете любил ее настолько, что носил в кармане целый год. Эта невразумительная еврейская чепуха утихомиривала буйные страсти Гете и заставляла его видеть мир отчетливее, чем когда-либо прежде. Как такое могло быть? Гете видел в ней нечто такое, чего Альфред не мог различить. Возможно, в один прекрасный день он сумеет найти учителя, который сможет все ему объяснить.

Бурные события Первой мировой войны вскоре вытеснили эту загадку из его сознания. Окончив ревельское реальное училище и распрощавшись с директором Эпштейном, герром Шефером и своим учителем рисования, герром Пурвитом, Альфред поступил в Политехнический институт в столице Латвии, Риге, – в двухстах милях от своего дома в Ревеле. Однако в 1915 году, когда германские войска стали угрожать Эстонии и Латвии, весь Политехнический институт был эвакуирован в Москву, где Альфред жил до 1918 года. В тот год он представил комиссии свою заключительную дипломную работу – архитектурный проект крематория – и получил степень архитектора и инженера.

Хотя его академическая работа была превосходна, Альфред никогда не ощущал проектирование своей стихией и предпочитал проводить время за чтением мифологии и художественной литературы. Его восхищали скандинавские легенды, собранные в «Эдде», и затейливые сюжеты романов Диккенса, и монументальные труды Толстого (которого он читал по-русски). Он барахтался на мелководье философии, снимая пенки с основных идей Канта, Шопенгауэра, Фихте, Ницше и Гегеля – и, как и прежде, бесстыдно предавался удовольствию читать философские труды в публичных местах.

Во время хаоса русской революции 1917 года Альфреда ужаснуло зрелище сотен тысяч охваченных яростью демонстрантов, выплеснувшихся на улицы, требующих свержения установленного порядка. Он, основываясь на работе Чемберлена, утвердился во мнении, что Россия всем обязана арийскому влиянию, проникавшему в нее через викингов, Ганзейскую лигу и немецких иммигрантов, подобных ему самому. Крушение российской цивилизации означало только одно: ее нордические основы опрокинуты низшими расами – монголами, евреями, славянами и китайцами – и душа истинной России вскоре погибнет безвозвратно. Неужели такой будет и судьба отечества? Неужели расовый хаос и деградация постигнут и саму Германию?!

Зрелище накатывающих волнами толп вызывало у него отвращение: большевики – животные, чья миссия – уничтожение цивилизации. Он тщательно изучал их лидеров и вскоре убедился, что по меньшей мере 90 % из них были евреями. Начиная с 1918 года и далее Альфред редко произносил слово «большевики» отдельно – для него они всегда были «еврейскими большевиками». И этому словосочетанию было суждено пробить себе дорогу в нацистской пропаганде. Получив в 1918 году диплом, Альфред с трепетом садился в поезд, который должен был провезти его по России обратно домой – в Ревель. Поезд, пыхтя, полз на запад, и он день за днем сидел у окна, вглядываясь в бескрайние российские просторы. Завороженный их огромностью – ах, сколько пространства! – он вспоминал пожелание Хьюстона Чемберлена о большем Lebensraum[33] для фатерлянда[34]. Здесь, за окнами его купе второго класса, было то самое Lebensraum, в котором так отчаянно нуждалась Германия, но уже сама обширность России делала ее непобедимой, если только… если только армия русских коллаборационистов не станет сражаться бок о бок с фатерляндом. И зерно еще одной идеи упало в почву: эти грозные открытые пространства – что с ними со всеми делать? Почему бы не согнать сюда евреев – всех евреев Европы?..

Раздался паровозный свисток, скрежет тормозных колодок возвестил о том, что он прибыл домой. В Ревеле было так же холодно, как и в России. Он натянул на себя одну за другой все имевшиеся у него теплые вещи, плотно обмотал шею шарфом и, с сумками в руках, с дипломом в портфеле, выдыхая облачка пара, двинулся по знакомым улицам к дому, где прошло его детство, – к обиталищу тетушки Цецилии, сестры отца. В ответ на стук раздались крики «Альфред!», а внутри его приветствовали мужские рукопожатия и женские объятия и торопливо препроводили в теплую, аппетитно благоухающую кухню на кофе со штрозелем[35], пока юный племянник помчался галопом за тетушкой Лидией, жившей через несколько домов по той же улице. Вскоре прибыла и она, нагруженная снедью для праздничного ужина.

Дома все осталось почти таким же, каким он помнил, и эта живучесть прошлого предоставила Альфреду редкую передышку, заставив забыть мучительное чувство оторванности от своих корней. Вид его собственной комнаты, практически не изменившейся за столько лет, вызвал на его лице выражение ребяческого ликования. Он опустился в свое старое кресло, где когда-то так любил читать, и с упоением наблюдал, как тетушка шумно взбивает подушки и поправляет пуховую перину на его постели – какая знакомая картина! Альфред обежал взглядом комнату; заметил алый, размером с носовой платок молитвенный коврик, на котором многие годы назад (когда поблизости не было атеиста-отца) повторял перед сном свою молитву: «Благослови матушку на небесах, благослови батюшку, и пусть он снова выздоровеет, и исцели моего брата Эйгена, и благослови тетю Эрику, и тетю Марлен, и благослови всю нашу семью».

Там со стены, по-прежнему блестящий и могучий, смотрел изображенный на плакате кайзер Вильгельм, пребывающий в блаженном неведении о превратностях судьбы германской армии. На полочке под плакатом стояли оловянные фигурки воинов-викингов и римских легионеров, которые Альфред взял сегодня в руки с особой нежностью. Склонившись над маленькой книжной полкой, забитой его любимыми книгами, Альфред прямо расцвел, увидев, что они стоят в том же порядке, в каком он оставил их много лет назад: первой – его любимая «Страдания молодого Вертера», затем – «Дэвид Копперфилд», а потом все остальные – в порядке убывающей значимости.

Чувство возвращения домой не покидало Альфреда все время ужина с тетками, дядьями, племянниками и племянницами. Но когда все разошлись, на дом спустилась тишина, он, забравшись под свою пуховую перину, вновь ощутил отчужденность. Картина «дома» начала бледнеть перед глазами. Даже образы двух любимых тетушек, улыбающихся, машущих руками и кивающих, постепенно отдалились от него, оставляя только ледяную тьму. Где его дом? Где его родина?..

На следующий день Альфред скитался по улицам Ревеля, выглядывая знакомые лица, хотя все его детские товарищи по играм уже выросли и разъехались, и, кроме того, он знал в глубине души, что ищет фантомы – друзей, которых ему хотелось бы иметь. Он дошагал до училища. Коридоры и открытые классы выглядели одновременно и знакомо, и недружелюбно. Подождал в коридоре под дверью класса своего бывшего учителя, герра Пурвита, который был прежде так добр к нему. Когда прозвенел звонок, вошел в класс, чтобы поговорить с ним во время перемены. Герр Пурвит всмотрелся в лицо Альфреда, издал тихое восклицание, вроде бы узнав его, и стал расспрашивать о жизни – но в таких общих фразах, что Альфред, выходя из класса мимо очередной толпы учеников, рассыпавшихся по своим местам, усомнился в том, что его действительно узнали. Потом он некоторое время напрасно искал класс герра Шефера, зато заметил класс герра Эпштейна – более не директора, но снова учителя истории – и торопливо проскользнул мимо, отвернув лицо в сторону. Он не желал, чтобы его расспрашивали о том, сдержал ли он свое обещание прочесть Спинозу – и одновременно боялся случайно убедиться в том, что клятва Альфреда Розенберга давным-давно испарилась из мыслей герра Эпштейна.

Вновь оказавшись на улице, он направился к городской площади. Увидел там штаб-квартиру германской армии и импульсивно принял решение, которое, могло бы изменить всю его жизнь. Он по-немецки обратился к дежурному офицеру, сказав, что хочет записаться добровольцем, и был направлен к сержанту Гольдбергу – устрашающему вояке с большим носом и кустистыми усами, у которого, казалось, на лбу было написано: «еврей». Не отрывая глаз от своих бумаг, сержант недолго слушал Альфреда, он с ходу, и довольно грубо, отмел его просьбу:

– Мы ведем войну. Германская армия – для немцев, а не для граждан враждебных оккупированных стран!

Расстроенный, уязвленный манерами сержанта, Альфред отправился зализывать раны в пивную через несколько домов, заказал кружку светлого пива и уселся в конце длинного стола. Подняв кружку к губам, чтобы сделать первый глоток, он заметил человека в штатском платье, пристально глядевшего на него. Их взгляды ненадолго встретились; незнакомец приподнял свою кружку и кивком приветствовал Альфреда. Альфред, замешкавшись, ответил тем же, а потом снова ушел в себя. Через несколько минут, снова подняв глаза, он рассмотрел этого незнакомца – высокого, стройного, привлекательного человека с удлиненным типично германским черепом и темно-голубыми глазами, – который по-прежнему внимательно смотрел на него. Наконец тот встал и с кружкой в руке подошел к Альфреду, чтобы представиться.

Глава 9

Амстердам, 1656 г

Бенто впустил Якоба и Франку в дом, где жили они с Габриелем, и проводил их в свой кабинет через маленькую гостиную, чье скудное убранство выдавало отсутствие женской руки: только простая деревянная скамья и стул, соломенная метла в углу и камин с ручными мехами. В кабинете Бенто стоял грубо сработанный письменный стол, высокий стул и плетенное из ивовых прутьев кресло. К стене над двумя полками, прогибающимися под весом дюжины добротно переплетенных томов, были приколоты три выполненных его собственной рукою угольных наброска главного амстердамского канала. Якоб тут же направился к полкам, чтобы взглянуть на названия книг, но Бенто жестом пригласил его и Франку присесть, а сам торопливо принес из смежной комнаты еще один стул.

– Итак, за дело, – сказал он, достав свой сильно потертый экземпляр еврейской Библии и тяжело плюхнув его в центр стола. Он раскрыл было фолиант, чтобы Якоб и Франку могли следить за текстом, но вдруг передумал и остановился, выпустив страницы, которые легли на прежнее место.

– Я сдержу свое обещание точно показать вам, что говорит (или не говорит) наша Тора о том, что евреи – избранный народ. Однако предпочел бы начать со своих общих выводов – плодов долгих лет изучения Библии. Вы не против?

Получив одобрение Якоба и Франку, Бенто приступил к делу:

– Центральная мысль Библии о Боге, как я полагаю, заключается в том, что Он совершенен, полон и обладает абсолютной мудростью. Бог есть всё, и от себя самого создал мир и все, что есть в нем. Согласны?

Франку быстро кивнул. Якоб подумал, выпятил нижнюю губу, выставил перед собой правую руку ладонью вверх и подтвердил свое согласие медленным, осторожным кивком.

– Поскольку Бог, по определению, совершенен и не имеет никаких нужд, значит, он создал мир не для себя, но для нас.

И вновь он был вознагражден кивком Франку и озадаченным взглядом и разведенными ладонями Якоба, словно говорящими: «И при чем тут это?»

Бенто спокойно продолжал:

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Людмила Петрушевская (р. 1938) – прозаик, поэт, драматург, эссеист, автор сказок. Ее печатали миллио...
Это одна из самых практичных книг по сарафанному и вирусному маркетингу. В ней изложены забавные и у...
Несколько историй о юности, о музыке и учебе, о девушках и отношениях с ними. Отношениях, какие быва...
Здесь мы разберем техники для повышения продаж, путем осуществления «холодных звонков». Они включают...
В книге Масааки Имаи, впервые изданной в 1986 г. и ставшей бестселлером международного уровня, излож...
Процессы – и особенно бизнес-процессы – неотъемлемая составляющая деятельности любой организации. Че...