Когда явились ангелы (сборник) Кизи Кен

Его жена

Жена Трансмистера моложе супруга – не сильно, она только в среднюю школу перешла, когда он был героем футбола в старшем классе – хорош был.

Она хороша никогда не была, но об этом не думает. Она личность задумчивая и не думает ни о чем таком.

Идет босиком по каменистой кромке океана, а в руках болтаются на ремешках черные лодочки. Она не думает, что перебрала рома с колой. Не думает о своем подологе и о ступнях, пухло растекшихся по песку.

Она останавливается на берегу Рио-Санкто и смотрит, как сверкает за пляжем вода, что золотом мчится к морю. Выше по течению, в нескольких десятках ярдов, женщины стирают белье меж речных валунов и развешивают по кустам сушиться. Она смотрит, как они гнутся и потягиваются в мокрых платьях, скачут по камням, водрузив на головы огромные тюки, как маленькие следы разбегаются у женщин из-под ног, изящные и перистые, но не думает: Мы изуродованы и лепрозны и вынуждены напиваться вдрызг, чтоб только хватило храбрости пройти мимо. Пока не думает. Она в городе с утра, когда их сюда отбуксировали. И не спрашивает себя: Когда же я прохлопала свой шанс на соразмерность? Когда кралась к холодильнику, прямо как папа, и наваливала себе, сколько семилетней не полагается? Или после выпуска, когда заменила два прочных, хоть и кривых резца на эти идиотские коронки? Зачем я переметнулась к механическим прокаженным?

Лодыжки напоминают ей, сколько она прошла. Немало – вечером будет ныть спина. Она опускает глаза: ступни – точно дохлые твари, утопленники, извергнутые приливом. Она с трудом отводит взгляд и смотрит на прачек эдак якобы непринужденно, затем поворачивается и идет прочь, думая: ой, ну я-то его знаю – он сейчас либо уже связался с этим Тусоном, либо решил не связываться.

Однако, шагая по золотой кромке, вздернув подбородок, подшофе, она не думает. Они все равно видели. Они знают, что мы – Нечистые, они дозволяют нам бродить меж нормальных, потому что у них на нас иммунитет.

– А если он не закончил, загляну-ка я, пожалуй, в другую гостиницу. – (То есть в бар.) – Посмотрю, кто там.

То есть – поищу других американцев.

Его собака

Трансмистер взбирается на холм, прямо в жару по самой крутизне – он ищет человека, который, говорит Уолли Блум, в эти выходные, может, работает и вытащит тусонскую трансмиссию. Собаку пришлось взять с собой. Псину зовут Вождь – дряхлый далматинец с прострелом. В гостинице не оставишь. Как-то дурно повлияла Мексика на мочевой пузырь старого Вождя и на косой глаз Трансмистера. Контроль ослаб. В знакомом жилом прицепе Вождь вел себя прилично, как дома, но едва переехали в гостиницу, старый пес будто с цепи сорвался и задирает лапу каждые три шага. Стыдить его – выходит только хуже.

– Нервничает бедняжка, – это после того, как Вождь омочил две пиньяты, которые жена Трансмистера купила утром для внуков.

– Нечего было тащить его с собой, – сказала она. – Надо было в собачьей гостинице оставить.

– Я же говорю, – ответил Трансмистер. – Ребята его не брали, а с чужими я его не оставлю!

Ну и Вождь карабкается в гору.

Прямо в жару по самой крутизне

Карта, которую накорябал Уолли Блум, ведет Трансмистера и его животину вверх узкими мощеными улочками, где грузовики с ревом содрогаются на выбоинах… вверх кривыми мощеными проулками, где проедет разве что велосипед… вверх мощеными расселинами, еще кривее, еще уже и до того крутыми, что не проехать никакому колесу.

Ослы бредут, груженные песком и цементом: по всему склону муравьино копошатся стройки. Посреди суеты головами к вершине спят рабочие; если б спали боком – скатились бы.

Когда американец и его псина добираются до искомой точки на карте, у Трансмистера перед глазами плавают пятна, а старый Вождь мочится пылью. Трансмистер вытирает пот под кепкой и заходит в тенистый двор; тень отбрасывают ржавые капоты и крышки багажников, не пойми как сваренные и привинченные к пальмовым стволам.

El Mecnico Fantstico

Круглый утоптанный двор, двенадцать футов, посреди круга возлежит свиноматка, огромная, как фонтан на площади, а ее сосет помет, такой же громадный. Она перекатывает голову, окидывает взглядом гостей и хрюкает. Вождь рычит и встает в стойку между свиноматкой и своим хозяином, который только глазами хлопает.

В оплетенном зеленью низком дверном проеме лачуги – до того крохотной, что влезла бы в жилой трейлер «доджа» и еще осталось бы место свиноматке, – что-то шевелится. Обмахиваясь сухой тортильей, выныривает человек. Он вполовину меньше Трансмистера, а старше – вдвое, а то и больше. Секунду он щурится на свет, потом тортильей прикрывает глаза.

– Tardes, – говорит он.

– Буэнас тардес[8], – отвечает Трансмистер, промакивая лицо. – Жара. Мучо колер[9].

– Я емноско спик англиски, – сказал Эль Меканико Фантастико.

Где-то, припоминает Трансмистер, он читал, что вот поэтому латиносов и называют спиками.

– Слава тебе господи! – провозглашает он и живописует свою беду.

Механик слушает из-под тортильи. Свиноматка со сладострастным презрением созерцает старого Вождя. Мимо двора трусят ослы. Из лачуги Эль Меканико Фантастико в поле зрения выплывает ребятня; дети цепляются за отцовские ноги, а отец слушает повесть Трансмистера о том, как предательски поступила механика.

Когда повествование по капле дотекает до конца, ЭМФ спрашивает:

– Вы хочите, чтоб я чего сделал?

– Спустились в этот большой гараж, куда его увезли, и сняли эту клепаную трансмиссию, а я отправлю ее в Тусон. Сечете?

– Секу, si, – говорит механик. – Почему не использовайте mecanicos из большого гаража?

– Они не работают до понедельника, вот почему.

– Вы так спешайте – до понедельника не ждать?

– Я уже позвонил в Тусон и сказал, что к понедельнику ее им отправлю. Я такие вещи кую, пока горячо, сечете?

– Секу, si, – говорит Эль Меканико Фантастико, снова обмахиваясь тортильей. – Хоккей. Спущаюсь maana[10] и снимую.

– А сейчас нельзя? Я бы хотел точно отправить ее поездом.

– Секу, – говорит мексиканец. – Хоккей. Беру инструменты и наняем burro[11].

– Burro?

– У Эрнесто Диаса. Инструменты везить. Большой гараж закрыет инструменты в железную коробку.

– Секу, – говорит Трансмистер, размышляя, как вычислить разумную плату за работу, инструменты и burro.

Глядь – а в пыли неразбериха, визг и лай. Заглянул свиноматкин дружок, хряк с рыжей щетиной, и увидел, как Вождь строит глазки его даме. Когда их растаскивают, у Вождя раскроено ухо, а оба клыка остались в кирпичной шкуре хряка.

И мало того. Задние ноги престарелого пса не вынесли такого напряга. Что-то вывихнулось. Вождя привязывают на спину второму burro – приходится псине так и ехать. В поездке вывих от тряски вправляется, и к вечеру Вождь снова ходит, но с тех пор ему больше не удается задрать лапу – тотчас падает.

Снова он и его жена

Они тут уже неделю. На спущенных покрышках тащатся с пляжа к югу в прокатной «тойоте»-кабриолете. Левое заднее спустило много миль назад. Запаски нет. А порванный шланг радиатора дышит паром из-под приборной доски, и дорогу впереди еле видно.

Наконец жена спрашивает:

– Ты так и будешь на ней ехать?

– Я доеду на этой суке назад к той мексиканской суке, которая сдала мне эту суку, и велю ему засунуть эту ломаную косоглазую железяку себе в недешевый мексиканский зад!

– Ну, сначала высади нас с собакой у Блумов, если собираешься… если мы близко подъедем.

Она не сказала: если собираешься закатить скандал. Раздражения и бешенства хватало и без того.

Его друзья

Трансмистер не попал н почту до сиесты и обещает себе дописать письмо сестрице, чтоб отнести на почтамт после, когда откроется. Трансмистер на вилле, которую арендовали Блумы, – один, не считая Вождя. Псина растянулась на плетеном коврике – язык вывален, глаза открыты. Уолли Блум на пляже, рыбу в прибое ловит. Трансмистер не знает, куда подевались его жена и Бетти Блум.

Хасьенда Блумов – не в ущелье Гринго, а на жилых городских склонах. Двор лачуги по ту сторону каньона улицы – на уровне его окна, и через узкую пропасть ему улыбаются три девчушки. То и дело кричат: «Прю-вет, мистир!» – а потом ныряют прочь с глаз в листву манго и хихикают.

Это манго – средоточие местной общественной жизни. Дети играют в его тени. В ветвях туда-сюда носятся птицы. Две свиньи и стая кур шуршат листвой на булыжниках у корней. Всевозможные куры – костлявые и лысые, пугливые и храбрые, как крысы. Объединяют этих кур, очевидно, лишь свобода и никчемность.

Трансмистер наблюдает за курами с долгожданным презрением. Что от них проку? Яйца класть – здоровья не хватит, на стол пойти – не хватит мяса. Проку-то что? Вдохновленный этой зряшностью, он принимается за письмо:

Милая сестрица, Господя, ну и странна! Понять, что невежественна, – бедность мешает, понять, что бедна, – мешает невежество. Будь я Мексикой, я б знаешь что сделал? Я б напал на США, чтоб мне выделили международной помощи, когда мы им по заду надаем (ха-ха). Ну правда, вот уж на такое я не рассчитывал, точно тебе говорю.

От оконной решетки отскакивает зеленое манго. И опять хиханьки. Он со вздохом перечитывает последнюю строку и откладывает шариковую ручку. Так жалко, что ты с нами не поехала, сестрица, – аж сердце разрывается. Он допивает свой «Семь-и-семь», и на него накатывает восхитительное уныние. Остро пробило.

Аккордеон в какой-то лачуге заводит знакомую мелодию – песенка была популярна дома пару лет назад. Это что же было-то? Ля-ля-ля ля-а ля-ля; дрались мы без побед… Точно! Вот времена, мой друг, вот времена…

Острота притупляется меланхолией, затем сквозь сентиментальность на всех парах мчится к ностальгии. Чуток не доезжает до слезливости. Опять вздохнув, он берет ручку и пишет дальше:

Я тут часто о тебе думаю, старушка. Помнишь тот год, когда папа нас возил в Йеллоустоунский парк и как там было хорошо? Какое все было удивительное и светлое? Как мы гордились? Дети Депрессии, первые, чей отец мог себе позволить такую поездку. В общем, хочу тебе сказать, что теперь света поубавилось и вряд ли он вернется. Напрямер, съездил я тут к Дэролду в Берсеркли. В общем, можно больше ничего и не говорить. Ты не представляешь, до чего себя довел славный университетский городок, где мы были в 62-м на русско-американской атлетике…

Он снова бросает писать. Слышит странное квохтанье: «Qu? Qu?»[12] Во дворе напротив видит древнюю старуху. Она эдак плывет вдоль бельевой веревки – чудно так, невесомо. Ее лицо лишено зубов и всякого выражения. Она какая-то нереальная, обманка жары, плывет, квохчет: «Qu? Qu? Qu?» Плывет себе, пока не доплывает до потрепанной белой простыни. Снимает ее с веревки и ощупью возвращается в лачугу. «Qu? Qu? Qu? Qu?»

– Слепая, – говорит Трансмистер и идет обследовать буфет Уолли.

Ну чем-то же надо догнаться после «семидесяти семи», по возможности чем-нибудь покрепче – восемьдесят восемь… девяносто девять! Он мечется туда-сюда по чужой кухне, весь в поту, – драное явление старой карги лишило его руля. Трансмистера несет прямиком на рифы.

Первая червоточина

Через полчаса прибывают жена Трансмистера и Бетти, жена Уолли Блума, в миленьком «фольксвагене» мексиканской сборки – джипчик гружен подарками девочкам. Жена Трансмистера открывает было рот – поблагодарить Бетти Блум за то, что Бетти с ней съездила, и еще за компанию поблагодарить, конечно, и тут ее дергают за локоть и корят за то, что уехала, не захватив почту, корят так громко – так несправедливо, – что мир внезапно накатывает на нее тишиной, уличный шум стихает, куры не кудахчут, не болтают дети на крыше, марьячи не растягивает свой аккордеон… даже река в полумиле ниже под холмом больше не блестит меж валунов. Прачки бросают стирку, подымаются с колен – послушать, как гринга сеньора снесет это самцовое запугивание.

– Поняла? – в заключение вопрошает Трансмистер. – Sabe?

Вечер сидит во множестве кресел, склоняется ближе. Бетти Блум берет вину на себя и курлычет извинения – типичные кошачьи танцы на цыпочках, одна запуганная сеньора приходит на помощь другой. Невидимые зрители уже разочарованно вздыхают. Но не успевает Трансмистер приступить к ворчливому прощению, его жена слышит свой голос: он так старается четко произносить слоги, что аж окоченел, и велит ее мужу отпустить ее руку, понизить тон и никогда не разговаривать с ней так, будто он ее нанимал, – больше никогда не разговаривать с ней так, будто она – его очередная поломанная машина.

– Если еще раз повысишь на меня голос, я убью тебя, честное слово, и Дональда убью, если до него доберусь, а если успею, убью Терри и внуков, а потом покончу с собой, перед Богом клянусь!

Ее муж и Бетти ошарашены этим выплеском. Потом легонько кивают друг другу – дескать, могли бы и догадаться… женщина в таком возрасте… столько рома с колой. Жена Трансмистера уже не замечает. Знает, что подействовало. Секунду ей чудится, будто сейчас воспламенится в мощи этого воздействия, будто плоть ее вот-вот растает и стечет с костей.

А улица вновь пульсирует. Дети на крыше взволнованно шепчутся – делятся рецензиями. Куры собираются в тенистом фойе под манго. Аккордеонист не играет, но, догадывается жена Трансмистера, это он из вежливости, как музыкант пред музыкантом в сумерках, а не чтобы покритиковать.

В итоге

Трансмистер отчаливает в хасьенду; Бетти Блум отвозит его жену в отель «Соль». Возвращается Бетти с бутылкой «Сигрэмз», упаковкой холодного «Севен-Ап» и ласковой улыбкой – мол, непонятым мужьям она умеет сочувствовать не хуже, чем запуганным женам.

Появляется Уолли с двумя желтохвостами, и Трансмистер соглашается поужинать с Блумами. После рыбы под белое вино он одалживает у доброго друга Уолли плавки, а у щедрой Бетти – английскую булавку, чтобы плавки не сползали с тощего зада, и все трое идут на ночное купание. Вернувшись, опять выпивают. Трансмистер говорит Уолли, что нынче брак держат только дети, но эти нынешние дети! Стоит ли оно того? Он поверяется Бетти – которая по-прежнему в бикини, и оно ух ты как смотрится для женщины ее лет: мол, у нынешних детей одно хорошо – никаких этих допотопных идей насчет того, что секс есть зло. Это же естественно! Бетти абсолютно согласна.

Решив, что уже поздно и жена адекватно наказана, он одалживает у Блумов машину и со старым Вождем едет в гостиницу.

– Спорим, она уже там, – делает ставку он.

И выигрывает; она спит на диване. Такой спор Трансмистер выигрывает в последний раз.

Сон Трансмистера

Вещам можно доверять. Вещи не ломаются. Вещи не обмишуливают. Цепочки в коробках выключателей не нарочно рвутся, только чтоб несчастный лопух выложил деньжат торопливо за монтаж по новой, что несправедливо.

Он как мужчина

– Десять песо за ром с колой? В двух кварталах отсюда – всего пять!

С обеда до вечера они сегодня квасили в гостинице.

– Тут вид на пляж, – напоминает ему жена. – И дают соломинки.

Официант вознаграждает ее логику роскошной демонстрацией зубов. Бетти и Уолли делают заказ. Приносят бокалы. Бетти попивает «маргариту», словно пчела, что выбирает цветок на многих акрах, заросших клевером.

– Да ну, – тянет она. – Не «ах-ах», а «да ну-у».

– Нравится мне, Бетти, как у вас в Майами женщины разговаривают. – Трансмистер пьян. – Собственно, я люблю всех женщин. От молоденьких с титьками, как папайя, до пожилых с опытом. – Он раскидывает руки. – Да я всех лдей люблю, от этих…

И умолкает. Что-то увидел, и декларация его придушена в зародыше. Жена Трансмистера следит за взглядом мужа – ей любопытно, что помешало его восхваленьям. Через пляж она видит помеху в тени под брезентовым навесом тележки с мороженым – на помехе что-то лаймово-зеленое, еле попу прикрывает, и соблазнительна она как леденец на палочке. Пойманный муж не договаривает фразы. Переводит взгляд на обложку мексиканского издания «Тайм», который Уолли купил у газетчика на улице. На обложке портрет Клиффорда Ирвинга. Муж читает через плечо Уолли, шевеля губами.

Его жена все разглядывает конфетку у тележки мороженщика – не из ревности, как, понимает она, молча подозревает Бетси Блум, но в сладком изумлении – так смотришь, когда из школьного альбома выпадает сухой цветок и ты недоумеваешь, что он значил, когда был свеж. Куда он делся? Вдруг ощутив, что вот-вот найдет ответ, она встает из-за столика в тени, не желая больше никакого устричного коктейля, и идет по песку к прибою.

Пауза: Трансмистер хмурится ей вслед. Когда отворачивается, Бетти Блум оделяет его кареглазыми соболезнованиями поверх соленой кромки «маргариты», будто советует: «Еще не хватало, чтоб она тебе голову морочила».

– Вот «Тайму», – провозглашает Уолли Блум, – можно доверять, поскольку точно знаешь, какую сделать поправку на политическую предвзятость.

Трансмистер берет себя в руки с молодецким: «Твоя правда!» – и возвращается к вопросу о том, что неважно, кто есть Клиффорд Ирвинг, – но кто есть Говард Хьюз?

Они втроем идут в гостиничный ресторан, заказывают «суперомара» и ковыряются в панцирях почти до десяти. Наконец Трансмистер зевает, мол, пора на боковую, и откланивается, блеском озорных глаз известив присутствующих, что он мужчина и никакая климактерическая сука не заморочит ему сна, не говоря уж о голове! Под возражения Уолли он отстегивает две купюры по сто песо и кладет возле тарелки. На предложение Бетти купить бутылку и распить у него на балконе Трансмистер любезно отвечает, что, вообще-то, был бы счастлив, но завтра из Штатов прибывает его новая трансмиссия, а такие вещи он кует, пока горячо. В другой раз. Он пожимает Бетти руку, разворачивается и всходит по лестнице, демонстрируя Блумам подчеркнуто прямую спину.

Тьма Пуэрто-Санкто

Ну вот опять: шум, хаос, гам и вой – опять ночные псы, – предрассветный лай, что зарождается в холмах к югу и окатывает город, как раз когда чудится, будто сукины сыны выжали наконец из теней все до капли, а сейчас угомонятся и дадут тебе передохнуть.

Старый Вождь скулит. Трансмистер зарывается под подушку, кляня эту ночь, собак, город, чокнутую жену, которая, черт бы ее взял, и предложила поехать в эту тернистую глухомань. Почему сюда, вопрошает он тьму, почему не в Йосемитский парк, не в «Маринленд» с дельфинарием, хотя бы не на Шекспировский фестиваль в Эшленде? Почему в эту идиотскую свистопляску, где сплошь тени и колючки?

Хороший вопрос. Мне и самому однажды пришлось на него отвечать. Понимаете, настал день – это вскоре после того, как Бетси объявила, что мы наконец разорились, – когда до нас наконец дошло, что отец умрет (еще бы Трансмистер мне его не напоминал – не сам по себе, а какими-то мелочами, свойственными американцам этого типа: прямая спина, подмигивание, разговоры с механизмами и механиками тоном Джона Уэйна… да много чем). Врачи нам давным-давно твердили, что дни его сочтены, но папаня все растягивал и растягивал отпущенное время, и мы с Бадди втайне уверились, что наш упрямый техасский родитель падет лишь пред одним врагом – старостью. Руки и ноги его усохли, голова тряслась на шее – «этой чертовой макаронине», – но мы все ждали, что из-за горизонта вот-вот протрубит рожок чудесного спасения.

Папаня тоже так думал.

– Я вам так скажу, исследований-то куча – скоро лекарство сварганят. Пора бы уже. Вы гляньте, как мускулы-то ходят… – Он подтягивал штанину и криво ухмылялся, глядя, как скачет и дергается плоть. – Прям крысы нервные в худом ялике.

Ага, соглашались мы, скоро. Потом как-то в сентябре пристреливаемся мы на козьем пастбище, болтаем о том, куда рванем охотиться этой осенью, и тут папаня опускает свою ноль-шестую и глядит на нас:

– Ребята, этот клятый ствол трясется, как будто псина персиковыми косточками срет. Давайте-ка мы рванем что-нить другое делать…

…и мы все поняли, что это будет в последний раз. Вечером мы с братом поговорили. Я знал, куда хочу. Бадди как-то сомневался, но признал, что старший брат тут я. Назавтра за барбекю во дворе мы изложили папане наш план.

– Я не возражаю скататься на юг, но почему Пурго-Сам-то? Зачем в такие далекие свояси-то?

– Дев говорит, там что-то особенное, – сказал Бадди.

– Хочет похвастать, где прятался полгода, – сказал папаня. – В этом, что ль, особина?

– Не без того, – согласился я. Все помнили, что я уже который год пытаюсь заманить туда брата с отцом. – Но не только – он какой-то примитивный, доисторический…

– То, что доктор ему прописал в его положении, – встряла мать. – Доисторическое.

– Может, надо бы нам опять слетать в то местечко на Юкон, – задумался папаня. – Нерки половить.

– Ну уж нет! – сказал я. – Ты всю жизнь меня таскаешь по своим местам. Теперь моя очередь.

– Да он на куски развалится, пока вы по Мексике будете трястись! – закричала мать. – Он даже поездку на Парад Роз в Портленд не вынес – вымотался совсем.

– Поездку я вынесу, – ответил папаня. – Не в том дело-то.

– Меня подними и вынеси! Сто миль тащиться по мексиканским дорогам в твоем кошмарном состоянии…

– Я сказал, что переживу, – ответил он и кинул ей бургер. Потом воззрился на меня сквозь дым: – Я только вот чего желаю знать. Во-первых: почему вдруг это Пуэрто-Санкто? И во-вторых: что еще ты для меня припас?

Я не ответил. Мы все понимали, что я припас.

– Ну уж ни за какие коврижки! – Мать развернулась и уставилась на меня. – Если ты думаешь завезти его куда-нибудь и уговорить опять эту гадость глотать…

– Женщина, я уже не первый год совершеннолетний. Буду благодарен, если ты позволишь мне решать самому, куда ехать и что глотать.

Много лет назад, в начале шестидесятых, мы с Бадди пытались разводить псилоцибиновые грибы в творожном чане крошечной молочни, к которой папаня приставил моего братца, когда тот закончил Орегонский универ. Бад подделал какие-то научные бумаги, и прямиком из Департамента сельского хозяйства ему присылали споровые культуры, а также свежие данные о выращивании мицелия на гидропонике. Мы с Бадом подвели к чану воздушный шланг, смешали питательные вещества, добавили культуры и наблюдали в микроскоп. Наш идефикс был – произвести псилоцибиновую гидросмесь и сбродить ее в вино. Думали продавать это пойло под названием «Молоко богов». В итоге получили только дрожжевое месиво.

Однако в один комплект этих самых культур нам очень кстати положили чуток экстракта собственно активного ингредиента – видимо, чтоб нам было с чем сравнивать наш урожай, если мы его когда-нибудь соберем. Эту посылку с почтамта на ферму принес папаня. И не верил нам ни на грош.

– Вот эта крохотуля? – На дне пробирки тоньше карандаша лежала белая пыль – может, шестнадцатая доля дюйма. – Вы мне все уши прожужжали с этими вашими экспериментами, а глотаете всего-навсего это?

Я высыпал порошок в огромную бутыль содовой. Даже не пшикнуло.

– Тут, наверно, доза примерно на одного. – Я начал разливать содовую по винным бокалам. – Может, чуть больше.

– Ну так вперед, – сказал папаня. – Выпью стаканчик. Пора самому это дело проверить.

Нас было пятеро: я, Бадди, Микки Райт, Джил, который брат Бетси, – все не черти – и папаня под своей техасской Одинокой Звездой, который даже редкую бутылку пива на рыбалках никогда не приканчивал. Когда мы выпили, в бутылке оставалась еще пара дюймов. Папаня вылил их себе.

– Чтоб хоть какое-то представление иметь… Надоело об этом слушать.

Мы переместились в гостиную ждать. Женщины уехали в торговый центр. Блзился закат. Помню, мы смотрели по телику последнюю схватку Фуллмер – Базилио. Когда покупочный десант вернулся из города, мать заглянула в гостиную:

– Кто выигрывает?

– А кто дерется? – тотчас отозвался папаня и по-дурацки ей ухмыльнулся.

Еще через час ухмылка исчезла. Папаня расхаживал туда-сюда, мучительно психуя, и тряс руками, как будто они мокрые.

– Эта дрянь до самых нервных окончаний моих добралась!

Может, вот так он и заболел? Мы ведь все об этом думали с тех пор, правда?

К милосердному концу кошмарной адской ночи папаня клялся:

– Если вы двое будете эту мерзость выпускать… Я до самого Вашингтона на четвереньках проползу, руки-ноги в кровь собью, только чтоб ее запретили!

Эксперимент вышел нечистый, позже признал он, но черт бы его взял, если он продолжит экспериментировать.

– Никогда, – поклялся он. – Только на смертном одре, в тупике, зажатый в угол.

Что примерно описывает его положение в том сентябре.

Мы втроем полетели в Финикс, взяли напрокат «виннебаго» и направились в Мексику – обычно Бадди был за рулем, а мы с папаней спорили, какую музыку ставить, – Рэй Чарльз еще ничего, а вот эти Боб Даппа с Фрэнком Зиланом воняют перегоревшим мозгом.

Чем дальше на юг, тем становилось жарче. Темпераменты закипали вместе с температурой. Раз десять нас лишили наследства. Раз десять он велел высадить его в первом же аэропорту, откуда он улетит из этой крысиной дыры к цивилизации и удобствам, однако под вечер, когда мы тормозили на ночевку, он неизменно остывал. И даже пристрастился к мексиканскому пиву.

– Только дурь свою держите при себе, – предупредил он. – Может, мышцы у меня и разжижаются в пюре, зато голова прочна, как камень.

К Пуэрто-Санкто папаня выкинул все кассеты, а Бадди закинулся какими-то мексиканскими колесами. Все мы чувствовали себя вполне сносно. Я хотел одолеть последний отрезок нашего странствия за рулем – и тут, впервые за сотни миль запрыгнув на мощеную улицу, наезжаю на краешек такого квадратного мексиканского люка, люк встает наискось и пробивает дыру в масляном поддоне. Мы б дотянули до гостиницы, но папаня сказал: нет, мол, оставьте, он сам присмотрит за фургоном, а вы давайте в город, снимите пару комнат.

– Дайте только таблетку эту вашу, пока не уехали, – проворчал он, – чтоб мне пороху хватило с этими гадами разбираться.

Он закинулся риталином. Мы доволоклись до самого большого гаража, какой нашли, а потом вместе с Бадди отчалили. Пешком через реку в город, сняли там номер на двоих на четвертом этаже с видом на море, спустились на пляж и просадили сорок баксов, пытаясь купить кило лучшей травы, какую я только курил. Продавала хиппушка, у которой имелись только загар и честное слово.

Прождали три часа и плюнули. Уныло трюхая назад по окраинам, наткнулись на лавку, где торговали газовыми баллонами. Мне хватило испанского, а Бадди – молочного опыта, чтоб выхарить у них баллон закиси азота. Когда мы дохнули по паре раз в репейнике и вернулись в гараж, масляный поддон был уже снят, запаян и прикручен заново, а папаня знал имена, возраст и семейную историю всех гаражных рабочих, которые говорили по-английски не больше, чем он по-испански. Он даже уговорился насчет прыгающих бобов.

– Славные люди, – сказал он, падая на сиденье в глубине трейлера. – И вовсе не ленивые. Просто ненапряжные. А в синем баллоне что?

– Закись азота, – ответил Бад.

– Ну, я надеюсь, она подождет, пока я в гостинице высплюсь. Совсем с ног валюсь.

Почти весь день мы проспали. Когда приняли душ, побрились и на ветреной террасе съели завтрак, доставленный в номер, солнце уже окуналось в залив, точно глазированное мексиканское печенье. Папаня потянулся и зевнул.

– Ну ладно… что там у вас?

Я предъявил свой арсенал:

– Трава, гашик и ДМТ. Все курятся, ни один надолго не цепляет.

– Пятнадцати раундов с Карменом Базилио больше не будет, значит, а? Ну, я ж не любитель курить – с тех пор еще, как проблевался на дедушку от «Белой совы». А в баллоне-то что, Бад?

– Веселящий газ, – сказал тот.

Для человека, тридцать пять лет имевшего дело с заморозкой, баллон хотя бы выглядел знакомо.

– Кран куда – вправо, влево?

Я подержал баллон, но папане сил не хватило открутить. Пришлось мне раздавать самому – сначала отцу, потом брату, потом себе. Я обошел всех трижды и сел. И тут нас накрыло, этого человека и двух его взрослых сыновей, всех разом – ну, знаете, бывает так. Не сказать чтобы сильно, но приход – как от лучшей травы… в конце путешествия на край нашего континента, и солнце окуналось в залив, и ветер утих, и на берегу в миле от нас собака гавкнула высокую чистую ноту… три бродячих сердца в Мексике на миг соприкоснулись так, как запрещает им протокол гринго. На секунду. Потом папаня потянулся, и зевнул, и заметил, что сейчас-то москиты нас и одолеют, раз ветра нет.

– Пойду-ка я, пожалуй, внутрь и залягу. Хватит с меня. Если чересчур шухарить, дурачком заделаешься.

Он встал и пошел спать – сохранив репутацию человека, который готов беспристрастно пробовать что угодно. Нет, он нас не благословил напоследок – он сообщил, что все это, нами употребляемое, – не для него и не для его твердолобого поколения, – но больше хоть не планировал ползти в Вашингтон, дабы это прекратить.

Он вошел в темную комнату через решетчатую дверь. Потом снова появилась его голова.

– Но вы, салаги, думайте башкой, какую передачу включаете, – посоветовал он, и таким голосом он никогда не говорил ни со мной, ни с Бадди, ни вообще с родней – он, наверно, так обратился бы, скажем, к Эдварду Теллеру. – Потому как круто придется. Мало ли, не успел переключить – и Конец всему живому.

В основном поэтому Трансмистер и смахивает на папаню. Как и папаня, он знал, что придется круто. Но переключать не желал. Или не мог. Слишком долго волочил за собой слишком большую тяжесть. Не мог перерубить трос и покатить себе налегке по забугровому пляжу. Когда отрубаешь, лучше прицепить что-нибудь тяжелое, обузу какую для равновесия, а то дурачком заделаешься.

– До умопомрачения доводит, вот чего!

Об этом Трансмистер объявляет мне на почтамте. Я заглянул узнать, нет ли вестей о прыгающих бобах. А там Трансмистер, загорелый и огорошенный, в каждой руке по бумажке. Тотчас вручает их мне, как будто я его бухгалтер.

– Ну, я рад, что она уехала, пока мы оба не сорвались. Эти ненормальные джунгли ее с панталыку сбили, я тебе так скажу. Вот и поделом – это же она сюда рвалась. Такие дела, Рыжий. – Он философски жмет плечами. – Старуха сбежала, зато приехала новая трансмиссия.

Я вижу, что первая записка – с estacin de camiones: так и так, из Аризоны прибыла посылка. Вторая – тоже с автостанции, нацарапана на пивной подставке «Отеля де Санкто»:

Когда ты это получишь, я уже уеду. Наши пути разошлись. Твоя любящая жена.

«Любящая» – зачеркнуто. Мне очень жаль, говорю я. Не переживай, отвечает он, ничего страшного.

– Она и раньше такое отчебучивала. Все образуется. Пошли на станцию, помоги мне с этой трансмиссией, а я тебя завтраком накормлю. Вождь?

Старый пес выползает из-за стойки портье и идет за нами на мощеное солнце.

– То и дело отчебучивала… просто ни разу в другой стране, вот в чем беда-то.

Последние кадры с женой Трансмистера

Он прежде поступал беспечно – не бездумно, не безразлично – беспечно: кидал мне, скажем, открытую бутылку пива, когда я сидела в кладовке, после уборки вся потная. А что такого-то? Уроню – невелика потеря. А если поймаю? Будет мне не просто бутылка пива. Куда делась беспечность и откуда взялось безразличие? Что он такое увидел, почему окоченел, почему стал куклой? Отчего полетели все эти механизмы? – вот о чем думает жена Трансмистера по пути в американское консульство в Гвадалахаре, где надеется обналичить чек.

Последние кадры с Трансмистером

С тикающей пятигаллонной банкой прыгучих бобов меня в самолет не пустили. Пришлось на автобусе. Я увидел «поларо» и жилой прицеп Трансмистера на бензколонке «Пемекса» под Тепиком. Трансмистер выпустил старого Вождя присесть в канаве на задах. Ну да, он возвращался. В старые добрые С. Ш. Америки.

– Знаешь, что я, наверно, сделаю, Рыжий? Поеду-ка я теперь через Тихуану – повеселюсь, может, чутка.

И подмигивает еще разноглазее, чем обычно. Как его машина? Урчит себе. От жены вестей не было? Ни ползвука. Как ему понравилось в живописном Пуэрто-Санкто?

– Ой, да вроде ничего, но… – Он обнимает меня за плечи, притягивает ближе, дабы изложить самое тайное свое соображение: – Если б его оформлял Дисней, там были бы обезьянки.

Абдул и Авенезер

Что ж за лай да рев там, ты послушь только.

Отчего такой гам и хай, что за казус, отчего это я в такую даль зашел по такой поздноте да по выгону в такой мокряди…

Перестали, притаились. Но не кончили, только слушают, там что-то – божмой, да это Стюарт прям тут с чем-то дерется! Йих! Давай, Стюарт, вали его! Йих! Пошел отсюдова на хуй химера или кто ты там есть – не поймешь, лисица это, волк от леса отбился или бешеный опоссум.

Гав гав гав! Лай да рев да сердце колотится а шерсть на столько акров вокруг дыбом стоит. Стюарт? Хых хых хых. Молодчага, Стюха. И что там у нас за паразит такой странный был? Нога нормально? Лисица, видать, лисенок-недоростыш пошел ночь брать нахрапом. Видать, тот же, что под окно к моей хижине по лощине подкрадывается иногда и наскипидаренная ночь поскрипывает под лапами как вдруг я как подскочу на три фута в воздух с кресла на колесиках а он возьмет и пропадет в болоте тявкая от злобного восторга.

Тише, Стюарт. Никшни. Пусть все успокоится, а то прям перезвон полуночный с адским пламенем! Что это там в лунной дымке впереди, такой здоровенный черный ком? Должно быть, Авенезер, опять на том же месте у гнутой оросительной трубы. Стало быть, трагедь еще не кончилась, хоть столько дней прошло. Больше недели с тех родов в колючках да почти еще неделя с убийства – а она до сих пор у трубы. Что ж, хорошая трагедь, со сцены долго не сходить должна. Не то чтоб сюжет милый и внятный или там притча какая, где я смысла пока не разглядел, но все равно трагедь.

Там и доблестный герой есть, и верная героиня. Несмотря на мужскую кликуху, Авенезер – корова. Такое обманчивое имя она себе получила одним общинным Рождеством, когда мы, общинники, еще не разбирались в родах у братьев наших меньших.

Она из самых первых отбившихся телят, Авенезер эта наша – ее присвоили в тот первый год, когда я выбрался из каталажки да Калифорнии, – вернулся в Орегон, на старую ферму у Маунт-Нево. Туда Бетси с детишками переехала, пока я на киче парился, а вся наша старая банда двинула за ними. В тот первый головокружительный год ферма под завязку нагружена была нагруженными под завязку людьми, которые старались обрабатывать землю на чистом, считай, оптимизме и чистой дури. Однажды эдаким восторженным днем мы пригнали на автобусе в Кресуэлл на аукцион скота и назадирали ставок до того, что получили себе во владение восьмерых мелких «отоймышей». В скотоводском деле отоймыш – это двух-, трех- или четырехдневный теленок, продаваемый отдельно, потому как хозяин желает мамашу его доить, а самого теленка не выращивать; по дешевке, заметим, продаваемый – а почему, мы это выяснили всего через несколько часов после того, как доставили свой малехонький караван домой на их соломой выстеленные квартиры: выживают они редко.

Первый отправился на Великую Облаву, не успело и первое утро настать, второй – перед вторым восходом, и костлявые ножонки их все были в навозе, а глазищи потускнели от обезвоживания. К исходу третьей ночи слегли остальные шестеро. Не протянули б и недели, если б мой брательник не добавил им в соски ацидофильного кефира собственного производства. Слово Бадди оказалось крепко: кефирчик укрепил им беззащитные животики дружественными антителами и энзимами, и шестерых этих мы вытащили.

Тш-ш, Стюарт; это Авенезер. В темноте мне ее не видать, а вот клеймо наше вижу: белое сердце с иксом внутри, призрачно плавает в черной луже. Мы метим холодом, а не жаром, поэтому телята у нас не ревут во всю глотку, как обычно бывает, и жженой шерстью и горелым мясом не воняет – мы их шепотом да мерзлым газом. Тяжелое латунное клеймо на конце деревянной палки макается в закрытое со всех сторон ведро, где шкварчат сухой лед и метиловый спирт, а мы тем временем валим теленка в опилки. Выбриваем ему на бочку лоскут, суем мерзлым металлом в залысину, а потом надеемся, что никто не пошевелится, пока до шестидесяти не досчитают. Если все правильно сделано, там, где металл касался, волосы отрастают белые. Почему сердце с крестом? Раньше это был символ Проб на кислую – означал что-то вроде духовной честности, вот те крест, а то помру и т. д.

Лучше всего получилось у Авенезер; может, железо лучше замерзло или побрили тщательней; а может, потому, что она ангус и чисто черного окраса, на котором белый выделяется. Ее утроился в размере с тех пор, как много лет назад его наморозило, однако по-прежнему сияет четко и ясно. От такого ордена она авторитетно смотрится. Авенезер и впрямь верховодит в стаде, и влияние ее только растет, особенно после того, как она осознала, что на поле она – самая умная и храбрая, и кому вести за собой остальных на штурм оград в знак протеста против условий на выгоне, как не ей. Когда заводится какая-нибудь, так сказать, говядина, Авенезер – делегат от всех этих восьмидесяти акров нагульного скота: коров, телят, волов, быков, овец, лошадей, коз, ослов и всех прочих четвероногих вегетарианцев.

Я отказываюсь называть ее делегатиной.

Венец руководства нелегок. Она дорого заплатила за все годы прорывов сквозь баррикады и маршей протеста среди зимы. На нее навешивали докучливые колокольцы, ее привязывали к тяжеленным боронам, стреноживали, надевали на нее ярма из крепких ясеневых рогулин, которые на ярд торчали над загривком и еще на ярд отвисали книзу, чтоб она не сумела протиснуться между рядами колючки (они ее останавливали, конечно, хотя лишь до тех пор, пока не просыпалась в ней подлинная решимость; в те первые годы все наши ограды в лучшем своем виде были воплощением молчаливого соглашения с полутонными насельниками выгонов), и шкура ее отражала залпы камней, комьев, фасолевых подпорок, орудий труда, жестяных банок и колышков для палаток, а в одну люто ненастную ночь, после долгих часов за разрешением пограничных разногласий, – пылающих римских свечей.

Теперь она этим больше почти не занимается. Усвоила цену протеста, я же усвоил, как строить изгороди попрочнее и кормить ее сеном получше. Но все равно мы оба можем ожидать демонстраций и в будущем. Есть крестьянская нескладушка, вот такая: «Старушка Авенезер… капризна, сколько влезет!»

Здорово, Авенезер. Ты еще тут, у вмятины в трубе, а, жуешь себе спокойненько и жуешь? Вижу, никакой лисий лихач не потревожил твоих воспоминаний в жвачной ночи…

У нее и другие старики бывали. Первым стал Гамбургер, здоровенный гернзейский бык, низколобый, с упорным взглядом и вечно распаленный – до того, что однажды попробовал оприходовать «харлей» на холостом ходу вместе с седоком, просто потому, что телушка в течке мимоходом потерлась о заднее колесо. Когда ставки делали, аукционист признал, что с точки зрения красоты смотреть на Гамбургера нечего, но уверил нас, что лично знаком с этой животиной и может гарантировать, что любовник он прежестокий и пыл его не знает границ. В том, что нам сказали правду, мы убедились, едва бык сошел с грузовика по доскам в наш клевер. На землю он ступил уже со стояком. И с того дня, какой час суток ни возьми, как ни глянешь, у Гамбургера так стоит, что опустись он на колени – целину вспашет.

Однако пыл, не знающий границ, не знает и оград. Гамбургер не был вожаком движения, как Авенезер, но мои ограды от него страдали никак не меньше. Однажды утром его не оказалось на выгоне. В проволоке я нашел драную дыру, а Гамбургера и след простыл. Сын моего соседа Олафа Бутч наконец принес весть, что Гамбургер сидит на цепи у папаши в амбаре. Я туда за ним прихожу, а Олаф говорит:

– Зайд-ка в дом. Я женщине скажу, чтоб свежего кофейку нам поставила. Мне надо с тобой потолковать.

Олафу я верю. Как и большинству моих крестьянствующих соседей, ему приходится держаться за работу, чтобы не потерять право пахать свою землю. В поле он выходит, едва вернувшись из лесу домой; даже шипованные сапоги свои не переобувает.

Всю первую кружку мы с ним протрещали. А после второй он говорит:

– Этот бык на рожон полез – опасно. Гернзейские так делают – вдруг ни с того ни с сего однажды решают озлобиться. Вот и твой решил. Ему теперь нипочем любая ограда, любые ворота, любая чертовня, которой случится быть между ним и тем, что ему взбредет. Пока наконец не пойдет на человека. Может, не на взрослого, но и глазом не моргнет пойти на ребенка или бабу, если те попробуют ему помешать. На это можно смело ставить. Взгляд у него такой.

Мы пошли к Олафу в амбар и поглядели в загородку. Спору нет: раньше Гамбургер глядел просто упорно и распаленно, а теперь в глазах его тлели первые угли ненависти к человеку-угнетателю.

– Завтра же под нож ублюдка, – сказал я.

– А вот этого не стоит. К чему тебе ненависть жевать? Он еще молодой, а потому наверняка слишком жесткий, да и в крови у него все эти тараны, случки да копытом землю рыть. Мясо вонючее, как у козла. Ты вот что лучше – посади его в откормочный загон да корми одним зерном дней сорок. Попробуй отвлечь от поскакушек с жаркими телками.

Загон мы ему построили из железнодорожных шпал и телефонных столбов, но вот удастся ли заставить Гамбургера передумать – тут я сомневался. У него не только по-прежнему стоял торчком – все телушки со многих миль окрест что ни ночь ему сладко пели:

– Гамбургер… Гаммм-бургер, мммилый…

И угли у него в глазах с каждым днем в загоне разгорались все жарче. Убедившись, что недели одиночного заключения его ничуть не смягчили, напротив – он что ни день все лютее кидался на загородку, когда мы приносили ему зерно, а что ни ночь ревел и рычал все громче, будто внутри у него рокотал вулкан спермы, – мы наконец решили влить ему в утреннюю запарку снадобье в рассуждении поднять ему сознательность – ну, к Знанию Блистательной Всепроникающей Милости, что Бежит если не Постижения, то, по крайней мере, из мошонки.

Снадобье, показалось нам, произвело больше ажитации, нежели просветления. Гамбургер постоял несколько минут, глядя в пустое ведро, пуская слюни и весь подергиваясь. Затем могуче перднул и кинулся в атаку. На первом же приходе смел с лица земли железнодорожную шпалу (хороший небось был приход – вес быка мы оценили в шесть мужчин и дозу рассчитали соответственно). Когда Гамбургер выломился на волю, все мы кинулись спасаться где повыше, спотыкаясь друг о друга в осознании того, что породили на свет; однако гормоны у Гамбургера, видимо, оказались крепче ненависти; забыв о разбегающихся мучителях своих, он понесся прямиком к покинутому стаду. До глубокой ночи слышали мы отзвуки их распутства.

Бетси позвонила в «Мясобойню Сэма». На рассвете перед домом уже стоял алюминиевый фургончик-рефрижератор. Из него вышел сын Сэма Джон и вытащил из держалки за сиденьями ружье 22-го калибра. Сэм забоем уже не занимался. Предпочитал отсиживаться в своей мясницкой и трепаться с охотниками на оленей, а в поле работал сынок. Джону тогда было лет восемнадцать. Хотя лицензии на забой у него не было, за много лет бок о бок с папашей, выезжая на все эти убийства, он стал разбираться в смерти и выборе момента. Знал, что приезжать нужно на заре, к приговоренному животному подходить, пока оно еще не до конца проснулось (махнуть рукой, окликнуть: «Эй! Сюда!» – резкий щелчок…), и валить одним выстрелом.

То сотрясение ужаса, что зарождается после этого выстрела и бежит по всему хозяйству от края до края, не должно достигать сознания жертвы – и ее мяса. Страх тебе тоже ни к чему жевать. С точки зрения Джона, меня и коров, первоначальный кашрут в этом и заключался.

После Гамбургера мы несколько раз промахнулись с кастрацией – случайно, бычков спасала лишь наша неумелость с эластатором и слабые резиновые кольца; но эти парни в лучшем случае халтурили, на мамаш своих залезть пытались, так что все равно долго не протягивали. Миновала пара сезонов без быков, и не за горами было время без говядины, поэтому я договорился с отцом, брательником и Мики Райтом влить в нашу собственность новую кровь. У Мики была пара мустангов, хромавших у меня по дальнему выгулу, а отец знал молочника, у которого имелся лишний бычок на обмен. Мики отвез мустангов молочнику в конском фургоне своей подружки и через несколько часов вернулся с трофеем. Мы встали на поле, зудящем от пчел, и стали наблюдать, как сторожко ступает наружу черный абердинский годовик, в фургоне казавшийся безмятежным и безразмерным, как сама полночь. Он и будет наш Абдул, Дулом-вдул-весь-мир, Бык Быков.

Пока еще совсем мелкий пацан, он пятился по скату, робея, совсем как новый мальчуган на незнакомой игровой площадке. И симпатичный притом мальчуган. Изящный даже. Длинные ресницы, курчавые локоны, безрогий – нам казалось, во всех мыслимых смыслах. Тревожно глянув на наших коров, выстроившихся поглядеть на него, – хвосты подергивались, глаза искрились после двух безмужних лет, – он рванул куда-то на юг, в более благодатные широты вроде Сан-Франциско: через нашу изгородь, изгородь нашего соседа, изгородь соседа соседа нашего соседа, – и только потом мы сумели его загнать.

Когда мы его наконец вернули восвояси, он еще раз оглядел наших коров – и на сей раз ринулся в сторону Виктории. Два дня мы гонялись за ним с камнями и веревками, соблазняли его люцерной и овсом, чтобы только вернулся, дал себя удержать, успокоился или, по крайней мере, смирился с тем, что это теперь его новый дом, готов он к такому повороту или нет. Вернуться-то он вернулся, но весь остаток лета и всю осень держался как можно дальше от этого стада потаскух, что все до единой положили глаз на его жизненно важную телесную суть.

– Ты чего это за Фердинанда на меня тут повесил? – спросил я у отца.

– Новая экспериментальная порода, – успокоил меня папуля. – По-моему, называется абердин-патикусская, знаменита своей кротостью.

Когда же суровая зима пришла по-настоящему, Абдул наконец привык не стесняться общения со своим стадом – но только, похоже, из-за тепла и кормежки. Когда дневная порция сена исчезала, он отходил в сторону и пережевывал в праведном уединении. С робостью на лице и этими глянцевыми черными кудряшками он больше походил на только что созревшего алтарного служку, который раздумывает, не провести ли ему жизнь в монашеском безбрачии, а не на прародителя стейков.

И тут в наш рассказ вступает второстепенный коровий персонаж – одна из телок Гамбургера по имени Шлюшка. Косоглазая джерсийско-гернзейская помесь, малорослая, непритязательная и, в папу, не красавица, однако именно этой скромнице выпало первой снять с Абдула подозрения в Отъявленном Фердинандстве. Бетси говорила мне, что некоторые коровы, похоже, уже стельные, но я сомневался. Еще больше я усомнился, когда она сообщила, что первой должна отелиться невзрачная Шлюшка.

– В любой момент, – сказала Бетси. – У нее уже выделения, бедра растянуты – только послушай, как она там плачет.

– Да мы и девять месяцев не прошло, как его купили, – напомнил я. – А первые два из них он лез только на заборы. Она ревет просто потому, что погода говно. От погоды все плачет.

То была самая холодная зима за всю краткую письменную историю Орегона – минус 20 в Юджине! – и даже на долгой памяти старых рутинеров суровее зимы не бывало. Мороз не ослаб и через несколько дней, как у нас обычно. Весь штат перемерз намертво на целую неделю. Вода застывала в трубах, если даже на несколько минут оставляли открытым кран; скважинные насосы перегорали на 60 футов в глубину; взрывались обогреватели; трескались деревья; даже бензин сгущался в бензопроводах движущихся машин. Через неделю слегка оттаяло, и все треснувшие водопроводы целый день весело фонтанировали; а потом все опять перемерзло. Новый рекорд! И снег в придачу. И дуло просто скотински, и дальш морозило, и сильнее пуржило и опять дуло – одну неделю за другой, весь февраль, март и даже апрель. К Пасхе чуть потеплело. Прогнозировали ясные дни. Снег перестал, но апрельские ливни обрушились отнюдь не фиалками.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Автор рассматривает различные направления аудиокультуры ХХ века – становление художественного и публ...
Впервые в науке об искусстве предпринимается попытка систематического анализа проблем интерпретации ...
Цель книги – дать возможность читателю познакомиться с новейшими направлениями российской гуманитарн...
Успешное офисное восхождение со стула на стул: от агента по продажам до руководителя отдела – никак ...
Все давно знают и любят произведения замечательного писателя Геннадия Яковлевича Снегирёва. Его удив...
В книге дается обзор концепции французского мыслителя Анри Бергсона (1859–1941), классика западной ф...