Месть в домино Амнуэль Павел

ПЕРВЫЙ АКТ

Номер 1. Вступление

Полгода спустя после трагедий, названных в прессе «Смерть в домино», я не перестаю размышлять о том, возможно ли было не допустить произошедшего. Мог ли я за неделю, день или хотя бы час до начала злополучных представлений сложить два и два, как сложил потом, понять то, что понял слишком поздно, и… Что? Действительно, что я мог сделать – или не сделать – в тот зимний вечер?

Я мог отменить семинар (и что бы от этого изменилось, если я уже знал то, что знал, и доклад мой все равно состоялся бы в другой день?). Я мог поехать в театр вместе с Тамарой (и что бы изменилось от этого, кроме моих непростых отношений со старшим инспектором Стадлером?). Я мог, наконец, заняться другой физической проблемой… Нет, такой вариант вряд ли осуществился в какой бы то ни было реальности. Но тогда…

Конечно. Все было неизбежно, но все могло быть иначе, и это диалектическое противоречие как-то примиряет меня с тем, что случилось.

Я понимаю, что истощаю себя мыслями о возможном, но маловероятном, о случившемся, но не обязательном, я знаю, что сейчас, когда все закончилось и осталось в полицейских протоколах, газетных публикациях и телевизионных репортажах, бессмысленно размышлять о других вариантах развития событий. Понимать-то я все это понимаю, но управлять собственными мыслями и особенно эмоциями не в состоянии.

Тамара гастролирует в Испании, в барселонском «Лисео» она поет завтра Лючию в опере Доницетти, я звонил ей, пожелал успеха и услышал, как она чмокает меня в ухо. Это ее вторая премьера после злополучного «Густава», и, видимо, поэтому я так волнуюсь, хожу по комнате из угла в угол и пытаюсь не смотреть в сторону компьютера, где светится на экране страница с датами, именами и названиями. Страница время от времени гаснет, и по темному фону начинает бродить надпись «Моя Тамара». Проходя мимо, я трогаю пальцем какую-нибудь клавишу и опять вижу на экране текст, где, в принципе, есть все, что нужно для решения проблемы. Для разгадки. Почему я не догадался тогда, сразу?

Я меряю шагами комнату, выглядываю в окно, откуда открывается замечательный вид на университетский парк. Я опускаю шторы, чтобы зелень деревьев и голубизна неба не ослепляли, я хочу видеть только то, что на экране: имена, даты, названия, я опять сопоставляю одно с другим, знаю, что иного решения не существует, но все равно прохожу мимо, потому что знаю я и другое, и это другое важнее логики.

Я знаю имя убийцы. Но мне не убедить в этом старшего инспектора Стадлера.

Он тоже знает имя убийцы. Но убежден в том, что никогда не сможет предъявить ему обвинение.

Самое странное, что это – одно и то же имя.

Началась ли эта история в четыре часа и тридцать три минуты пополудни 17 февраля нынешнего, 2009 года? Или закончилась? А может, все случившееся вообще не имело ни конца, ни начала? Началось ли все с финала и закончилось ли вступлением, которое я только что сочинил в уме и записал в своей памяти?..

Номер 2. Финал. Сцена смерти

В зале было темно, и Тамаре казалось, что там никого нет, потому что пустота партера дышит совсем не так, как заполненные зрителями ряды. И дышит не так, и не так смотрит – она знала, что и у пустоты есть глаза, точнее, не глаза, а взгляд, и взгляд этот всегда разный, хотя пустота сама по себе всегда одинаковая. И все наоборот, если в партере сидят зрители – тогда почему-то кажется, что взгляды людей смешиваются в пространстве над сценой и создают нечто усредненное и всякий раз одинаковое, глядящее откуда-то сверху, хотя в зале Бостонской Лирической оперы не было амфитеатра, только ложи бельэтажа, кроме партера, поднимавшегося лесенкой, как в кинотеатре «Прогресс», куда Томку водили с другими детьми на дневные сеансы.

Маэстро Лорд стоял за пультом, как обычно, подтянутый, в смокинге, но с расстегнутым воротником рубашки – давал понять, что сейчас все-таки не премьера (это будет завтра) и даже не генеральная репетиция (она была вчера), а последний прогон, ну-ка, давайте еще раз с шестой цифры, выход Амелии, мисс Беляева, пожалуйста, а вы, мистер Гастальдон, два шага вперед, как договаривались, вот так, нормально, оркестр, внимание, здесь piano, а не mezza voce, скрипки готовы, начали…

Платье было тяжелым, но удобным, и в талии не жало, не мешало держать дыхание. Тамара стояла так, чтобы краем глаза видеть дирижера. Не то чтобы она нетвердо знала партию, но, если видишь дирижерскую палочку, все-таки чувствуешь себя увереннее. Томмазо подошел к ней сзади, она ощутила запах пудры, которой был обсыпан его парик, а от камзола пахло театральной затхлостью, хотя с чего бы, сшили костюм специально к премьере, и если Томми сейчас начнет целовать ей плечи, как на прошлой репетиции, она ничего не сможет ему сказать, только потом, а потом и смысла нет, он понимает, когда говоришь сразу и очень резко, совсем, как ребенок. Хороший, в принципе, человек, и певец замечательный, какое у него звучное и звонкое си, наверно, он и до потянет, и даже до-диез, интересно, каков он в «Трубадуре», почему она думает об этом, когда…

Тамара обернулась и – все, уплыла. Густав, ее любимый Густав стоял перед ней, прикрывшись черной полумаской, она видела в прорезях для глаз его любящий взгляд, читала в нем печаль и знала уже, чуяла женским чутьем, что ничего больше не будет, и это, наверно, правильно, но, господи, как страшно и больно, и нужно ему сказать… да, обязательно… о том, что происходило вчера, как муж заставил ее тянуть жребий, и как на нее смотрели Кристиан с Риббингом.

– Ah perche qui! Fuggite…[1]

– Sei quella dello scritto?[2]

«Я? Нет, я не посылала записок, откуда… Страшно».

– La morte qui v’accerchia…[3]

– Or ti conosco, Amelia: quell’angelo tu sei!..[4]

«Как звучит его голос, он любит меня, а я…»

– T’amo, si, t’amo, e in lagrime a’ piedi tuoi m’atterro…[5]

– Sin che tu m’ami, Amelia, non curo il fato mio… Salva ti vo’…[6]

«Спасти? О чем это он? Не понимаю…»

– Domani… partirai col Conte[7].

– Che?!

«Это я кричала? Наверно. Расстаться…» Густав прав, разве сама она решила не так же? Но почему тогда так рвется в груди…

– Ti lascio, Amelia… Addio…[8]

– Addio…

«Прощай. Он повторяет это слово, я повторяю за ним, мы вместе поем о том, как тяжело прощание…»

Глаза Тамары были полузакрыты, наступил очень трудный момент – лирическое piano, тонкая грань: чуть громче – и пропадет чувство, чуть тише – и даже в первых рядах никто не услышит это «прощай», после которого… сейчас…

Когда это произошло, Тамара подумала, что Летиция немного изменила мизансцену, не предупредив ни ее, ни Томмазо, иначе почему он посмотрел на нее с таким изумлением, будто…

Упал Гастальдон совсем не театрально, просто повалился, как куль с зерном, и, конечно, маэстро сразу постучал палочкой по пюпитру, даже сказал что-то в адрес короля Густава, наверняка нелестное. Тамара смотрела на дирижера, сейчас должен был быть ее возглас «Ах!», и потому пропустила самое главное. Всего-то на долю секунды она отвлеклась от своего визави, но за это ничтожное время изменилось столько, что, когда старший инспектор Бостонской полиции Кевин Стадлер расспрашивал ее о том, что она видела, сказать Тамаре было нечего, и это показалось полицейскому чрезвычайно подозрительным. Но сказать Тамаре действительно было нечего: поняв, что действие остановлено и «Ах!» пока не нужен, она обернулась, и картина, представшая ее неподготовленному к такому зрелищу взгляду, как говорят романисты, навсегда запечатлелась в памяти. Это Тамара и повторяла Стадлеру раз за разом, всего лишь подтверждая то, что говорили другие, и ничем не дополняя уже собранную старшим инспектором информацию.

Густав III, король Швеции, в исполнении итальянского тенора Томмазо Гастальдона, лежал ничком, прижав одну руку к груди, а вторую откинув в сторону, будто, падая, пытался обо что-то схватиться. На досках сцены растеклась уже довольно большая темная лужица, а камзол на спине был весь пропитан кровью, хотя как это могло произойти за какие-то доли секунды, Тамара себе ни тогда, ни потом представить не могла. Может, время для нее остановилось, а может, наоборот, припустило галопом?

Граф Анкастрем стоял над телом поверженного врага так, как и должен был стоять, согласно отрепетированной роли: слегка наклонясь вперед и подняв – чтобы все видели и не сомневались, кто совершил акт возмездия! – правую руку с зажатым в ней кинжалом.

Ступор, шок, полная растерянность и непонимание происходившего… Остановив оркестр, маэстро Лорд стоял не шевелясь, – впрочем, он-то видел на самом деле меньше других и думал, наверно, что, неудачно упав, Гастальдон сейчас, кряхтя, поднимется, принесет извинения, и репетицию можно будет продолжить.

Граф Анкастрем – Том Винклер, высокий, на полголовы выше Гастальдона, красивый, как греческий бог, особенно в графском камзоле и напомаженном парике, уронил, наконец, кинжал, которым только что заколол ни в чем перед ним не повинного властителя, и с громким криком «Господи!» – совершенно не по роли – бросился на колени перед убитым, перепачкав в крови белые штаны, пошитые специально для премьеры.

Поняв, что кровь – настоящая, Тамара почувствовала вдруг острый сладковатый запах, и именно это ощущение, а не вид мертвого тела, стало для нее непомерным и невозможным впечатлением, несовместимым с нормальным восприятием реальности. В общем, она самым тривиальным образом упала в обморок и хорошо хоть не в лужу крови, а рядом.

Что происходило на сцене, пока Тамара лежала без чувств, рассказал Том Винклер, который, хотя и находился в полной прострации, но запомнил все до мельчайших подробностей, которые и выложил полицейскому следователю, сразу упомянув самое важное обстоятельство: даже при большом желании он никак не мог заколоть своего друга Гастальдона по той простой причине, что в руке у него был бутафорский кинжал из папье-маше.

Кто-то дико завопил: «Врача!», кто-то в неожиданном рвении набросился на Винклера и заломил ему за спину руки, кто-то кричал: «Занавес! Дайте занавес!», что было и вовсе глупо, поскольку в зале находились только режиссер Вайншток и несколько человек из директорской канцелярии.

Помощник режиссера Летиция Болтон, стоявшая в левой кулисе, была, похоже, единственной, не потерявшей в тот момент головы. Прежде чем выбежать на сцену, она приказала кому-то из рабочих вызвать врача, позвонить в полицию и убрать полный свет, что и было сделано незамедлительно, поскольку в театре все знали, что не выполнившему распоряжений помрежа грозит как минимум денежный штраф.

Парамедики прибыли через семь минут – учитывая начавшиеся уже пробки, это было беспрецедентно короткое время, – а полиция в лице патрульного Новалеса и его напарника Бердски явилась минуту спустя и застала беднягу Гастальдона лежавшим в той же позе, в какой его застала смерть. Тамару Беляеву, исполнительницу партии Амелии, уложили в большое парадное кресло, которое, по идее, должно было изображать трон короля Швеции, а Винклер-Анкастрем стоял, опустив голову, с видом настолько растерянным, что полицейские к нему и обращаться не стали, решив, что к делу он не может иметь никакого отношения.

Тамару быстро привели в чувство, да и ей самой столь длительный обморок (почти десять минут без сознания!) показался странным – она, конечно, перепугалась насмерть, но не до такой же степени. Придя в себя, Тамара увидела склонившегося над ней полицейского.

– Ну вот, – сказал представитель власти, – вы в порядке, мисс?

– Наверно, – сказала Тамара. – Что случилось? Почему он его убил?

– Кто? – вежливо спросил полицейский. – Кто кого убил, мисс?

– Анкастрем, – сказала Тамара. – Густава. Между нами же ничего не было, клянусь! Только дуэт на кладбище…

Из чего следует, что в тот момент Тамара была совершенно не в себе.

Старший инспектор прибыл в театр семнадцать минут спустя после звонка в управление патрульного сержанта Новалеса. Прежде всего, он прошел на сцену и нашел кинжал, лезвие которого было выпачкано кровью, застывшей на слое серебристой краски, которая должна была изображать блеск стали. Стадлер двумя пальцами поднял орудие преступления и положил в пластиковый пакет, чтобы передать улику номер один на дактилоскопическую экспертизу, хотя ему уже доложили, что кинжал был в руке Томаса Винклера, и все видели, как тот нанес Гастальдону предательский удар в спину, после которого король Густав упал, как и положено по либретто, однако…

– Да-да, – повторял Стадлер, морщась и стараясь не прислушиваться к выкрикам столпившихся в глубине сцены хористов, к которым присоединились и оркестранты, старавшиеся донести до полиции свое видение этих ужасных мгновений. Нестройный и совершенно немузыкальный хор напомнил старшему инспектору «Севильского цирюльника», которого он слышал лет пять назад, будучи в Нью-Йорке по делам службы. Лейтенант, с которым Стадлер пытался разобраться в деле о торговле наркотиками, оказался меломаном и пригласил коллегу в «Метрополитен-Опера», любезно заплатив за билет, иначе старший инспектор не пошел бы слушать оперу, о которой знал только, что это всемирно признанный шедевр. Ему понравилось, и там-то во втором акте было место, когда главные персонажи одновременно пытались рассказать командиру карабинеров каждый свою версию произошедшего. Там этот шум был музыкальным, а здесь…

– Новалес, – позвал Стадлер патрульного, – очистите сцену от посторонних. Пусть останутся… – он подумал, – основные исполнители… сколько их было… трое? И дирижер. Он-то должен был видеть… Оркестр пусть спустится в яму, остальные – по гримерным, я потом с ними поговорю. Понятно?

Через минуту на сцене посторонних не осталось: только Тамара с Винклером, маэстро Лорд, да еще, конечно, никуда не собиравшаяся уходить Дженис Манчини дель Сесто, генеральный директор, женщина ослепительная во всех отношениях и даже сейчас выглядевшая так, будто только что вышла из лучшего во всей Новой Англии салона красоты. Кроме миссис дель Сесто у задника стояли режиссер Альфред Вайншток и начальник группы осветителей Донг Чен, уверенный, что без его показаний полиция ни в коей мере обойтись не сможет, потому что он, единственный из всех, находясь при исполнении в верхней будке, видел такое…

Стадлер сел в одно из трех кресел, стоявших у правой кулисы, кивнул Винклеру и, пока баритон усаживался, пытаясь не помять свой театральный камзол, внимательно рассмотрел потенциального убийцу. Статен, относительно молод, лет тридцать пять, наверно, лучший возраст для оперного певца, расцвет таланта, и потому, скорее всего, самоуверен до невозможности, и обидчив, и, конечно, ревнив – не к женщинам, женщин у него до черта, а вот к славе… Если тенор сорвет больше аплодисментов, способен ли такой Винклер…

– Вы нанесли Гастальдону смертельный удар в спину, – начал Стадлер и получил, естественно, такой ответ, какого ждал:

– О чем вы говорите! Бутафорский кинжал! Папье-маше! Только муху можно таким… Да я на репетициях сто раз… и ничего! Он специально поворачивался ко мне так, чтобы… эффектнее, понимаете!

– Из чего следует, – рассудительно сказал Стадлер, – что сегодня вы держали в руке не бутафорский кинжал, а настоящий.

– Да вы! – Винклер вскочил и смотрел теперь на полицейского сверху вниз, полагая, видимо, что это даст ему хоть какое-то преимущество. – Какой настоящий? Не было… Вы его видели? Нашли?

Пока шла эта бессмысленная перепалка, единственной целью которой могло быть только стремление Стадлера вывести подозреваемого из равновесия настолько, что тот проговорится (или прокричится, что было, конечно, точнее), Тамара сидела в кресле, переводя взгляд с полицейского на графа Анкастрема. Она так и не вышла окончательно из роли и думала: «Господи, какой ужас, муж действительно убил короля, теперь его повесят, какой ужас, господи»…

– Вы не против, если я вас обыщу? – спросил Стадлер и, не дожидаясь ответа, поднялся, похлопал Винклера по бокам, провел руками, нащупывая возможные спрятанные предметы. Баритон продолжал кричать и обвинять полицейского во всех глупостях человеческих. Ничего в многочисленных складках его одежды спрятано не было – и уж, тем более, не оказалось острого кинжала, с помощью которого был несколько минут назад заколот исполнитель главной роли. Поскольку никто из основных персонажей до прибытия полиции не покидал сцену, орудие убийства могло находиться только где-то здесь и нигде больше, если, конечно, у убийцы не было сообщника, который в суматохе поднял брошенный Анкастремом кинжал и оставил эту опасную улику где-нибудь… но, опять же, в театре, потому что из здания никто выйти не мог. Когда, однако, Стадлер представил себе обыск пяти десятков комнат, плюс коридоры, помещения под и над сценой… Нет, все это ему определенно не нравилось.

– Ну, – сказал Винклер, неожиданно успокоившись. Неужели он до того момента действительно боялся, что в его одежде обнаружат настоящий кинжал, с помощью которого он якобы убил своего друга? – Ну, – повторил он, усаживаясь в кресло и взглядом приглашая старшего инспектора сесть напротив, – убедились? Послушайте, пока вы тратите на меня время, какая-то сволочь тут… он убежит, а вы…

– Никто никуда не убежит, – отрезал Стадлер. – Сидите.

Он обернулся к Тамаре, будто только что заметил ее присутствие.

– Ваше имя госпожа Беляев? Вы исполняли роль… м-м…

– Амелии, – пробормотала Тамара, – я жена вот… господина Анкастрема…

– Ну да, по роли. Что вы видели? Опишите, пожалуйста, так подробно, как только можете.

«И пусть господин Анкастрем послушает», – было написано на лице полицейского.

– Я… – пробормотала Тамара и, восстановив в памяти то, что, как ей казалось, было истинным ходом событий, описала Стадлеру движущуюся картинку, будучи уверена в том, что не только движения – свои, Густава и Анкастрема – восстановила верно, но и спетые каждым из них фразы передала – пропела mezza voce – с нужными акцентами.

Лицо Стадлера пошло пятнами – он был здесь не для того, чтобы слушать пение примадонны, решившей показать тупому служаке, что она, видите ли, не кто-нибудь, а главная солистка, – и он хотел было уже прервать эту странную вокализацию свидетельского показания, но Тамара допела, наконец, до нужного момента и сказала тихо:

– А потом я повернулась и посмотрела… Он лежал… И кровь… Муж все-таки убил короля!

– П-ф, – фыркнул Винклер и демонстративно отвернулся.

– Хорошо, – буркнул Стадлер. – Вы оба… Вы и вы. Поедете со мной. Я задерживаю вас до выяснения обстоятельств, как свидетелей… пока как свидетелей… убийства Томмазо Гастальдона.

– Но послушайте, старший инспектор! – вмешалась молчавшая до сих пор и стоявшая поодаль, сцепив ладони, миссис Дженис Манчини дель Сесто. – Послушайте, вы же не думаете, что… Это невозможно, и вы это прекрасно знаете! Завтра у нас премьера, вы понимаете, старший инспектор? Я могу заменить Густава, даже Анкастрема, но до субботы не будет никакой замены госпоже Беляевой, потому что дублирующая солистка занята в «Травиате» в Мадриде и будет здесь только в пятницу, вы понимаете, что произойдет, если сорвется премьера?

– Миссис, – с виду учтиво, но с явно показным раздражением, произнес Стадлер, – вы понимаете, что речь идет об убийстве?

– Нет, не понимаю! – воскликнула миссис дель Сесто. – Этой картонкой невозможно даже поцарапать!

Будто Стадлер и сам этого не видел…

На сцену вышла новая группа – это были криминалисты, сразу приступившие к работе и не обращавшие никакого внимания на людей, продолжавших выяснять отношения: они перевернули тело, и на Тамару взглянули широко открытые безжизненные глаза. Томмазо будто хотел понять, что же с ним произошло, он всегда так смотрел, когда не понимал чего-то, взгляд у него становился отсутствующим и будто плоским, как взгляд мраморной статуи, таким же он был и сейчас, и Тамара подумала, что на самом деле все это очень глупый розыгрыш, просто Гастальдон сильно задумался, но думать долго он был не в состоянии, и значит, сейчас…

Ничего, конечно, не изменилось, а взгляд кто-то из полицейских попросту выключил, закрыв Гастальдону глаза. Наверно, только в тот момент Тамара и поняла окончательно, что Томмазо умер, убит, умер, убит, умер…

Номер 3. Ансамбль и дуэттино

В театр никого не пускали, выпускать тоже не собирались – разве только по особому распоряжению Стадлера. Тамару и Винклера провели к полицейской машине сквозь успевшую собраться на улице толпу. В полицейском отделении на Блэкстоун стрит их рассадили, естественно, по разным камерам, объяснили права, разрешили позвонить адвокату – но только ему, а если у вас, господа, нет адвоката, то, извините, никому больше звонить вы не имеете права, в том числе и своим импресарио, дождитесь, когда вернется старший инспектор Стадлер, он и будет решать, что делать дальше.

Старший инспектор тем временем занял кресло в кабинете музыкального руководителя Лирической оперы маэстро Стивена Лорда. Удобное кресло, но сам кабинет Стадлеру не понравился – слишком все под старину, под девятнадцатый век, показуха, смотрите, мол, я не приемлю ничего современного, живу классикой: Верди, понимаете, Россини, Моцарт. Моцарта Стадлер узнал, а прочих композиторов никогда прежде в лицо не видел, прочитал подписи и запомнил, может пригодиться. Крикнул стоявшему за дверью сержанту, чтобы позвал хозяина кабинета.

Меня, понятно, при том разговоре не было, но некоторое время спустя маэстро пересказал все Тамаре, Тамара – мне, а прошедший через два фильтра текст теряет так много значимых моментов, что воспроизводить его нет особого смысла. Содержание же разговора, больше похожего на допрос, заключалось в том, что Стадлер пытался выяснить: какими были отношения солистов Винклера и Гастальдона («ровными, старший инспектор, они вообще плохо знали друг друга, познакомились здесь, на первой репетиции»), каково устройство сцены, мог ли Винклер за считанные секунды спрятать настоящее орудие убийства, есть ли на сцене какие-то потайные места («что вы, старший инспектор, есть два люка, но туда можно только провалиться, если опустить рычаг, а рычаг находится вовсе не там, а…»).

– Спасибо, маэстро, – сказал Стадлер. – Не будете ли вы так добры позвать госпожу дель Сесто?

Маэстро Лорд встал, возвысился над креслом, в котором сидел полицейский, будто склоненная над бурным морем скала, погладил привычным жестом свою лысину и сказал тихо, но с таким выражением, будто решалась судьба не оперного спектакля, а всей человеческой цивилизации:

– Старший инспектор, завтра в театр придут две тысячи шестьсот зрителей.

– Да-да, я понимаю, – пробормотал Стадлер.

– Вы не понимаете! – загремел Лорд. – Что бы ни случилось, они должны получить то, за что заплатили!

– Будто никогда не отменяли премьер…

– Никогда!

– Маэстро, – сказал Стадлер, не желая спорить, – я сделаю все возможное.

– Да, – кивнул Лорд. – Сделайте. А чтобы вы не забыли, я сейчас позвоню Энтони Роджерсу.

Роджерс, чтоб вы знали, – член Конгресса от нашего штата, человек, безусловно, влиятельный, но не думал же маэстро на самом деле, что конгрессмен станет вмешиваться в процесс отправления правосудия? Впрочем…

Как бы то ни было, Роджерс не помог ничем – его просто не оказалось в тот вечер в Бостоне, вместе с делегацией Конгресса он еще неделю назад отправился с визитом доброй воли в Китай, Японию и на Тайвань.

Вошедшая в кабинет Дженис Манчини дель Сесто, стоя перед старшим инспектором (тот тоже вынужден был подняться, не сидеть же, когда стоит женщина… такая женщина!), объяснила Стадлеру, что да, убийство – это ужасно, но никто («никто, понимаете, старший инспектор, и я ручаюсь за свои слова!») из солистов, хористов, миманса, оркестра и технического персонала не мог этого совершить, тем более с помощью бутафорского кинжала, убийцу нужно искать не здесь, он, несомненно, сбежал, и вы, старший инспектор, поступаете неправильно, задерживая столько людей, когда надо объявить розыск по городу и перекрыть автострады.

В общем, глупость, конечно. Женщина, что с нее взять. Так, видимо, Стадлер и решил, потому что не стал спорить и спросил только, был ли этот бутафорский кинжал изготовлен в мастерских театра или куплен в магазине, и если да, то где именно.

За ответом его направили к заведующей бутафорским цехом миссис Ангранж, которую Стадлер и вызвал следующей, выслушав предварительно еще одну пламенную речь о праве американского зрителя на получение удовольствия согласно купленным билетам.

Миссис Ангранж, женщина лет под шестьдесят, до перехода в Лирическую оперу долгие годы работавшая в костюмерной Чикагского музыкального театра, цену себе знала, внимательно посмотрела на кинжал, лежавший в полиэтиленовом пакете, и сказала:

– Наш. Изготовлен у нас в мастерской в прошлом году вместо старого кинжала, который расклеился. Использовался в постановке «Кармен». Внизу на рукоятке инвентарный номер 054.

Номер действительно присутствовал. Как и пятнышки крови на картонном лезвии, выкрашенном серебряной краской.

Вздохнув, Стадлер вызвал очередного свидетеля – это был начальник бригады осветителей Донг Чен – и приготовился, видимо, к долгому ночному бдению. Во всяком случае, известно, что свидетели в количестве ста восьмидесяти девяти человек были отпущены по домам только в третьем часу ночи. Разумеется, допросы вел не один Стадлер, иначе он не управился бы и за неделю.

Тамара и Винклер провели в камерах всю ночь – в восемь, когда пришел на работу судья Картер и ему были представлены собранные материалы по делу об убийстве, оба были выпущены с извинениями и просьбами не покидать город, пока ведется расследование. Они и не собирались уезжать из Бостона – господа Беляева и Винклер имели с Театром Лирической оперы контракты до конца сезона и должны были не менее одиннадцати раз выступить в «Густаве III», а Винклеру предстояло еще и трижды спеть Эскамильо в «народной», как тут говорили, постановке «Кармен» – под открытым небом в парке Линкольна.

Я не знаю, что делал Винклер в тот холодный день, когда снег валил с утра и только к полудню небо немного прояснилось, а что касается Тамары, то, вернувшись в свой номер в отеле «Плаза», она приняла ванну, выпила три чашки кофе, сознание ее, затуманенное допросом, несколько прояснилось, и она первым делом позвонила, естественно, в театр, где ей сказали, что пока премьеру не отменили, маэстро полагает, что и не отменят, а уж как публика рвется на этот спектакль, вы себе не представляете, мисс, раскупили с утра не только приставные стулья, но готовы даже платить деньги за то, чтобы простоять весь вечер за креслами партера. Выяснив, что таки да, придется петь, Тамара стала звонить мне, но мой телефон не отвечал по причине, вполне, на мой взгляд, уважительной, а на взгляд Томы, неуместной, нелепой и недостойной – это она мне так сказала, когда в одиннадцатом часу я все-таки продрал глаза, включил мобильник, увидел восемнадцать непринятых звонков и, конечно, сразу перезвонил.

– Дорогая, – сказал я, не дожидаясь совершенно очевидного, на мой взгляд, вопроса, – у меня был трудный семинар, ты знаешь, потом мы с коллегами до двух ночи кое-что обсуждали, а потом я выключил аппарат, потому что хотел выспаться, но ведь у тебя все в порядке, извини, что не позвонил вечером, мы так заработались…

Все это я выпалил на одном дыхании и подумал, что сейчас Тома, как обычно, примется в подробностях рассказывать, как она пела, как пел Гастальдон, как хорош был Винклер и как чутко вел оркестр маэстро Лорд. Вместо этого в трубке сгустилась и будто каплей из крана повисла тишина, мне это не понравилось, и я собрался было спросить, неужели Гастальдон дал петуха в своей песенке из второго акта, но тут Тамара, наконец, собралась с мыслями и сказала на удивление четко, что, вообще говоря, было ей совсем не свойственно:

– Вчера во время прогона убили Густава. То есть Томмазо. Полиция думает, что это сделал Анкастрем. То есть Том. Весь вечер и ночь я провела в полиции, ты понимаешь? Меня отпустили утром, а ты все это время обсуждал какие-то свои теории, а потом дрых, и тебе даже в голову не пришло позвонить мне и справиться, все ли со мной в порядке.

– Стоп, – сказал я. – Повтори, я не расслышал. Где ты провела ночь?

– В полицейском участке, – отчетливо произнесла Тамара. – Ты не читал газет, не смотрел телевизор, не видел новости в интернете?

– Я спал, – пробормотал я. – Извини…

Три минуты спустя я мчался к лифту.

…Тамара стояла у окна, видела, как подъехало к центральному входу такси, я позвонил ей снизу после того, как расплатился с водителем, и, поднявшись на восьмой этаж, обнаружил дверь в ее номер распахнутой настежь.

– Господи, Андрюша, – сказала Тома, бросившись мне на грудь, как только я вошел и закрыл за собой дверь, – господи, как ужасно, господи, господи…

Номер 4. Речитатив

Все подробности ужасного вечера в Бостонской Лирической опере, кроме рассказанных Тамарой, я узнал сразу же, проглядев на Томином лэптопе десяток новостных сайтов. Были там и фотографии: Тома в платье Амелии сидит в большом кресле на фоне бутафорских колонн, Винклер с совершенно безумным, ничего не понимающим взглядом, стоит на авансцене, поддерживаемый под руки двумя копами, тело бедняги Гастальдона в нескольких ракурсах, и маэстро Лорд, и миссис дель Сесто, и старший инспектор Стадлер собственной персоной. А также пресловутый нож из папье-маше, убить которым можно было разве что муху или комара, да и то если шлепнуть не острием, а плоской боковой частью.

И еще я обратил внимание на сообщение из Стокгольма – оно прошло в новостях Евроньюс, и я решил поначалу, что это совпадение. А может, в Евроньюс – так я подумал – неправильно интерпретировали информацию с американских каналов.

«Странная смерть тенора», – гласил заголовок. И дальше: «Вчера, 17 февраля, во время генеральной репетиции оперы Джузеппе Верди «Бал-маскарад» в Шведском Национальном оперном театре произошел трагический случай, не получивший пока объяснения. В четвертом акте прямо на сцене был заколот исполнитель главной роли Ричарда известный тенор Ленарт Хоглунд (выступавший в прошлом сезоне в партиях Герцога, Тамино и дона Оттавио). Удивительно, что орудие убийства не было найдено. Бутафорский кинжал таким орудием быть не мог, но именно на нем полиция обнаружила пятна крови. Знаменитый баритон Андреа ди Кампо, исполнитель партии Ренато, не может дать объяснений, хотя именно в его руке был злополучный кинжал и именно он по роли должен был именно в тот момент нанести Ричарду смертельный удар в сердце».

Совпадение оказалось еще более удивительным, когда я подключился к сайту шведского новостного агентства и выяснил, что Ричарда-Хоглунда убили в половине десятого вечера. Учитывая пятичасовую разницу во времени между Стокгольмом и Бостоном, из этого следовало, что оба убийства – практически одинаковых! – произошли практически одновременно.

Номер 5. Монолог

Два года назад Тамара уже пела в Бостоне Амелию, и тогда все обошлось без эксцессов, все было прекрасно – так прекрасно, как только может сложиться у малоизвестной певицы, впервые приглашенной из России в зарубежную постановку, впервые попавшей за границу и увидевшей мир таким, как его описывали ее более удачливые коллеги, уже прошедшие огонь критики, воду изнурительной работы на износ и медные трубы популярности.

Родом Тома из Нижнего Новгорода – в Штатах мало кто способен с ходу выговорить это длинное название, но все почему-то стараются и не хотят переходить на сокращенное «Нижний», как это принято в России. Впрочем, может, на самом деле родилась Тома и не в самом Нижнем, а где-то в пригородном поселке или деревне, сама она точно не знала или не хотела мне рассказывать, что тоже было возможно. Мы ужинали как-то в уютном кафе в квартале от оперы, и что-то потянуло нас обоих в тот вечер на сентиментальные воспоминания – о детстве, друзьях, родных…

«А ты знаешь, что я детдомовская»? – спросила Тома, глядя, как официант наливает в ее бокал красную, как кровь, «Тоскану».

Я не знал, конечно, откуда мне это знать? В газетах после премьеры «Бал-маскарада» писали о «замечательном русском сопрано» много всякого, хочешь верь, хочешь – нет, например, о том, что родители госпожи Беляевой рано покинули этот мир, поскольку отравились ужасным воздухом: промышленные загрязнения в Нижнем, оказывается, были такими, что рак у людей старше сорока становился неизбежен. Понятно, что этому я не верил, но ведь действительно – родителей у Томы не было, и про себя я решил, что они, возможно, умерли от рака, только вряд ли промышленные отходы могли быть тому непосредственной причиной.

«Нет, – сказал я, – откуда мне знать? Ты не рассказывала».

«Если бы это происходило в девятнадцатом веке, – продолжала Тома, – история выглядела бы ужасно романтичной, совсем, как в романе Бальзака или Диккенса. Маленький пищащий сверток на пороге Дома ребенка в Нижнем. Никаких документов, ничего. Слава богу, на улице не зима, иначе я бы там и умерла – на пороге. Врачи определили, что было мне от двух до трех недель от роду. Вот…»

Она отпила из бокала, прикрыла глаза, вино было сладким и терпким, я такие не люблю, а Тома обожает, она сделала глоток и сказала: «Андрей…»

Мы тогда еще называли друг друга полными именами – Андрей и Тамара, – кажется, именно в тот вечер я впервые назвал ее Томой, Томочкой, а поцеловал… нет, не тогда, а пару вечеров спустя, когда провожал до отеля. Лил дождь, я держал зонт, порывы ветра вырывали рукоять у меня из рук, и струи все равно попадали то на мое лицо, то на ее, в какой-то момент мне пришлось повернуться, наши глаза оказались так близко, и наши губы… что-то произошло с нашими губами, они будто стали самостоятельными, как пресловутый Нос у Гоголя, и я только с удивлением следил, как ее губы приоткрылись, мои оказались тут как тут, а что было дальше, я не помню совершенно, потому что, когда пришел в себя, то обнаружил, что зонт куда-то улетел, оба мы вымокли до нитки, хотя до входа в отель было всего-то метров десять, и можно было, прежде чем начать целоваться, нырнуть под козырек…

«Андрей, – сказала Тамара, – это так ужасно… Детский дом… Я не хочу об этом вспоминать, и ты меня никогда не спрашивай, хорошо?»

«Да», – кивнул я, и Тамара, вопреки своим же словам, быстро, глотая слова, начала рассказывать именно о том, о чем вспоминать не хотела: как они жили десять девочек в одной комнате, и ни одной ночи не обходилось без того, чтобы кто-нибудь кому-нибудь не устраивал гадость, причем никто ведь не думал, что устраивает именно гадость, они называли это шутками, игрой, но после таких шуток и игр Тамара плакала весь день, вздрагивала от каждого крика, забивалась в угол и сидела там, пока воспитательница Ирина Шумовна (наверно, ее отчество было каким-то другим, но называли ее всегда так, в глаза и за глаза) не брала ее за руку, выводила в центр круга, говорила «Дети, сейчас наша Тамарочка прочитает стишок», больно дергала Тому за волосы, и ей приходилось – нет, не стихи читать, которых она вовсе не знала, а громко произносить что-нибудь, все равно что, лишь бы был хоть какой-то смысл, а то и вовсе без смысла. Тома так и не узнала не только настоящего отчества Иры Шумовны, но и настоящего смысла той нелепой игры.

В детском доме Тома научилась умению постоять за себя, она и не знала, что за стенами идет совсем другая жизнь, многие дети скучали по родительской ласке, они попали сюда в таком возрасте, когда уже что-то помнили и понимали, а Тома ничего помнить не могла, разговоры о родителях ее утомляли. Порой к кому-то из детей приходили взрослые тети и дяди, и дети бросались им на руки, плакали и не хотели отпускать, а потом, иногда, очень редко, но бывало, уходили с новыми родителями, радостно и свысока глядя на оставшихся друзей и подруг. Тома смотрела на происходившее ритуальное действо с раздражением, ей казалось, что происходит что-то неестественное и даже неприличное.

«Я до сих пор не знаю, откуда во мне было такое равнодушие к ласке, – сказала Тома. – Меня никто никогда не ласкал, да, но я ведь должна была чувствовать, как это должно быть приятно. А я не чувствовала. Ничего».

Чувства пробудились в ней неожиданно, когда лет в десять – Тома училась в третьем или четвертом классе – в детском доме появилась новая учительница и новый предмет: пение.

«Мы не пели, конечно, – рассказывала Тома, – слуха не было почти ни у кого, и Ольга Степановна это поняла сразу. Сначала она включала нам пластинки, не громко, чтобы не мешать другим классам. Советские песни, Алла Пугачева была на пике карьеры, и я уж не помню, сколько мы ее слушали, я все песни и сейчас наизусть знаю, а потом Ольга Степановна как-то на уроке стала напевать под пластинку, и оказалось, что у нее красивый низкий голос, я тогда не знала, что это контральто, но голос меня покорил. В тот же вечер я принялась распевать сама, и мне показалось, что это такое счастье! На следующем уроке я начала подпевать Ольге Степановне, когда она запела под пластинку, и тогда… Я почему-то не помню именно этого момента, такое впечатление, что чувства, ощущения вышли из берегов, затопили меня всю, в том числе и те участки мозга, которые отвечают за память. Что мне сказала Ольга Степановна? Что сделала? Помню, как мы с ней сидели после уроков в спортзале, там стояло старое пианино, на нем играли, если это можно назвать игрой, во время официальных вечеров или утренников, и звук у него был такой противный… Все равно, это не имело значения. Она играла и пела, кажется, это была песня Любаши из «Хованщины». То есть это потом мне стало так казаться, когда я уже знала, кто такая Любаша, а тогда мелодия и голос привели меня в такой экстаз, что я разревелась, и меня долго не могли успокоить, даже к врачу отвели, а Ольге Степановне строго запретили мучить меня этой дурацкой музыкой. Я запомнила, как эту фразу произнесла директриса, но Ольга Степановна, слава богу, ее не послушала и пела мне постоянно. Мы обе пели…»

Тома могла бы, наверно, рассказывать не один вечер. Я знаю, как это бывает: ты закрыт, ты вещь в себе, и память твоя, как запертая шкатулка, куда ты и сам никогда не заглядываешь, но однажды, может, совершенно случайно, от какого-то сотрясения крышка открывается, и все содержимое памяти, все, что ты даже от себя держал в секрете, вываливается наружу, и ты больше не можешь этого удержать, как не можешь удержать вскипевшее в открытой кастрюльке молоко, и говоришь, говоришь, не можешь остановиться…

В тот вечер мы ушли из кафе, когда официант положил передо мной счет и твердо сказал: «Извините, мистер, мы закрываемся».

В тот вечер я твердо решил, что непременно женюсь на этой женщине, хотя точно знал, что никогда не смогу сделать ей предложение, у меня просто не хватит для этого смелости, потому что она… а я…

Глупо, конечно. Но я и чувствовал себя предельно глупо, мне казалось верхом собственного нахальства уже то, что я не постеснялся после спектакля явиться в гримерную певицы Беляевой с букетом цветов, отстоять долгую очередь «поклонников ее незаурядного таланта» (это не мои слова, так писали бостонские газеты), а потом пробормотать что-то банальное («вы так пели, ваша Амелия…») и неожиданно для себя попросить о встрече в любое удобное для нее время в любом удобном для нее месте. «Но я…» – сказала она, а я, ничего уже не соображая, кроме того, что жить не смогу, если не увижу ее еще раз, воскликнул: «Ничего личного, уверяю вас! Хочу поговорить об опере! Только об опере!» Должно быть, ее удивила моя непосредственность, а может, Тома уже в тот момент почувствовала нечто этакое… необъяснимое и неописуемое… «Хорошо, – сказала она, и, кажется, так же, как и я, поразилась собственным словам, – хорошо, завтра в два в баре отеля «Плаза».

Так мы познакомились. Было это два года назад, после премьеры оперы Верди «Бал-маскарад» в театре Бостонской Лирической оперы. Дату эту я точно помню: 10 апреля 2007 года. Тогда маэстро Лорд и приглашенный из Италии режиссер Франческо Лукетти поставили классический вариант спектакля: восемнадцатый век, Бостон, городское кладбище, которого давно нет, зал генерал-губернатора Варвика… Традиционная постановка, пышные декорации и умеренный успех. Аплодисменты сорвали только двое: русская певица Тамара Беляева и итальянский баритон Вериано Грасео. На мой взгляд, Грасео надо было забросать тухлыми яйцами – в сцене со жребием он умудрился так поднести Амелии вазу с набросанными туда бумажками, что все они высыпались, пришлось поднимать их с пола, и вердиевский трагизм этой потрясающей сцены пошел насмарку…

Номер 6. Речитатив и терцет

– Так кто же его убил? – задал я дурацкий вопрос после того, как Тамара, перескакивая с пятого на десятое, рассказала о вчерашнем кошмаре, а в интернете я нашел впечатляющие к этому рассказу иллюстрации.

– Бутафорским кинжалом его убить не могли, – продолжал я рассуждать, а Тома меня не слушала, она сидела в своем любимом кресле напротив окна и, по-моему, думала только о том, как в таком состоянии петь премьеру. – Но где орудие убийства? Очевидно, тот, кто убил Гастальдона, унес кинжал и спрятал в театре, ведь из здания, как ты говорила, никого не выпускали, а всех вас, включая оркестрантов, обыскали достаточно тщательно, верно?

Вопросы были риторическими, Тамара даже головы не повернула.

– Послушай, Тома, – сказал я, – если тебе вечером петь, то хорошо бы развеяться и отвлечься от вчерашнего. Давай съездим…

– Нет, Андрюша, – Тамара говорила медленно, выговаривая каждое слово так, будто записывала на магнитофон и думала, что тот, кто станет прослушивать запись, не должен иметь трудностей в понимании текста, – если Дженис не отменила спектакль, мне нужно работать. У меня горло зажато. Я хриплю, понимаешь, никакой кантилены. Я все провалю!

– Глупости, – сказал я уверенно. – Давай просто спустимся в лобби, выпьем по чашке кофе.

– Ты с ума сошел? Только кофе мне сейчас не хватало!

– Молоко? Я закажу в номер.

Тамара всегда выпивала стакан молока перед спектаклем и почти ничего не ела.

– Хорошо, – сказала она и добавила: – Ты мог бы позвонить в театр и узнать, будет ли петь Том? Мне почему-то страшно самой ему звонить…

– Конечно, – кивнул я и набрал знакомый номер. Автоответчик красивым женским голосом (это был голос миссис Луизы, работавшей билетершей с момента основания театра, вот уже сорок с лишним лет) объяснил, что намеченная премьера оперы Джузеппе Верди «Густав Третий» состоится, объявленный ранее состав действующих лиц не изменился за одним исключением – партию шведского короля Густава исполнит Николас Стефаниос, вход в зрительный зал будет открыт с девятнадцати часов тридцати минут.

– Они вызвали Николаса, – сообщил я Тамаре. Стефаниос должен был петь Густава во втором составе в субботу. Это был маленький человечек, суетливый, как хомяк, очень завистливый, да и голос его, на мой взгляд, оставлял желать лучшего, особенно в среднем регистре, где обычно тенора как раз сильнее всего. Гастальдону Стефаниос завидовал со всей своей греческой страстью и не думал этого скрывать, со слов Томы я знал, что он мог бы и убить соперника, но наверняка этого не сделал – вчера Стефаниос в Филадельфии пел Арлекина в «Паяцах». Небольшая партия, но торчать на сцене Арлекин должен на протяжении практически всей оперы, никак не мог Стефаниос отлучиться на несколько часов, приехать в Бостон, явиться на репетицию… нет, глупость все это.

– Николаса, – повторила Тамара и не стала комментировать. Неприятно. Она не любила петь со Стефаниосом, но в театре никогда этого не показывала, Николас наверняка был убежден в том, что русская примадонна просто обожает их редкие, но эмоциональные дуэты. – Значит, ничего не отменили…

Зазвонил телефон, и Тамара показала мне взглядом, чтобы я поднял трубку.

– Мисс Беляев у себя? – спросил портье.

– Да, – сказал я.

– К ней посетители, я могу их пропустить?

– Кто такие? – недовольно сказал я, а Тамара, поняв, о чем идет разговор, отрицательно покачала головой. – Мисс Беляев занята, у нее вечером спектакль.

– Это старший инспектор Стадлер и с ним двое… я не знаю их должностей… Боюсь, что… Они уже поднимаются, сэр, извините.

– Стадлер, – сказал я, положив трубку. – Это тот тип, что мучил тебя вчера?

– Господи, – вздохнула Тамара. – Что ему еще надо?

Надо ему было не так уж много – чтобы Тома подписала протокол допроса, внимательно прочитав каждую страницу, вот так, и здесь тоже, мисс, я хочу извиниться за то, что вам пришлось… но вы должны понимать, это наша работа… и еще, если не трудно, два-три вопроса, кстати, кто этот молодой человек?

– Это Андрей Бочкарев, – прервала Тамара, – мой друг, и я хотела бы, чтобы он остался.

– Друг, – понимающе кивнул полицейский, и мне захотелось влепить ему звонкую пощечину, как это было принято в подобных случаях в приличном обществе девятнадцатого века. Потом наверняка последовала бы дуэль с очевидным исходом – он или заколол бы меня шпагой или пристрелил из пистолета, это очевидно, но по морде я ему все-таки дал бы. В девятнадцатом веке. А сейчас…

– Хорошо, пусть останется, – разрешил Стадлер. В номер он вошел один, своих помощников оставил, видимо, за дверью – сторожить, чтобы Тома не сбежала? – У вас есть какое-нибудь удостоверение, сэр?

Я показал водительские права и, чтобы ему все было ясно относительно моей профессии, пропуск на территорию лабораторного корпуса Бостонского университета. Документы Стадлер вернул без комментариев, едва на них взглянув (я почему-то решил, что у старшего инспектора фотографическая память, и он не только запомнил с одного взгляда мою фамилию, не такую уж простую для американского произношения, но и все сведения о моей работе, включая идентификационный номер в лаборатории теоретической физики), и сказал, глядя в пространство между мной и Тамарой:

– Не стану вам докучать, мисс. Вы уже пришли в себя… гм… Вы понимаете, мы ищем нож. Настоящий, которым… Пожалуйста, мисс, я ведь не сказал ничего такого, чего бы… Вы не могли бы сосредоточиться и вспомнить буквально по секундам? Вы должны были что-то видеть. Да, я уже сто раз спрашивал вчера, но… Скажем, в одной руке господина Винклера был нож бутафорский, а в другой… Кстати, в какой руке он держал нож, которым заколол господина Гастальдона?

Вопрос был с очевидной подковыркой, Тома не могла этого не понимать, но я все-таки сделал предостерегающий жест, на который старший инспектор сразу обратил внимание и укоризненно покачал головой.

– Заколол… – пробормотала Тамара. – Никого он не мог заколоть этим…

– Да-да, – отступил Стадлер, – я имею в виду, заколол по сценарию… либретто, как это у вас называется.

– В правой, – решительно сказала Тома. – Мы много раз репетировали эту сцену, Томмазо стоял передо мной, чуть справа, я была спиной к залу, а Том… Винклер выходил из-за группы хористов, значит, тоже справа от меня, и правой рукой…

– Точно правой?

– А что, – не удержался я от вопроса, – вы смогли доказать, что удар был нанесен левой рукой?

Стадлер повернулся ко мне и внимательно оглядел с ног до головы, будто только теперь сравнивая мою личность с фотографией на документе.

– Вы физик? – спросил он. Я кивнул. – Да, знаете… Наклон и направление… Удар, скорее всего, нанесен был левой рукой, причем… Этот человек, убийца, ростом был ниже Винклера. Примерно как вы.

Тамара вскрикнула и прижала руки к щекам.

– Вам это что-то напомнило, мисс? – быстро спросил Стадлер. – Говорите сразу, не задумываясь. Кого? Что?

– Нет, – пробормотала Тамара, и я, конечно, понял, что пришло ей в голову. Николас. Низкорослый левша Николас, вполне способный убить мать родную, лишь бы получить главную роль на премьере. Чепуха, и Тома это прекрасно понимала. – Нет, просто… удивительно.

– Удивительно, – кивнул Стадлер. – Я вам так подробно рассказываю, потому что все равно это будет в вечерних газетах, вы же знаете журналистов, они из меня это вытрясли.

Он дернул плечом, но не стал развивать тему об акулах пера, мешающих работе городской полиции.

– Если вам что-то пришло в голову, мисс, то, надеюсь, рано или поздно вы мне об этом скажете. Да, так мой второй вопрос, на который вы не ответили: держал ли мистер Винклер что-нибудь в левой руке?

– Я… нет, ничего. Не знаю. На Анкастреме был длинный черный плащ, и левая рука… он держал ее под плащом, и я никак не могла видеть…

– Держал под плащом, – задумчиво повторил Стадлер. – Но ведь если бы он взмахнул левой рукой, вы могли это заметить.

– Он не махал левой рукой! – воскликнула Тамара.

– Вы уверены? Это важно.

– Послушайте, офицер, – опять не удержался я от замечания, – там, кроме Тамары… госпожи Беляев… было человек двадцать хористов.

– Женщины, – кивнул Стадлер с таким видом, будто женщина-свидетель есть существо, не способное заметить ничего, кроме фасона платья или формы серег.

– Женщины-хористки, – повторил я. – Их-то вы спрашивали? И если хотя бы одна обратила внимание на то, что Анкастрем… Винклер что-то делал левой рукой…

– Никто, – сказал Стадлер, – никто не обратил внимания. Эти дамы вообще на Винклера не смотрели, он им сто лет не нужен, все его движения они знали наизусть и потому следили только за дирижером, чтобы вовремя вступить.

– Да, – сказала Тамара, – это верно, там для хора сложное вступление, надо быть очень внимательными.

– Послушайте, офицер, – я давно хотел задать вопрос, еще тогда, когда Стадлер попросил у меня документы, и сейчас, решив, что разговор пойдет по второму кругу, спросил, наклонившись вперед, чтобы видеть, как отреагирует старший инспектор на мою, скорее всего, не известную ему, информацию, – послушайте, вы, конечно, знаете, что тогда же, когда был убит Гастальдон, в Стокгольме при аналогичных обстоятельствах убили тенора Хоглунда? Кстати, во время генеральной репетиции той же оперы Верди. Правда, в Стокгольме, в отличие от Бостона, ставили классический вариант – не «Густава», а «Бал-маскарад».

Стадлер медленно поднял взгляд и уставился на меня так, будто я сообщил ему о втором пришествии или, как минимум, о новом нападении исламских террористов на небоскребы Манхэттена. Я подумал, что старший инспектор обладает телепатическими способностями и именно таким образом собирается получить у меня дополнительную информацию о происшествии в Стокгольме. Тома, вероятно, тоже не спускала с меня глаз, могу себе представить, как ее поразило это сообщение, но я-то в ее сторону не смотрел, я играл со старшим инспектором в гляделки и, должен признать, результат оказался не в мою пользу. Я не выдерживаю, когда не понимаю смысла послания, содержащегося в направленном на меня взгляде. Или смысла вопроса. Или вообще смысла.

Я опустил взгляд, и Стадлер тут же спросил:

– Откуда вам это известно?

– А почему это неизвестно вам? – удивился я. – В полицейских хрониках наверняка отмечено…

– Я не имел возможности в последние часы заниматься просмотром хроники, – раздраженно сказал Стадлер. – Вы можете ответить на мой вопрос?

– Конечно. Об этом пишут все новостные европейские сайты. Давайте, покажу.

Я спросил взглядом разрешения у Томы и, сев рядом со Стадлером, положил лэптоп себе на колени. Тома что-то бормотала и, кажется, тихо плакала, утешать ее я все еще не научился, да и не так много за время нашего знакомства случилось событий, вызвавших у нее слезы. Я вошел в новостной сайт Assotiated Press, топ-заголовки ничего о трагедии в Стокгольме не сообщали, пришлось опуститься до вчерашних вечерних… вот, пожалуйста, я кивнул Стадлеру и повернул лэптоп так, чтобы нам обоим было удобно читать с экрана.

– Поразительно, – пробормотал старший инспектор. – Какая у нас с ними разница во времени?

– Пять часов, – подсказал я.

– Когда у них половина десятого, у нас половина пятого.

– Здесь время указано приблизительно, – сказал я, чувствуя, как инициатива переходит в мои руки, теперь я задавал вопросы и направление расследования – ненадолго, конечно, но все-таки… приятное ощущение. – Но по своим каналам вы легко можете получить нужную информацию. И если окажется, что оба убийства произошли не только при одинаковых обстоятельствах, но и физически в одно и то же время…

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Цветоводство как отрасль растениеводства базируется на принципах современной биологии. Биологической...
Цветоводство как отрасль растениеводства базируется на принципах современной биологии. Биологической...
Цветоводство как отрасль растениеводства базируется на принципах современной биологии. Биологической...
Цветоводство как отрасль растениеводства базируется на принципах современной биологии. Биологической...
Цветоводство как отрасль растениеводства базируется на принципах современной биологии. Биологической...
Цветоводство как отрасль растениеводства базируется на принципах современной биологии. Биологической...