Рижский редут Трускиновская Далия

Пролог

Сии воспоминания мои касаются непосредственно событий достопамятного 1812 года. Потому я не считаю нужным вдаваться в прошлое, в тонкости и перипетии российской политики предыдущего времени, когда корсиканский самозванец был могуч, а короны европейские так и сыпались к его ногам. Довольно того, что прошлое это было и оставило в душе моей след весьма болезненный. Многое осталось для меня неизвестным и непонятым навеки. Я не царедворец, интриг придворных и политических тонкостей не разумею и разуметь не желаю. Решения покойного государя нашего оспаривать не могу, сколь бы ни были они для меня неприятны. И объявляю сразу, что недоброжелатели государя союзника во мне не сыщут.

Считаю недостойным долго рассказывать об обидах своих, однако придется вкратце упомянуть о них, чтобы стало понятно, почему в начале войны я состоял при вице-адмирале Николае Ивановиче Шешукове.

Коли кому не угодно тратить время на описание ранней юности моей, тот пусть, перелистнув страницы, сразу приступает к последним строчкам сего пролога и к убийству племянницы ювелировой. Но пусть потом не жалуется, ежели что осталось непонятным.

Смолоду я, не отличаясь здоровьем, имел склонность к занятиям умственным, особливо же к языкам. Ровесники мои ненавидели всеми фибрами души латынь и древнегреческий, они бы и от уроков французского шарахались, как черт от ладана, когда французский не был бы в употреблении в свете. Я же находил особое удовольствие, когда, занимаясь переводами, выискивал самое подходящее слово или распутывал заковыристую фразу так, что на русском языке она звучала красиво и складно. Особливо же мне нравилось подбирать соответствующие поговорки, и, бывало, что вся наша дворня (не столь уж великая) вместо своих прямых дел бродила в задумчивости, припоминая русскую пословицу, чтобы наилучшим образом передать французскую. Длилось это, пока не приходила матушка и не разгоняла доморощенных моих толмачей в девичью или на кухню.

Матушка моя происходила из древнего рода и гордилась прадедами своими, что сиживали в Боярской думе еще при государе Михаиле Федоровиче. Она была безмерно предана своей родне, и редкий день в нашем доме не гащивала какая-нибудь из ее многочисленных тетушек и кузин. Так познакомился я со своим дядюшкой Артамоном Вихревым.

Родство это чрезвычайно забавляло матушку, потому что Артамон, ее кузен, формально будучи мне дядюшкой, был моложе меня на полгода. Будучи одних лет и одинакового воспитания, мы подружились, и именно Артамон сманил меня бежать в Роченсальм, когда нам не исполнилось и четырнадцати.

Роченсальм, наша морская крепость у берегов Финляндских, волновал нас несказанно. Это было место величайшего поражения нашего флота в войне со Швецией, хотя незадолго до того там же мы одержали значительную победу. После того как мир со Швецией заключили, покойная государыня, понимая шаткость и непрочность этого мира, стала действовать сообразно латинской поговорке: «Si vis pacem, para bellum», что означает: «если хочешь мира, готовься к войне». Для защиты финляндских шхер со стороны Швеции близ устьев пограничной реки Кюмени основан был город Роченсальм, при котором учрежден огромный порт для гребного флота.

Укреплять Роченсальм послали фельдмаршала Александра Васильевича Суворова. Это была унизительная для него, как он полагал, должность – нечто вроде инженер-инспектора по фортификации. Но он отнесся к поручению со всей ответственностью и составил план, который государыня немедленно одобрила. Прошло полтора года – и на северо-западном рубеже нашем встала мощная крепость с фортами Ликкола, Утти, Озерный; на нескольких островах, ее окружающих, возведены были сильные укрепления для русского шхерного флота. Шведская крепость Свеаборг имела достойного противника и соперника, ей противопоставленного.

Семейства наши дали флоту немало доблестных офицеров, и мы росли с сознанием того, что сами пойдем служить во флот. Путешествие в Кронштадт было для нас делом обыкновенным, но Роченсальм казался едва ли не землей обетованной. Крепость, которую строил сам Суворов, у которой разыгралось столько морских сражений, находилась к тому же и в пределах досягаемости.

Я неоднократно сомневался в успехе экспедиции нашей, на что Артамон решительно отвечал:

– С нами Бог и андреевский флаг!

Против этого возразить было нечего. Коли мы твердо решились стать моряками, то должны верить и в морские присловья.

Дядюшка мой Артамон все устроил наилучшим образом. Мы запаслись провиантом, скопили немного карманных денег и однажды ночью, выбравшись тайком из спален наших, отправились служить Отечеству. Самое занятное – что, прячась в трюме за ящиками, до Роченсальма мы все-таки добрались. Там и были изловлены.

По виду нашему матросы поняли, что мы из благородного сословия, и отвели нас к старшим офицерам. Мы же, очень этой бедой возмущенные, клялись, что откроем имена наши одному лишь контр-адмиралу Шешукову. Мы знали, что он буквально на днях назначен был командиром Роченсальмского порта.

С адмиралом нам посчастливилось несколько раз видаться при его наездах в столицу, мы оба были ему представлены и полагали, что он двух таких молодцов навеки запомнил. Но Николай Иванович нас в лицо конечно же не признал, и пришлось нам перечислять всю нашу родню прежде, чем он нам поверил.

К счастью, кто-то из общих знакомцев, отправлявшийся в тот день в столицу, не только опознал нас, не только отвез письмо от Шешукова матушке моей, но и сам доставил его, и в тот же день, воспользовавшись связями своими и покойного батюшки, она взошла на борт судна, плывшего в Роченсальм. Там ее тут же принял господин Шешуков.

Матушка моя первым делом поведала контр-адмиралу про мое слабое здоровье и успехи в занятиях, после чего он призвал меня к себе.

– Друг мой, – сказал Николай Иванович. – Я уважаю твое стремление послужить государю и Отечеству во флоте, но не всем же лазить по реям и держать штурвалы. Считай, что я принял тебя на службу, но отправил, как это часто делается, в долгосрочный отпуск для постижения наук. Мне сказывали, про твою способность к постижению языков. Именно во флоте ты найдешь ей достойное применение. Время ныне беспокойное, нам предстоит отчаянная борьба с французским и турецким флотом в Средиземном море, и офицер, знающий языки турецкий, новогреческий, италианский и аглицкий, помимо французского, будет необходим более, чем ты сейчас можешь себе вообразить. Ступай же и учись прилежно! Настанет час – и ты еще повоюешь под командованием моим!

Так и вышло, хотя менее всего мы оба могли предвидеть, при каких обстоятельствах вновь встретимся.

Нас с Артамоном разлучили, и я отправился в столицу зубрить турецкий язык. Артамон же вскоре поступил в Кронштадтское штурманское училище, открытое незадолго до того по воле покойного императора Павла.

В 1805 году мне исполнилось восемнадцать лет. Я был молод, хорошо образован и без памяти влюблен. Избранница моя была двумя годами меня моложе и отвечала мне пылкой взаимностью. Родители ее смотрели на это, я бы сказал, скептически, полагая, что их красавица-дочь составит себе более выгодную партию. Они помышляли о деньгах, я же вообразил, будто, добившись славы, смогу получить руку Натали. И тут, как нарочно, начались военные сборы. Наконец-то знания мои потребовались Отечеству, и я оказался в составе эскадры контр-адмирала Дмитрия Николаевича Сенявина, которая шла в Средиземное море воевать с французами.

Радость моя была безмерна, тем более что предстояло воевать вместе с моим беспутным дядюшкой. Разумеется, мы с Артамоном встречались и после побега в Роченсальм, но прежней дружбы не получилось – я несколько завидовал ему, что он уже сейчас являлся человеком флотским, а он глядел на меня свысока, потому что я, увлеченный занятиями моими, сделался, по его мнению, совершенно сухопутным человеком. Сам же он вел себя, как надлежит бравому моряку, и шестнадцати лет от роду был с большим шумом изловлен пьяный на квартире известной петербуржской девицы вольного поведения и препровожден обратно в Кронштадт, после чего за ним там следили особенно строго.

Артамон прижал меня к широкой флотской груди и тут же познакомил со всеми приятелями своими. Среди них оказался и Алексей Сурков, третий наш родственник (дальний, приходившийся дядюшке моему кузеном, а мне, как ни странно, племянником). Тут бы я мог долго описывать, как осваивался на судне и как новые мои друзья устраивали мне всяческие подвохи. Одна лишь история, как мне рекомендовали подать прошение контр-адмиралу о переводе моем из толмачей в судовые кранцы, дает полное представление о шутках, кои в ходу среди флотских.

Здесь не место для подробного рассказа о наших военных действиях, для этого требуется иное перо и иной склад ума. Скажу лишь, что Сенявин честно делал все то, что от него требовалось по обстоятельствам, кои сперва благоприятствовали нам, а потом переменились. Мы вынуждены были отказаться от плодов наших побед в угоду – чему? Политическим реверансам, которых мы тогда не понимали и понимать не желали.

Я вернулся в Отечество свое девятого сентября тысяча восемьсот девятого года. Покинул же я его десятого сентября тысяча восемьсот пятого. Четыре года, день в день, провели мы в плавании, сперва столь успешном, потом столь тягостном. Последнюю часть пути я перенес плохо – здоровье мое ослабело от плохого питания и от переживаний душевных. Мы возвращались, как побитые псы, и оттого меж нами не было более согласия.

Прибыв в Ригу, я едва добрался до известного трактира «Отель де Пари», где снял комнату и первым делом написал письма в Санкт-Петербург. Состояние мое не позволяло сразу двинуться в путь, хотя душа летела и рвалась к Натали. Артамон, бывший куда бодрее меня, на другой же день уехал, взяв письма и назначив мне свидание через две недели в Летнем саду. Сурков отправился вместе с ним. Я остался лечиться и сгорал от нетерпения.

Наконец пришло письмо от матушки. Она писала, кроме всего прочего, что Натали сделала удачную партию и вышла замуж за человека богатого и светского. Ничего в том удивительного, как я потом понял, не было – я пропадал невесть где четыре года, а девичья молодость длится недолго. Но в разум я пришел уже потом.

Легко вообразить мою растерянность, отчаяние и все те проделки, на которые способен влюбленный и отвергнутый чудак, начитавшийся впридачу «Страданий бедного Вертера» сочинителя Гёте, ставшего тогда образцом для подражания всем молодым болванам, коих обманули легкомысленные красотки. Пистолеты лежали на столе моем, я три, не то четыре раза переписал завещание и выстриг себе сбоку препорядочный пук волос, чтобы после смерти моей он был послан в черном конверте счастливой изменнице и навеки смутил ее покой.

Тогда-то и пришел ко мне посыльный от г-на Шешукова. Николай Иванович незадолго до того получил чин вице-адмирала и был назначен командиром Рижского порта. Читая бумаги, присланные с английского транспорта, он нашел в списках мое имя и приказал меня сыскать.

– Ну, вот мы и встретились, – сказал он, когда я пришел к нему в кабинет. – Видит Бог, не так я представлял себе эту встречу. Но я рад, что ты вернулся целым и невредимым. Что ты собираешься делать? Очевидно, вернешься в Санкт-Петербург?

– Скорее я поеду в Камчатку, к алеутам или к антиподам, – отвечал я. – В Санкт-Петербург меня доставят разве что связанного по рукам и ногам или же в гробу.

В тот миг устами моими говорил треклятый бедный Вертер, который ни в какой службе, очевидно, не состоял и никакого долга перед Отечеством знать не знал. Но вице-адмирал уже по пылкости моей догадался, в чем моя беда.

– Камчатка далеко, а ты оставайся-ка здесь, – предложил он. – Мне нужен человек, знающий языки и надежный. Здешние толмачи, может, и хороши, но я не желаю, чтобы меня дурачили, покамест я здесь не обживусь и не пойму, кто чего стоит. Полагаю, со временем смогу позаботиться о твоей карьере.

Я сгоряча помышлял уйти в отставку и покинуть флот навеки, но предложение Шешукова мне понравилось. Я поступил под его начало и остался в Риге.

Вот как вышло, что к лету 1812 года я состоял при командире Рижского порта и был доволен своим положением.

Моя рижская жизнь, как я и надеялся, со временем принесла мне успокоение и забвение. Я даже не стал поддерживать переписки с былыми товарищами моими, включая дядюшку Артамона и племянника Алексея Суркова. Я не хотел давать себе ни малейшего повода для воспоминаний. Хотя время было неспокойное и все мы ждали войны, я после морских моих похождений и аглицкого плена ощущал себя погруженным в приятный сон, моля Бога о том, чтобы он подольше не кончался. Я жил в окружении простых и добродушных людей, хорошо справлялся со своими обязанностями и не раз удостаивался похвалы вице-адмирала.

Да, пожалуй, я верно сделал, что сравнил свое меланхолическое состояние со сном – рано или поздно я должен был проснуться.

Глава первая

Это случилось 14 мая 1812 года.

Я жил тогда в премиленьком старинном доме на улице Малярной. Когда-то тут стояла крепостная стена, и хозяин нарочно водил меня в погреб поглядеть на ее остатки. Собственно, сперва здесь селились маляры, и потому улица называлась Малярной, но потом, как я понял, земля в городских стенах подорожала, иметь здесь дом стало недешевым удовольствием, и Малярную начали осваивать люди зажиточные. И хозяин, герр Шмидт, первым делом попытался меня убедить, будто название переведено на русский язык неверно, на самом деле следует говорить – улица Художников.

Помещение это мне присоветовал кто-то из таможенных чиновников, и он же договорился с хозяином. Когда я отправился знакомиться, то сразу отмечал все достоинства и недостатки будущего жилища. Оно находилось далековато от порта, но в тихом месте. Сама улочка имела хорошо коли полторы сажени в ширину. Прежде всего меня удивили двери дома – они были выкрашены в голубую краску и отделаны деревянной резьбой, тоже крашеной, но уже в белый цвет, в подражание лепнине. Тут тебе и завитки, и вазоны с цветами, и ленты с бантами, – словом, все, что в понятии простодушного бюргера означало хороший вкус.

Мне предложили комнату с маленькой прихожей во втором этаже, куда можно было попасть и с улицы, и со двора. За небольшую сумму хозяева взялись кормить меня завтраками и ужинами, а также я мог им отдавать белье в стирку. Тогда-то я и узнал такое здешнее лакомство, как бутерброд. Это была своего рода диковина для человека, который совсем недавно ел жареных осьминогов вблизи острова Наксос.

Единственным недостатком жилища моего была близость ювелирной мастерской. Ювелиры – народ хитрый и имеют дело с сомнительной публикой, покупая краденые драгоценности и переделывая их на иной лад. Об этом мне как-то сгоряча поведала фрау Шмидт сразу после кратковременной ссоры с женщинами из многолюдного семейства ювелира. Время от времени на улице под ювелировыми окнами устраивались то серенады со свистом и выкриками, то побоища – когда полиция, устав гоняться за призраками, собиралась наконец сделать засаду. Но сам хозяин мастерской, герр Фридрих Штейнфельд, производил наилучшее впечатление – как всякий зажиточный, толстый и умеющий быть благодушным немец.

Именно он первый отвел меня в «Лавровый венок» – весьма достойный трактир по соседству, где подавали пиво светлое и темное, с горячими колбасками. Там собирались по вечерам мои почтенные соседи, и таким образом я, можно сказать, был введен в высший свет Малярной улицы.

Поселившись в Риге, я сперва запрещал себе вспоминать про плаванье. И мне это успешно удавалось, пока я не оказывался за обеденным столом или в том же «Лавровом венке». Казалось бы, столько лет пролетело, а недоставало мне жареных орешков, к которым я тогда пристрастился. А вот сладости восточные я именно с тех времен и невзлюбил – в Санкт-Петербурге, мальчиком, ел рахат-лукум и не смущался его приторностью, на островах же отказывался их брать, невзирая на дешевизну. Зато пришлись мне по сердцу крупные и мясистые оливки с Наксоса и греческий овечий сыр, и то и другое было в меру солоноватым.

После скудного пайка, который получали мы на проклятом Портсмутском рейде, меня изумило рижское изобилие мясных и рыбных блюд. Это был подлинный гастрономический разврат – я едва опомнился. Почти отвыкнув от простой и здоровой русской пищи, я привыкал понемногу к пище немецкой. Но в ней мне недоставало овощей, которые у греков употребляются в изобилии, и пряностей, и ароматных трав, а наипаче всего – оливкового масла, его на островах разве что ложками не хлебают, особливо же, масла первого отжима, то есть наилучшего. Мясо же, как я мог заметить, греки едят раз в неделю, не чаще, и дня два в неделю на столе бывает рыба, хотя рыбная ловля – одно из основных занятий островитян.

14 мая 1812 года я вернулся домой довольно поздно и принес из порта немалый моточек контрабандных кружев в подарок свояченице ювелира, хорошенькой вдовушке Анхен. Вдовушка сия скрашивала мое уединение обыкновенным для дам ее возраста способом. Когда наступала ночь, она бесшумно перебегала двор и поднималась ко мне, на рассвете же уходила. В такие экспедиции она пускалась не чаще двух раз в неделю, потому что была очень рассудительна и осторожна. Анхен хотела выйти замуж, но не за русского офицера, православного и дворянина, брак с которым невозможен, а за немецкого мещанина, человека своей веры. Поэтому проказы свои она тщательно скрывала. Я же, повторяю, пребывал в некой дремоте души. В Риге я не знал ни одной девицы, способной пробудить во мне истинное чувство, и решил положиться в сем вопросе на волю Божию – когда настанет час, суженая моя явится сама, и все решится моментально.

Анхен все не шла, и я забеспокоился было, но, выглянув в окно, увидел, что у ювелира горит свет. Возможно, кто-то из домочадцев заболел, верней всего, что маленькие дети. Анхен неизменно помогала за ними ухаживать.

Она пришла незадолго до полуночи, взволнованная и заплаканная, от объятий моих увернулась, села на самый краешек постели и рассказала, что в доме беда – племянница ювелира, что жила в семье, найдена убитой.

Я знал эту ювелирову племянницу, пухленькую и розовощекую, неизменно веселую и опрятную, истинное сокровище даже для почтенного полноправного немецкого бюргера, не говоря уж о простом обывателе-айнвонере. Лет ей было чуть поболее двадцати, и мы, встречаясь на улице, всегда обменивались улыбками, я делал небольшой поклон, она – обязательный для немки книксен.

– Как же это могло случиться с бедной Катринхен? – спросил я с искренним волнением.

– Ах, милый Сани, это уму непостижимо – ее закололи кинжалом…

– То есть как это – кинжалом? – Такая смерть показалась мне совершенно неподходящей для мещанской девицы, она скорей приличествовала трагической героине из пиесы господина Сумарокова или того же Шиллера. – Не путаешь ли ты, душенька, кинжал с обычным ножом?

– Я не знаю… Полицейский чиновник герр Вейде сказал, что кинжалом, – смущенно ответила она. – Откуда мне в этом разбираться? Но, милый Сани, я хочу с тобой посоветоваться. Мне кажется, я знаю, кто убил нашу Катринхен.

Я был польщен, что Анхен в таком серьезном деле предпочла меня более опытному по житейской части ювелиру.

– И кто же это? – напрямую спросил я.

– Я скажу – но дай слово, что ты не станешь смеяться над бедной девушкой и плохо о ней говорить.

– Клянусь честью, – тут же отвечал я.

Казалось бы, имея такое обещание, можно сразу же назвать злополучное имя. Но нет – Анхен плакала, успокаивалась, порывалась убежать и тут же возвращалась. Наконец она призналась: девушку, возможно, заколол ее любовник.

– Как такое может быть? – спросил я, немало удивленный. “Ты хочешь сказать – поклонник?

По здешним нравам, у девицы из хорошей семьи не могло быть любовника – иначе ей было место в Ластадии, предместье, где селились зимующие в Риге моряки и, разумеется, ублажающие их жрицы любви.

– Нет, он всего от бедной Катринхен добился… Если люди узнают, это будет стыд и позор для всей семьи! У нас еще две девицы на выданье, кто же их возьмет после такого скандала?

Ювелирово семейство действительно изобиловало невестами. Сам герр Штейнфельд имел двух дочек-подростков, четырнадцати и пятнадцати лет, при них состояла его незамужняя сестрица Эмилия – возрастом около тридцати, а то и более, но у нее уже завязалось «кое-что», как сказала Анхен, со вдовым пивоваром, и главное для нее было – не спугнуть хорошего жениха. Если не считать покойной Катринхен, в семье жили Анхен, сводная сестра жены ювелировой, и Доротея – дальняя родственница, тоже не первой молодости, но вполне способная выйти замуж и нарожать детей.

– Откуда же ты знаешь, что он всего добился?

– Она мне рассказала, когда я застала их вместе на Ратушной площади, где они сговаривались. Она сама не своя сделалась, только о нем и думала. Мне кажется, она даже рада была, что я все узнала, – теперь она могла говорить со мной о своем красавчике. Он ведь был хорошенький, как куколка…

– Но зачем же такие страсти, если этот красавчик мог посвататься и жениться?

– Посвататься он мог… – тут Анхен вздохнула. – Фридрих никогда бы не отдал Катринхен за поляка. Он очень не любит католиков.

– Стало быть, они встречались тайно?

– Да, Сани…

Я не любил, когда она меня так называла, но сам был виноват – здешние немцы не знают русского языка, и Анхен в самом начале нашей нежной дружбы спросила, как ей называть меня ласкательно по-русски. Меня же дернул черт рассказать, что матушка звала меня Саней, Санюшкой, в отличие от жившей в нашем доме старшей кузины Александры – та у нас была Сашетт. Анхен поняла так, что воспоминание о матушке должно быть мне приятно во всякую минуту жизни моей, даже самую страстную, и, слегка переделав имя, постоянно употребляла его, когда мы были наедине.

– Почему же ты решила, что девушку убил непременно этот поляк?

– Ах, Сани… Наверно, мне следовало сразу рассказать обо всем Фридриху, и Катринхен осталась бы жива… Я никогда не прощу себе этого… – бормотала Анхен. – Фридрих отослал бы ее из Риги, он бы что-нибудь придумал, но не допустил, чтобы дочь его любимой сестры, умершей родами…

Тут Анхен, невзирая на скорбное свое настроение, подробно изобразила мне ювелирово родословное древо. Я не возражал – рассказывая, она успокаивалась, а я за два года нашей дружбы довольно к ней привязался, чтобы отнестись с пониманием. И потому кое-что в рассказе пропустил мимо ушей. Тем более что я приготовил ей угощение – крендель и чарочку ее любимого алаша. Алашем, или же более значительно, алаш-кюммелем, в Риге называли сладенький тминный ликер, любимое лакомство здешних кумушек, и герр Штейнфельд даже рассказывал мне, в каком лифляндском поместье нарочно для этой надобности выращивают отборный тмин.

Наконец выяснилось – убитую девушку днем нашли под самой крышей торгового склада. Я всегда удивлялся названиям здешних каменных амбаров: склад Голубя, склад Верблюда, склад Слона. У нас бы их именовали по прозванию хозяина, но тут полагали, что хозяин может за год смениться хоть трижды, хоть четырежды, а каменные хоромы никуда не побегут – останутся на месте и потому должны иметь постоянное имя. Оно подтверждалось раскрашенным резным портретом животного или иным знаком над воротами склада.

Роковым местом оказался склад Голубя – по рижским понятиям далековато от Малярной улицы, но город сей, вернее, собственно Рижская крепость, был невелик. Его легко можно было пересечь быстрым шагом из конца в конец, от Карлова бастиона до Цитадели, за четверть часа, коли не меньше, и горожане мерили расстояния по-своему.

– А они при мне поминали этот склад, – горестно сказала Анхен. – Вот теперь никто и не понимает, как Катринхен там оказалась. Ведь ясно же, что ее не затащили насильно – платье ее цело… и криков никто не слышал…

– Так надо же строжайше допросить хозяина и работников! – воскликнул я. – Выяснить, кто имел ключи от склада, всех перебрать!..

– Сегодня и хозяина, и работников расспрашивали. Но знаешь ли, что оказалось? Ночью склад был открыт. Со вчерашнего дня туда сгружали мешки с продовольствием, с крупами.

Я покивал – это звучало правдоподобно. Город готовился к войне. Собственно говоря, он уже года два к ней готовился, с того дня, как наш инженер-генерал-майор Опперман получил предписание подготовить план укреплений Риги. Война с Бонапартом стояла у порога – и тем печальнее казались рижские бастионы, построенные более полувека назад. Те, что обращены были в сторону Санкт-Петербурга, не имели особого значения – неприятеля мы ждали совсем с иной стороны. А те, что глядели на юг и на запад, повреждены были от наводнений, особливо валы Цитадели.

Опперман все распланировал разумно – как выяснилось впоследствии, он правильно оценил необходимость во флоте, без коего оборона Риги ненадолго бы затянулась.

Сейчас куртины, бастионы и равелины укрепили, на что пришлось употребить секвестированный лес, купленный несколько лет назад нашими вратами-англичанами и хранившийся на рижских складах. Гарнизон наш пополнялся, в случае войны следовало ждать беженцев из Курляндии, и купцы в больших количествах запасали провиант.

– Выходит, минувшей ночью Катринхен ушла на свидание и была убита на верхнем ярусе склада? – уточнил я.

– Да, там под самой крышей есть каморка…

Тут надобно объяснить устройство этих самых птичьих и звериных зданий. Они все имеют высоченные черепичные крыши, и у каждого яруса есть выходящая во двор дверь. Выходящая, но не ведущая – потому что лестница при ней не состоит. Эти двери расположены в торце здания, одна над другой, а возле самой крыши устроена лебедка, чтобы поднимать груз на нужную высоту, где его принимают и относят в глубину помещения работники. Когда поздно вечером, уже при фонарях или факелах, идет работа, действительно можно легко проскользнуть в склад и по внутренней лестнице забраться наверх. А если даже девица и кричала – то за общим шумом ее могли не услышать.

– Темное дело, – произнес я. – Может быть, ты все же расскажешь полицейским про этого поляка?

– Нет, Фридрих никогда мне этого не простит, он выгонит меня… А ты же знаешь, он держит меня из милости, вместо няньки для детишек, и каждый раз, как выпьет, кричит на меня и требует, чтобы я поскорее выходила замуж… Что же будет, когда я опозорю семью?

– Катринхен ее и без тебя довольно опозорила.

– Но об этом никто не знает!

– А как по-твоему, что могут предположить полицейские, найдя под крышей склада, в укромной каморке, тело красивой девушки без всяких следов борьбы? – спросил я. – Только то, что ее зазвал туда любовник.

– Но доказать этого они не могут!

– Какая же еще может быть причина?

– Не знаю! Ее могли убить на улице и принести туда…

– и втащить на самый верх? Очевидно, этот убийца днем трудится силачом в балагане и знаменит любовью к тасканию тяжестей!

Мы едва не поссорились. О нежной страсти уже и речи не было. Анхен еще немножко поплакала, я отдал ей моток кружев и проводил вниз. На прощание она все же поцеловала меня в щеку, поплотнее завернулась в шаль и ушла. Я же поглядел, как она впотьмах, безошибочно зная дорогу, перебегает через двор, и вернулся к себе в смутном состоянии души – мне было жаль соседку, мне было жаль и Анхен. Только вот рыдать я не мог – не мужское это дело, хотя в романах кавалеры и проливают слезы. Но я, едва не отправившись на тот свет по стопам «бедного Вертера», уже не имел к романам особого доверия. Они мне даже сделались неприятны – я ни слышать, ни читать про чью-то любовь уже не мог.

По какой же причине безымянный поляк додумался заколоть любовницу свою, совершенно безобидную, смешливую и ласковую девицу? Вряд ли она упрашивала его жениться – она знала, что дядя ее за католика не отдаст. Или же упрашивала – да еще умоляла увезти ее из Риги туда, где их не поймают? Мало ли кого о чем просит любовница – это еще не повод доставать кинжал…

Вдруг меня осенило. Племянница ювелира могла знать нечто важное о его тайных сделках. Ничего удивительного в том, что хитрый поляк сделал Катринхен своей любовницей единственно с целью вызнать ювелировы тайны, не было – а потом, раздобыв нужные сведения и боясь разоблачения, он преспокойно заколол девушку и смылся…

Коли так, ювелир тем более не пожелает, чтобы в его делишках кто-то копался. Он достойно похоронит покойницу – тем все и завершится. Возможно, он сам уже сообразил, кто мог бы оказаться убийцей, и предпринимает свои шаги.

Так я успокаивал себя в ту ночь, не ведая, что смерть Катринхен станет однажды ключом к разгадке важнейшей тайны.

На следующий день работы в портовой канцелярии у меня было мало, я пошел прогуляться, имея цель совершенно невинную – посмотреть на склад Голубя. К сожалению, человеческое любопытство тянет именно в те места, где случилась беда и пролилась кровь. Я не собирался искать там следов преступника – просто неведомо, зачем хотел видеть это место.

Амбар стоял за реформатской церковью на узкой улочке, причем торцом именно к улице. В первый этаж вели огромные дубовые ворота, над ними, одна над другой, были двери четырех ярусов. Над ними на высоте пятого яруса нависала лебедка, лепившаяся к стене под крышей. Сам пятый ярус был, видимо, невысоким чердаком, к которому и принадлежала каморка, где убили ювелирову племянницу. Каменный медальон над огромными воротами изображал сидевшего на ветке голубя. Голубь имел довольно хищный вид, как если бы готовился клювом и когтями оборонять амбар.

Вся эта улица занята была такого рода строениями, всюду кипела бурная и шумная деятельность, так что крик девушки вряд ли привлек бы внимание.

– Любопытствуете насчет товара, ваша милость? – услышал я по-русски и повернулся к неожиданному собеседнику.

Это оказался знакомец мой, купеческий сынок Яков Ларионов, плечистый и красивый детина. Познакомились мы презанятно – в здешнем Гостином дворе, куда я забрел из любопытства, он схватил за шиворот воришку, норовившего лишить меня кошелька. Тогда я уже начал понимать, что Рига – отнюдь не такова, какой прикидывается пред доверчивым путешественником.

Разглядывая из окошка своей комнаты, черепичные крыши и шпили готических церквей, которые восхищали меня, равно как и узкие улицы, и дома старинной архитектуры, я полагал, что поселился в городе Совершенно немецком. Я вообразил было, будто перенесся в Средние века, и если б тогда же уехал в Санкт-Петербург, рассказывал бы в светских гостиных сказки о рижском неувядаемом Средневековье.

Но когда я стал делать прогулки по городу, то обнаружил, что в нем звучит не только немецкая, но и польская речь, а на вывесках кроме немецких, есть буквы, знакомые мне по давним попыткам изучения древнееврейского языка.

Полагал я также, что русскую речь услышу здесь, главным образом в Цитадели – крепости, пристроенной к Риге с севера еще при шведах и служившей для нужд гарнизона, ибо сам город был мал и тесен и казармы в нем строить негде. И оказался кругом неправ – среди офицеров было множество природных немцев, говоривших по-русски так, что не всегда я мог разобрать их рацеи. Но, к большому моему удивлению, обнаружил я в Риге место, где сочинитель Карамзин, буде бы он собрался написать еще одну повесть о похождениях боярской дочери, набрал бы немало старинных русских словечек. Это было Московское предместье или, как тут говорили, Московский форштадт.

Как именно вышло, что там поселились русские купцы-староверы, я не знаю. Беседуя с ними, я не совсем понял, когда шведский король, которому Рига принадлежала до того, как в тысяча семьсот десятом году от Рождества Христова ее взял государь император Петр Великий, позволил им тут селиться. По словам купцов выходило, что прадеды их жили тут чуть ли не спокон веку. Но рижские бюргеры все же считали их чужаками, не позволяли селиться в городских стенах и не принимали в гильдии. Были и притеснения по торговой части.

Они же обосновались в Московском форштадте, а поскольку им сперва запретили торговать и держать свои товары в городе, то они выстроили знатный Гостиный двор, деревянный, но весьма просторный. Русские купцы держали всю торговлю лесом, льном и зерном – то есть товаром, что шел на плотах и стругах из России. Среди них было немало и трактирщиков, и владельцев бань. Самые известные и богатые огородники тоже оказались из русских.

Позднее государыня Екатерина, узнав про их положение, указом своим открыла путь ихним товарам в город. Постепенно вышло так, что купцы стали и полноправными гражданами Риги, но, будучи староверами, держались своих собратьев и жили вместе с ними. Это было разумно – равноправия хватило ненадолго. Но амбары свои они сохранили.

Так что в городских стенах преимущественно звучала речь немецкая, польская, иудейская, а также иногда латышская. Как во всяком месте, где происходит такое сожительство языков, они принялись меняться словами, так что с непривычки разобрать бойкую речь уличного торговца бывало затруднительно. Хотя немецкий язык был мне знаком – не изучая его особо, я наловчился в свое время беседовать с живущими в Санкт-Петербурге хорошенькими немочками. Наняв себе учителя, я вскоре выучился и писать. Не поручусь за блестящую грамотность и хороший слог, но писания мои и речь здешние немцы превосходно понимали.

Разумеется, турецкий язык на службе моей был совершенно бесполезен, но с английским приходилось иметь дело. Кроме того, мне показался любопытным язык местных жителей, которых многие мои товарищи-офицеры называли чухонцами, а староверы – латышами. Я обнаружил в нем немало переделанных на местный манер русских слов.

Но вернемся к купеческому сынку Якову Ларионову. Ему страх как любопытно стало, что я, состоя при канцелярии военного командира порта, могу высматривать среди амбаров. Расспросы его были шутливы, но сквозила в них и легкая тревога – вряд ли найдется где купец, чья совесть ангельски чиста перед законом. Протрудившись в порту с осени 1809 года, то есть более двух лет, я уже наслышался про их проказы.

Ларионов же впридачу к суетливости своей обладал тонким и пронзительным голосом. Чтобы зазывать народ в лавку, оно, может, и неплохо, но когда сей голос, перекрикивая уличный шум, врывается тебе в ухо, то чудится, будто он производит в голове разрушения почище пушечного ядра.

Кое-как отделавшись от купеческого сынка, я прогулялся туда и обратно, задрав голову и размышляя – должен ли там, наверху, находиться человек, который заведует лебедкой, или довольно того, что снизу тянут за веревки. Но место это для прогулок было совсем неподходящим – тут едва ли не вплотную стояли склады, а поскольку разгрузка велась прямо на улице, то подъехавшая фура вынудила меня уйти подальше.

Вечер был хорош, и я вздумал пройтись, чтобы нагулять себе аппетит к ужину. В Риге тогда не имелось достойного променада – поневоле вспомнишь добрым словом Невский прошпект и Летний сад. Променадом считалась Яковлевская площадь неподалеку от Рижского замка, но уж больно много народу там теснилось, она скорее напоминала ярмарку в воскресный день. Слоняться по набережной, спотыкаясь о всякую дрянь, оставшуюся от разгрузки судов, я не желал. К тому же из-за менял там царил шум хуже, чем на рынке. Их столики в несколько рядов стояли у плавучего моста, а вокруг толпился народ и порой слышался такой визг, что хоть уши затыкай. Тут меняли российские деньги на иностранные – главным образом наши ассигнации на прусскую и голландскую монету, а пока по милости Бонапартовой не пришлось нам поссориться с англичанами – и на английскую.

Особого выбора не было – я отправился на бастионы, Банный и Блинный.

Уразумев, что с севера и востока нападение более не грозит, рижские обыватели тут же нашли бастионам употребление – понастроили сараев и прочих хибар, а некоторые и домашнюю птицу развели, в городском рву вокруг одетых камнем равелинов плавали утки, ныряя и весело трепыхая крылышками. Противоположная сторона десятисаженного рва зеленела свежей от близости воды травкой, а за контрэскарпами и гласисом я мог сверху видеть, прогуливаясь, сперва сады и огороды, принадлежащие жителям Петербуржского предместья, а затем и сами деревянные одноэтажные дома. Во рву отражалось синее, уже почти летнее небо, утки, торопливо проплывая, оставляли за собой веера водных струй, а мемеканье пасущейся на бастионе козы добавляло пасторального благодушия в сей фортификационный пейзаж.

Хотя два года назад Опперман ругался с магистратом из-за сараев и хибар на бастионах и неоднократно требовал их снести, но все уперлось в святыню рижских бюргеров – частную собственность, и от сей нелепой архитектуры город поныне до конца не избавился. Да это что – оказалось, что и широкая полоса земли по ту сторону рва, меж контрэскарпами и гласисом, тоже принадлежит кому-то из горожан, а как сие получилось – понять было уже невозможно.

Напротив бастионов, на эспланаде, унтер-офицеры обучали новобранцев, и до меня доносились их неразборчивые голоса. Команды отдавались по-немецки, и это было еще одной бедой. Мало того, что гарнизон все еще невелик, хоть и усилен множеством неопытных рекрутов, так еще и офицеров недостает, и русского языка офицеры наши почти не знают, а солдаты немецкому еще не обучены. А для защиты задвинских укреплений, которые сейчас возводились, нужны были опытные солдаты.

У меня имелось с собой чтение – старый выпуск журнала «Московский зритель», найденный мною в канцелярии. Сев на какой-то перевернутый ящик, я лениво просматривал строки, не вникая в их смысл, пока не вспомнил, что в мае месяце темнеет поздно и я рискую пропустить время ужина. Благо от бастиона до Малярной улицы было очень близко – на ужин я успел и двойную порцию сладких блинчиков с вареньем получил.

Через два дня Анхен снова навестила меня. Она всей душой желала примирения, я также, и потому меж нас не было промолвлено ни слова о загадочном совратителе-убийце. Только недели две спустя, вновь принявшись оплакивать родственницу и подругу, Анхен обмолвилась о поляке:

– Этот проклятый Жилинский…

– Я полагаю, герр Штейнфельд так этого дела не оставит, – сказал я. – Может статься, он сообразил, в чем дело, и, не желая привлекать лишнего внимания полицейских, сыщет Жилинского сам, да сам же и покарает.

– Сыскать его нелегко, – отвечала Анхен. – Коли бы он был из рижских жителей, Фридрих бы добрался до него в два счета, довольно было бы обратиться к менялам, с самыми приличными из которых Фридрих приятельствует.

Эти менялы знали всех, и их все знали. Дураком следовало быть, чтобы усомниться в их связях с преступным миром.

– Но откуда Фридрих мог бы узнать про Жилинского? – спросила далее простодушная Анхен. – Катринхен так хорошо и долго все скрывала…

– Если узнала ты, то могла узнать Эмилия или Доротея, – возразил я. – И шепнуть потихоньку герру Штейнфельду. Сдается мне, что он догадывается, почему убили его племянницу, он ведь человек ловкий и хитрый…

– К тому же проклятый Жилинский бывает в Риге наездами. В последний раз он появлялся тут зимой, это я знаю точно. Потом Катринхен ждала его ближе к лету, – добавила Анхен.

– Не поведала ли она тебе, откуда он родом?

– Он приезжал в Ригу из Митавы, но живет он там или также бывает случайно – я не знаю.

– И она не знала?

– Ах, Сани, ну разве девушка станет расспрашивать любовника о делах его?

Я только вздохнул – уж лучше бы девушки имели более практический склад ума. И невольно вспомнил романтическую Натали, которая клялась в любви небогатому офицеру, уходящему в длительное и опасное плавание, а в мужья себе избрала светского и чиновного старца, владельца многих имений.

Но тут же мной овладело сомнение – Натали была светская барышня, полагавшая, будто булки растут на кустах, но Катринхен воспитывалась в той среде, где не знать цен на зерно и новостей с биржи постыдно. Странно, однако, что она, даже пылко влюбившись, не догадалась ничего разведать о любовнике своем.

Я стал размышлять об этом, и занятная мысль родилась у меня. Возможно, хитрый поляк, обхаживая девушку, имел в виду склонить ее к побегу, но с условием, что она прихватит с собой немалую часть сокровищ Штейнфельда. Поэтому Катринхен и не рассказывала Анхен о любовнике слишком много. Потом же между ними возникла ссора, и пылкий поляк схватился за кинжал… позвольте, а какого черта он вообще носил с собой кинжал?.. Стало быть, он готовился к убийству?

Может, она уже успела передать ему какие-то деньги и драгоценные вещицы? И он, решив, что этого довольно, убил девушку и скрылся? Тогда становится понятно, почему при нем той ночью, когда он заманил Катринхен в амбар, был кинжал или нож, или чем он там нанес смертельный удар.

Я не полицейский, не сыщик, и отродясь не доводилось мне ловить убийц, тем более умозрительно. Однако жизнь моя в Риге была скучновата, и я невольно обрадовался событию, которое дало пищу для ума, да простит меня за это Бог.

И вот что еще я смог вывести из таких предпосылок: красавчик-любовник, возможно, хотел ограбить Штейнфельда и домогался помощи любовницы, она же, испугавшись, грозилась на своего избранника донести. Очевидно, ювелир был предупрежден, что готовится ограбление, и потому не стал говорить полицейским слишком много, чтобы не спугнуть воров и поставить на них ловушку.

Эта история занимала меня несколько дней…

Глава вторая

Война с Францией, которую столь долго ждали, началась через месяц. Войско Бонапартово форсировало Неман, а в конце июня стало доподлинно известно, что одна из колонн его движется к Митаве, чтобы, взяв город, направиться к Риге. Это был так называемый десятый корпус маршала Макдональда, в состав коего входили седьмая французская дивизия барона Гранжана, состоявшая преимущественно из поляков, баварцев и вестфальцев, а также двадцать седьмая прусская дивизия во главе с одряхлевшим генералом Гравертом.

Вице-адмирал Шешуков этим известием сильно обеспокоился.

– Война – как зима, – сказал он мне, когда я принес ему переведенные с немецкого бумаги. – Казалось бы, каждому дурачку на церковной паперти ведомо, что в ноябре выпадет снег. И у всякого здравомыслящего человека должны быть наготове шуба, шапка и теплые сапоги. Ан нет! Люди таращатся на первый снег, как если бы с неба упали живые лягушки, кричат «ахти, батюшки мои, зима!» и спешат в меховые лавки, потому что шубы поедены молью. Вот, гляди…

Он подвел меня к окну, выходившему на причалы. Я увидел разномастные пришвартованные суда и расхаживавших с гордым видом представителей всех родов войск российских. Это были отставные военные, которые, как стало известно о начале войны, достали из сундуков свои старые мундиры и пошли служить в роту охраны порта. Разве что кивера на всех были одинаковые – с бляхой, на которой можно было разобрать рижский герб.

– Еще когда господин Барклай изволил нас инспектировать весной, было говорено, что коли по плану Оппермана для обороны Риги надобны канонерские лодки, то самое время ими озаботиться. У нас – считай! – всего шесть, нужно хотя бы вчетверо больше.

– Опперман рассчитал, что хватит двенадцати, – напомнил я.

– Что он смыслит во флоте?! Ну, положим, решение о том, что строить их на месте незачем, было верным. У нас тут и строить их некому, и сажать на них некого. Но за это время их вполне можно было привести из Роченсальма, чтобы они уже стояли тут в полной готовности. Зима, черт бы ее побрал! Треклятые немцы дождутся, пока на том берегу явятся вражеские батареи, и тогда лишь примутся ахать: ах, ужас, ахти, война! Фон Эссен спятил, коли полагает, будто город готов к обороне. Боеприпасы и амуницию завезли, на долгую осаду хватит, а новобранцы не обучены и с сараями до сих пор чертовня какая-то!

Те хибары, что украшали бастионы, наконец-то снесли, но у магистрата явилась новая головная боль – строения в предместьях. Многие следовало убрать, ибо под их прикрытием противник мог добраться до самых валов Рижской крепости и Цитадели. Но всякая собачья конура кому-то да принадлежит. Надо было установить хозяина, произвести оценку постройки, и лишь потом снести ее с лица земли. Как и следовало ожидать, у многих зданий формально не нашлось хозяев – так что и разрушить их не могли. Такого в Риге, где властвовал немецкий порядок, быть не могло – однако ж было!

Николай Иванович еще долго ворчал на фон Эссена, хотя прекрасно знал – тот сменил на комендантском посту князя Лобанова-Ростовского всего лишь в конце апреля, когда даже не было толком известно, с кем мы имеем дело, и «Примерный журнал осады Риги», присланный нам Барклаем, составлялся на том основании, что Бонапарт, напав на нас, обойдется без помощи прусской армии. А он не обошелся – и генерал Граверт с маршалом Макдональдом уже двигался к Митаве. От Митавы же до Риги рукой подать – даже с обозами не более трех дневных переходов. А известно, что Бонапарт не больно любит обременять войско обозами. Он убежден, что армия на марше сама себя как-нибудь прокормит.

– Хорошо хоть, Левиз вернулся в строй, – сказал наконец он, произнося эту фамилию на французский лад, с ударением на последнем слоге. – На него вся надежда. Вон, даже поставили командовать отдельным отрядом. Эх, кабы не стоял над ним фон Эссен… Ну, ступай.

Я покинул кабинет, Шешуков же остался у окна, с тоской глядя на опустевший порт. Он сделал все, что мог, все мелкие лодчонки привел в боевую готовность. Он был опытным командиром, наш добрый Николай Иванович, он командовал фрегатом «Слава» в бою со шведами у Гогланда, командовал «Болеславом», обороняя Поркалауд, за что получил «Георгия», а золотую шпагу – за Ревельское и Выборгское сражения. Он и Роченсальм сумел от шведов отстоять, будучи его командиром, пока мы маялись в Лиссабоне. Он умел командовать флотилиями, но сейчас оказался почти безоружен.

Эти лодчонки и шесть средних канонерских лодок составляли все наши военно-морские силы. Эскадра Сенявина сгнила на Портсмутском рейде, немногие корабли и фрегаты, назначенные для возможной обороны столицы, стояли в Кронштадте, а шхерный флот – в Роченсальме. Эскадра же адмирала Тета, в которую входило восемь линейных кораблей, отправлена была в Северное море, где вместе с нынешними нашими союзниками-англичанами блокировала французское побережье.

Война начиналась для нас, моряков, крайне бестолково.

Да, я все еще считал себя моряком. Очевидно, я еще не получил довольно неприятностей, мне мало было лиссабонского и портсмутского сидения, я недостаточно повредил себе здоровье за четыре года пребывания в составе сенявинской эскадры. Мне, как мальчишке, еще мерещился далекий и неприступный Роченсальм с гаванями, полными военных кораблей. Мне снились товарищи мои, с которыми плавал я в Эгейском море, я тосковал по Артамону и Алеше Суркову, по другим молодым офицерам, с которыми подружился, и болезненно ощущал свое одиночество. Тогда при любых обстоятельствах мы составляли братство. Теперь же я остался один – словно спасся при кораблекрушении, погубившем всех моих товарищей.

Я был самым нелепым созданием в свете – сухопутным моряком. И прекрасно сие осознавал!

Сухопутным моряком стал сейчас и вице-адмирал Шешуков – но Николаю Ивановичу было под шестьдесят, в такие годы как раз и следует осесть на берегу и исполнять такой долг перед Отечеством, который не мешает врачевать былые раны и старческие недомогания. Я же был слишком молод – мне исполнилось двадцать четыре года. И здоровье мое в Риге поправилось, чего, кстати говоря, не произошло бы в Санкт-Петербурге, рижский климат оказался куда более здоровым. К тому же доктор посылал меня на воды в Бальдон, езды туда от Риги часов восемь, и если бы не жалкие домишки, где приходилось ютиться нам, хворым, сей курорт мог бы прогреметь на всю Европу. Я вставал в шесть часов утра, шел пить воду и брать ванны, после чего сытно завтракал – эти целебные воды пробуждали во мне неслыханный аппетит. Неизменных карточных игр и всеми обожаемого бостона я избегал – охотнее уединялся с книжкой, немецкой или французской, в какой-либо беседке и набивал себе голову знаниями вплоть до вечернего купания.

Сейчас многое из этого я использовал для важного дела. Шешуков неспроста отпустил меня пораньше – о моих талантах толмача уже знали в Рижском замке, и еще Лобанов, будучи военным губернатором Риги, распорядился давать мне для перевода на немецкий новейшие труды наших знатоков военного дела, чтобы офицеры-немцы, плохо знающие русский язык, имели возможность с ними ознакомиться. Сейчас я возился с «Правилами для артиллерии в полевом сражении» графа Кутайсова, только что полученными из столицы.

По пути домой мне было не миновать Рижского замка. Когда проходил я по замковой площади, меня окликнули из отряда всадников, что собрался у ворот. Я повернулся, один из офицеров сделал мне знак, и я подошел поближе, к самой будке часового.

– Вот тот самый Морозов, Федор Федорович, – сказал офицер, представляя меня командиру своему. – На ловца и зверь бежит!

Я поглядел в лицо командиру, представительному мужчине лет сорока пяти, со строгим лицом и выдающимся подбородком, изобличавшим недюжинное упрямство, и узнал генерал-лейтенанта с диковинной для здешних мест фамилией – Левиз-оф-Менар. Наши офицеры произносили ее, как Шешуков, с ударением на последние слоги, считая, очевидно, французской. Но я, изучая английский язык и беседуя с английскими офицерами, знал, что так могут звать шотландца. Федор Федорович и был, как я потом узнал, из дворянского рода, что переселился в Лифляндию еще при шведах, а его родовые владения находились где-то под Вольмаром.

О нем ходили диковинные истории. Этот офицер в двадцать четыре года награжден был золотой шпагой «За храбрость». Сказывали, в кампанию 1806 года он накануне битвы подцепил горячку. Его сильно лихорадило, а предстояло сражение; Федор Федорович приказал привязать себя к лошади, чтобы во время боя не свалиться без памяти под копыта, и уцелел. Также он то ли три, то ли четыре раза уходил в отставку, причем по болезни, и вновь возвращался в строй.

– Я слышал о ваших способностях, Морозов, и собирался уж посылать за вами, – сказал, глядя на меня сверху, генерал-лейтенант. – Зайдите ко мне в канцелярию, там оставлен на имя ваше пакет. В нем «Наставление господам пехотным офицерам в день сражения», перевести на немецкий надобно срочно. Мой отряд готовится выступить навстречу противнику, и я желал бы снабдить своих людей сим сочинением господина Барклая де Толли. Я читал – оно весьма разумно. Едем, господа.

Он говорил по-русски с забавным произношением, однако ж четко и уверенно. И я был ему за это премного благодарен – а вот пришли к нам служить прусские офицеры, недовольные вынужденным союзом своего короля с Бонапартом, так те и вовсе по-русски ни слова не понимали.

Я вошел в Северный двор, поднялся в канцелярию и получил пакет. Офицеры, мои ровесники, которых я встретил в Рижском замке, были заняты лишь одним – расположением и маневрами армии нашей, причем казалось, дай им волю, и все невыгодные позиции обратятся тут же в выгодные, отступление прекратится, и Бонапарт будет сметен с лица земли. Они и меня хотели втянуть в свои прожекты и дивились моей меланхолии. Я-то уже познал, что есть поражение, причем поражение незаслуженное! Сенявин и все мы одержали множество побед для России – а что из этого вышло?

Тогда, в 1805 году, Россия, Англия, Австрия и королевство Неаполитанское заключили союз против Франции и обязательства свои исполняли. Мы защищали Ионические острова, нашу базу в Средиземном море, и препятствовали захвату Греции Бонапартом. Для меня это была жизнь привольная и радостная. В тамошнем климате здоровье мое поправилось, я свел знакомство со многими черногорцами, сторонниками нашими, и прилежно учил их язык.

Примерно через год Турция, подстрекаемая Бонапартом, объявила войну России. Сенявину было велено, по нашему разумению, избыточно много: блокировать Египет, защищать Корфу, препятствовать сообщению французов с турками, занять главные пункты в Греческом архипелаге, в том числе Родос и Митилену, готовить суда к приему и высадке пехоты, а наипаче всего – стараться захватить Константинополь, он же Истанбул. Коли пытаться все сие осуществить разом, это был бы вернейший путь к погибели нашей. Разрозненные отряды и суда эскадры перебили бы поодиночке.

Беда, сказывают, не ходит одна. В столице забыли, что британцы, даже заключив союз, любят загребать жар чужими руками. Адмирал Дукворт не пожелал соединиться с Сенявиным и попытался захватить Константинополь ранее нас. Его эскадра как-то проскочила Дарданеллы и внезапно явилась у стен турецкой столицы. Начались переговоры, и хитрые турки столь успешно затянули их, что выиграли время и усилили свои укрепления в проливе. Дукворт ретировался с позором, неся значительные потери. А мы, подойдя к Дарданеллам, обнаружили, что прорваться не сможем, и поняли, что взятие Константинополя откладывается до морковкина заговенья. Дукворт, коему вновь было предложено объединиться, отказался и весной ушел к Мальте.

Сенявин решил блокировать Дарданеллы. Для устройства базы мы взяли остров Тенедос и бывшую на нем крепость. Задачей нашей было не пропускать никого через пролив и по мере сил уничтожать турецкий флот. Долго это продолжаться не могло – на нас вышла большая турецкая эскадра. Как оказалось позднее, в экипажах были французские офицеры. С ней мы управились молодецки, три корабля подбили, остальные бежали назад. Из тех трех один все же улизнул, а два выбросились на берег. Я в сражении у Дарданелл, а позднее и в сражении у Афона находился на флагманском корабле «Твердый» под контр-адмиральским флагом. Командиром был капитан Малеев. Дядюшка мой Артамон был на «Урииле» под командованием Бычевского, а третий наш родственник Алексей Сурков служил на «Ретвизане».

Славные наши победы известны всем, кто сохранил хоть несколько памяти. Конец им положил позорный для России Тильзитский мир с Бонапартом. Контр-адмирал наш получил предписание прекратить военные действия и немедленно передать Ионические и Далматинские острова и провинцию Каттаро Франции, а Тенедос – Турции и возвращаться в Россию. Кроме того, ему сообщили о возможности войны с бывшей союзницей нашей Англией и приказали избегать встреч с ее флотом.

Мы были молоды и горячи, сведения из России имели самые невразумительные. Мысль о том, что победы наши оказались напрасны, была нестерпима. Мы мучительно пытались понять, где корень бед, отчего треклятый Бонапарт сумел навязать государю нашему такую блажь, как отказ от всех завоеваний в Средиземном море. Вся беда в том, что мы-то честно исполняли свой долг и видели необходимость отыскать того внутреннего врага, который исполнить долг перед Отечеством не пожелал.

Мы рвались в бой, а нас силком возвращали домой, изгоняли из Средиземного моря не как победителей, а как побежденных, англичане же, натворившие столько бед, теперь торжествовали, видя покорность нашу.

В октябре мы пришли в Лиссабон, предполагали починить там потрепанные суда, но остались чуть ли не на год. Город вскоре был занят французами, а английская эскадра, подоспев, блокировала его с моря. Так мы оказались меж двух огней. Честь и хвала контр-адмиралу нашему – он, как и мы, не принял в душе мира с Бонапартом, он предвидел, сколько бед принесет России корсиканец, и желал сохранить для трудных времен свою эскадру. Тут я умолкаю и не скажу дурного слова о покойном государе, хотя указ Сенявину об исполнении всех предписаний, которые от его величества императора Наполеона посылаемы будут, подписан был его рукой.

Мы сидели взаперти, как нашкодивший кот в чулане, пока англичане не вошли в Лиссабон. Они понимали, что без боя мы не сдадимся, а бой будет жестоким. Их адмиралу Коттону пришлось подписать с нашим контр-адмиралом особую конвенцию – по ее условиям мы должны были в целости и сохранности плыть в Англию и там пребывать до заключения мира меж Англией и Россией после чего нам, победителям турок, дозволено будет англичанами, позорно от тех турок бежавшим, наконец вернуться домой.

За месяц мы добрались до Портсмутского рейда и встали там на мертвый якорь. Замирением не пахло. Наконец чуть не год спустя дипломаты добились того, чтобы экипажи всех судов транспортами доставили в Ригу. Суда наши остались гнить в Портсмуте.

И мог ли я объяснить молодым офицерам, что щеголяли в новеньких мундирах и сверкали орлиными взорами, каково мне теперь – мне, познавшему горький вкус поражения и предвидящему новые бедствия?

С пакетом в руках я отправился домой, теперь у меня не было вопросов, как провести вечер. В канцелярии я запасся бумагой и, перекусив в «Лавровом венке», сел за работу. Труд свой я отложил, когда уже стемнело, встал, потянулся и пошел затворить окошко. Ранним утром бывало свежо, и я не хотел проснуться от озноба. Окно я затворял левой рукой – правая была в чернилах, а мне уже как-то досталось от хозяйки моей, фрау Шмидт, за перемазанный подоконник.

Тут на лестнице послышались шаги, и вскоре в дверь мою постучали трижды.

– Входите, – сказал я, недоумевая: кому это понадобился в такое позднее время?

Хозяева мои, добропорядочные немцы, спать ложились рано, а те загадочные господа, что крутились вокруг мастерской герра Штейнфельда, вряд ли забрели бы ко мне на чашку чая, хотя смысл в таком визите имелся – окно мое выходило не на Малярную улицу, а на двор, и при желании можно было что-то разглядеть в ювелировых окнах.

Дверь отворилась, и вошли двое мужчин в надвинутых по самые брови круглых шляпах и длинных темных гарриках. Один решительно вышел на середину комнаты, другой остался у дверей.

На столе моем стоял двусвечник, и света, чтобы разглядеть лица гостей, не хватало, равным образом и они меня не видели – свечи находились между нами.

– Что вам угодно, господа мои? – спросил я строго.

Тут следует сказать, что я за два с лишним года рижского житья хороших знакомцев так и не завел. Сперва я пребывал в меланхолии и не понимал, что сам из нее не выкарабкаюсь, а лишь еще глубже увязну. Так я отпугнул даже тех немногих гарнизонных офицеров, которые рады были бы предложить мне партию в бильярд, и в итоге снискал репутацию гордеца и неисправимого одиночки. Вот и вышло, что некому было явиться ко мне поздно вечером, хотя бы лишь за тем, чтобы распить пару кружек пива или глиняный пузырек славного рижского бальзама Кунце.

– Месье, – обратился ко мне первый из гостей по-французски. – Вы ли господин Морозов?

– Да, я зовусь Александр Морозов, – отвечал я. – А с кем имею честь беседовать?

– Александр… – произнес тонкий голосок, который я и шесть лет спустя узнал немедленно. – Сашенька…

– Натали?! – воскликнул я.

Это была она – в мужском наряде, смертельно перепуганная. Я кинулся к ней, она ко мне, мы обнялись. Первые слова наши были бессвязны и нелепы, потом я даже припомнить их не мог. Наконец я усадил Натали на один из двух своих стульев, на другой уселся было сам, но она удержала меня.

– Это Луиза, мой друг, – сказала Натали, указав на второго господина в гаррике, который молча стоял у стенки, не вмешиваясь в наши речи. – Если бы не Луиза – я не оказалась бы здесь, благодари ее, друг мой, она – мой добрый ангел, она вырвала меня из ада!

Ангел, снявши шляпу, оказался особой крепкого сложения, несколько мужеподобной, с широкими бровями и даже с небольшими усиками, как часто бывает у средиземноморских жительниц. Черные волосы этого ангела были коротко острижены, падали на лоб и спускались на щеки, давая иллюзию бакенбардов. На вид я бы дал этой Луизе лет тридцать пять, может, чуть поболее.

Уже и явление одной женщины в мужском наряде было удивительно, а две сразу – это превосходило всякое воображение.

– Но как ты оказалась здесь? – спросил я наконец. – Для чего этот маскарад? Или ты не знаешь, что вот-вот начнется война? Все, кто только может, уезжают из Риги.

– Именно поэтому мне удалось добраться до тебя. Дороги заполнены, на них царят суматоха и беспорядок, поэтому мы с Луизой смогли миновать петербуржскую заставу без подорожной. Неужто ты еще не понял, что я убежала от господина Филимонова?

– От какого господина Филимонова? – в совершеннейшей растерянности переспросил я.

– Ах, не заставляй меня называть это чудовище мужем моим! – пылко воскликнула Натали.

И я вспомнил, что невеста моя уж по меньшей мере четыре года как замужем.

Она изменилась. Я не мог бы сказать точно, что именно в ее чертах стало другим – но пусть подтвердят мое наблюдение мужчины, умеющие по лицу отличить девицу от дамы. Есть некая разница – иной взгляд, иная складка губ, возможно. К тому же Натали спрятала волосы под шляпой, на лицо ее падали тени, и она выглядела старше своих двадцати двух лет. Я заметил, что убранные назад волосы многих женщин старят, поэтому дамы и девицы норовят выпустить локоны на лоб и на височки. Мою Натали я помнил именно такой – в ореоле светлых кудряшек, сзади же волосы собраны, чуть приподняты и плотно приколоты к затылку, так что казалось, что она коротко, словно мальчик, острижена. Даже ее белое платьице, низко вырезанное, чем-то смахивало на рубашечку дитяти.

Этот образ был со мной в плавании, он не покидал меня в гавани Лиссабона и на Портсмутском рейде. Но в памяти моей Натали безмятежно улыбалась, сейчас же при первом неловком слове повышала голос, сердилась, во взгляде была злость. Эту перемену совершило в ней замужество.

– Прости, – сказал я. – Менее всего я желал обидеть тебя. Я просто пытаюсь понять, как тебе удался этот побег.

Страницы: 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

В процессе становления взаимоотношений между людьми сложились определенные принципы и общепринятые н...
Сон – это иносказание о жизни. Так считает великий мудрец Эзоп. Опираясь на многовековой опыт челове...
Если вы хоть раз были в бане, то вряд ли забудете это ощущение буквально второго рождения. Проходят ...
Каждому из нас известно еще со школы, что электричество – это движение электронов в замкнутой цепи. ...
Без чего не обходится на Руси ни один праздник, ни одно застолье? Естественно, без спиртного. А из в...