Автобиография Кристи Агата

ВСТУПЛЕНИЕ

Нимруд, Ирак. 2 апреля 1950 г.

Нимруд – нынешнее название древнего города Калаха, военной столицы ассирийцев. Наша экспедиция размещается в доме, выстроенном из саманного кирпича. Расположенный на восточном склоне холма, он состоит из кухни, гостиной, столовой, маленькой конторы, реставрационной мастерской, просторного склада, помещений для гончарных работ и крошечного чуланчика (мы все ночуем в палатках). Однако в этом году к экспедиционному дому добавилась еще одна комнатка площадью примерно в три квадратных метра. Земляной пол в ней покрыт циновками и двумя грубошерстными ковриками. На стене – выполненная яркими красками картина молодого иракского художника-кубиста, изображающая двух осликов, бредущих по суку[1]. Есть в комнатке и окошко, через которое открывается вид на заснеженные горные вершины. Снаружи к двери прибита квадратная табличка со стилизованными под клинопись словами: «Бейт Агата» (Дом Агаты).

Это мой «дом», предназначенный для того, чтобы здесь, в полном уединении, я могла посвятить себя литературной работе. Вполне вероятно, что по мере продолжения раскопок у меня не окажется времени писать. Придется чистить и приводить в порядок найденные предметы, фотографировать, наклеивать ярлыки, каталогизировать и упаковывать. Но первые недели или дней десять я, может статься, буду более или менее свободна.

По правде говоря, не все здесь способствует сосредоточенному труду. Над головой по крыше с радостными воплями скачут арабские рабочие, весело перекрикиваются друг с другом и переставляют с места на место хлипкие стремянки. Лают собаки, кулдыкают индюки. Позвякивает сбруей лошадь полицейского. Двери и окна не желают закрываться и хлопают на ветру. Я сижу за шатким деревянным столом, а рядом стоит весело раскрашенный жестяной сундучок, неизбежная принадлежность путешествующих арабов. В него я намереваюсь складывать страницы рукописи.

Мне нужно бы сочинять полицейский роман, но поскольку типичное свойство писательской натуры заключается в том, чтобы рваться писать обо всем на свете, кроме того, что он должен, мне вдруг страстно захотелось написать автобиографию. Я слышала, что любой человек рано или поздно ощущает в этом потребность. Совершенно неожиданно такое желание овладело и мною.

С другой стороны, автобиография обязывает слишком ко многому. Подразумевается скрупулезное исследование жизни, с именами, местами и датами в строгой хронологической последовательности. Мне же хочется наугад запустить руку в собственное прошлое и выудить оттуда пригоршню воспоминаний.

Жизнь, мне кажется, состоит из трех периодов: бурное и упоительное настоящее, минута за минутой мчащееся с роковой скоростью; будущее, смутное и неопределенное, позволяющее строить сколько угодно интересных планов, чем сумасброднее – тем лучше, все равно жизнь распорядится по-своему, так что мечтайте себе на здоровье; и, наконец, третий период – прошлое, фундамент нашей нынешней жизни, воспоминания, разбуженные невзначай каким-нибудь ароматом, очертаниями холма, старой песенкой – чем-то совсем обычным, вдруг заставляющим нас пробормотать: «Помню, как…» – с особым и неизъяснимым наслаждением.

Воспоминания – одна из наград, которые приносит возраст, и при этом награда сладостная.

К несчастью, вам очень часто хочется не только вспоминать, но и рассказывать. Постоянно повторяйте себе, что людям скучно слушать вас. В самом деле, с какой стати их должна интересовать ваша жизнь, а не их собственная? В молодости они порой снисходят до вас из соображений исторической любознательности.

– Полагаю, – вежливо интересуется юная особа, – вы помните все о Крымской войне?

Почти оскорбленная, я отвечаю, что для этого еще недостаточно стара. Я категорически отбрасываю возможность своего участия в восстании сипаев в Индии. Но согласна поделиться всем, что знаю об Англо-бурской войне, потому что мой брат сражался в Южной Африке[2].

Первое воспоминание, которое возникает у меня в памяти, – я иду с мамой по улицам Динара на базар. Мальчишка с тяжеленной корзиной пирожков на полном ходу пулей врезается в меня, расцарапывает мне руку и чуть не опрокидывает на землю. Больно. Я заливаюсь слезами. Мне, наверное, лет семь.

Мама, превыше всего ставящая стоицизм поведения в общественных местах, тихо увещевает.

– Подумай, – шепчет она, – о наших храбрых солдатах в Южной Африке.

В ответ я реву еще громче.

– Не хочу быть храбрым солдатом, я просто девочка.

Отчего вспоминается то, а не другое? Жизнь – вереница диапозитивов. Вы сидите и смотрите на экран. Хлоп! Я, совсем маленькая, ем шоколадные эклеры на своем дне рождения. Хлоп! Прошло два года, и я на коленях у бабушки, со связанными взаправду руками и ногами. Я – цыпленок, прибывший только что от мистера Уайтли и приготовленный для духовки, и я почти в истерике от смеха.

Всплывают мгновения – а между ними долгие месяцы или даже годы. А что же происходило тогда? И поневоле возвращаешься к вопросу Пер Гюнта: «Где я был, я сам, я весь, я настоящий?»

Нам не дано знать всего человека, хотя иногда в ярких мгновенных вспышках мы видим его истинным. Думаю, что воспоминания, какими бы незначительными они ни казались, как раз и высвечивают внутреннюю человеческую суть.

Я сегодняшняя точно такая же, как та серьезная маленькая девочка с льняными локонами. Дом – тело, в котором обитает дух, – вырастает, развивает инстинкты, вкусы, эмоции, интеллект, но я сама, я вся, я – настоящая Агата, я – остаюсь. Я не знаю всей Агаты. Всю Агату знает один только Господь Бог.

Вот мы проходим все поочередно: маленькая Агата Миллер, юная Агата Миллер, Агата Кристи и Агата Мэллоуэн. Куда мы идем? Конечно же, никто не знает, и именно от этого перехватывает дыхание.

Я всегда считала жизнь увлекательной штукой и думаю так до сих пор. Мы мало знаем о ней – разве что крошечную частичку собственной, как актер, которому предстоит произнести несколько строк в первом акте. У него есть напечатанный на машинке текст роли, и это все, что ему известно. Пьесы он не читал. Да и зачем? Все, что от него требуется, это произнести: «Телефон не работает, мадам» – и исчезнуть.

Но когда в день спектакля занавес поднимется, он увидит всю пьесу и займет в ней место наряду с остальными персонажами.

Думаю, что быть частичкой чего-то целого – одно из самых главных таинств жизни.

Я люблю жизнь. И никакое отчаяние, адские муки и несчастья никогда не заставят меня забыть, что просто жить – это великое благо.

Насладиться радостями памяти, не спеша писать время от времени несколько страниц – вот что я собираюсь делать. Задача, на решение которой, скорее всего, уйдут годы. Но почему же задача? Это не задача, а прихоть, потворство своему желанию.

Однажды меня восхитил старинный китайский рисунок, я полюбила его навсегда. На нем изображен сидящий под деревом старик. Он играет в бильбоке[3]. Рисунок называется: «Старик, наслаждающийся праздностью». Никогда не забуду его.

Итак, предупредив, что собираюсь развлекаться, пожалуй, и начну. И хотя нисколько не верю в свою способность придерживаться хронологии, могу, по крайней мере, начать с начала.

Часть первая

ЭШФИЛД

О! Ма chre Maison; mоn nid, mon gte.

Le Pass t'habite… О! mа chre Maison[4].

Глава 1

Самое большое счастье, которое может выпасть в жизни, – это счастливое детство. У меня было очень счастливое детство. Милые моему сердцу дом и сад; мудрая и терпеливая няня; мама и папа, горячо любившие друг друга, сумевшие стать счастливыми супругами и родителями.

Оглядываясь в прошлое, я понимаю, что в нашем доме в самом деле царило благоденствие и главной его причиной была необыкновенная доброта моего отца. В наши дни доброта не слишком ценится. Людей гораздо больше интересует, уме ли человек, трудолюбив ли, приносит ли пользу обществу, вписывается ли в принятые рамки поведения. Но Чарлз Диккенс в «Давиде Копперфилде» восхитительно сказал об этом:

«– А твой брат – добрый, Пеготти? – предусмотрительно осведомился я.

– Ах, какой добрый! – воздев руки, воскликнула Пеготти».

Задайте себе этот вопрос, вспомните ваших многочисленных друзей и знакомых, и вы, наверное, удивитесь, как редко сможете ответить на него словами Пеготти.

Сейчас мой отец вряд ли заслужил бы одобрение. Он был ленив. Но в его времена никто не работал, имея постоянный доход, никто и не ждал этого. В любом случае я решительно склоняюсь к тому, что из папы не вышел бы работяга.

Каждое утро он покидал наш дом в Торки[5] и отправлялся в свой клуб. К обеду возвращался в кебе, а после полудня снова ехал в клуб играть в вист и приезжал домой как раз вовремя, чтобы переодеться к обеду. Весь сезон он проводил свои дни в Крикетном[6] клубе, президентом которого состоял.

Иногда папа с удовольствием играл в любительских спектаклях. У него было несметное количество друзей, и он обожал приглашать их в гости. Два или три раза в неделю родители выезжали сами.

Только позднее я поняла, как любили его окружающие. После смерти папы нас засыпали письмами – местные лавочники, извозчики, старые рабочие; то и дело ко мне подходил какой-нибудь старичок со словами:

– Ах, я отлично помню мистера Миллера. Никогда его не забуду. Теперь таких людей не бывает.

Между тем он не обладал ни какими-то особыми достоинствами, ни редкостным умом. У него было простое и любящее сердце, и он действительно любил людей. Выделяло его отменное чувство юмора, он легко мог рассмешить кого угодно. В нем не было ни мелочности, ни ревности, он отличался фантастической щедростью, вплоть до расточительности. Счастливый и безмятежный.

Совсем другой была мама. Натура загадочная, притягательная, более сильная личность, чем папа, на удивление оригинально мыслящая и в то же время робкая и неуверенная в себе, в глубине души, как мне кажется, склонная к меланхолии.

Слуги и дети были всецело преданы ей и немедленно повиновались каждому ее слову. Она могла бы стать первоклассным педагогом. Все, что она говорила, казалось важным и неизменно вызывало прилив энтузиазма. Ничто не раздражало ее больше, чем однообразие. И в разговоре она перескакивала с одной темы на другую с такой легкостью, что иной раз трудно было уловить ход ее мысли. Как считал папа, у мамы не было ни малейшего чувства юмора. Мама возмущенно протестовала против этого обвинения.

– Представь себе, некоторые из твоих историй я вовсе не нахожу забавными, Фред! – говорила мама, и отец заливался смехом.

Мама была лет на десять младше папы и страстно полюбила его еще десятилетней девочкой. Пока молодой беспечный повеса курсировал между Нью-Йорком и югом Франции, мама, робкая, тихая девочка, сидела дома, погруженная в мечты о нем, писала в дневнике стихи и вышивала ему кошелек. Этот кошелек отец хранил всю жизнь.

Типичный для Викторианской эпохи роман оказался наполненным глубокими чувствами.

Я пишу о родителях не только потому, что они мои родители. Они явили собой редкий феномен – счастливый брак.

До сих пор я видела только четыре счастливых супружества. Существует ли рецепт успеха в браке? Вряд ли. Из четырех моих примеров в одном случае семнадцатилетняя девушка вышла замуж за человека старше ее на пятнадцать лет. Он сопротивлялся, уверяя, что она не понимает, что делает. Она упрямо отвечала, что прекрасно понимает и уже три года как твердо решила стать его женой! В дальнейшем их супружеская жизнь осложнилась появлением сначала одной, а потом и другой матери, которые стали жить вместе с ними; уже этого более чем достаточно, чтобы разрушить любой союз. Но жена отличалась спокойствием и рассудительностью. В чем-то она напоминает мне маму, хоть и не блещет интеллектом. У них трое детей, которые рассеялись теперь по всему белу свету. Брак этот длится вот уже более тридцати лет, и супруги по-прежнему преданы друг другу. В другом случае молодой человек женился на вдове, пятнадцатью годами старше его. Многие годы она отказывала ему, наконец приняла его предложение, и они прожили тридцать пять счастливых лет вплоть до самой ее смерти.

Мама, урожденная Клара Бомер, в детстве была очень несчастлива. Ее отца, служившего в шотландском полку в Аргайле, сбросила лошадь, он разбился насмерть; моя бабушка, юная и красивая, осталась вдовой с четырьмя детьми на руках и, кроме скудной вдовьей пенсии, без всяких средств к существованию. Ее старшая сестра, только что вышедшая замуж за богатого американского вдовца, написала письмо, в котором предложила взять кого-нибудь из детей на воспитание и обещала обращаться с ребенком как с родным.

Молодая вдова, не выпускавшая из пальцев иголки, чтобы как-то прокормить и воспитать четырех детей, приняла предложение. Из трех мальчиков и девочки она выбрала девочку; то ли оттого, что ей казалось, будто мальчики легче найдут дорогу в жизни, в то время как девочка нуждается в поддержке, то ли, как всегда говорила мама, потому, что она больше любила мальчиков.

Мама покинула Джерси[7] и поселилась в незнакомом доме на севере Англии. Думаю, нанесенная ей обида, горькое чувство отринутости наложили отпечаток на всю ее жизнь. Она потеряла уверенность в себе и стала сомневаться в чувствах окружающих. Тетя, щедрая, веселая, не имела, однако, ни малейшего представления о детской психологии. Мама получила все: богатство, комфорт, уют, заботу. Но безвозвратно потеряла беспечную жизнь с братьями в своем доме.

В газетных столбцах, отведенных для писем обеспокоенных родителей, я часто наталкиваюсь на просьбы: «Хотела бы передать на воспитание в богатую семью ребенка, чтобы он получил блага, которых я не могу ему обеспечить, – прежде всего первоклассное воспитание и образование».

Мне всегда хочется закричать: «Не отпускайте своего ребенка!» Дом, семья, любовь и надежность домашнего очага – разве самое лучшее образование в мире может заменить это или сравниться с этим?

Моя мать была глубоко несчастна в новом доме. Каждый вечер она засыпала в слезах, бледнела, худела. Наконец она заболела, и тете пришлось вызвать врача. Пожилой опытный доктор немножко поговорил с девочкой, потом вернулся к тете и сказал:

– Девочка тоскует по дому.

Тетя страшно удивилась и не поверила.

– О нет, – возразила она, – этого не может быть. Клара – хорошая, спокойная девочка. Она нисколько не скучает и совершенно счастлива.

Но старый доктор снова пошел к девочке и еще раз поговорил с ней. Не правда ли, у нее есть братья? Сколько? Как их зовут? В ответ девочка разрыдалась, и сомнения рассеялись.

Когда все вскрылось, наступило облегчение, но ощущение отверженности осталось навсегда. Думаю, мама сохранила горечь обиды на бабушку до конца жизни. Она очень сильно привязалась к своему американскому «дяде». Уже тяжелобольной, он полюбил тихую маленькую Клару и часто читал девочке вслух ее любимую книгу «Король золотой реки»[8]. Однако настоящим утешением в ее жизни были периодические визиты пасынка тети – Фреда Миллера, так называемого кузена Фреда. Фреду было около двадцати лет, и он всегда проявлял большую нежность к своей маленькой кузине. Однажды – Кларе было одиннадцать лет – Фред сказал мачехе:

– Какие у Клары красивые глаза!

Клара, твердо считавшая себя уродиной, побежала в тетину комнату, чтобы посмотреть в большое зеркало, перед которым одевалась и причесывалась тетя. Может быть, у нее и вправду красивые глаза… Клара ощутила невероятный восторг. С того момента ее сердце безвозвратно принадлежало Фреду.

В Америке старинный друг семьи как-то сказал юному бонвивану:

– Фредди, когда-нибудь ты женишься на своей маленькой кузине.

Пораженный Фред ответил:

– Она ведь совсем крошка!

Но он всегда питал особое чувство к обожавшей его девочке, хранил детские письма и стихи, которые она ему писала. После длинного ряда любовных приключений с нью-йоркскими красотками и представительницами высшего света (среди них – Дженни Джером, будущая леди Рэндолф Черчилль) он вернулся в родную Англию и попросил тихую маленькую кузину стать его женой.

Характерно для мамы, что она решительно отказала ему.

– Но почему же? – спросила я ее однажды.

– Потому что я была скучная, – ответила она.

Причина довольно-таки необычная, но для мамы совершенно достаточная.

Отец не стал спорить. Он повторил предложение, и на сей раз мама, преодолев свои опасения, согласилась выйти замуж за него, хотя с большими сомнениями, и страх разочаровать мужа по-прежнему терзал ее.

Так они поженились. У меня есть портрет мамы в свадебном платье: красивое серьезное лицо, темные волосы и большие глаза цвета ореха.

Перед тем как родилась моя сестра, они переехали в Торки, в те времена модный зимний курорт, впоследствии уступивший свой престиж Ривьере, и сняли там меблированную квартиру. Торки очаровал моего отца. Он любил море. Несколько его друзей жили здесь, а другие, из Америки, приезжали на зиму. Моя сестра Мэдж родилась в Торки, и вскоре мама с папой отправились в Америку, которой, как они тогда считали, суждено было стать их вторым домом. Бабушка и дедушка моего отца были еще живы. После того как во Флориде скончалась его мать, бабушка и дедушка воспитали отца в сельской тиши Новой Англии[9]. Папа был привязан к ним всей душой, они спешили познакомиться с его женой и малышкой. Брат родился в Америке. Некоторое время спустя отец решил вернуться в Англию. Но не успел он приехать, как дела снова призвали его в Нью-Йорк. Он попросил маму снять дом в Торки и до поры обосноваться там.

Мама послушно отправилась на поиски меблированного дома в Торки и по возвращении торжественно объявила:

– Фред, я купила дом.

Отец чуть не упал в обморок. Он по-прежнему намеревался жить в Америке.

– Почему же ты сделала это? – спросил он.

– Потому что он мне понравился, – объяснила мама. Она осмотрела по крайней мере, тридцать пять домов. И только один приглянулся ей, а он как раз не сдавался, а продавался. Мама попросила у своего доверенного лица – тети – оставленные ей дядей две тысячи ливров и, не мешкая, купила дом.

– Но мы пробудем здесь самое большее год, – ворчал папа, – максимум год.

Мама – мы всегда считали ее ясновидящей – ответила, что они в любой момент смогут продать дом. Вполне вероятно, она уже смутно представляла себе всю свою семью, поселившуюся в нем на долгие годы.

– Я полюбила этот дом, едва вошла в него, – утверждала мама. – В нем удивительно спокойная атмосфера.

Вилла принадлежала неким Браунам. Когда мама посочувствовала миссис Браун, что ей приходится расставаться с домом, в котором они прожили так много лет, старая леди ответила:

– Я счастлива, что здесь будете жить вы и ваши дети, моя дорогая.

Мама сказала, что ее слова прозвучали как благословение. По правде говоря, я думаю, что этот дом в самом деле был благословенным. Он представлял собой вполне обычную виллу, расположенную не в фешенебельной части Торки, каком-нибудь Уорберри или Линкомбе, а в противоположном конце города, старой части – Тор-Моун. В то время дорога, ведущая сюда, терялась в просторах Девона, среди его тропинок и полей. Вилла называлась Эшфилд, и ей предстояло стать моим домом, отныне и навсегда, почти на всю жизнь.

Кончилось тем, что отец не построил дом в Америке. Он так полюбил Торки, что не захотел уезжать оттуда, обосновался в своем клубе и наслаждался вистом и обществом друзей. Мама терпеть не могла жить возле моря, не любила светской жизни и была не способна играть ни в одну карточную игру. Но она счастливо жила в Эшфилде, давала званые обеды, занималась общественной деятельностью и тихими вечерами с горячим нетерпением расспрашивала папу о местных драмах и о том, что сегодня произошло в клубе.

– Ничего, – весело уверял ее отец.

– Но, Фред, наверняка же кто-нибудь рассказал что-то интересное?

Отец послушно рылся в памяти, но ничего не мог придумать. Наконец он сообщал, что М. по-прежнему слишком скуп, чтобы купить утреннюю газету; он приходит в клуб, читает новости, а потом норовит пересказать их остальным членам клуба.

– Послушайте, друзья, вы видели, что напечатано на первой странице «Норд-Уэст»?

Но никто не хочет его слушать, потому что он… самый богатый из клубных завсегдатаев.

Мама, которая уже двадцать раз слышала эту историю, не удовлетворена. Отец впадает в состояние полного блаженства. Он откидывается на спинку кресла, вытягивает ноги к огню и легонько почесывает голову (запрещенное удовольствие).

– О чем ты думаешь, Фред? – спрашивает мама.

– Ни о чем, – отвечает отец, и это чистая правда.

– Но ведь это невозможно – ни о чем не думать!

Подобные заявления отца всегда озадачивают маму. Она не понимает этого. Ее голова всегда переполнена разными идеями. Не думать ни о чем – невозможно себе представить! Она обычно думает о трех вещах одновременно.

Спустя многие годы я поняла, что мамины мысли были далеки от реальности. Окружающий мир всегда представлялся ей в более ярких тонах, люди казались то гораздо лучше, то хуже, чем были на самом деле. Может быть, оттого, что в детстве, маленькой спокойной девочкой, она никогда не давала выхода своим чувствам, у нее появилась склонность драматизировать окружающее. Мама была наделена настолько сильным воображением, что не могла воспринимать мир как однообразные будни. У нее бывали удивительные вспышки интуиции – или внезапной способности читать мысли. Мой брат, юный офицер, попал однажды в затруднительное финансовое положение и хотел скрыть это от родителей. Вечером, глядя на его нахмуренное лицо, мама сказала:

– Послушай, Монти, ты ходил к ростовщику и взял денег под залог завещания дедушки. Не надо было этого делать. Лучше пойти к отцу и рассказать ему обо всем.

Мамина способность проникать в душевные тайны всегда поражала всех членов семьи. Моя сестра однажды сказала:

– Если я не хочу, чтобы мама о чем-то узнала, я даже думать об этом не стану в ее присутствии.

Глава 2

Всегда трудно выбрать первое воспоминание. Отчетливо помню день рождения, когда мне исполнилось три года. Чувство собственной значительности, которое я тогда испытала. Мы пили чай в саду – в том уголке, где потом между двумя деревьями повесили гамак.

На чайном столике, уставленном множеством сладостей, меня поджидает облитый сахарной глазурью торт с тремя свечами. Но главное событие дня – это крошечный красный паучок, настолько маленький, что я едва могу его разглядеть; он бежит по белой скатерти, и мама говорит:

– Это паучок счастья, Агата, паучок счастья в честь твоего дня рождения…

Потом в памяти все сливается, кроме нескончаемой дискуссии по поводу количества эклеров, которые позволяется съесть моему брату.

Прекрасный, надежный и вместе с тем такой волнующий мир детства! Меня, наверное, больше всего увлекал сад. С каждым годом он значил для меня все больше и больше. Я знала в нем каждое дерево и каждому приписывала особую роль. С незапамятных времен он делился для меня на три части.

Во-первых, огород, обнесенный высокой стеной, примыкающей к дороге. Совершенно неинтересно, если не считать клубники и зеленых яблок, которые я поглощала в огромных количествах. Тут все понятно. Никакого волшебства.

Потом шел собственно сад – вытянутая в длину лужайка, сбегающая по склону холма, населенная разными интересными «существами». Каменный дуб, кедр, секвойя (такая высокая, что голова кружилась). Две пихты, по неясной для меня теперь причине олицетворявшие моих брата и сестру. Я осторожно проскальзывала на третью ветку дерева Монти. Если же тихонько пробраться в глубь кроны дерева Мэдж, можно было сесть на гостеприимно изогнувшуюся ветку и оттуда, никем не замеченной, наблюдать за жизнью внешнего мира. И еще там было дерево – я называла его скипидарным – с густой и сильно пахнущей смолой, которую я тщательно накапливала: это был «драгоценный бальзам». И возвышался бук – самое высокое дерево в саду, щедро раскидывавший кругом орешки, которые я с наслаждением поедала. Медный бук, который тоже рос в нашем саду, я почему-то не причисляла к своим деревьям.

И наконец, лес. Лиственный, скорее всего, ясеневый лес с вьющейся между деревьями тропинкой. Все связанное с представлением о лесе жило здесь. Тайна, опасность, запретное удовольствие, неприступность, неведомые дали…

Лесная тропа выводила к крокетной площадке или теннисному корту на вершине холма против окна гостиной. Тотчас волшебство кончалось. Вы снова оказывались в мире повседневности, где дамы, придерживая подол юбки, катили крокетные шары или в соломенных шляпках играли в теннис.

Досыта насладившись игрой в сад, я возвращалась в детскую, где царила няня – раз и навсегда, непреложно и неизменно. Может быть, оттого, что она была уже совсем немолода и страдала ревматизмом, я всегда играла рядом с няней, но никогда – с ней самой. Больше всего я любила превращаться в кого-нибудь. Сколько себя помню, в моем воображении существовал целый набор разных придуманных мною друзей. Первая компания, о которой я ничего не помню, кроме названия, – это Котята. Кто были Котята, не знаю, не знаю также, была ли я одним из них, помню только их имена: Кловер, Блэки и еще трое. Их маму звали миссис Бенсон.

Няня была достаточно мудрой, чтобы не говорить со мной о них и не пытаться принять участие в беседе, тихо журчавшей у ее ног. Может быть, ее вполне устраивало, что я так легко нахожу себе развлечения.

Поэтому для меня было страшным ударом, когда однажды, поднимаясь по лестнице, я услышала, как наша горничная Сьюзен говорит:

– По-моему, ее совершенно не интересуют игрушки. Во что она играет?

И прозвучавший в ответ голос няни:

– О, она играет, будто она котенок, с другими котятами.

Почему в детской душе существует такая настоятельная потребность в секрете? Сознание, что кто-то – даже няня – знает о Котятах, меня потрясло. С этого дня я никогда больше не бормотала вслух во время игры. Это мои Котята, и никто не должен знать о них.

Разумеется, у меня были игрушки. Как младшей, мне всячески потакали и, наверное, покупали все на свете. Но я не помню ни одной, кроме, и то смутно, коробки с разноцветным бисером, который я нанизывала на нитки и делала бусы. Заодно припоминаю занудливого, гораздо старше меня кузена, который все время спорил со мной и называл синий бисер зеленым, а зеленый синим. А я из вежливости не спорила.

Из кукол помню Фебу, на которую я не слишком обращала внимание, и Розалинду, Рози. У нее были длинные золотые волосы, и я восхищалась ею неимоверно, но долго играть с ней не могла, предпочитая Котят. Миссис Бенсон была ужасно бедной и печальной, семья еле сводила концы с концами. Их отец, настоящий морской капитан Бенсон, погиб в море, поэтому они и оказались в такой нужде. Этим сюжетом сага о Котятах более или менее исчерпывалась, если не считать, что у меня в голове смутно вырисовывался другой, счастливый конец: оказывалось, что капитан Бенсон уцелел, он возвращался, притом с солидным состоянием, как раз в тот момент, когда ситуация в доме Котят становилась уже совершенно отчаянной.

От Котят я перешла к миссис Грин. У миссис Грин было сто детей, но самыми главными всегда оставались Пудель, Белка и Дерево. Именно с ними я совершала все свои подвиги в саду. Они не олицетворяли собой точно ни детей, ни собак, а нечто неопределенно среднее между ними.

Раз в день, как полагалось всем хорошо воспитанным детям, я «отправлялась на прогулку». Я этого терпеть не могла, в особенности потому, что надо было застегнуть на все пуговицы ботинки – необходимое условие. Я плелась позади, шаркая ногами; единственное, что заставляло меня ускорить шаг, были рассказы няни. Ее репертуар состоял из шести историй, крутившихся вокруг детей из разных семей, в которых она жила. Я не помню ничего: в одной, кажется, фигурировал тигр из Индии, в другой – обезьяны, в третьей – змеи. Все были страшно интересные, и я имела право выбирать. Няня повторяла их без устали, не проявляя ни малейших признаков неудовольствия.

Иногда как большую награду я получала разрешение снимать белоснежный нянин чепец. Без него она сразу становилась частным лицом, теряя свой официальный статус. И тогда, с невероятным трудом задерживая дыхание, потому что для четырехлетней девочки это было совсем не легко, я обвязывала вокруг ее головы широкую голубую атласную ленту. После чего отступала на несколько шагов назад и восклицала в восторге:

– Ой, няня, до чего ты красивая!

Она улыбалась и отвечала своим ласковым голосом:

– В самом деле, милая?

После чая меня наряжали в накрахмаленное муслиновое платье, и я спускалась в салон, чтобы поиграть с мамой.

Если прелесть историй няни заключалась в том, что они никогда не менялись и служили для меня оплотом незыблемости, очарование рассказов мамы состояло в том, что она ни разу не повторила ни одного из них, ее истории всегда были разными, и мы в самом деле ни разу не играли с ней в одну и ту же игру. Одна сказка, как я вспоминаю, была о мышке по имени Большеглазка и ее приключениях, и вдруг однажды, к моему ужасу, мама объявила, что сказки о Большеглазке кончились. Я так плакала, что мама сказала:

– Но я расскажу тебе о Любопытной Свече.

У нас были готовы уже два эпизода из жизни Любопытной Свечи, явно носившие детективный характер, когда вдруг ни с того ни с сего заявились непрошеные гости; они пробыли у нас несколько дней, и наши тайные игры и истории остались в воздухе неоконченными. Когда гости наконец уехали, я спросила маму, чем же кончается «Любопытная Свеча», – ведь мы остановились в самом захватывающем месте, когда преступник медленно подливал яд в подсвечник, – мама страшно растерялась и явно не могла вспомнить, о чем идет речь. Этот прерванный сериал до сих пор тревожит мое воображение.

Другая упоительная игра заключалась в том, чтобы собрать все банные полотенца, составить вместе столы и стулья и построить домик, в который можно было вползти только на четвереньках.

Я плохо помню своих брата и сестру в то время, думаю, оттого, что они были в школе. Брат – в Хэрроу, а сестра – в Брайтоне, в школе мисс Лоренс, которая впоследствии стала Роудин. Передовые идеи, как считалось, свойственные маме, побудили ее отдать дочь в пансион, а папа оказался достаточно свободомыслящим, чтобы разрешить ей сделать это. И в самом деле, мама обожала разные новшества.

Ее собственные эксперименты касались в основном религии. Думаю, что ее по-настоящему тянуло к мистицизму. У нее был дар молиться, дар погружения, но ее горячая вера и набожность никак не могли обрести подходящую форму вероисповедания. Многострадальный папа позволял вовлекать себя то в одну, то в другую конфессию.

Большинство религиозных метаний пришлось на пору до моего рождения. Мама чуть было уже не стала прихожанкой Римской-католической церкви, но потом ее потянуло к унитаризму (именно поэтому мой брат оказался некрещеным), затем в ней пустила ростки теософия, но тут ее постигло разочарование в проповедях, которые читала миссис Бисент. После короткого периода горячей приверженности зороастризму она наконец, к вящему облегчению отца, обрела покой в лоне англиканской церкви. Возле ее кровати висело изображение святого Франциска, а «Подражание Иисусу Христу»[10] стало ее настольной книгой, которую она читала денно и нощно. Я не расстаюсь с этой книгой по сей день. Папа простодушно исповедовал ортодоксальное христианство. Каждый вечер он молился, а по воскресеньям ходил в церковь. Религия была частью его повседневной жизни, не вызывающей сердечных смут; но если мама нуждалась в каких-то приправах к религии – что ж, он не возражал. Как я уже сказала, это был добрый человек.

Думаю, папа испытал большое облегчение, когда к моменту моего рождения мама возвратилась к протестантству и это позволило крестить меня в церковном приходе. Меня назвали Мэри в честь папиной бабушки, Кларисса по матери и Агата – это имя подсказала маме по дороге в церковь ее подруга, сказав, что оно очень красивое.

Своими религиозными воззрениями я обязана няне, которая была библейской христианкой. Она не ходила в церковь, но читала Библию дома. Соблюдать субботу она считала священным долгом, и всякая суетность, по ее мнению, была смертным грехом в глазах Всемогущего. Я с несносной самоуверенностью причисляла себя к «спасенным душам». По воскресеньям я ни во что не играла, не пела, не садилась за рояль и страшно тревожилась за вечное спасение отца, потому что он воскресными вечерами наслаждался крокетом и позволял себе подшучивать над кюре, а однажды даже над епископом.

Неожиданно мама, охваченная страстным энтузиазмом по-новому направить образование девочек, склонилась к совершенно новой точке зрения: ребенку нельзя позволять читать до восьми лет – это полезнее для глаз, да и для головы.

Однако на этот раз у мамы ничего не получилось. Если сказка, прочитанная вслух, мне нравилась, я обычно просила потом книжку и изучала страницы, которые, сама не знаю как, постепенно становились понятными. Во время прогулок с няней я спрашивала ее, какие слова написаны на вывесках над лавками, на афишных щитах. В результате однажды я обнаружила, что совершенно свободно читаю «Ангела любви». Очень гордая, я стала читать эту книгу вслух няне.

– Боюсь, мэм, – извиняющимся тоном сказала няня маме на следующий день, – мисс Агата научилась читать.

Мама очень расстроилась, но делать было нечего. Мне не исполнилось и пяти лет, когда передо мной открылся мир книг. С тех пор я просила к Рождеству или на день рождения дарить мне только книги.

Отец сказал, что, если уж я умею читать, хорошо бы научиться и писать. Это оказалось далеко не так приятно. Измятые тетради, заполненные крючками и палочками, все еще хранятся в глубине шкафов. «В» трудно отличить от «R», я не различала эти буквы, потому что привыкла читать слова, а не составляющие их знаки.

Потом папа заявил, что я могу заодно начать заниматься и арифметикой. Каждое утро после первого завтрака я садилась к окну в столовой и от души наслаждалась цифрами в отличие от упрямых фигурок, составлявших алфавит.

Отец гордился моими успехами. В качестве поощрения я получила маленькую коричневую книжку «Задачи», Я любила «Задачи». Хотя за интригой маскировались подсчеты, но в ней самой для меня заключалась некая прелесть. «У Джона было пять яблок, а у Джорджа шесть; если Джон возьмет у Джорджа два яблока, сколько яблок останется у Джорджа к концу дня?» и т. д. Размышляя над этой проблемой сейчас, я чувствую настоятельную потребность ответить: «Это зависит от того, насколько Джордж любит яблоки». Но тогда я писала в ответе «четыре», испытывала удовлетворение от разрешения столь запутанной ситуации и от себя добавляла: «…А у Джона будет семь». Маму удивляло, что я так люблю арифметику, так как она никогда не чувствовала вкуса к бесполезным, по ее мнению, цифрам, доставлявшим ей кучу хлопот в связи с приходившими домой счетами, заботу о которых в конце концов брал на себя отец.

Еще одно крупное событие произошло в моей жизни, когда мне подарили канарейку, точнее кенара. Он очень быстро стал ручным, летал и прыгал по детской, иногда садился даже няне на шляпу, а когда я звала его – мне на палец. Это была не просто моя птичка, но начало новой секретной саги. Главными персонажами были Дики и Диксмистресс. Они вместе носились верхом на конях по всей стране (сад), пускались в опасные приключения и в самый последний момент ускользали из рук грозной разбойничьей шайки.

Однажды произошло страшное несчастье: кенар исчез. Окно было открыто, и дверца его клетки отперта. Скорее всего, он, конечно, просто улетел. До сих пор помню, как нескончаемо долго тянулся тот мучительный день. Он не кончался и не кончался. А я плакала, плакала и плакала. Клетку выставили за окно с кусочком сахара между прутьями. Мы с мамой обошли весь сад и все звали: «Дики! Дики! Дики!» Мама пригрозила горничной, что уволит ее за то, что та, смеясь, сказала: «Должно быть, его съела кошка», после чего я заревела в три ручья.

И только когда я уже лежала в постели, держа за руку маму и продолжая всхлипывать, где-то наверху послышался тихий веселый щебет. С карниза слетел вниз Мастер Дики. Он облетел всю детскую и потом забрался к себе в клетку. Что за немыслимое счастье! И представьте себе только, что весь этот нескончаемый горестный день Дики просидел на карнизе.

Мама не преминула извлечь из этого происшествия урок для меня.

– Смотри, Агата, – сказала она, – до чего же ты глупенькая. Сколько слез пролила впустую! Никогда не плачь заранее, если не знаешь точно, что случилось.

Я уверила маму, что никогда не буду плакать зря. Но кроме чуда возвращения Дики, что-то еще случилось со мной тогда: я ощутила силу маминой любви и ее сочувствие в момент моего горя. Единственным утешением в тот миг полного отчаяния была ее рука, которую я сжимала изо всех сил. В этом прикосновении было что-то магнетическое и успокаивающее. Если кто-то заболевал, маме не было равных. Только она могла придать вам силы и мужество.

Глава 3

Главной фигурой детства была няня. И мы с няней жили в нашем особом собственном мире – детской.

Как сейчас вижу обои – розовато-лиловые ирисы, вьющиеся по стенам бесконечными извилистыми узорами. Вечерами, лежа в постели, я подолгу рассматривала их при свете стоявшей на столе няниной керосиновой лампы. Обои казались мне очень красивыми. Я на всю жизнь сохранила симпатию к лиловому цвету.

Няня сидела у стола и орудовала иголкой – шила или чинила что-нибудь. Моя кровать стояла за ширмой, и считалось, что я сплю, но обычно я не спала, а любовалась ирисами, пытаясь разглядеть, как же они переплетаются между собой, а также сочиняла новые приключения Котят. В половине девятого горничная Сьюзен приносила для няни поднос с ужином. Сьюзен, высокая крупная девица, отличалась резкостью движений и неуклюжестью и обыкновенно крушила все на своем пути. Некоторое время они с няней переговаривались шепотом, потом Сьюзен удалялась, а няня подходила и заглядывала за ширму.

– Я так и думала, что вы не спите. Хотите что-нибудь попробовать?

– О да, няня, пожалуйста!

Мне в рот попадал кусочек нежнейшего сочного бифштекса – сейчас трудно поверить, что няня всегда ужинала бифштексами, но я помню только их.

Другой важной персоной в доме была наша кухарка Джейн, которая властвовала в своем кухонном царстве со спокойным превосходством королевы. Она начала работать у мамы девятнадцатилетней худенькой девочкой: сначала помощница кухарки, потом кухарка. Джейн прослужила у нас сорок лет и, когда уходила, весила не меньше ста килограммов. За все время она ни разу не проявила ни малейших признаков каких бы то ни было эмоций, но когда, уступив наконец настояниям своего брата, отправлялась в Корнуолл, чтобы вести его дом, крупные слезы катились по ее щекам. Она взяла с собой один-единственный чемодан, должно быть, тот самый, с которым в свое время пришла к нам в дом. Видно, она не накопила никакого имущества. Джейн по теперешним временам была отличной кухаркой, но мама иногда жаловалась, что ей не хватает воображения.

– Дорогая, что за пудинг будет у нас сегодня вечером? Придумайте что-нибудь интересное.

– Что бы вы сказали, мэм, о «пудинг-стоун»?

«Каменный пудинг» был единственной идеей Джейн, но мама почему-то не слишком высоко оценила полет ее воображения; она сказала: «Нет, нам это не подходит, мы бы хотели что-нибудь другое». По сей день я не знаю, что такое «каменный пудинг», мама тоже не знала, но название показалось ей бездарным.

Когда я впервые увидела Джейн, она поразила меня своими размерами – одна из самых толстых женщин, каких я видела в жизни. У нее было спокойное лицо, разделенные на прямой пробор вьющиеся темные волосы, забранные в пучок на затылке. Щеки Джейн находились в непрерывном ритмическом движении, она неизменно жевала что-то – кусочек пирога, гренок, ломтик пирожного, как большая добрая корова, постоянно жующая жвачку.

Из кухни появлялись великолепные блюда. После обильного «первого завтрака» в одиннадцать часов подавали изумительное какао и на подносе – печенье и сдобные булочки с изюмом или горячий пирог с ветчиной, прямо с пылу с жару. Прислуга ела после нас, и согласно этикету до трех часов дня действовало строжайшее табу. Мама дала мне на этот счет жесткие инструкции, согласно которым я не имела права заходить на кухню в это время. «Это время принадлежит им, и мы не должны мешать».

В случае непредвиденных обстоятельств удач – например, отмены званого обеда – мама, чтобы известить об этом, входила с извинениями, что потревожила всех, и, по неписаному закону, никто из слуг не поднимался из-за стола при ее появлении.

Слуги работали с утра до вечера не покладая рук. Джейн каждый день готовила к обеду пять различных блюд на семь или восемь персон. А если ждали гостей, то на двенадцать или больше, причем каждое блюдо дублировалось: два супа, два рыбных блюда и т. д.

Горничная чистила около сорока серебряных рамочек для фотографий и еще множество вещиц из серебра. Она должна была наполнять сидячие ванны и потом выливать из них воду (маме казалось ужасным пользоваться общей ванной комнатой), четыре раза в день приносить в спальни горячую воду, зимой зажигать в спальнях камины и каждый день менять постельное белье. Другая горничная занималась чисткой изрядного количества столового серебра и мытьем посуды – хрусталя – с особой тщательностью. Она также накрывала на стол.

Несмотря на такую тяжелую работу, мне кажется, слуги были счастливы, главным образом потому, что их ценили как настоящих специалистов, выполняющих работу, требующую высокой квалификации. Они ощущали престижность своего труда и надменно взирали сверху вниз на всяких там продавщиц и прочую мелюзгу.

Если бы я вдруг сейчас оказалась маленькой девочкой, то, может быть, сильнее всего тосковала бы по слугам. В каждодневную жизнь ребенка они вносили, конечно, самые яркие и сочные краски. Няни поставляли общеизвестные истины, слуги – драматические коллизии и все прочие виды необязательных, но очень интересных жизненных познаний. Далекие от угодничества, они зачастую становились деспотами. Слуги знали свое место, как тогда говорили, но осознание своего места обозначало не подхалимство, а гордость, гордость профессионалов. В начале девятисотых годов от них требовалась немалая сноровка. От главной горничной, прислуживающей за столом, помимо обязательного высокого роста, ждали ловкости и приятного тембра голоса, чтобы нежно проворковать на ушко: «Вам рейнского или шерри?» Они совершали буквально чудеса в обслуживании застолья.

Сомневаюсь, что теперь существуют настоящие горничные. Может быть, и осталось несколько, возраст которых колеблется между семьюдесятью и восемьюдесятью годами, но в любом случае это просто обыкновенные домашние работницы, официантки, которые «делают одолжение»; помощницы или работающие экономки; очаровательные молоденькие женщины, которые между службой и нуждами своих детей выкраивают время, чтобы немножко подработать. Это симпатичные дилетантки; они часто становятся друзьями, но редко внушают уважение, с которым мы относились к нашей прислуге.

Разумеется, наличие слуг не являлось признаком особой роскоши, отнюдь не только богатые люди могли позволить себе это удовольствие. Единственное различие состояло в том, что богатые могли позволить себе иметь больше прислуги. Они нанимали камердинеров, лакеев, экономок, главную горничную, помощниц горничных, помощниц кухарки и т.д. Спускаясь по ступеням этой иерархии, вы дошли бы до «девушки», которая так прелестно описана в очаровательных книгах Барри Пэйна «Элиза и Элизин муж».

Со слугами меня связывали гораздо более близкие отношения, чем с мамиными друзьями. Стоит мне закрыть глаза, как я вижу Джейн, царственно двигающуюся по кухне, с необъятной грудью, невероятного объема бедрами, подпоясанную тугим накрахмаленным кушаком. Тучность никогда не беспокоила ее, ее не мучили ни ноги, ни колени, ни лодыжки, а если у нее поднималось давление, она не обращала на это никакого внимания. Сколько помню ее, она никогда не болела. Абсолютная невозмутимость никогда не позволяла догадаться об ее истинных чувствах; она не умилялась и не сердилась. И только когда ей предстояло приготовить большой званый обед, Джейн чуть-чуть нервничала. Ее невозмутимость давала трещину: лицо розовело, губы сжимались тверже, легкая складка появлялась на лбу. В такие дни меня изгоняли из кухни беспощадно.

– Сегодня, мисс Агата, у меня нет времени. Хлопот полон рот. Вот вам горсть изюма. Отправляйтесь в сад и больше не беспокойте меня!

Я немедленно ретировалась, как всегда под большим впечатлением от непререкаемости ее высказывания.

Джейн отличалась молчаливостью и некоторой отчужденностью. Мы знали, что у нее есть брат, но об остальных членах семьи она никогда не распространялась. Даже не упоминала о них. Она родилась в Корнуолле. Из учтивости все называли ее миссис Роу, но она не была замужем. Как всякая хорошая служанка, она всегда была на месте, на капитанском мостике, и давала понять это остальной прислуге.

Джейн по праву могла бы гордиться великолепными блюдами, которые умела готовить, но никогда не хвасталась. Принимая поздравления по поводу приготовленного накануне обеда, она никогда не выказывала ни малейших признаков радости, хотя, думаю, ей наверняка было приятно, когда мой отец специально приходил в кухню, чтобы выразить ей свое восхищение.

Горничную Баркер занимали совсем другие проблемы. Отец Баркер был ревностным пуританином, и Баркер всегда точно знала, что есть грех, и остро ощущала свою причастность к нему.

– Конечно же, я буду осуждена на вечные муки, это точно, – уверяла она с чувством удовлетворения. – Я даже подумать боюсь, что сказал бы папа, если бы узнал, что я присутствовала на службе в англиканской церкви. Мало того, она мне страшно понравилась. В прошлое воскресенье я просто наслаждалась проповедью викария, и пели там прекрасно.

Однажды мама услышала, как маленькая девочка, гостившая у нас, сказала Баркер:

– Вы ведь всего лишь служанка!

Она тут же отреагировала:

– Чтобы я никогда больше не слышала подобных слов! Со слугами надо обращаться особенно вежливо. Они выполняют трудную работу, с которой мы наверняка никогда бы не справились, если бы не поучились как следует. И помни: они не могут ответить тебе. Надо всегда проявлять особенную учтивость к людям, чье положение не разрешает отвечать в том же тоне. Если ты не будешь вежлива, они начнут презирать тебя, и совершенно правильно сделают, потому что настоящие леди так себя не ведут.

«Вести себя как леди» – главный лозунг того времени. Под ним подразумевались некоторые любопытные требования.

Помимо вежливости по отношению к нижестоящим, он заключал в себе и многое другое: «Всегда оставляйте на тарелке немножко еды; никогда не пейте с набитым ртом; никогда не бойтесь наклеить лишнюю марку на конверт, если в нем, конечно, не счета из магазина. И главное: надевайте чистое белье перед поездкой по железной дороге на случай катастрофы».

Так уж повелось, что чаепития на кухне собирали множество друзей нашей кухарки, один или два приходили навестить ее ежедневно. Из духовки появлялось печенье с изюмом. Никогда в жизни не пробовала такого печенья, как пекла Джейн, – рассыпчатого, тоненького, тающего во рту. Есть его горячим – все равно что побывать на небесах.

При всей своей доброй коровьей внешности Джейн была настоящим жандармом; если кто-нибудь поднимался из-за стола, она повышала голос:

– Я еще не кончила, Флоренс.

И Флоренс, сконфуженная, садилась на свое место, бормоча:

– Простите, миссис Роу.

В определенном возрасте кухарок всегда называли «миссис». У горничных должны были быть «подходящие» имена – Джейн, Мэри, Эдит и т. д. Такие имена, как Вайолет, Мюриэл, Розамунда, считались, наоборот, неподходящими, и девушкам твердым тоном говорили: «Поскольку ты находишься у меня на службе, отныне тебя будут называть Мэри». Главных горничных, достигших определенного возраста, часто называли по фамилии.

Между «детской» и «кухней» нередко возникали трения, но няня, ни в коем случае не допуская никакого ущемления своих прав, отличалась необыкновенно мирным характером, и с ней постоянно советовались все молодые служанки.

Дорогая няня. В моем доме в Девоне висит ее портрет, написанный тем же художником, который сделал портреты всех остальных членов семьи, знаменитым по тем временам Н. Х. Дж. Бэрдом. Мама относилась к произведениям мистера Бэрда критически. «Все у него такие грязные, – жаловалась она, – у вас такой вид, будто вы целыми неделями не моете рук».

Как ни странно, довольно меткое замечание. Глубокие синие и зеленые тени на лице моего брата наводили на подозрения о его отвращении к мылу и воде; что же касается моего портрета в шестнадцатилетнем возрасте, то на нем явно видны пробивающиеся над верхней губой усики – недостаток, которым я никогда не страдала. Напротив, отец выглядит на своем портрете таким бело-розовым, что определенно мог бы служить рекламой мыла. Думаю, художник совершенно не хотел писать все эти портреты и согласился исключительно под давлением мамы, не устояв перед ее напором. Портреты брата и сестры отличались отсутствием какого бы то ни было сходства с ними, в то время как портрет отца поражал точностью, хотя и он явно не был удачным.

Я совершенно уверена, что любимым детищем художника был портрет няни. Прозрачный батист ее сборчатого чепца великолепно обрамляет морщинистое лицо с глубокими впадинами глазниц; стиль напоминает старых фламандских мастеров.

Я не знаю, в каком возрасте пришла к нам няня, почему мама выбрала такую немолодую женщину, но она всегда говорила:

– С того момента, как появилась няня, я могла больше не беспокоиться о тебе, я знала, что ты в хороших руках.

Великое множество детей прошли через эти руки, я была последней.

Во время переписи населения отец должен был сообщить возраст всех обитателей нашего дома.

– Весьма деликатная работа, – сказал он удрученно. – Слуги не любят, когда их расспрашивают о возрасте. И что делать с няней?

Няня явилась и, скрестив руки на своем белоснежном фартуке, встала перед папой с вопросительным видом.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Оказывается, лорд Листердейл вот уже полтора года путешествует по Экваториальной Африке....
Суперинтендант – звание в британской полиции, примерно соответствующее армейскому майору. Одним из л...
На этот раз Эркюлю Пуаро придется расследовать убийства в поездах. В «Голубом поезде», следующем из ...
Это первый роман о забавных приключениях детективов-любителей Томми и Таппенс Бересфорд. Действие пр...
В дебютном романе Агаты Кристи «Загадочное происшествие в Стайлзе», вышедшем в 1920 году, читатель в...
Крайне необычный детектив для Агаты Кристи. Действие разворачивается в Древнем Египте, на западном б...