Меня расстреляют завтра (сборник) Сургучев Вадим

Юго

роман

Предисловие

«Взмыть в небо желанием, поступком, мыслью; зная, что будешь непонятым и не прощённым за вольность, всё равно остервенело взмыть, оставив далеко под собой зависшую в чёрном космосе Землю.

Обернуться, взглянуть и улыбнуться, примерив и ощутив сладость боли от никогда не заживающего пореза на теле любви, отдавая ветру последний выдох:

– Я тебя залюблю до проталины в марте, не оставив себя у себя.

Отдавая, белея губами, чернея лицом, но обязательно улыбаясь».

Я вот так красиво хотел написать, но передумал и решил обойтись без предисловий.

Часть 1

Глава 1

Наше утро наступило в час дня, потому что я всю ночь поздравлял тебя, дарил букеты цветов и нежности так, что ты иногда смущалась самой себя: «Неужели всё это происходит со мной?» – как бы спрашивала и прикрывала раскрасневшееся лицо ладонями, а я их отводил. Потом меня поздравляла ты, и уже становилось непонятным, кто из нас женщина.

На работу с утра нам было не нужно – я уже несколько дней в отпуске, а у тебя работа на дому или по заказу, поэтому мы проснулись тогда, когда нормальные люди готовили обед.

Я слышал, как ты рядом со мной потягивалась, мурлыкала, осторожно повернул голову – нет, ещё не проснулась, хотя уже не во сне, но лишь на пути к пробуждению. Решил тебе помочь, тем более что ты удобно повернулась спиной ко мне и раздвинула, словно в беге, ноги. Мой торопыга указывал точное направление и тянул за собой. Покачал тебя на качелях, показалось, что так я помогаю твоему воображаемому бегу. Проснулась окончательно.

– Доброе утро, милый, – повернулась ко мне. – Мне приснилось, что мы с тобой уже ровно месяц. Я бежала к тебе, мы собирались отметить. Странно, какой приятный был бег, никогда такого не испытывала. Я бы побегала ещё.

– Это хороший сон, Юль, – засмеялся я. – Мы бежали вместе, тело в тело. Потом я передал тебе эстафетную палочку и стал легче грамма на три.

– Да нет, на все триста, пожалуй, – смеялась ты.

Долго хохотали вместе, нежились под одеялом, и вылезать нам не хотелось.

– Хорошо с тобой, хорошо в отпуске, хорошо в нашей маленькой квартирке, хорошо от чистоты и уюта. Всё потому, что ты. Есть. У меня. Теперь, – мне казалось, что я красноречив, но ты меня не поддержала, лишь улыбнулась и потащила гулять на улицу, в наш не по-зимнему мягкий питерский февраль.

– Хотела поговорить с тобой, – сказала на улице, когда мы подошли к талому, томящемуся переменной погодой льду.

Я сказал, что всегда рад слушать, внимать, понимать и не переспрашивать.

– Напрасно ты смеешься, я вполне серьёзна. Мы вместе уже месяц, а что знаем друг о друге? Ты не рассказываешь о себе, не расспрашиваешь обо мне. Я не понимаю этого, и это меня настораживает. Такое чувство, что ты, найдя меня, перестал принимать всё другое, будто упал в меня. Пойми верно, я люблю твою объёмную любовь, она меня греет так, как ничто раньше. Но непонятного страшусь. У меня такого никогда не было. Будь твоя воля, ты бы бросил работу, книги, еду даже и проводил бы всё время в кровати со мной. Кто ты? Откуда взялся?

– Разве это важно? – я искренне не понимал твоей печали. – Я, конечно, откуда-то взялся, но мне это знание совсем не нужно. Я хочу перечеркнуть и твоё, и моё, то, что было у нас до нас. Будто мы только родились.

Ты погрустнела, я заметил и, пытаясь тебя утешить, сказал, что имел обычное хорошее детство, нормальную жизнь, но как бы и не жил, и только встретив тебя, понял, что не жил, что без тебя всё это было – пресное тесто дебильной рутины.

– Ты говоришь те слова, которые способны меня успокоить, верно? – печаль на родном лице усиливалась. – Я не люблю слов ради слов. Ты не понимаешь, мне не нужно временное успокоение, я должна знать тебя. Потому что, видя твоё погружение в меня, видя, как ты пророс там, во мне, я страшусь того, что мне нужно воздавать за это, а я не знаю, сумею ли. Я не знаю, что буду делать, как дышать, если, воздав тебе за тебя, также прорасту в тебе, а потом ты вдруг поймёшь, что обманывался, и оторвёшься от меня. Я боюсь, поэтому мне и нужна правда.

Я прикурил на легком ветру, затянулся и задумался. Что же я мог сказать ещё, коли уже убедил себя, что родился месяц назад.

– Мне нравятся те, кто на грани, – сказал я через пару минут. – Ты на грани. Висишь, пытаясь заглянуть за край понимаемого, ты на вершине нежности, я тебя всегда хочу поэтому. Ты выходишь из общего строя. Мне нравятся те, кто неловко чувствуют себя со всеми. Сам всегда хотел быть таким, но не выходило, потому и тянет.

– Со мной-то ясно, – ты впервые за всю прогулку засмеялась. – Но, может быть, есть ещё кто-то. Из тех, которые тянут, скажи, я пойму, ты мне станешь понятней.

Я сказал, что, конечно же, есть. Есть такие, которые трупами своих бывших жизней трамбуют пространство, которого раньше не было, там, за гранью. И благодаря таким людям у нас, у остальных, этого пространства становится больше. Мне бы хотелось написать об этом книгу – так я сказал.

– Книгу? – ты удивилась. – А сможешь? Видимо, нужно и самому каким-то образом быть причастным к тому, что пишешь, хоть краем крыла задевать. А ты разве герой? Не обижайся, но весь твой героизм лишь в полной отдаче мне. Это другое. Хорошее, но другое.

Долго ещё гуляли у залива, молчали. Наконец у меня мелькнула мысль, как мне показалось, хорошая, я улыбнулся и озвучил её:

– Хорошо. Я напишу другую книгу, про другого героя. А лучше, ты знаешь, давай напишем её вместе. Про мальчика. Всё выдумаем, пропишем, срисуем с других шаблонов, и, может, тогда я стану тебе ясней? Назовём его, например, Юрой.

– Да, – ты ответила, и я почувствовал, что снова тебя хочу. Хочу именно в это твоё «да», хочу долго и со стонами – и потащил тебя домой чуть не вприпрыжку.

Глава 2

– Ну это же так просто, – вот уже полчаса, как ты журчишь апрельским ручейком своего голоса. – Пойми, никто не винит тебя – да и не имеет права – за счастливый жребий сытого детства, нет, ну что ты. Ты получился добрым и чутким. Но именно получился, а «зависшие» возделывают себя сами. Нельзя выйти из болота, не попав в него, понимаешь?

Я понимаю, конечно, но, желая продлить радость прикосновения к твоему голосу, намеренно затягиваю наш якобы спор, пуская кораблики в журчание твоих звуков:

– А можно не попадать в трясину?

– Можно, – ты тиха и кротка, подобно песчинке со дна океана, но и тверда, как она же, ибо и у могучего седого океана недостанет сил раздавить тебя. – Но вышедший из грязи, поборовший в себе и вовне опасности хорошо знает их суть и не захочет вернуться в зазеркалье. А ещё знает, как не вернуться, ибо не просохли склизкие следы за спиной. И, наверное, сможет других уберечь.

– Не факт.

– Это у тебя не факт. А у нашего Юрки – самый фактовый такой факт, – у меня радостно мурлычет в груди, когда я вижу твоё упрямое топанье. А ещё ты поджимаешь губы, словно захлопываешь тетрадку с гербарием осенне-красных кленовых листьев, и я понимаю, что самое время согласиться.

– Согласен. Но тогда и у родителей его – как бы настоящих – тоже в душе саднить что-то должно. А то как же они обеспечат нашему мальчику трудности?

– Да.

Ох уж это мне твоё невесомое нежное «да». Короткий мягкий слог кажется мне способным напоить жаждущего, согреть солнечным лучом истерзанную душу обездоленного; слог, вдыхающий силы в одрябшие мышцы, нежащий ласковыми руками матери.

После твоего «да» как-то особенно сильно хочется жить, радоваться свободе, будто стоял в переполненной электричке три часа кряду, изредка меняя затёкшие ноги, потом, вывалившись на своей станции, тут же упал в тишину пахучей летней травы пригорода и вмиг познал язык кузнечиков и мурашей.

Можно любить звуки, можно любить даже за одни звуки. Я мог бы тебя любить лишь только за твоё «да».

* * *

Итак, начнем с Юркиных родителей.

Моряки. Вернее, им, особенно отцу, так казалось. Дождь не горе, Балхаш – не море. Однако другого моря у отца не имелось, и он им, разумеется, гордился. Мама с Арала. Тоже не бог весть что. Где-то там молодыми встретились – и завертелось. Или заволновалось. В этом слове больше морского. После того как всё, что волновалось, успокоилось – почти сразу, – всё их морячество и кончилось. Дети пошли, знаете ли. Позвольте, скажете вы, прежде детей бывают родители. Когда вы так скажете, вы будете правы. Но с дедушками и бабушками у Юры сложились серьезные проблемы, с их наличием то есть. На момент Юркиного рождения у него в живых имелась только бабушка, мамина мама. Остальные канули. Однажды они втроём – отец, мать и Юра, которому тогда было лет семь, – ездили на могилу к бабушке по отцу. И получилась тогда такая история.

Поезд их вёз полтора дня. Приехали, вышли, после долго шли по лесу. Пришли на опушку леса, там отживало своё старое кладбище. Настолько старое, что почти незаметное среди огромных тополей и дубов. Стали искать нужную могилу. Нашли быстро, она оказалась в стороне от всех прочих, протерли фотографию, и с неё зыркнула женщина. Нет, не так. Зыркнуть может случайный звонок телефона в ночи. Зыркнуть и исчезнуть. А этот её взгляд был неизменно тяжёлым, опасным, как летящий локомотив, острым, словно казацкая сабля. Юрка убежал от такого взгляда. Он стал собирать ягоды, пока родители занимались тем, что обычно делают все в таких случаях. Моют-красят-белят-правят. А минут через двадцать Юркин папка сошёл с ума. Всё, что только что поправил на могиле, он с криком сломал, вывернул, ударил и оторвал. Потом повалил памятник и стал рыть землю ковшами своих больших ладоней. Остановить его никто и не пытался. Ни мать Юркина, ни он сам не двигались, их сковал ужас. Отец наконец устал и угомонился. Правда, долго валялся на бывшем холме и рыдал. После этого все трое молча восстанавливали порядок. К поезду возвращались тоже молча, а в поезде Юрка всё подслушал. Вернее, не всё, конечно, но чтобы понять, что произошло, хватило. Бабушка, та, что с фотографии, маленького Юркиного папку (ему было шесть), посадила на поезд, и мальчику нужно было проехать одному тысячу километров – к бабушкиной сестре. То есть Юркин отец ехал к своей тёте. Да не доехал, взрослые во время стоянки послали его за водой, тот от поезда и отстал. Его приютили чужие люди. У них он прожил лет восемь. А о матери своей помнил лишь то, что ругала его всегда и почти не кормила. А потом посадила в поезд. Теперь, через много лет, у отца нервы и не выдержали. Причём выпил отец только сейчас в поезде, на могиле же был трезвым – Юрка в этом уже давно разбирался.

* * *

Поставил точку, отложил листок с нервно прыгающими буквами и повернулся к тебе – всё так же сопишь, улыбаясь чему-то в безмятежных снах, лишь белое одеяло сползло ниже, приоткрыв часть тебя.

Прилёг рядом – за окном уже поздний вечер. За окном – редкими размытыми огоньками мерцает темнота, рядом – ты.

Глава 3

Самый приятный звук – звук тишины. Ты часто полнишь ею пространство. Вторя тебе, не желая нарушать гармонию, помалкиваю, лишь изредка украдкой бросаю на тебя взгляд, чтобы дозаполнить и пропитать себя тишиной.

Люблю пить твоё молчание, любоваться им, как прозрачностью ночной рубашки, рисующей контуры любимого тела. Твоего тела, освещённого белым глазом ночного неба.

Ты взяла исписанные листочки и, неслышно утонув в огромном кресле, погрузилась в чтение, а я замер-умер, оставив в живых только мысль и слух. Я ждал и ощущал, как рождается Тишина из стука моего сердца и беглого движения твоих глаз по строчкам.

Рождаться Юрка не хотел. Конечно, распорядиться заранее относительно своего появления, он не мог. А вот когда научился задавать вопросы, одним из первых был: почему у него никто не спросил, хотел ли он рождаться. Такой вопрос возникал у него и позже, когда что-то получалось не так, как он ожидал. В вопросе том, а в особенности в отсутствии ответа обнаруживалась для Юрки какая-то вселенская несправедливость. Много позже, исследуя процессы обнаружения справедливости, Юрка понял, что той самой справедливости, которой ему всегда казалось мало, – её просто нет на земле. Либо всё, что происходит вокруг, буквально всё, без исключения – это справедливо. В общем, этот сложный вопрос и его разрешение навеки зависли в Юркиной голове как очень важные.

В Юркином детстве не было игрушек. Не то чтобы их не было вовсе, были, но лишь те, что ему удавалось найти на улице или выдумать самому. Родители жили бедно, за руганью и водкой было не до игрушек для младшего сына. Их тогда было двое: Юрка и его старший брат. Брату малахольный Юрка не нравился, и брат Юрку часто бил. За всё, что не нравилось. За не вымытые братом пол или посуду, не заправленную братом кровать, за то, что тот играл в нарисованных кукол, за то, что любил читать, за задумчивое лицо, одним словом – за всё, что вздумается. То, что происходило у Юры дома, вся эта ругань и вой – всё казалось нормальным, потому что другого он не видел. В том, что отношения в семье могут быть человечнее, чище и правильнее, Юра убедился лет в шесть, когда стал дружить с мальчиком Сашей из своего двора. У Сашки дома, где теперь Юра часто бывал, было тихо и приятно. Любой вопрос решался спокойным вкрадчивым голосом добрейшей Сашкиной мамы, тёти Дуси. А Сашин отец уважал Юру, жал ему руку, как взрослому, разговаривал с ним так, как никто раньше. Без насмешек, но не строго. Оказывается, и так можно. Это оказалось чертовски приятно – когда тебя уважают. Ну а когда Юра однажды всё-таки выиграл у дяди Бори – многократного чемпиона своего института – партию в шахматы, Юрку стали уважать безоговорочно и достаточно сильно. Несмотря на его драные носки. Впрочем, за них Юрке всегда было стыдно, просто других не имелось.

Однажды в сентябре наступила школа, туда Юрке хотелось лишь первого сентября. Второго уже не очень. Там поначалу ему пришлось тяжко. Все эти Таньки, Инки, Димки, и эта Вера Яковлевна, классная руководительница, было трудно переносимым. Одноклассники орали просто так, учительница орала, чтобы, видимо, чему-то научить.

В первом классе у Юрки появилась сестрёнка. Тогда бабки во дворе, галдя промеж себя, стали называть Юркину семью нищетой. Слово неясное, но обидное. Юркин брат с балкона обстрелял бабок мусором, а кого-то из их внуков избил.

После второго класса умерла мамина мама. В доме, и без того похожем на балаган, всё полетело в пьяную даль. Воспитание маленькой девочки, не сговариваясь, переложили на Юрку, которому в ту пору было девять лет. А через год выяснилось, что младшая сестра больна эпилепсией.

– Знаешь, когда я была маленькая, – вдруг сказала ты, резко прекратив читать, – у меня кукла была, мне её папка купил. Красивая японская кукла. Всё бы хорошо, весело и радостно. Да только мама решила, что я её сломаю, поэтому я любовалась на свою красавицу издалека, брать её в руки мне не разрешали. Наверное, это лучше, чем придумывать себе игрушки. Хотя придуманные никто не отберёт.

– Хочешь, я почитаю тебе сам? – чуть всколыхнув тишину, попросил я.

Дальше я читал ей про голод, который для Юрки был самым сильным чувством в детстве, про пьянство родителей, про злые насмешки Юркиного окружения. Этого всего было много. Даже, пожалуй, чересчур много, для того чтобы уместилось в одну человеческую жизнь. Поэтому я оборвал себя на полуслове, тем более что увидел, как ты уснула. Нет ничего удивительного в том, что чьи-то обиды и горести оказываются непонятными для другого. Тем более обиды и горести вымышленного человека. Я захлопнул тетрадку. Нет, я не расстроился. Подобное я называю эффектом качки. Слово все знают, смысл вроде тоже знают. А вот что стоит за словом конкретно, как выпрыгивают внутренности, как выблёвываются мысли в вакуум тьмы этого ада, что за винегрет гнилых запахов вокруг – чтобы это понять, надо пережить качку самому.

Глава 4

В тот день привокзальная площадь разлучала нас. Я смотрел тебе вслед, не уходил. Ты же знаешь – я не могу уйти, пока тебя не спрячет толпа, подворотня или смог гриппозного, но самого замечательного города. Всё равно не уходил, ещё долго смотрел в твою сторону, и душа начинала выть, наращивая звук страдания от разлуки. От комариного писка до рвущих перепонки корабельных тифонов и сирен: «Отдайте назад сокровище моё! Вы все сможете, а я не умею!»

Я уезжал далеко – служебная необходимость. С собой – три полные сумки. Тяжелые слёзы мук по тебе – в одной. Ревность жгучая в другой. И ещё со шмотьём – третья.

О, я ревновал даже к воздуху встречному, что обдувал твои раскрасневшиеся щёки – мне не касаться их долго, а ему почему-то можно, как же я его ненавидел в тот момент. Хотелось кричать: «Разгони смог, солнце, отступите, подворотни, верните любовь мою!»

Хотелось бежать, бежать за тобой, очертя голову, обгоняя вой внутри. Да сумки тяжелые не давали, да мозг рвало на части и не спасали даже руки, тисками, до скрипа, сдавившие виски.

Приеду к молчаливо-седому морю, встану перед мудростью молчания на колени и попрошу защиты. Для тебя. «Защити её, море!» – крикну… и добавлю солёного в его седину.

У нас, когда я приехал на место и приступил к выполнению не очень хорошо знаю какого задания – некогда мне, тебя люблю, – началась эра писем. Когда слова признания и любви сами ложились ровным слоем на хлеб, отчего он просился в рот, и я откусывал помаленечку, боясь сделать больно нашей любви жадными зубами-губами. Не жевал и не глотал, подолгу держа в себе твои буквы. Люблю их каждую, до единой, до запятой, до многоточия. Потом выкладывал их, перецелованных, на ладони, разговаривал с ними, играл в семью.

«Где-то ты идёшь-стоишь-сидишь. Где-то, не со мной. Во сне, наяву – неважно – отъяты твои тонкие пальцы от меня сейчас, полны чужими голосами уши, глаза отражают другие контуры. Там жизнь, лениво-буднично-подозрительно-полноправно объемлет тебя браслетами с датчиками, и изотопы принадлежности метят твой след с лабораторной методичностью.

А в моей лаборатории дежурный бог в белом халате достаёт меня из клеточки, закрепляет лапки в ремешки, делает инъекцию, наблюдает реакцию, вносит метки в хроники, милостиво опускает в клеточку, заботливо задёргивает шторку от яркого света бактерицидной лампы.

Два маленьких предмета для опытов, два бесправных объекта исследований, два лагерника из разных бараков, уколотые одним шприцем.

Нам надо бы любить своих лаборантов, нам надо бы кайф ловить от стерильного уюта, а не упиваться сходством своих данных – ведь мы образцы, мы не и не могли быть другими».

Я читал распечатки твоих писем, бродя у моря, и часто нашёптывал ему свою новую молитву, хоть и со старыми просьбами: О, бог мой морской, моё Море, не дай закончиться её любви никогда! Не шипи на меня приливами, не хлещи солёным ветром по лицу за недочёты мои, за перелюбовь, перенежность и пережадность! Так, до обессиленности просто, люблю её! Так не дай же закончиться любви!

Ты позвонила ночью, извинилась, но я не спал, мне без тебя совсем не спится. Нет рядом любимых поджатых коленок, которые всегда хочется повторить-окутать своим еле-касанием. Не хочется спать, потому что с утра некому шептать: «Доброе утро, любимая! Я так долго тебя не видел. Целую ночь!» И не переставая шептать тебе нежности, впиваться раскалёнными желанием губами в любимое разомлевшее тело.

– Прости, что, возможно, разбудила – спать не могу.

– Вот и я не могу.

– Вдруг ты утром проснёшься раньше меня и напишешь мне письмо. Знаешь, ты очень красиво печатаешь, как красиво всё, что ты делаешь. И вообще ты очень красивый. Но на тебе лежит такая тень… и только когда ты выглядываешь из неё, красота обнаруживается, как-то вдруг. А потом смещается свет, и снова ты в собственной тени…

«Чёрт возьми! Только не замолкай, звучи!» – думаю я, и ты звучишь.

– Я хотела сказать, что ты мне снился прошлой ночью. Во сне ты проснулся, крича моё имя среди ночи. Ты забрел в мой сон. Нет, там ничего страшного не было. Я помню только, что ты путешествовал руками по моей спине, рисуя странные траектории, нажимая на только тебе ведомые точки, совершая какие-то пассы, изгоняющие дурное прочь из меня. Это странное раздвоение, которое мучает меня наяву, во сне тоже присутствовало: мне было так естественно лежать у тебя на руках, отдаваясь твоим мыслям обо мне. Ты словно уходил в транс и брал меня с собой. Но там, во сне, вокруг нас были люди, они не то чтобы оттаскивали нас друг от друга, даже не препятствовали, нет. Они просто были и мешали уже этим. Мешали, как при ходьбе мешает маленький камешек, залетевший в сандалию, но невозможно остановиться и вытряхнуть его, оказывается, он уже попал под кожу и обустроился там. И я понимала во сне, что нужно сделать усилие над собой и вынуть себя из твоих рук, из их подвижного кольца – вокруг ведь столько людей! И я совершила это усилие. И тут же проснулась – у меня онемела рука… Зачем я выдернула себя? Я себя ненавижу. А тебя люблю. Такие дела.

Мне после этого твоего признания показалось, что я долго пылил по тропам пути из рождения в никуда, долго, долго. Еле брёл, поднимая клубы грязи-дыма-пыли, что въедались в лицо, закладывали уши, залепляли глаза. Боялся вопроса «зачем всё?». Боялся жутко: знал – ответить мне нечего. Часто просыпался ночами в испарине волнения. Всё казалось: стар я уже, сед, остановился передохнуть, оглянулся назад, и… так и не смог ответить «ну к чему же всё было?» Страшно.

А мне, признаться, давно уже, кроме тебя, всё без надобности. Думай о себе, что хочешь.

Глава 5

Между тем командировочные дела мои почти не продвигались. Я силился разглядеть в далекой дали их окончание – тщетно. Здесь, на базе, много людей. Бородатых, седых и лысых. С мохнатыми звёздами на плечах и в гражданских пиджаках. И у тех и у других глубокие академические борозды ума над кустистыми бровями. И на тех и на других груз ответственности принятия важного решения. За каждым из них организации с такими страшными названиями, что меня колотит коленная дрожь, затрудняя мыслительный процесс.

Я среди этих людей, и мы все числимся умными. Вернее, все другие, кроме меня, точно знают, что они умные. В себе я не уверен. Хотя и стараюсь, подражая адмиралам и академикам, сдвигаю брови и вытягиваю губы. Ещё перед тем как высказать вслух мысль, я научился тянуть букву «э» и небрежно откидывать полу пиджака.

Получилось так, что рядовая командировка неожиданно обернулась для меня затянувшимся участием в решении государственных вопросов, которые должен был по статусу решать специалист как минимум на две должности выше меня.

В день моего приезда на базу флота на одной лодке случилась авария. Разгерметизация первого, активного контура. Министерство обороны со всей России собрало специалистов самого высокого уровня. От нашей же организации там по рутинным делам оказался я, и мне было велено задержаться, чтобы представлять контору.

И они все там думали, что я такой же умный и специалист. И я целыми днями соответствовал. А вечером, созвонившись со своими мэтрами, узнавал у них, как соответствовать завтра.

Нам всем, умным, очень нужно было попасть в аварийный отсек реактора, но химики базы сказали твёрдое «нет». Все академики – и я – спрашивали возмущённо: «Почему?»

– Потому, – отвечали химики. – Грязно там. Радиация. Неделю будем дезактивировать.

– Но… – негодовали академики, и я тоже, но не успевали возразить, так как нам демонстрировали спины.

Несколько дней академики изучали вахтенный журнал лодки. Этот журнал заполняется дежурным каждый день, на любом корабле. В нём фиксируется всё: когда и какой механизм включили, выключили, кто, когда и с какой целью прибыл на корабль и всё остальное. Вот мы и стали его изучать, для того чтобы уяснить, как действовали моряки во время аварии. А уяснив, отправить в свои организации подробный отчёт об этом.

Все седые и умные – и я с ними – распределились по очереди. Журнал-то один, а нас много.

И тут я испугался. За моряков. Умные дядьки скрупулёзно, слово в слово, букву в букву, переписывали себе на листочки заметки из вахтенного журнала. А журнал этот, я бы сказал, очень тонкая вещь. Личная, я бы добавил. В него изо дня в день, годами, все события записывают до деталей, и никто посторонний в него не заглянет. А пишется всё-всё, до самых-самых мелочей. Известна старая мудрая морская поговорка: «Записал, но не сделал – халатность; сделал, но не записал – преступление!» Вот и пишут в журнал дежурные всё, что положено. А порой и то, что совсем не положено, развлекаются.

И тут я вспомнил журнал лодки, на которой когда-то служил. А вспомнив, покраснел и ещё больше испугался. Я-то во время дежурства вёл себя почти смиренно. Лишь пробовал разный почерк, вплоть до ленинского – хрен чего поймёшь. Ну ещё иногда развлекался не вполне уставными записями: «7.30. Прибыл экипаж. И мичман Кузнецов тоже, у которого вчера был день рождения. Вот зачем он это сделал? Сказался бы больным. Теперь все тараканы мои – его каюта за переборкой. Сука, Лёха, с днём рождения!»

Или так ещё: «Окончено осушение трюма второго отсека погружным насосом. Чтоб не заквакало, приказал сушить под ветошь. Проверил – сухо, как у монашки в причинном месте».

Вспоминаю и другие записи, уже не мои: «2.00. На пирс прибыл начальник штаба. Снял верхнего вахтенного с дежурства за чтение книг порнографического содержания. Я не знаю, может, у него обычай такой – по ночам колобродить. И где я ему другого верхнего найду ночью? На лодку не спустился, к соседям пошёл. И на том ему глубокое мерси. Хо-хо, чего же боле».

Помню, стоял как-то на вахте наш штурман Игорёк. Верхний вахтенный доложил, а Игорь красиво записал в журнал: «На пирс прибыл вице-адмирал такой-то». Написал и выскочил наверх доложить и встретить начальника. И только перед сдачей вахты Игорь заметил, что чуть ниже той его записи, кто-то, копируя его почерк, рассудительно добавил: «Да и хрен с ним».

Был у нас затейник, Сашка-минёр. Писал он много. Но что именно, порой и сам потом разобрать не мог. Но дело не в этом. За сутки на вахте дежурный много раз расписывается. Так вот, Сашка всё время делал это по-разному. И не подписями, а рисунками, к которым имел тягу и способности с детства. Рисунки его подписные всегда были приурочены к какому-нибудь празднику. Грядущему или прошедшему. К Восьмому марта он вместо подписи рисовал голую женщину с грудями разной величины. В канун 23 февраля – красивую торпеду, а у её основания – пару сверкающих, чуть волосатых ядер. На новогодние праздники, понятно, ёлочка с игрушками, под которой – пьяный дедушка. На день влюблённых тоже что-то рисовал. Не сердечко, конечно. Другую валентинку.

Я как вспомнил всё это, как увидел, что академики мои вчитываются, потея, в морские каракули, так и съёжился весь. Сижу, слушаю, смотрю. Ничего, вроде. Кажется, никто стыдливо не краснеет. Читают, передают журнал дальше. Вот он уже перешёл к дедушке, что рядом со мной сидел. Долго тот его вертел. Всё искал чего-то, запись какую-то важную. Пролистал до последней страницы. И замер.

И на меня глаз скосил испуганно. Заметил, что я словил его испуг, и тут же захлопнул журнал, сделав вид, что всё, что ему было нужно, он уже нашёл. Передал мне.

Я нашёл нужное и сделал выписки по аварии. Моряки действовали чётко, грамотно и отважно. А на последней странице, так смутившей дедулю, кто-то ручку расписывал. Всего лишь. При выполнении такого привычного действия, естественно, уходишь мыслью глубоко в подсознание. Оно же после пустых борозд и выдало то, что в нём и находилось в тот момент у моряка. А именно – троекратное повторение названия мужского полового органа.

А на корабль нас всё ещё не пускают. Говорят – неделю ждать. Если так, то, возможно, через пару недель куплю билеты домой. Билеты к тебе. Так и скажу в кассе Аэрофлота: «Мне, пожалуйста на ближайший рейс Северная база – любимая моя». И пусть там все думают, что я идиот. Они просто никогда не видели тебя.

Ты молчала. Уже целых два дня невыносимо молчала. Не отвечала, не брала трубку, не писала писем. Во мне вскипело безумие из-за такого тотального отсутствия тебя. Я ходил, плавал полумыслью, полурёвом-полустоном надрывал сердечную мышцу – половина я! Без тебя – одинокая заброшенная половина! Сам виноват – зачем вспомнил о твоих прошлых любовях недавно в телефонном разговоре? Обидел рыком раненного зверя, закапканенного самим собой. Дурью своей, ревностью обидел. До слёз.

Когда же домой? Когда же к тебе? Постучусь в порог осторожно, буду стлаться змеёй по твоим следам, буду молить о пощаде-прощении, твердить, что дурак, что труден порою мозгами, что люблю тебя жизни всей больше, что гибну.

Когда же домой?

Глава 6

Как пронзительно холодно оказаться на краю Земли без тебя, да ещё порвать по дурости нить, связывающую с тобой. Без тебя ничего не желается, холод колет и рвёт ткани моего неуклюжего тела.

Ты где-то далеко, не географически, а совсем далеко от меня. Настолько, что мысль моя не пробивается сквозь толщи ледяные. Холод снаружи, холод внутри меня.

Как глупо получилось: я разбирал файлы в ноутбуке, увидел снимок, резанувший по глазам, и понеслось… Кто поймёт природу стихии, место рождения смерча кто укажет? И никто не знает, как с этим бороться.

Мне кровь хлынула в щёки от этого снимка, а рикошетом ударило по тебе, заковало в лёд тело, душу, сердце. Холод огородил тебя белым, сверкающим накатом до неба, до солнца, до космоса – обжигает красотой холода дворец твой. Сидишь в красоте безмолвия белой ночи, без движения, без счастья, без любви.

А я снаружи, отрезанный от тебя.

Но любовь не позволит вырвать тебя из моих сведенных болью пальцев, побелевших так, что на фоне ледяного дворца твоего они незаметны.

Как невыносимо тяжко вслушиваться в твоё молчание, перепонки лопаются от тишины твоей немоты.

Я, повисая в клубах сигаретного дыма ночных гостиниц, продолжил придумывать Юрку, схватился за него, как за прибрежный камыш, чтобы не утонуть в омуте-без-тебя.

* * *

Живую, но почти не дышащую сестрёнку принёс на руках сосед. Юрке стало страшно. На всю жизнь самыми неприятными вещами станут те, чья природа будет Юрке непонятна. Сейчас произошло первое соприкосновение с чем-то именно таким.

Соседи рассказали, что девочка спокойно играла в песочнице, вдруг медленно начала оседать и повалилась на бок. Маленькое тело забилось в конвульсиях, изо рта пошла пена.

Какие-то слова грозно кричал, путано доказывал пьяный отец – обвинил во всем случившемся Юрку и выгнал его из дома.

Юрка ходил между домами и слушал сон города. Не плакал – считал себя уже взрослым. Под утро вернулся – замёрз очень. Холод сосчитанных на небе звёзд взял его изнутри.

Настало время бесконечных и бесполезных врачей, больниц и ночных дежурств у палаты. Время воткнутой в тело в области сердца здоровенной иглы, прилепленной пластырем. От иглы – длинный, прозрачный провод наверх, к перевёрнутой бутылке.

Девочка улыбалась брату и маме, говорила, что больно, но она уже привыкла. Катетер из-под сердца не извлекали, потому что днём сестра всё время была под капельницами. На ночь иглу вынимали, дырку заклеивали пластырем, а утром всё по новой.

Так продолжалось два длинных года. Больницы, врачи. Врачи, больницы, палаты. И разные диагнозы. Всегда разные. Каждый врач боролся со своей болезнью, а приступы продолжались.

Наконец все доценты и академики развели руками и сказали: единственное, что остаётся, – постоянный пожизненный прием сильнодействующего препарата, гарантирующего отсутствие приступов. Фенобарбитала.

После года такого «лечения» сестра стала сильно отставать в развитии. Во дворе над ней часто смеялись. И тогда Юрке приходилось драться.

В школу её всё-таки взяли. В класс для умственно отсталых детей. Кстати, в городе была только одна школа, где имелись коррекционные классы. Юркина школа. Теперь над ним смеялись и в школе.

В очередной раз кончилось Юркино детство. А было ли оно? Создавалось впечатление, что некто чёрный ворвался и перемешал все краски, превратив некогда чудную картину мира в безобразное творчество опьяневших держателей власти. Будто свежий, непросохший, написанный маслом шедевр смазала закопчённая ладонь шахтёра.

Со временем у Юрки проявилась взрослая манера легко высказывать вольные мысли – манера, поражающая одноклассников и учителей. Мысли он ронял небрежно, совсем не заботясь о том, что их можно подобрать и присвоить себе, напугаться или пугать других. Они, мысли, звучали так, словно в пустой огромной зале кто-то ронял на мраморный пол монетки, по одной.

Предметом трепетной любви стала математика. А формула разложения суммы квадратов даже возвела его на пик школьного математического олимпа.

Дело было так. Однажды Юрка, отсидев привычные полночи над любимыми цифрами, восстановил математическую справедливость.

– Вот, – положил он на стол учительнице исписанный мелким, аккуратным почерком листок, – Посмотрите, Валентина Ивановна, я придумал формулу разложения суммы квадратов.

– Интересно, я взгляну после занятий.

На следующий день Юрка ожидал ответа Валентины Ивановны, но когда настал наконец любимый урок и он влетел в любимый кабинет к любимой учительнице за неизбежными похвалами и внеочередным званием умнейшего умника, то всё случилось не так, как ожидалось.

– Я посмотрела, – сказала тихо Валентина Ивановна. – Всё верно. Только, видишь ли, в разложении ты использовал радикалы и дробные степени, отчего ценность сделанного тобой сильно снижается ввиду трудности использования.

И вернула листок расстроенному Юрке. После этого он разлюбил учительницу математики, не оценившую по достоинству его труды.

Прошло два года и Юрке – уже десятикласснику – поручили вести факультативные математические занятия с девятым классом. Факультатив посещали очень грамотные ребята. И поначалу Юрку встретили скептически. «Ну чему, спрашивается, может научить человек, который всего на год старше?» – так примерно думали парни.

Тогда-то и настало время достать из рукава ту припрятанную «сумму квадратов».

– Вот простая система из двух уравнений. Если решите, откажусь от занятий и скажу учительнице, чтобы освободила меня, поскольку не справился, – предложил своим подопечным юный учитель.

Система уравнений показалась простой, и девятиклассники охотно согласились. Но прошёл день, затем неделя, другая, а результата всё не было. Несколько раз к нему подходили сияющие ученики с исписанными формулами тетрадями в руках, но всякий раз в решении находились ошибки. На третьей неделе сдались все, кроме троих, самых упорных. Но и у них ничего не получалось. Наконец не выдержали и они и попросили показать решение.

А всё оказалось просто. И строилось решение на том самом разложении квадратов. И когда Юрка, краснея, сказал ещё, что формула принадлежит ему, то подопечные признали: этот парень имеет право учить их – отличников и победителей олимпиад, лучших учеников школы.

* * *

Я, видимо, так и уснул за столом, лбом в исчёрканные листы, левая рука под скулой, а правая зажала авторучку. Разбудил будильник – на работу, которой конца не было видно.

Кажется, в тот день я кому-то нахамил. Источать добро и свет вокруг себя желания не было – коллеги своей хвалёной военной дисциплиной отдаляют встречу с тобой. Не до благодушия мне.

Вечером, без особой надежды на ответ, отправил всё написанное о Юрке тебе. И снова не спал ночь, от злости занимал себя придумыванием матерных стихов. А утром пришёл, пришёл от тебя ответ.

Ты писала, что это не литература, а баловство. Что если мне так удобней, то, конечно, да, балуйся, а вообще-то получилась полная фигня, и надо бы убить в себе писателя, придушить попытку так думать и даже захаркать матюгами того, кто не согласится с этим.

И пусть, и пусть такой ответ. Всё равно какие, лишь бы твои слова. Твои. Для меня. Чудо-инъекция, неясно от какой именно болезни, впрыснутая вовремя. Я выздоровел. Ушла злость, и снова появилась надежда быть с тобой, быть для тебя. Я написал тебе нечто любовное до дрожи, до судороги. Мне очень понравилось то, что я написал, и было мало дела до литературы в моих письмах.

Ты позвонила сама утром, тихонько щебетала в меня, радостного:

– Читаю твои письма весь день, пытаюсь ухватить какую-то важную мысль, а она скользит рядом, но не даётся… и пальцы у меня неповоротливые нынче, чтобы таких мотыльков ловить.

– Не читай. Потом.

– Писать не могу ничего, тоже из-за медлительности мысли.

– Не пиши.

– То, что произошло страшное, – тоже не сказать словом. Если говорить о моей реакции, то что это было? Обида? Нет. Ярость? Нет. Оторопь? Пожалуй. Эта твоя реакция… Ладно, пусть ревность. Но ты не стал спрашивать меня ни о чём. Сделал молниеносные выводы, которые мотивированы только одним: «меня выставляют в смешном свете, издеваются!» В таком состоянии ты не думаешь уже ни о чём. Ты не думаешь о том, что почувствую я. Тобой движет лишь яростное желание крикнуть: «я – не дурак!» Когда ты видишься мне таким, это нестерпимо, я делаю себе ментальную анестезию и замораживаюсь. Вот и всё.

– Не всё. Я во всём виноват. Ты должна, ты обязана меня простить.

– Не нужно говорить «простить», это ни при чём. Это не вина. Меня просто поразила степень моего выбрасывания за пределы ощущения любви в таких вот моментах, когда ты бузишь. Словно происходит подмена меня, мое отношение к тебе леденеет. Я не злюсь даже, не возмущаюсь, у меня не теснятся в голове слова, как обычно бывает. Я просто становлюсь «вне зоны доступа». Для тебя. Вижу всё происходящее, как со стороны. Вижу спектральный состав твоих истерик и не испытываю ни любви, ни сочувствия. И мне страшно от этого. Это – не я. Я другая. У этой «ледяной» меня всё ледяное.

Ты замолчала. Я слушал, как ты думаешь.

– И в такие зависшие во времени моменты я не умею быть другой. Мне не расковать лёд, не вырваться за пределы мерзлоты эмоций. Сейчас немного отпускает. Но было очень страшно. Очень. Никогда так не было. Никогда мужские поступки не леденили меня. Было больно от некоторых, было горячо, но это всё была жизнь. А тут… тут другое. То, что ты, не разобравшись, взбил коктейль из моей острой глупости многогодичной давности, а потом вколол этот коктейль мне, произвело вот такое действие. Я боюсь вновь попасть в подобное оледенение. Там страшно.

– Страшно. И я вверг тебя в страх. Не желая, поверь. Поверь мне.

– Потом. Всё потом. Это пройдёт. Мне нужно время.

– Возьми время. Возьми сколько хочешь времени. Я буду ждать. Сколько надо.

– Спасибо.

Тебе потребовалось двое суток, которые я честно отмолчал, сотни раз отводя руку от телефона, отводя застывший над клавиатурой палец. Не писал тебе, не звонил.

Потом ты простила меня, об этом я узнал из твоего письма, тебе хватило времени. От счастья хотелось станцевать какой-нибудь зажигательный танец, но я решил отложить мувинги и схватил трубку.

– Ты простила меня? – спросил я взволнованным голосом.

– Ты о чём? – я услышал в трубке твой полудетский смех. – Приезжай скорее, я так сильно соскучилась.

Возможно, это тебя услышал Господь. Потому что на следующий день расследование закончилось. Закончилось наконец моё отлучение от тебя.

А ещё через день, побросав у парадной сумки со слезами и ревностью, я влетел в открытую дверь и с разбегу угодил в уют твоей улыбки.

Глава 7

Встреча, которую так долго ждёшь, живёшь ею, много раз проигрываешь в голове в разных вариантах, – видится счастливым туманом. А когда я обнял тебя, то снова, как много раз раньше, почувствовал себя мальчишкой. Словно мне семнадцать и случилась первая любовь. И желание настолько сильное, будто меня три жизни томили рассказами и картинками про это, а в руки ничего не давали. Отчётливое понимание того, что жить с тобой или умереть – всё счастье, когда ты в моих руках. Главное – с тобой. Рядом. Обнявшись.

Впервые обнаруживаю у себя маленькие полусадистские наклонности терзателя любимого тела – словно дали наконец плюшевую игрушку, предел детской мечты, и теперь душу её, кусаю, мну и треплю, так сильно радуюсь своему огромному счастью – люблю в общем.

От телесного пира рывком – иначе никак – мы перешли к пиру застольному. Ты – математический кудесник еды, умеешь слагать почти несовместимые ингредиенты так, что результат поражает точностью и искать «ошибку» становится незачем и некогда; сначала всё поедается глазами и тут же – руками-зубами, а затем предаешься воспоминаниям о чуде.

После – лишь короткий отдых под философию моей сигареты и отмеченный влажной хитринкой взгляд твой.

– А давай, наш Юрка будет немножко клоуном? – спросила ты.

– Давай. Как ты?

– Нет, я серьёзный клоун, – твой смех заразителен, обязательно поддашься и тоже рассмеёшься, и вот меня уже не удержать.

– Тогда пусть он будет пафосным немножко клоуном.

– Как это? Как ты?

– Не знаю пока. Придумаю, потом покажу.

Кивнув и улыбнувшись, ты плавно опустилась на кровать и погрузилась в свою рутинную работу за ноутбуком, разбирая пачки файлов, перепачканных кудрявой вязью непонятных мне слов. Работа, которую ты выполняешь, – твой наркотический буквенный угар.

Я сидел и подглядывал за тобой, за тем, как ты умеешь погружаться в то, что делаешь. Мне казалось, что я присутствую при рождении чуда, не очень, правда, понятного мне чуда рождения маленьких шедевров, сотканных буквами. Я, словно акушер, боялся неосторожным движением спугнуть новорождённую красоту оттенков логоса. А ты – плавильная печь, от тебя шёл почти физически ощутимый жар, ты выливала металл дымчатых букв в причудливые формы изящных слов. Красиво так, что становилось печально, что я вот так не умею.

Я мысленно потрогал губами твою душу, поблагодарил за умение и сам пошёл писать дальше про Юру.

«Два последних года школы Юрка с друзьями провели смеясь, превращая в балаган и уроки с контрольными, и комсомольские собрания.

Иногда Юрку «разбирали» на комсомольских собраниях как злостного нарушителя школьной дисциплины. Без результата. Не помогал и строгий комитет комсомола школы: все смеялись.

Но ещё два года тому назад дело обстояло иначе. У Юрки, от рождения мальчика стеснительного и робкого, тогда наступил определённый момент жизни, случающийся в жизни каждого мужчины, а вернее, того, кто уже считает себя таковым. Непонятное состояние, когда весной вдруг начинаешь испытывать потребность в общении с противоположным полом. Толком не знаешь ещё, что с этим полом делать, но потребность уже чувствуешь. Вот и Юрка ощутил её по полной и почувствовал к одноклассницам страшную тягу неясной природы.

А ответного влечения никто из девушек демонстрировать не собирался. Как выяснилось, их совсем не интересуют мальчики, дни и ночи проводящие в изучении разных мудрёных наук. Юрка долго пыжился, пытаясь придать себе вид беззаботного и веселого балбеса, но ничего не получалось. Устав от игры в идиота, а также от того, что сильно хочется, а ничего не получается и что при этом делать – непонятно, наш герой, стесняясь самого себя и собственного голоса, пригласил в кино одну из первых красавиц класса. В ответ получил удивление и смех. И отказ.

Пришло время измениться – Юрка это прочувствовал, обхватив до боли голову, и твёрдо решил покончить с глубокой внутренней неуверенностью, вызывающей ненужное стеснение – основную причину бед. Вскоре увидел в газете объявление о дополнительном наборе в группу пантомимической клоунады, и тут же заставил себя поехать по указанному адресу.

Весь коллектив группы вместе с руководителем, по виду старше Юрки года на два, неожиданно для новичка обрадовались. А обрадовавшись, не стали тянуть и попросили показать им, как перелезают через воображаемый забор. Юра, страшно смущаясь, показал, как мог. И… всем понравилось. Начались серьёзные занятия, и через пару месяцев Юра умел делать всё, что нужно, причём не хуже других. Наступило интересное время концертов и выступлений.

Юркиной группе приходилось выступать в антрактах перед самой трудной аудиторией – на молодёжных дискотеках, без сцены, с прямым контактом. Полутрезвая молодёжь замолкала минут через пять, а ещё через десять радостно аплодировала и смеялась.

Юрка постепенно врастал в маску клоуна, новое увлечение затягивало, и вскоре ему ничего не стоило на главной площади города начать декламировать стихи Есенина с таким лицом, будто перед толпой зевак сам Есенин и есть. Верила или не верила толпа, но не расходилась.

Ради тренировки Юра мог страстно признаться в любви незнакомой девушке на улице, и никто из проходящих мимо людей даже не догадывался, что у «влюбленных» это первый визуально-словесный контакт. Порой забывала о том и девушка.

Юрка уже считал себя артистом, и знакомые не спорили. Однако всё окружение запротестовало, узнав о его желании поступить после школы в Театральный. Учителя говорили, что его призвание – математика, Юрка не верил. Друзья в один голос твердили о липком блате, без которого даже пытаться не стоит, а Юрка точно знал, что поступит без всяких знакомств. Всё решилось просто – родители не дали Юрке денег на поездку. Выхода не было, пришлось согласиться стать математиком. Но и тут не вышло. Все верили, точно знали о блестящем Юркином математическом будущем, а вот деньги для поездки и в этом случае всё равно нужны. А их опять не дали.

И проезд, и полное обеспечение государство гарантировало лишь военным. Пришлось Юрке смириться с тем, что это его призвание.

Провожать Юрку на перроне собрался весь его класс. Горькое расставание друзей. Девчонки ревели, парни включали кассетный магнитофон с песнями «Наутилуса», неглубоко чиркали лезвием по запястьям, соприкасались кровоточащими местами. Братались. Навек.

Прощай дом, родной город. Юрка видел себя славным бесстрашным воином, ему мерещились сверкающие золотом бесчисленные ордена на груди.

Вскоре случится в его жизни главная встреча. Море станет навеки Юркиной любовью.

Начиналась совсем другая жизнь. Настолько другая, что о прошлой можно было забыть. Пока, правда, об этом Юра не догадывался…

Я задумался на время, почесал за ухом и уловил твой смеющийся взгляд – оказывается, я давно уже отполз на другой край кровати. В ворохе скомканных бумаг, имея из одежды лишь авторучку между пальцев, испачканных чернилами, с напряжённым лицом, я действительно представлял собой смешное зрелище.

– Ты закончила своё? Посмотришь про Юрку?

– Я посмотрю… потом, всё потом.

Мы помяли все Юркины листочки, некоторые разорвали, я потом их склеивал и разглаживал.

Глава 8

Великий Портной соткал жизнь так, словно работал моряком: всё кругом устроил чёрно-белым, полосатым, как тельняшка. Вчера – погружение в глубины счастья, а сегодня жизнь рвётся, сталкивая в чёрную бездну отсутствия тебя – уехала.

Так неожиданно уехала, наскоро бросив пару вещей в небольшую сумку. Уехала, не прощаясь – не любишь длинного расставания, – лишь оставив на столе листочек с быстрыми буквами:

«Уезжаю по работе, на пару дней. Не вздумай мрачнеть и загонять себя в тоску. Люблю».

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Слово «Итихаса» переводится с санскрита как выражение «Вот именно так и было».Чудовище, пожирающее д...
Благодаря мультиварке в наше время можно законсервировать как можно больше летне-осенних витаминов с...
Иммунитет стоит на страже здоровья, уничтожает чужеродные клетки и помогает вывести токсины и опасны...
Они живут рядом с нами, при этом оставаясь незаметными.Они заботятся о нас и о нашем хозяйстве.Они –...
К середине II века до н. э. почти всё Северное Причерноморье было захвачено неустрашимыми и жестоким...
В один из ненастных вечеров в ворота имения графа Бутурлина постучал одинокий всадник, одетый в камз...