Правитель страны Даурия Сушинский Богдан

Часть первая

1

Ливень, разразившийся в то июльское утро над Харбином, был настолько мощным, что в течение какого-нибудь часа Сунгари взбухла, словно поражённая тромбами огромная вена, и казалось, что потоки свинцово-черной «крови земли» вот-вот хлынут на окраины города. Но ливень утих так же неожиданно, как и начался, и река застыла на последней грани своих берегов, чтобы ещё через какое-то время обессиленно отступить в глубокое каменистое русло.

С балкона своего дома, который был уже не столько жильем, сколько штабом Белого движения и центром всей русской жизни в Маньчжурии, атаман Семёнов осматривал реку, словно рубеж, который его армии неминуемо придется форсировать. И какое-то странное предчувствие угнетало его душу – предчувствие того, что эта река будет последней, и даже если волны помилуют его, то на том берегу все равно ждет гибель.

«Такое же предчувствие, как у Наполеона на берегу Березины? – робко попытался он выяснить сущность этих предчувствий. Причем задавал этот вопрос не себе, а кому-то, кто, как генералу казалось, уже давно вел его по этой жизни: ангелу ли, сатане ли, потустороннему ли двойнику или еще какой-то там сущности. – Но пока что я не потерпел ни одного крупного поражения. Хотя и ни одного сражения тоже пока не выиграл, – с грустью заметил он, всматриваясь в рой приземистых фанз, постепенно вырисовывавшихся в глубинах редеющего тумана и все отчетливее обретающих свое истинное очертание. – Да, не выиграл, в соболях-алмазах! Ни одного по-настоящему крупного, важного сражения. И вообще, похоже, что это не твоя война, генерал-атаман, не твоя! Свой шанс ты упустил еще тогда, в гражданскую…».

Он взглянул на часы. До появления полковника Родзаевского оставалось сорок минут. Обычно полковник был по-немецки точен и по-японски вежлив. Он даже водки стал употреблять значительно меньше, дабы, как сам выражался, «вытравить из себя остатки русского свинства».

Ну, что касается этого самого «свинства», то тут Семёнов не возражал. Уж чего-чего, а этой «добродетели» у его казачков всегда хватало. И все же…

С того времени, когда Константин Родзаевский возглавил сначала Российский фашистский союз, а затем и Русскую фашистскую партию[1], он не считал возможным для себя и дальше скрывать то презрение, что накопилось в нём по отношению к русскому разгильдяйству, пьянству и особенно к «хамскому выражению способа мыслей», как витиевато изъяснялся по этому поводу сам полковник.

Это его «неприятие всего русского во имя Великой России» стало ещё более заметным, когда в 1937 году он оказался во главе Харбинской секретной школы[2], где пытался соединить техническую вооруженность немецких спецшкол с восточными методами физической и моральной подготовки японских самураев, а также современных разведчиков. То есть, как любил выражаться сам Родзаевский, «сабельную казачью удаль» он стремился «загнать в каноны европейской цивилизованности и восточной выживаемости».

Вспомнив это выражение Родзаевского, генерал снисходительно погасил презрительную улыбку. Полковник действительно обладал удивительным даром любую банальщину облачать в замысловатые словесные формулы. И следовало признать, это очень часто ему удавалось. Во всяком случае, на совещаниях командного состава армии «выраженьица» Родзаевского теперь уже нередко можно было слышать из уст других полковников и даже генералов.

Семёнов вошел в кабинет, обставленный в старинном дворянском стиле из всего, что удалось найти истинно русского, вообще европейского, в Харбине. Просторный, с двух сторон завершающийся большими полукруглыми эркерами, зал по существу уже был превращен в музей атамана Семёнова. Экспонаты красовались везде: вывешенными на стенах, выставленными на полках шкафов, которые по идее должны были бы заполняться книгами… На каждом из трех п-образно поставленных столов царили статуэтки его кумиров: Чингисхана, Наполеона, Колчака, а теперь еще и недавно подаренная ему русским фюрером Родзаевским – фигура Адольфа Гитлера.

Впрочем, все они пылились здесь лишь до той поры, пока не появится статуэтка его самого, атамана Семёнова, уже заказанная одному местному скульптору из семьи тех русских, что прибыли в Маньчжурию еще полвека назад. Генерал и сейчас старался никого не впускать в свой кабинет-музей, – для приемов у него существовал другой, рабочий, на первом этаже, – а тогда уж путь сюда вообще будет заказан кому бы то ни было.

«Когда вернемся в Россию, прикажу, чтобы этот кабинет, как он есть, перевезли в Читу», – решил Семёнов, садясь в удобное, обшитое зеленым бархатом, кресло. Именно в Читу, а не в заезженный Петербург, превращенный в сонмище интеллигентствующих предателей и масонствующих развратников, уж тем более – не в идеологически извращенную коммунистами Москву. Пусть для кого-то Чита кажется забытой Богом и людьми провинцией, но именно этот город будет объявлен когда-нибудь колыбелью Семёновского казачьего движения. «Освободительного, – подчеркнул генерал, – движения». Колыбелью и столицей Великой Даурии[3]. Она же станет первым городом, который атаман изберет для своей ставки.

«Даже если не удастся продвинуться к Уралу, – взглянул он на карту, – создам Забайкальскую казачью Русь. Великую Даурию. Именно так». Генерал склонился над планшетом и мысленно очертил территорию, которая, по его замыслу, должна составить основу этой страны. Получалась огромная природная крепость, рубежи которой на севере вырисовывались непреодолимым Байкалом, на востоке и западе – Становым хребтом и отрогами Восточных Саян, тылы же на юге граничили с Монголией и Китаем.

А ведь это идея: поднять забайкальское казачество, сформировать летучие отряды из бурятских, тувинских и монгольских ополченцев. Создать сеть фортов на перевалах и равнинных проходах! Да, похоже, что сам Господь перстом своим указывает ему на эту «землю обетованную», в соболях-алмазах! Вот только не слишком ли поздно озаряет?

Если бы в свое время Всевышний намекнул на неё адмиралу Колчаку, а тот увел войска за Сибирское море да хорошенько укрепился за ним – свободная казачья Великая Даурия могла бы держаться до сих пор. Однако Верховного правителя обуревала иная страсть: непременно владеть всем, от Урала до Тихого океана. Никак иначе.

Он, Семёнов, конечно, и сам был бы не прочь править этими землями, вспомнив, кстати, что является потомком Чингисхана[4], но в те смутные времена подобный территориальный разгул оказался невозможным. Непомерные расстояния, дьявольские морозы при абсолютном сибирском бездорожье; красные партизаны на коммуникациях, и постоянно натравливаемые на казаков шайки аборигенов…

Нет, удерживать такое пространство силами, которыми обладал тогда сухопутный адмирал Колчак, было просто невозможно. Не говоря уже о том, что представления о тактике и стратегии борьбы на фронтах у него как у мореплавателя были весьма приблизительными, а порой и странными. Поэтому атаман до сих пор считал себя правым, когда в ноябре 1918 года заявил о неподчинении адмиралу. И настаивал на том, несмотря на появление приказа «сибирского правителя» об отстранении Семёнова от всех должностей, а также предании суду за «грабежи военных грузов на железной дороге» и неповиновение. Это сильно ударило по его авторитету и в казачьей, и в военно-чиновничьей среде Сибири, вдохновило многих его врагов. Однако он выстоял, в соболях-алмазах, в тот раз все-таки выстоял!

Впрочем, не об этом сейчас, не об этом… Тем более что в какой-то период, по крайней мере, теоретически, истинным вождём всей Сибири оставался все же он, генерал-лейтенант Семёнов. Но и ему тоже не приходила тогда в голову мысль использовать в военно-государственных целях природную забайкальскую крепость – этот гигантский естественный форт. Во всяком случае, атаман ничего не предпринял для того, чтобы превратить этот край в некое подобие горного «форта».

2

Атаман оторвался от карты и перевел взгляд на покоящийся в золоченой рамке (наподобие тех, в которые обычно заключались семейные фотографии) приказ Колчака о передаче всей власти в Сибири ему, генералу Семёнову, изданный адмиралом позже: 4 января 1920 года.

«…Ввиду предрешения мною вопроса о передаче Верховной Всероссийской власти Главнокомандующему вооруженными силами Юга России генерал-лейтенанту Деникину, – говорилось в нем, – впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей Российской Восточной Окраине оплота Государственности на началах неразрывного единства со всей Россией, предоставляю Главнокомандующему вооруженными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа генерал-лейтенанту атаману Семёнову всю полноту военной и гражданской власти на территории Российской Восточной Окраины, объединенной российской верховной властью.

Поручаю генерал-лейтенанту атаману Семёнову образовать органы государственного управления в пределах распространения его полноты власти.

Верховный правитель адмирал Колчак, Председатель Совета Министров В. Пепеляев, директор Канцелярии Верховного правителя генерал-майор Мартьянов»[5].

«… Впредь до получения указаний»… Однако же никаких указаний Деникина не последовало, поскольку тогда ему уже было не до того. А коль так, значит, приказа Верховного правителя никто не отменял и не видоизменял. Он действителен до сего дня, утверждая и узаконивая его, генерала Семёнова, в титуле Главнокомандующего и в праве на всю полноту власти в Российской Восточной Окраине. И все же…

Сотни раз перечитывал Семёнов этот документ, но вновь и вновь приказ вызывал в душе атамана целую гамму противоречивых чувств, порождая множество раздумий, сомнений и вопросов. Атаман до сих пор так и не смог понять, почему Колчак считал вопрос о передаче власти генерал-лейтенанту Деникину «предрешенным»? Почему он, Верховный правитель, обладающий влиянием на огромной территории России, значительно большей, нежели та, которая была в руках Деникина, столь безропотно соглашался передать «всю полноту» какому-то бездарному генералу, терпящему поражение за поражением где-то там, в далеких донских степях?! И добро бы кому-то из членов царской семьи, наследнику престола, принцу по крови. Это еще можно было бы как-то понять. Но какому-то самозванцу Деникину, у которого прав на «Верховную Всероссийскую власть» было куда меньше, чем у самого Колчака. Или, по крайней мере, не больше.

Впрочем, он никогда не верил ни самому Колчаку, ни в Колчака как главнокомандующего и Правителя. На всех действиях адмирала, его взглядах на будущее своего войска, России и свое собственное будущее, – лежала печать некоей обреченности. Не было у него того куража, которым отличались и сам Семёнов, и большинство его генералов; не было той веры в удачу и той отчаянной удали, которая вела казаков в бой как в Первую мировую, так и в Гражданскую. И готова вести сейчас, в соболях-алмазах!

…Да, уже тогда, в первые дни «сибирского воцарения» Колчака, она прослеживалась, эта проклятая обреченность! И время безжалостно, со всей возможной жестокостью, подтвердило семёновское предположение. Даже арест Колчака получился каким-то нелепым, недостойным повелителя. Хотя все указывало на то, что он мог бы скрыться из эшелона вместе с группой преданных офицеров, а не сидеть и ждать, пока французы, чехи или кто-то там еще сдаст его отечественным коммунистам. Сдаст дёшево, пошло, словно беглого вора-каторжанина.

Тем не менее за приказ, копия которого хранилась сейчас на столе, атаман был признателен Колчаку. Как-никак, а во время Гражданской войны и после неё Семёнов использовал силу именно этого приказа. Собственно, эта штабная бумаженция стала основным аргументом в споре за власть с другими претендентами. Только она объясняла и оправдывала его претензии на атаманство над Забайкальским, Амурским и прочими казачествами. Только она позволяла генерал-атаману претендовать на «всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской Военной Окраины».

Но главное заключалось в другом. Как ни странно, именно этот приказ привыкшие к монархическому чинопочитанию японские генералы считали необходимым и достаточным, чтобы воспринимать Семёнова и как единоличного лидера русского белого движения на Дальнем Востоке, и как полноправного претендента на трон правителя Русского Сибирского Государства, союзного Японии. В ситуации, когда любой, собравший под своим началом полсотни земляков, объявлял себя атаманом, а всякий, наголову разбитый красными, тщился предстать перед заграницей в лике единственного, богоизбранного спасителя России, военно-политическое завещание Верховного правителя становилось уникальным юридическим подтверждением хоть какой-то правомочности амбиций одного из генерал-атаманов. Оно ставило право на верховенство в среде дальневосточной белогвардейской эмиграции, и даже среди её генералитета, вне всякой конкуренции.

Наконец, только приказ Колчака давал основание японской военной и гражданской администрации рассматривать генерала Семёнова в качестве единственного и полноправного представителя эмиграции на всех переговорах. Союзники отлично понимали: стоит атаману сойти с политической арены – и в стане белого офицерства начнется такой разброд, что вселить в него дух единства и воинственности будет уже невозможно. Как невозможно вселить его в те белогвардейские части, которые базируются сейчас в Европе и на американском континенте.

Кому положено было в штабе Квантунской армии и в правительстве Японии знать, знали, какими трудными были усилия объединить движение против коммунистов в двадцатых годах. В эти сумбурные дни Григорий Семёнов не раз вспоминал совещание, проходившее в апреле 1921 года в Пекине. Оно стало отчаянной попыткой атаманов Анненкова и Дутова, барона Унгерна, генералов Савельева, Бакича и Кайгородского, некоторых других казачьих и партизанских командиров создать общее командование и единые воинские силы для действий против красных на Дальнем Востоке и в Восточной Сибири. Сколько надежд порождало тогда мнимое единодушие столь «высокого собрания»! Какие иллюзии политического единения и мощи армейской оно сотворяло!

Особенно контрастными идеи эти стали казаться спустя несколько дней, когда в станице Гродеково[6] Семёнов председательствовал на Съезде забайкальского, уральского, сибирского, иркутского, енисейского, семиреченского, оренбургского, уссурийского и амурского казачеств. Свели их всех на этом съезде обстоятельства, весьма прискорбные – гибель в Китае лихого, амбициозного атамана Дутова. Но как раз это открыло тогда возможность для сплочения всех под единой властной рукой. Избрание именно его походным атаманом казачьих войск Российской Восточной окраины воспринималось Григорием как уверенный шаг к развертыванию антикоммунистического движения в Приморье и в Восточной Сибири под общим командованием. Кое-кто даже поспешил объявить генерала «вторым Колчаком».

Еще более укрепилась эта вера в Семёнова-мессию на следующем совещании, проходившем уже в Порт-Артуре. Там представители не только казачеств, но и Всероссийского крестьянского союза, а также Национал-экономического союза и ряда других организаций окончательно постановили: после победы белых сил вся верховная власть будет сосредоточена в руках их главнокомандующего, генерала Семёнова, а вся законодательная – у Народного собрания.

Да вот беда: пока весь этот люд игрался в демократию, в Южном Приморье произошел переворот и к власти пришло Временное Приамурское правительство во главе с неким Меркуловым. В Порт-Артуре, Харбине и других эмигрантских центрах царило ликование: наступление белых сил началось «на всех фронтах». Каковым же было разочарование атамана, уже видевшего себя правителем огромного края, когда ему, без пяти минут диктатору, предложено было… не прибывать в край, поскольку приезд его, с политической точки зрения, нежелателен. Причем правительственное решение по этому поводу было принято, невзирая на то, что сам военный переворот осуществлялся в основном Семёновскими войсками да еще частями каппелевцев.

Подлым ударом в спину оказалось и предательство генерал-майора Юрия Савицкого, войскового атамана Уссурийского казачьего войска, который саму атаманскую нагайку получил только благодаря его, генерала Семёнова, поддержке. Ссылаясь на решение Съезда казачеств[7], Савицкий состряпал некое «открытое письмо» ко всем офицерам, оставшимся на службе у Семёнова, а также к офицерам забайкальского, енисейского и сибирского казачеств, призывая их, вместе с вверенными войсками, переходить на службу Временному Приамурскому правительству. Подобные прокламации подручные Савицкого стали рассылать по всем станицам. «Под корень рубили! – багровел атаман, вспоминая о тех тяжелых для себя днях. – Веру казаков моих вытравить хотели, в соболях-алмазах!! На кого руку подняли, христопродавцы?!».

Генерал тут же издал жесткий приказ, которым разжаловал Савицкого в подъесаулы, а генерал-майоров: атамана Енисейского казачьего войска Льва Потанина и заместителя атамана Сибирского казачьего войска Петра Блохина – в полковники. И отдал всех их под суд! Мало того, при поддержке верных ему людей, атаман решил сформировать в Гродеково свое собственное правительство, чтобы затем на вполне «законном» основании повести наступление на Владивосток.

Впрочем, до этого дело не дошло. За разжалованных и осужденных генералов сразу же вступилось Приамурское правительство. И тот же ненавистный Савицкий не только был восстановлен в генеральском чине, но и назначен начальником специально созданного Управления по делам казачьих войск при этом правительстве, заменив таким образом походного атамана. Мало того, сам Семёнов особым постановлением объявлялся государственным преступником.

Взъярённый такой несправедливостью, генерал-атаман рвался в Приморский край. Он попытался было проигнорировать не только происки Меркулова, но и советы японского командования, тоже требовавшего воздержаться от поездки на территорию, подконтрольную тому правительству. Однако всё закончилось откровенным конфузом. Против его вмешательства в дела выступили решительно все: и премьер Меркулов, и командующий Дальневосточной белой армией генерал Вержбицкий (вскоре назначенный командующим всеми вооруженными силами Приморской области), и войсковые атаманы, и, что самое унизительное, – весь иностранный консульский корпус.

Особенно возмутила Семёнова телеграмма Войскового правительства уссурийского казачества, которое всегда было его оплотом. Поддержав Меркулова, казаки вдруг объявили «о недопустимости в данное время возглавления атаманом Семёновым начавшегося в Приморье национального движения, ввиду неприемлемости его имени для населения».

«Это ж чье имя, в соболях-алмазах, «неприемлемо для населения?!», – впал тогда в бешенство атаман. – Это моё имя, генерал-лейтенанта, преемника адмирала Колчака, избранного теми же уссурийскими и прочими казаками походным атаманом, – теперь оказалось неприемлемым?! А кто это определил? В чьей голове, хотел бы я знать, подобная хрень вызрела?!».

Он, конечно же, поклялся вздернуть сочинителей подобных писулек на центральной площади Владивостока, зачитав их депеши вместо приговора суда. Он, конечно же, предрекал, что Меркулов со всеми прочими вскоре на коленях станут умолять его, атамана Семёнова, прийти и навести порядок в крае. Да только все эти угрозы оказались блефом и куражом, а на деле чувствовал он себя так, что в пору было пускать пулю в лоб. Хорошо еще, что Временное Приамурское правительство не решилось применить силу против по-настоящему верной ему небольшой группировки войск, располагавшейся в основном в Гродековском районе.

Впрочем, сам Гродековский гарнизон тоже взбунтовался и на устроенном офицерами митинге высказался за подчинение Приамурскому правительству, поскольку ни продовольствия, ни денег на содержание своего войска у Семёнова уже не было. Хорошо еще, что Меркулов, к его чести, согласился вступить в переговоры с главкомом (атамана на них представлял генерал-майор Иванов-Ринов). И даже заключить с ним соглашение.

Понятно, что конвенция эта оказалась унизительной: Семёнов вынужден был отказаться от должности главкома войск, находящихся на территории, контролируемой правительством, и, получив в виде «правительственной компенсации» сто тысяч иен отступных, согласился в течение пятнадцати суток покинуть пределы Дальнего Востока и вообще пределы России.

Нет-нет, внешне, отбытие его из Владивостока в Шанхай, состоявшееся 14 сентября 1921 года, на бегство не походило, всё, вроде бы, выглядело пристойно. Но и через много лет при мысли об этом дне на душе у Семёнова становилось муторно: слишком уж тяготили те иудины «отступные», за которые он отрекся от своих солдат, своей цели, своих полководческих амбиций.

Да, в годы революции и Гражданской войны происходило много чего такого, о чем вспоминать атаману не хотелось бы. Тем не менее он выстоял. И в конечном итоге даже победил! Пусть пока что в междоусобной борьбе, за лидерство в Белом движении, но все-таки победил.

Теперь генерал-атаман понимал, что поражение Германии в Великой Отечественной войне приведет и к краху Японии. С обвалом же последней неминуемо рухнет основа всего Белого движения в Китае и Маньчжурии. Он не знал, когда именно это произойдет и какой характер примет, но даже не пытался скрывать, что четко представляет себе масштабы очередной белой военно-политической катастрофы. Поэтому-то старался не злоупотреблять надеждами и расчетами своих покровителей. Иное дело – цену себе держал. Что-что, а это он умел. Это ему удавалось.

3

– Господин генерал, – появился в дверях полковник Дратов, – звонят из японской миссии.

Семёнов растянул рот в благодушной улыбке. Он всегда улыбался, не разжимая мясистых губ, совершенно беззвучно. Как правило, не произнося при этом ни слова, словно бы речь и улыбка никак вместе не соединялись. Ведь каждое слово его было… словом атамана Семёнова! Оно могло и должно было рождаться только из суровой необходимости.

Но сейчас радость его оправдана. Сообщение о звонке из японской миссии представлялось генерал-атаману похожим на появление духа, которого он вызвал своими раздумьями и воспоминаниями.

Семёнов спустился вниз, прошел в служебный кабинет и снял трубку.

– …И-господин генераль? – услышал он русскую речь, приправленную таким знакомым и совершенно неподражаемым японским сюсюканьем. – И-начальник японской военной миссии в Тайларе господин подполковник Таки почитал бы за честь видеть вас.

«Ишь ты, как вывернул, азиат объяпошенный: почитал бы за честь»! – обратил внимание Семёнов. Общаясь с русскими офицерами, этот Куроки зря времени не теряет. Правда, атаман прекрасно знал: переводчик штаба японской военной миссии не теряет времени еще и потому, что является кадровым офицером японской разведки. Однако сути отношений между ними это не меняло.

– Мне тоже приятно будет встретиться с господином подполковником, – еле удержался атаман, чтобы не добавить свою любимую присказку: «В соболях-алмазах». По опыту он знал, что в разговоре с японцами от какой-либо словесной эквилибристики лучше воздерживаться.

– А еще господин Таки почитал бы за очень большую честь, если бы вы нашли возможность встретиться с ним уже сегодня.

– Прямо сегодня? – мельком взглянул атаман на настенные часы. «К чему такая спешка, да еще и так не вовремя?!». Но вслух произнес:

– Признаться, несколько неожиданно.

– Господин подполковник не сомневался, что вы тоже стремитесь встретиться с ним, и что день, избранный для встречи, вас устроит, – поспешил со своими выводами переводчик. – И не ошибся.

«Во, азиат-япошка хренов! – изумился про себя генерал-атаман, вновь взглянув на часы. – Совсем обдипломатился и обнаглел, в соболях-алмазах!». Однако вновь проворчал:

– Устроит, конечно. Куда денешься?

– В таком случае господин подполковник был бы рад видеть вас у себя в миссии в то же самое время, в которое хотели бы встретиться с господином Таки вы сами. То есть в шестнадцать тридцать, – продолжал разводить свою дипломатию переводчик.

– По-моему, самое удобное время для деловых встреч, – поиграл скулами атаман, еле сдерживаясь, чтобы попросту, по-русски, не послать его.

– Господин подполковник также не возражал бы, если бы вместе с вами на встрече присутствовали господин Бакшеев[8] и господин Власьевский[9].

– Ему потребовались Бакшеев и Власьевский?! С какой такой хрени, пардон, кстати?

– С такой стати, да… – поспешил заверить его «азиат-япошка». – Господин подполковник не возражал бы…

Атаман терпеть не мог, когда вместе с ним японцы приглашали кого-либо из подчиненных. Мало ли о чем и в каких тонах может пойти разговор с этими азиатами, а перед казачеством своим он всегда хотел выглядеть человеком, в котором японское командование и чиновники, вплоть до самого императора, просто-таки души не чают. Да, вплоть до самого императора, в соболях-алмазах! Но тут же опомнился и произнес:

– Словом, передайте господину Таки, как лестно мне слышать из его уст имена своих боевых сподвижников, – улыбался и кланялся Семёнов. Пока вдруг не поймал себя на том, что, беседуя с переводчиком, он, боевой лихой казачий атаман, до омерзения обходительно и по-холуйски заискивающе, улыбается и кланяется… телефонной трубке!

«Совсем уже сам объяпошился, в соболях-алмазах! – поразился генерал такому дикому перерождению. – Это ж до какой такой низости, выслуживаясь, докатиться можно?!».

«Судя по всему, – сказал себе атаман, – сбываются твои самые мрачные предсказания. И среди них – наиболее безутешное: эти азиат-япошки до того заставят твое войско опуститься, что возвращаться с ним в Европу будет невозможно. За одичавшую орду принимать станут!». Но самое страшное заключалось в другом. Похоже, что этот прогноз начал сбываться в наиболее непотребной форме, потому что первым-то обгадился и «съазиатился» он сам, атаман Семёнов!

– Если господин Семёнов, – добивал его тем временем Куроки, – сочтет необходимым пригласить еще кого-то из состава своего генералитета, отступлением от списка приглашенных господин Таки это не сочтет. Господину атаману виднее, кого из штабных и командных чинов взять с собой для того, чтобы разговор о будущем его армии стал более обстоятельным.

– О будущем моей армии? – насторожился генерал. Это ж надо было Куроки умудриться изложить тему их встречи в такой «заушистой» форме! – А что мы можем знать о её будущем, если полмира уже охвачено мировой войной?

– Правильно, половина мира. Поэтому все со страхом думают, что произойдет с этим миром, когда война вдруг… завершится, – уклонился переводчик от каких-либо вопросов, касающихся предстоящей встречи.

– Почему «со страхом»?

– Потому что истинного воина страшит не война, а тот мир, который ему предстоит познать после её завершения. Фюрер Германии тоже говорит: «Радуйтесь войне, ибо мир будет ужасным!». Вы этого не знали? – вдруг на чистом русском, без сюсюканья и перевирания слов, произнес Куроки. Семёнов давно подозревал, что русский язык этот переводчик знает намного лучше, нежели демонстрирует. Однако не подозревал, насколько лучше. – И потом, позволю себе напомнить, господин генерал-атаман, что ветры перемен веют не только над Европой. Они всё чаще достигают окраин Великой Азии.[10]

– Лучше бы не достигали. Особенно ветры с пространства между Берлином и Римом, – ворчливо заметил Семёнов, суеверно открещиваясь от какой бы то ни было связи реформ в своем воинстве с тем, что происходит на германских фронтах. Хотя, если японцы действительно задумали относительно его частей что-то серьезное, то навеяно оно будет как раз-таки вихрями с Запада, – в этом азиат-япошка Куроки, пожалуй, прав.

* * *

Положив трубку, Семёнов еще несколько минут стоял, глядя на неё, словно колдун на волшебную шкатулку в ожидании очередного исчадия своего волшебства. Ему порядком надоела вся эта подколодная дипломатия, в которую вот уже, считай, более двух десятилетий играли с ним поочерёдно китайцы, маньчжуры, монголы, а теперь вот и японцы. Он все труднее понимал действия и расчеты императора и его Генерального штаба.

Атаман был убежден: лучшее время для своего наступления японцы уже упустили. Причём безнадёжно. Вторжение нужно было начинать еще ранней весной сорок второго года, когда немцы стояли в самом центре России, а их будущие победы, даже несмотря на проигранное наступление на Москву, казались неоспоримыми. Для него оставалось загадкой, почему император Хирохито и Гитлер не договорились. Что они не поделили, если амбиции вождя Великогерманского рейха, как и самого императора, дальше Урала не распространялись, в соболях-алмазах?!

А ведь миллионы красноармейцев, томящихся в германском плену, куда охотнее переметнулись бы в русские освободительные формирования, узнав, что из Страны восходящего солнца на большевистскую Россию двинулась еще одна мощная сила. Да и все, кто оставался преданным Белому движению, здесь, на Дальнем Востоке, восприняли бы появление войск атамана Семёнова на левом берегу Амура и на Байкале как естественное продолжение Гражданской войны. Только теперь уже к нему присоединились, наверняка, сотни тысяч крестьян, сытых тем, что ленинские жидо-большевички просто-напросто обманули их, не дав ни земли, ни воли, ни равенства. Ничего, кроме отнимающего братства нескольких сотен коммунистических концлагерей.

«Да, время упущено», – тяжело вздохнул генерал-атаман. – «Войска союзников все ближе подступают к границам рейха. Так на что теперь японцы рассчитывают? На то, что победят, начав войну с Россией в одиночку? Да к тому же, имея у себя в тылу огромный бурлящий Китай, а по бокам – оскорбленную перл-харборским побоищем Америку и десяток других стран, народы которых восстанут против них сразу, как только окончательно поймут, что Германия терпит поражение? И вскоре американцы вместе с англичанами и русскими примутся за Японию?»

Семёнов поднялся к себе в кабинет-музей и снова вышел на балкон.

Ливень наконец-то прекратился. Солнце выползло из предгорий Большого Хингана и теперь растекалось желтизной своих лучей по одному из склонов, словно огромное разбитое яйцо. Где-то там, за хребтом, синела другая река, Аргунь, за которой начиналась его родина. Семёнов готов был форсировать водную стихию хоть сейчас, даже зная, что идет на верную гибель. Ему опостылела бездеятельность, осточертело все это «великое маньчжурское стояние» его войск, осатанела заумная игра японских штабистов в черт знает какую политику.

Иногда атаману хотелось бросить все: резиденцию, войска, квартиру – и уехать в Европу. Он завидовал Краснову, Деникину, Шкуро. Даже Власову – и то временами завидовал, хотя не был уверен, что не пристрелил бы его при первой же личной встрече. Сразу же, без промедления. За то, что когда-то тот был большевистским генералом. И за то, что теперь стал антибольшевистским, но не признававшим при этом за Россией права на царя, не принимавшим толком ни монархических, ни белогвардейских идей.

– Прибыл полковник Родзаевский, – доложил адъютант, неслышно возникая у него за спиной.

– Прибыл наконец-то? Ну, зовите его сюда, этого Нижегородского Фюрера, в соболях-алмазах!

– Прямо сюда, к вам?

– Какое «сюда»?! Нет, конечно! – почти испуганно оглядел Семёнов свой сокровенный «музей». Он чуть не забыл, что не должен впускать сюда никого из посторонних, охраняя его, как некое тайное святилище. Впрочем, таковым этот кабинет и был.

4

– Что с группой, которую вы послали к Чите? – поинтересовался атаман Семёнов у Родзаевского, прежде чем успел предложить ему кресло. – Помнится, мы возлагали на неё не меньше надежд, чем японцы – на всю Квантунскую армию.

Было что-то демоническое в облике вошедшего тридцатисемилетнего полковника. Худощавое нервное лицо с утонченными, но совершенно не красящими его чертами. Узкие бескровные губы и красные воспаленные глаза. Султан редких седоватых волос, едва прикрывающих два ожоговых шрама на лбу.

– Мои оценки группы намного сдержаннее, – покрылся бледными пятнами Родзаевский, болезненно воспринимавший любые попытки иносказания, малейшее стремление свести разговор к шутке или подковырке. Всего этого он просто-напросто не понимал, да и терпеть не мог. – Хотя, не скрою, группу ротмистра Гранчицкого считаю лучшей из всего, что только можно было составить из нынешних курсантов.

– И что в результате?

Только теперь Нижегородский Фюрер достал из толстого золоченого портсигара гавайскую сигару. Внимательно осмотрел её, словно выискивал признаки, по которым возможно определить, отравлена ли она. Лишь после этого, испросив у генерала разрешения, закурил, с удовольствием и артистично вдыхая в себя горьковато-сладкий дым.

Семёнов знал, что это были особые, немыслимо ароматизированные сигары, которыми в Харбине наслаждался, очевидно, только Родзаевский, так что атаман с трудом, уже в сотый раз воздержался, чтобы не напроситься у того закурить. Сам полковник своих сигар никому и никогда не предлагал. Даже генералу. Для угощений он обычно имел в запасе папиросы, набитые тухловатым маньчжурским табаком.

– Из всей группы вернулся только один человек. Час назад я беседовал с ним. Убедился, что его информация в основном совпадает с данными, полученными от японских агентов.

– Только один – из всей группы?!

– Да, только один, и то по счастливой случайности. Слишком уж трудным оказался этот рейд.

– Дело не в трудностях, – возразил генерал-атаман. – Диверсионные походы в Россию легкими не бывают и быть не могут. Меня не это смущает. Но только что ж это за подготовка такая?! Мы что, готовим своих диверсантов для одного рейда? Целые группы – ради небольшой прогулки, во время которой диверсанты наши не достигают даже Читы?!

Полковник вскинул брови и взглянул на атамана, как на зарвавшегося юнкера, забывшего, что наука, которую ему преподают, соткана из опыта многих воинских поколений и круто замешана на кровавой окопной грязи.

– Следует учесть, господин генерал-лейтенант, что группа свинцово «прошлась» по всему Забайкалью. И при этом вела себя отлично, задание в основном выполнила. Если бы не излишний риск, чему едва ли не каждый день подвергал её командир, таких потерь не было бы.

– Неужели сам ротмистр Гранчицкий так оборзел?!

– Именно. Он, с его маниакальной потребностью красоваться на виду у врага и обязательно под пулями.

– Красоваться, говоришь, в соболях-алмазах? Этого у наших казачков не отнимешь, – проворчал атаман, понимая, что Родзаевский привел такой аргумент, возражать против которого уже нет смысла. – Особенно у бывалых офицеров. Они и в пехоте ведут себя так, словно несутся в сабельном аллюре.

– Но если для лихача-окопника это еще кое-как приемлемо, то для командира диверсионной группы, действующей в тылу врага… Позвольте возмутиться. Причём самое удивительное, что подобное поведение ротмистра оказалось для меня совершенно неожиданным. Потому что лично я знал его как человека, хотя и храброго, тем не менее крайне осторожного и осмотрительного.

Генерал-лейтенант Семёнов поднялся и неспешно, вразвалочку, как-то неуверенно ступая своими тонкими, по-кавалерийски изогнутыми ногами, прошелся по кабинету. Наблюдая за ним, полковник в который раз поймал себя на мысли, что в этом человеке действительно нет ничего генеральского. Казачий батька-атаман – еще куда ни шло, но строевой генерал?!

И дело не в том, что сам Родзаевский всё никак не мог дослужиться до этого ранжира. То есть не в зависти. Просто он всегда очень щепетильно относился к соответствию обладателя чина, титула и даже положения в обществе – его фигуре, выправке, внешности, манерам. Никакие заслуги, никакая родословная, никакие подвиги не могли смирить Нижегородского Фюрера с человеком, в отношении которого – то ли вслух, то ли про себя – полковник однажды изрекал нечто вроде: «И он позволяет себе носить генеральские эполеты?! И он смеет именовать себя бароном?!».

Что же касается генерала Семёнова, то вряд ли кто-либо другой из белого генералитета давал вождю Российского фашистского союза столько поводов для подобных восклицаний. Широкоплечий, коренастый, со скуластым худым лицом. На нём, в обрамлении плавных славянских линий, явно проступали резкие обветренные монгольские штрихи, столь близко роднящие Семёнова с великим множеством его земляков – казаков-забайкальцев… Тех, чьи предки осели здесь еще со времен казачьего исхода из разрушенной Запорожской Сечи, и которые за несколько поколений успели не только основательно обрусеть, но и порядочно «съазиатиться»… Во внешнем облике генерала, его грубоватых неинтеллигентных манерах действительно было мало чего-то такого, что напоминало бы о его потомственном офицерстве. О белой дворянской кости как таковой.

И если полковник Родзаевский, очень ревностно относящийся к расовой чистоте и голубизне воинской крови, все же искренне уважал Семёнова, то лишь потому, что видел в нем не строевого командира, а талантливого боевого атамана. Он как раз и не воспринимал главнокомандующего здесь, в кабинете, так как знал о бесподобных перевоплощениях этого человека в казачьем кругу, в седле. С воинственным кличем на устах «сабли наголо!», таким милым его душе.

– Посылать во главе диверсионной группы человека, крайне осторожного и осмотрительного? – хитро наморщил обожженные ледяными байкальскими ветрами брови атаман Семёнов, возвращаясь к своему креслу. – Ну, вы, полковник, оригинал!..

– Не такой уж оригинал, если учесть, что все вышесказанное относится к командиру, пусть и разведотряда.

– Тогда, что же следует понимать под термином «излишний риск»? Хоть бы и применительно к командиру диверсионного отряда? Это ж какой такой риск, по опереративным понятиям, следует считать излишним?

«Ох, не складывается у нас разговор», – с волнением отметил Родзаевский. Он притушил сигару и краем глаза следил за выражением лица главнокомандующего. Почему не складывается, под какие такие выводы генерал-атамана не подходит – этого полковник понять пока не мог.

– Вы задали трудный, я бы даже сказал философский, вопрос. Но если позволите…

– Кто этот вернувшийся? – резко перебил его Семёнов. – Кто таков?

– Ротмистр Курбатов.

– Кажется, припоминаю. Богатырский рост, медвежья сила.

– К тому же по-славянски, а может, и по-арийски – златокудрый, как Бог. И прозвище подходящее: «Легионер».

– Ну, кличку могли бы придумать повнушительнее, – проворчал генерал.

– Почему же? – вальяжно возразил Родзаевский. – Легионер. В Европе – это звучит. К тому же он сам выбрал её. Историей Древнего Рима увлекается. А посему любимое, можно сказать, словечко.

Семёнов сделал несколько глотков рисовой водки, к чему уже давно пристрастился из-за её слабости (вроде бы, зря не сидишь, пьешь, а не хмелеешь). Затем долго подкручивал пышные неухоженные усы.

– А то, что римлянин ваш, в соболях-алмазах, только один из всей группы вернулся – никаких сомнений не вызывает?! – недоверчиво, ещё больше сощурился атаман.

– На предмет того, что красные могли его перевербовать? Исключается. Почти исключается. Во всяком случае, никаких оснований не верить Курбатову у моего СД…

– У кого-кого?! – не понял генерал-атаман.

– Я сказал: «У моего СД». Так у германцев называется служба безопасности в составе СС. У меня же, как известно, существует своя. Так вот, никаких оснований подозревать ротмистра у моих службистов пока что нет. Курбатов сообщил, что последним, уже у самого кордона, погиб сам ротмистр Гранчицкий. Легионер тащил его на себе, сколько мог, до самого кордона.

– Это он так заявил: «Тащил до самого кордона…»? А что было на самом деле? Мы не знаем. Не исключено, что ваш Легионер сам вогнал себя в эту ситуацию. Мол, один вернулся – одному и слава.

Родзаевский хотел было резко возразить, но вовремя попридержал язык. Подозрительность атамана была общеизвестной. Он способен был душу вымотать, выспрашивая по поводу какого-либо, порой совершенно незначительного, события, добывая все новые и новые подтверждения правильности своих подозрений.

– Но других сведений не поступало, да и вряд ли поступит, – как можно вежливее заметил полковник, понимая, что его заверения показались Семёнову неубедительными.

– Кто знает? Может, еще и поступят.

Странная вещь: еще несколько минут назад он сам готов был заподозрить Курбатова в том, что тот умышленно сделал все возможное, дабы вернуться без Гранчицкого и других. Родзаевский знал, сколь честолюбив этот отпрыск казачье-княжеского рода Курбатовых. Но сейчас он забыл о своих подозрениях и приготовился отстаивать парня хоть перед всем генералитетом армии, как, впрочем, и перед японской контрразведкой.

– Кроме того, у меня, извините, нет оснований не доверять этому офицеру. Сила и звериная лють, слава богу, не лишили его обычной человеческой порядочности. Что у людей нашей профессии ценится не меньше, нежели в коммерции.

– Сравненьице у вас, однако, – брезгливо поморщился Семёнов. – Я так понимаю, что вы верите ему на слово, – все ближе и ближе наклонялся атаман к полковнику, размеренно постукивая по столу ножкой рюмки. – Всему, что он, единственный из группы оставшийся в живых и даже не раненый, рассказывает об этом походе.

– Я не могу посылать людей за кордон для диверсий, не веря им как самому себе, – внутренне вспылил Родзаевский. – И потом, не забывайте, господин генерал: в Совдепию он уходил по рекомендации руководства Российского фашистского союза, до сих пор еще ни разу не запятнавшего себя трусостью либо изменой своих воинов.

– Я так понимаю, что следующую группу вы собираетесь послать в Россию уже под началом ротмистра Курбатова?

– Во всяком случае, японцы требуют, чтобы мы активизировали разведывательно-диверсионную работу в Забайкалье и на Дальнем Востоке.

– Ну, если окажется, что и эту группу Курбатов сдаст красным, а сам вернется рассказывать вам байки, – вздёрну обоих. На одной поперечине!

– Еще раз повторяю, господин генерал, что лично у меня нет оснований сомневаться в правдивости рассказа ротмистра, – мгновенно побледнел Родзаевский, чувствуя себя крайне оскорбленным.

Полковник никогда не спорил, вообще старался не вступать в полемику. Однако генерал хорошо знал, что если у того побелела переносица, значит, самолюбие Нижегородского Фюрера задето до наивысшего предела. Впрочем, атамана такая реакция еще ни разу не охлаждала, скорее наоборот…

– Это у вас, полковник, нет оснований, да у вашего вшивого СД, – самодовольно ухмыльнулся и откинулся на спинку кресла Семёнов. – А у меня, любезнейший, имеются.

Теперь затылок его покоился на бархатном подголовнике, между двумя большеголовыми, вырезанными из красного дерева драконами. «По соседству с этими тварями он и сам кажется таким же», – съязвил про себя Родзаевский, недолюбливавший атамана уже хотя бы за то, что тот на дух не переносил пропагандируемую им, полковником, фашистскую идеологию. – «Кстати, всегда садится только в это кресло, очевидно, чувствует себя в нем чуть ли не повелителем Поднебесья».

– Возможно, я и соглашусь с вами, господин генерал. Но не раньше, чем стану обладателем хотя бы одного неопровержимого факта измены князя Курбатова. Так что, вы уж извините.

– Если по правде, у меня фактов тоже пока что нет. Есть только сомнения, – продолжал по-драконьи щериться атаман. – Хотя то, что вернулся всего лишь он один, не получив, как я понял, ни малейшей царапины…

– Простите, атаман, но Курбатов и не сообщает ничего такого, что требовало бы нашего с вами особого доверия. Он всего лишь вернулся с опасного рейда по большевистским тылам, идти в который набиралось не так уж много желающих. Представ передо мной, доложил: «Вернулся. Задание выполнил. Группа погибла. Вот письменный рапорт о боях, операциях и потерях». И все. Никакого бахвальства. Рапорт скупой и, как я понимаю, написанный рукой человека, которому безразлично, как будут оценены его личные заслуги. Это истинный, прирожденный, если хотите, диверсант.

* * *

Какое-то время главнокомандующий иронично всматривался в лицо Нижегородского Фюрера. Однако настаивать на своих сомнениях уже не решался.

– Убедили, полковник, убедили. Но лишь потому, что мне самому хотелось, чтобы вы сумели уверить меня. Придётся завтра же посмотреть на этого ротмистра.

– Можно и завтра. Но в данную минуту он ждет приглашения во дворе. Я прихватил его, на всякий случай, в роли телохранителя. Прикажете своему адъютанту позвать?

– Если он здесь, это меняет дело. Это совершенно всё преображает, полковник. – Атаман прикрыл глаза и надолго задумался. Его поведение уже начинало интриговать Родзаевского. – Но, прежде чем Курбатов предстанет перед нами, я хотел бы объяснить, почему вдруг засомневался в этом офицере. Потому что с сего дня мне хочется доверять ему больше, чем кому бы то ни было на свете. – Семёнов выжидающе взглянул на Нижегородского Фюрера, но тот предпочитал выслушивать генерала, не задавая никаких наводящих вопросов. – Вот почему я еще раз позволю себе спросить: вы, господин фюрер, действительно всегда и во всем можете положиться на этого ротмистра?

– Я бы согрешил против Бога и истины, если бы стал утверждать, что он чист и безгрешен, аки апостол Павел после исповеди. Но теперь уж должен признаться: мне довелось хорошо знать его отца – есаула, князя Курбатова, больше известного под прозвищем «Курбат».

– Курбат?! Так этот ваш ротмистр – сын есаула Курбата?! – удивленно воскликнул Семёнов.

– Вот в этом уже, господин генерал, сомневаться не стоит.

– Да, я прекрасно знал этого есаула! В январе восемнадцатого на станции Маньчжурия он командовал сотней в отряде, вышедшим из Китая ради рейда по Стране Даурии. Курбат этот был человек-зверь. Я дважды лично видел куммуняк, которых тот в пылу боя разрубал от плеча до седла. Однажды, оставшись без сабли, князь выдернул из стремян какого-то красноперого сосунка и, захватив за грудь и ремень, несколько минут отражал им удары, словно щитом.

– А под станцией Храповской, – поддержал его повествование Нижегородский Фюрер, – Курбат выбрался из-под своего убитого коня и, поднырнув под жеребца красного партизана, поднял его вместе со всадником. Все сражавшиеся вокруг него на минутку прекратили схватку и очумело смотрели, как этот здоровяк, пройдя несколько шагов с конем и всадником на спине, бросил их оземь.

– Вот как?! Об этом случае я не знал. Верится, правда, тоже с трудом.

– Ничего удивительного. Когда слушаешь рассказы о Курбате, трудно понять, где правда, а где вымысел. Но смею заверить вас, атаман, эту сцену я наблюдал лично. И еще могу засвидетельствовать, что по силе и храбрости сын значительно превзошел отца. В свои двадцать три это уже проверенный в боях, испытанный походами воин.

– Получается, что родился он уже здесь, в Маньчжурии?

– Нет, еще за Амуром. Отец взял с собой двух станичников и перешел границу, чтобы увести жену и сына. Случилось так, что в перестрелке жену и одного сопровождающего убили, отца тяжело ранили. Но сын вместе с другим сумели отбить его и донести до ближайшего маньчжурского села, где тот и скончался.

– Вот видишь, полковник, об этом я тоже не слышал, – с грустью констатировал атаман. – Много их, есаулов, ротмистров, сотников да подпоручиков полегло при моей памяти. – и словно то, что отец Легионера погиб после тяжелого ранения при переходе границы, придало веры в его сына, приказал:

– Адъютант, ротмистра Курбата ко мне!

– Курбатова, – вежливо уточнил Родзаевский. – Для сугубо русского, так сказать, благозвучия.

– Чем «Курбат» не звучно? Тем более что происходит он из старинного рода Курбатов.

– Нам известно, что отец его – действительно, из древнего казачьего, однако ж и дворянского рода Курбатов. Они появились здесь еще с полком запорожцев, направленных на Амур для несения пограничной службы. Но с тех пор, когда ротмистр стал членом Российского фашистского союза, мы сочли, что с запорожскими корнями он порвал окончательно. Опять же, дворянин, князь…

– Князь – это очень даже к месту Если учесть, что ему, как я теперь подумал, предстоит очень важное задание…

Они оба умолкли и посмотрели на дверь, словно на театральный занавес, поднятие которого слишком затянулось.

5

Переступивший порог кабинета рыжеволосый гигант как-то сразу заполонил собой большую часть всего существующего там пространства. По-настоящему, почти по-женски, красивое лицо его, с четко очерченными губами и слегка утолщенным на кончике римским носом, казалось в равной степени и добродушным, и презрительно-жестоким. В то же время широкие, слегка обвисающие плечи словно были отлиты из сплошного куска металла, настолько они выглядели непомерно могучими и тяжелыми даже в соотношении с поддерживающим его мощным туловищем.

– Господин генерал, господин полковник… – твердым, чеканным слогом проговорил вошедший. – Ротмистр Курбатов по вашему приказанию явился.

Прошло несколько томительных секунд молчания, прежде чем Семёнов пришел в себя после созерцания этого пришельца и с заметным волнением в голосе произнес:

– Так вот ты какой, сын есаула Курбата?! – приподнялся со своего «трона» атаман. – Как тебе в моей армии служится?

– Как и должно служиться в армии, да к тому же на чужбине и посреди войны, – последовал ответ.

– Рад, что и положение наше, саму ситуацию правильно понимаешь. Вот она, кость какая, нынче пошла – нашенская, даурская! Любо, любо… Чего молчишь, полковник Родзаевский? Посмотри, какие у нас казаки нынче в строю!

– Об этом и речь, господин атаман, об этом и речь, – подхватился вождь Российского фашистского союза, с почтением глядя на молодого диверсанта. – Любая группа, уходящая за кордон, почтет за честь…

– Значит, это вы и есть тот самый ротмистр Курбатов, – задумчиво произнес атаман, с трудом сумев справиться с охватившим его вдруг оцепенением.

Сейчас, вернувшись в свое кресло, он вообще казался сам себе унизительно слабым и ничтожным рядом с этим человеком-горой.

– Не знаю, тот ли, батька, – с достоинством пробасил ротмистр. – Но что Курбатов – это точно.

Семёнов вновь испытующе осмотрел его. Пышные, слегка вьющиеся волосы цвета ржи. «Римско-русское», как определил его главнокомандующий, нежное лицо с выдающимся массивным подбородком и четким контуром полных губ. Омут голубых с зеленью глаз… Сквозило нечто презрительное и жестокое сквозь редкую и изнеженную красоту этого человека. Вырваться из-под власти его привлекательности и магии гипнотизирующего взгляда было бы трудно даже в том случае, если бы он явился в этот дом с миссией палача.

– А вы храбры, ротмистр. До дерзости храбры, – с каким-то легким укором произнес генерал.

– Как и положено быть даурскому казаку, – с усталостью и ноткой грусти в голосе пояснил князь.

Длинная драгунская сабля у ноги гиганта была похожа на неудачно прикрепленный кинжал. А двадцатизарядный маузер в грубо сшитой кожаной кобуре он носил на германский манер – на животе, только не слева, а справа. Да и шитая на заказ фуражка с высокой тульей также напоминала головной убор немецкого офицера. Атаман уже собирался съязвить по этому поводу, потребовать, чтобы ротмистр его армии придерживался установленной формы одежды, но, вспомнив, что Курбатов – один из активнейших штурмовиков Российского фашистского союза, запнулся на полуслове.

Подражание эсэсовцам в этом «Союзе» было делом заурядным. В свое время главком пытался пресечь этот «разгильдяйский манер», потребовать раз и навсегда… Но, поднаторевший на политике и геббельсовской пропаганде Родзаевский сумел умерить его командный пыл одной-единственной фразой: «Зато какое раздражение это вызывает сейчас у японских чинов! Диктовать нам, какую форму носить, они не могут, однако же и мириться с нашим пангерманизмом тоже не желают несмотря на то, что с германцам пребывают в союзниках».

И Нижегородский Фюрер был прав. Поначалу япошки зверели: возмущались, что содержащиеся на их средства белогвардейские офицеры – будущееий костяк военной администрации Страны Даурии, находящейся под протекцией «императора Великой Азии» – слишком демонстративно тянулись ко всему германскому или, в крайнем случае, предпочитали следовать традициям императорской армии России. Русские казаки с презрением, а то и насмешкой отвергали все японское: от военно-полевой формы одежды – нелепой и срамной, до японских винтовок – «непристреляных» и капризных, и потому слишком ненадежных. А также японские обычаи и традиции…

Но именно то, что в этих вопросах – хотя бы в этих – его казаки умудрились выстоять перед натиском квантунцев, как раз любо было их генерал-атаману. Причем Семёнов отлично понимал: наиболее стойкими по отношению и к просамурайской, и к прокоммунистической пропаганде являлись штурмовики Российского фашистского союза. Поэтому, при всем своем легкомысленном отношении лично к Фюреру Родзаевскому, эсэс-казакам его главком выказывал должное почтение.

– Я знал вашего отца, ротмистр.

– Он тоже вспоминал знакомство с вами, – сдержанно молвил Курбатов. – И с большим уважением относился.

– Хорошо, что ты произнес эти слова, энерал-казак. Именно такие порой и нужно произносить в наше гнусное предательское время, чтобы научиться верить и доверять… Нам нужно серьезно поговорить. О том, как жить, а значит, как воевать дальше.

– Да, надо бы поговорить, господин генерал-атаман, – с угрюмой твердостью согласился Курбатов, оценивающе осматривая собеседника, столь неожиданно переведшего беседу на сугубо гражданский тон.

– Только продолжим встречу в другой комнате, – поднялся Семёнов, кивком головы приглашая всех следовать за собой. – Здесь не совсем удобно и постоянно сквозит, – подозрительным взглядом обвел он свой кабинет. – К тому же воспоминания не терпят официальной обстановки.

«Неужели боится подслушивания? – удивился ротмистр. – Даже в своем доме?!»

В разведывательно-диверсионной школе ему приходилось слышать о неких хитроумных устройствах, появившихся у немцев и японцев, которые можно подсовывать в виде микрофонов, маскируя под какие-нибудь безделушки. Однако относился он к этим шпионским страстям с ироническим недоверием.

Все трое поднялись на второй этаж и вошли в уютную полукруглую комнатку. У одной из её стен стоял овальный столик, а перед ним, амфитеатром – широкий диван из темно-коричневой кожи. Здесь уже все было готово для беседы за стопкой рисовой водки. Призывно пахли бутерброды с балыком и окороком. Хозяин наполнил рюмки.

– За возрожденную Россию, господа! Где, в конечном итоге, не будут хозяйничать ни жидо-коммунисты, ни японский император, ни уж, конечно, фюрер Германии! При всем моем уважении к некоторым из них. Ура!

– Ура! – коротко, но зычно, поддержали генерала гости. Они выпили, молча закусили. Снова выпили. Дозы были небольшими: атаман понимал, что разговор должен быть серьезным, а значит, «натрезвую».

– Я не стану расспрашивать вас о подробностях рейда, ротмистр, – заговорил он вновь, когда рюмки коснулись стола. – Самые важные из них полковник уже изложил, а всей правды мы все равно так никогда и не узнаем. – Семёнов выжидающе уставился на Легионера: станет ли тот убеждать, что «ничего такого» во время этого рейда не происходило, или же заносчиво промолчит?

В ответ Курбатов лишь снисходительно улыбнулся своей грустновато-циничной улыбкой. «Глазом не моргнул, душа его эшафотная! – удивился атаман. – Хотя понимает: от ответа на мой вопрос зависит, станем мы ему впредь доверять или нет, позволим жить или сегодня же вздернем?».

– Меня интересует одно, – не стал устраивать ему допрос генерал, – готовы ли вы снова пойти в Россию? Не по приказу пойти, хотя приказ, ясное дело, тоже последует (без него в армии, да еще и в военное время, попросту нельзя), а как бы по собственной воле.

Атаман не сомневался, что Курбатов согласится. И был слегка удивлен тем, что ротмистр не спешит с ответом. Тот, не торопясь, с независимым видом, дожевал бутерброд, налил себе немного напитка из таежных трав, которым Семёнов всегда потчевал своих гостей, и секрет приготовления хранил как зеницу ока, и лишь тогда ответил:

– Пойти, конечно, можно. Хотя вы сами видите, как дорого обходятся нам подобные рейды. Какими потерями они оборачиваются…

– Но ведь и коммунистам тоже, надеюсь, обходятся не дешевле…

– Не дешевле, можете не сомневаться, на то она и война… Но я к тому, что людей в группу хотел бы подбирать сам, лично. Чтобы, если ошибусь, пенять мог только на себя.

– Не возражаю, в соболях-алмазах, сабельно…

– Еще одно условие: со мной пойдет не более восьми-десяти диверсантов. Да, группы в десяток штыков, полагаю, вполне достаточно. При этом я не должен буду взрывать какой-то там вшивый заводишко или убивать председателя облисполкома, которого коммуняки и сами со дня на день расстреляют. Подобных акций попросту не терплю, для их исполнения существуют другие.

– А для чего существуешь ты?

Страницы: 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга посвящена анализу проблем теории, законодательного регулирования и практики применения норм, р...
«Корабль с Земли прибыл ранним утром, затемно. Лейтенант Дювалье хмуро козырнул троим выбравшимся из...
Наш класс отмечал какой-то год окончания школы. За столом кто-то сказал: «Мы все похожи, потому что…...
«Не нравится мне Трубочист. Рыбачка говорит, что он хороший, а мне не нравится. Сегодня, например, п...
«Таможенница окинула Валдаса ленивым взглядом, мельком заглянула в паспорт, небрежно тиснула в него ...
«Алекс позвонил в воскресенье, в восемь утра по местному. Звонок застал меня за первой чашкой кофе п...