Листая Путь. Сборник малой прозы Кравченко Алеша

Листая Путь

Предисловие автора публикации

Однажды, разгребая чердачный хлам доставшегося мне по наследству дома, среди прадедовских вещей я случайно наткнулся на потертую книжицу в самодельном ручном переплете. Вся она исписана была убористым четким почерком, разбита на отдельные рассказы и посвящена путевым заметкам безымянного автора.

Почерк был не дедов и не прадедов, хотя не менее красив и изящен – прадед-то одно время служил полковым писарем, а дед – сельским учителем. Чужой был почерк, но и то не главное. Более примечательно, что несколько первых страниц в рукописи отсутствовало, а на обложке обозначалось только название…

Прочтя записки, я нашел их занимательными. Некоторые же эпизоды или новеллы целиком настолько запали мне в душу, что я решился, не сочтя за труд, дать этой книжице жизнь общественную – проще – напечатать.

Особо доискиваться имени подлинного ее автора было мне не досуг, спросить – не у кого, да и не слишком желательно. Ни строчки в ней я сам не поменял и редакторам не позволил, хоть и написана она довольно старомодно.

Так что, кроме этого предисловия, ничего в ней мне не принадлежит, тем не менее, на корешке ее значится мое имя – чье-то ведь должно значиться?!

Прошу меня простить, но – чтоб не искушать судьбу – ни слова более…

Рис.1 Листая Путь. Сборник малой прозы

Шляпка с вуалью

И не расстаться, даже если смерть…

В силу нелепейшего душевного склада мне всегда было трудно познакомиться и даже, уже познакомившись, сблизиться с женщиной, какою бы доступной она ни была или ни казалась.

С раннего детства я предпочитал болезненное, полное безответности и неопределенности страдание ухаживаниям, пылким выспренным признаниям и, как сообщают статистики, – в большинстве случаев – дальнейшему страданию вдвоем. Страданию от утраты присущей началу романа пылкости, от состоявшейся и потому переставшей быть желанной разделенности всего, что можно было разделить.

Оговорюсь еще раз, что предпочитал и предпочитаю до сей поры свое одиночество не из боязни быть отвергнутым и, что называется, «разбить свое сердце» – матушка природа не обделила меня ни внешностью, ни умом, – именно в силу нелепейшего душевного склада.

***

Все мы зачастую и готовы, и рады полюбоваться кружевом паутинки где-нибудь в поле, в лесу, на летящем осеннем листе, но… Стоит нам заметить это же «кружево» в собственном доме – мы сердимся и хватаемся сами за мокрую тряпку. Иль требуем от окружающих немедленно навести чистоту.

И любовь – та же самая паутинка. Я имею в виду любовь «плотскую», о которой столько всего переговорено, но не сказано почти ничего – разве что – поэтами. Она, рожденная не меркантильными интересами, а неизбывной взаимной нежностью, много тоньше невинного знака природы.

Мы восторгаемся ею, пока она окрашена в идиллические тона, пока видим на ней с каждым новым рассветом все новые и новые жемчужины росинок, отражающих небо и восходящее солнце… И все это время – мгновенье в сравнении с оскоминой быта и гнетом печалей – мы упиваемся и наивно готовы поверить, что это-то – вечно…

А налетит злобный ветер судьбы с терпким запахом дыма, затянет потускневшее небо серыми тучами повседневности, несущими непрестанный болотистый мелкий дождь неминуемых разочарований и… Мы тотчас спешим за пресловутой мокрой тряпкой, чтобы скорей порвать, стереть, забыть наверняка…

Имея под рукою предостаточно примеров, я понял это очень рано – слишком рано, чтоб сохранить бесшабашную веселость и непосредственность юности в общении с противоположным полом и невинно надеяться стать счастливым в любви.

Отсюда и такой душевный склад…

***

Вы не подумайте – женщин я люблю, некоторых – боготворю и обожаю.

А еще обожаю дорогу, как бы длинна она не была. Эту извечную кокетку – дорогу, которая меняется ежесекундно, оставаясь, тем не менее, неизменной.

Я ехал зачем-то в небольшой городок, что, казалось, лукаво подмигивал мне из-за бессчетных степей, полей, лесов, станций и полустанков.

И август, и один из его дней подходили к концу. Жара давно спала, но я не закрывал окошко, подле которого стоял уже битый час. Природа-чаровница не отпускала меня.

Над полями поднимался пар, и где-то в нем жило едва различимое стрекотание сверчков, старательно, но тщетно заглушаемое перестуком колес. Реденькие лесопосадки лениво помахивали шелестящими ветвями. В небе собиралась одна из последних буйных гроз, но меж ее сгущающимися тучами озорно мерцали готовые разгореться в любой момент звезды.

Ветер врывался в узкий коридор, теребил занавески и волосы. И уносил в конец вагона, в еще одно открытое окно, крепкий дым моей папиросы. Идти куда-то, открывать скрипучие двери в продымленный тамбур, где начинаются кашель и дурное настроение, не хотелось; поэтому я и курил у окна, одновременно нарушая общепринятые правила и предписания врачей.

Вообще-то, я стараюсь соблюдать и то, и другое, будучи невеждою и собственным врагом лишь отчасти, но отказать себе в удовольствии выкурить папироску-другую на свежем воздухе – где только и бывает волшебна и сладка табачная гарь – не могу.

В перерывах меж папиросами я с мальчишеским упоением наслаждался окружающими запахами. То всеми вместе, то – разделяя и восторженно распознавая каждый. Особенно – редчайший дух парящего покоя.

Его не почувствовать в городах – огромных, шумных, грязных, суматошных… Нет, он неотделим для меня от усталой природы, от близкой деревни, вальяжно раскинувшейся на берегу медлительной реки, от только что выпеченного хлеба и только что сдоенного сладкого молока…

***

– Я тоже люблю вечера в конце лета… поезд и ветер в окно… – послышалось рядом, и я обернулся.

Хрупкая, словно принесенная ветром из сказочной выси… Ее легко можно было принять за девушку-курсистку, пожалуй, даже – за девочку… Но я, к сожалению, разучился ошибаться в определении возраста женщин.

Серьезные и грустные глаза, полные горького опыта, именуемого жизнью, безжалостно выдавали печалящую женщин тайну: она не многим меня моложе…

Крупная вуаль удаляла от взора, обволакивала дымкою ее миловидное лицо, делая его еще более утонченным…

Не улыбнуться ей было выше моих сил. Даже если бы она не улыбалась.

– А как Вы догадались, что я все это люблю?

– Очень просто, – она заговорщицки, как и я, рассмеялась, – я наблюдаю за Вами уже полчаса… И еще догадалась, что Вы – поэт… Даже если стихов не пишете!.. У Вас есть еще папироса?

Я укоризненно покачал головой, но протянул раскрытый портсигар. Она сняла шляпку, и чудесные волосы разлились по плечам.

Теперь она совсем похожа на озорную девочку двенадцати-тринадцати лет, – подумалось мне, – и это впечатление усилилось, когда, заметив в моем взгляде любование и одобрение, она слегка покачала головой из стороны в сторону, чтобы прическа лучше улеглась.

Проделано это было грациозно и по-девичьи обольстительно. Я подмечал подобное у девочек, которым окружающие часто говорят, что они – прекраснейшее создание природы, которые сами в это отчасти верят и убеждаются в том постоянно, но боятся поверить полностью, как им кажется, раньше времени…

Ни в чем не преступая грани надуманной взрослой «скромности», она вела себя непосредственно, видимо, искренне не стесняясь меня, не чувствуя малейшей неловкости. А мне – такому вдруг помолодевшему – было легко и весело стоять рядом с нею и уголком насмешливого глаза подглядывать, как это милое существо неумело, но очень старательно вдыхает и выдыхает удушливый дым… Чуть не кашляя и чуть не плача.

***

– Бросьте сейчас же! И никогда больше не курите! – я говорил не слишком повелительно, но она отчего-то послушалась сразу же, и огонек папиросы мелькнул светлячком за окном… – Если бы Вы могли только представить себе, как ужасно выглядит эта гадость на фоне Ваших прекрасных, созданных совсем для иного губ!

Я запнулся, заметив, как она наклонила голову – кажется, немного покраснев – и почти тут же подняла ее, подставляя мне губы… Лицо ее светилось нежностью и ожиданием, какое обмануть было нельзя, ресницы опущенных век едва заметно дрожали…

Случившееся само собою соприкосновенье наших губ было больше похоже на ласку легкого ветра с цветком, чем на поцелуй мужчины и женщины. Но именно он, подобный безоблачному небу на рассвете, заставил мир во мне перевернуться…

***

Появившийся в коридоре минутою позже пожилой толстяк застал беспечного меня, курящего в окно, да светскую даму в шляпке с вуалью, сосредоточенно смотрящую в соседнее.

«Курить полагается в тамбуре, милостивый государь! Хоть бы дамы постеснялись!» – пробурчал он, исчезая в купе.

Мы переглянулись, рассмеялись и, не сговариваясь, отправились исполнять его учтивое пожелание, сразу же о нем позабыв…

Там, в полутемном тамбуре, мы ошалело целовались, как давнишние любовники, уже не стыдящиеся откровенных объятий, уже не произносящие кучу столь неуместных слов…

Ни одну женщину в жизни я так не целовал, и ни одна мне так не отвечала. У времени и пространства безудержно закружились головы, они постыдно бежали прочь, пока не исчезли навеки из нашего заново сотворенного мира…

***

Дверь неожиданно открылась…

Отпрянуть на приличествующее расстояние мы каким-то чудом успели, но спрятать счастливые одурманенные страстью лица и раскаленные близостью губы нам было некуда…

Покашливая и виновато глядя куда-то в сторону, на пороге медленно появился кондуктор.

«Вам, сударь, через пять минут выходить!» – произнес и ушел, не выслушав моего оторопелого «Благодарю». И, если признаться, смертный приговор в то мгновенье был бы для меня предпочтительнее, чем прозвучавшая фраза…

***

– Милая!… – я лепетал и сбивался, – Вы… я совсем не знаю, но люблю Вас безумно… Вы чудеснейшая из женщин… Вы любовь! Нет – прекрасней!… я забыл обо всем… Боже мой, как нелепо!… но, быть может…?

Закусив губу, чтобы сдержать то ли слезы, толь стон, она отрицательно покачала головой и, сорвав перчатку, показала мне пальчик с обручальным кольцом…

Потом прильнула ко мне, обняла и, тоже сбивчиво, зашептала:

– Милый! И я люблю Вас… тебя люблю! Я так счастлива, что встретила такого человека, что обрела свою любовь… Ты ведь святой, правда?.. и мне так горько потерять тебя… так нежданно… Любимый, ты не забудешь меня?… Тебе со мною было радостно, ведь, правда?… мой милый, ласковый мой, чуткий, добрый, нежный… ведь ты не можешь быть плохим, злым человеком, и ты не будешь надо мной – такой бесстыдной – потешаться?…

– Нет, что Вы, что ты, ненаглядная, – счастье мое негаданное!

Она вдруг отстранилась, как бы задумалась о чем-то на мгновенье… Потом привстала и, трижды перекрестив, поцеловала меня в лоб. И я, в свою очередь, коснулся пересохшими губами ее горячего лба.

– Иди, любимый, поезд уже останавливается. Тебе пора. Будь счастлив, милый, ты не должен быть несчастлив! Прощай, и спасибо тебе, что ты был! Помяни меня, когда станешь молиться… А теперь – беги! Беги!!!

Проговорив это, она закрыла лицо руками и шляпкой… А я действительно побежал, чувствуя, что вот-вот сам расплачусь, что – еще немного – и никакие силы в мире не заставят меня с нею расстаться…

Вырвав свой чемодан из рук поджидавшего меня на ступеньке кондуктора и, не глядя, сунув ему чаевые, я соскочил с подножки. Поезд тотчас отправился, словно дожидался только меня, и унес долгожданное счастье…

Она махала мне рукой в то самое полуоткрытое окошко и что-то шептала. А я не мог ни крикнуть, ни пошевельнуться. Только смотрел вслед уходящему, не различая ничего, кроме прекрасного лица под темной шляпкой с вуалью…

***

Городишко был неприкрыто захудалый, но безумно зеленый. Гостиница в нем, правда, оказалась на редкость уютной и даже опрятной.

Ввалившись в снятый номер и бросив чемодан у самой двери, я распахнул окно. Меня душило.

И даже оно, царящее там, над шелестящими темными кронами, густое предгрозовое небо, казалось, признавало невосполнимость невозвратного. Я тоже вынужден был все это признать. Но принять это, свыкнуться…

Я знал, что просто так не усну, потому заказал три бутылки вина и, какую придется, закуску… Так и не сумев скрыть порицание во взгляде, горничная вскоре принесла мой нехитрый заказ и, накрыв на стол, уходя, многозначительно спросила:

– Больше Вам ничего не нужно?!

– Нет. Благодарю… – был мой ответ после раздумья.

– Спокойной ночи, сударь…

Она ушла. Я тут же откупорил бутылку, уселся на подоконник и, не думая буквально ни о чем, начал машинально поглощать рюмку за рюмкой, медленно погружаясь в состояние безумного спокойствия убитого на войне…

***

Была глубокая ночь с жутким ливнем, когда раздался робкий стук. Я не ответил, не обернулся, равнодушно вливая в себя очередную порцию. Было не заперто. Дверь скрипнула и закрылась, впустив кого-то осторожного в комнату. Ни до чего на свете мне, горестному, дела не было, но чье-то молчаливое присутствие обязывало повернуться…

На пороге стояла она… Промокшая… Озябшая… И счастливая…

Я рванулся к ней, упал перед ней на колени и, бормоча бессмысленные фразы, стал беспорядочно целовать мокрые руки, складки платья, туфельки…

Она опустилась ко мне…

Коленопреклоненные друг перед другом, мы целовались, пока я не поднял ее на руки. И только тогда ощутив ее мокрое платье, с которого стекала вода, я попросил ее переодеться и выпить со мною немного вина, чтоб избежать неотвратимой простуды.

Она рассмеялась моему безыскусному лукавству, сказала, что все вещи остались на станции и переодеваться решительно не во что… Спокойно и неоспоримо велела мне погасить светильник и принести вина в постель…

Лишь несколько дней спустя меня осенило: от следующей станции, до которой версты три, она наверняка добиралась пешком! Одна, под ливнем, по ночным проселкам, совершенно ей незнакомым! На встречу со мной…

А наша ночь, подобная которой невозможна!..

***

Позавтракав, она начала собираться. Я умолял ее остаться, что-то внушал, ссылаясь на связи и деньги. Обещал, что нам помогут получить развод у ее окаянного мужа и обвенчаться…

– Нет, милый! – был мне спокойный ответ, – Мы испытали с тобой счастье, какое никому не дано испытать дважды. Это неповторимо, а мы стали бы невольно требовать именно этого и вскоре бы разлюбили друг друга. А так… Мы будем любить вечно и встретимся на небесах, где счастью не бывает предела… Не провожай меня, милый, и не разыскивай. Я молю тебя!… Прощай! Теперь уже навсегда… Нет, лишь до будущей высшей жизни…

Она в последний раз улыбнулась и, словно на приеме, чинно протянула мне руку. Сквозь узоры перчатки – черной, как разлука – проглядывали голубые нити вен под тонкой кожей… Я поцеловал одну ниточку, выпрямился… И, убедившись по ее глазам, что все действительно так решено, поклонился еще раз:

– Прощайте, сударыня. Да благословит Вас Господь…

Она надела шляпку, отвернулась, подняла небольшой саквояж и ушла, не сказав больше ни слова. Я долго следил за ее отдалявшейся фигуркой, все нетерпеливей надеясь: вот сейчас обернется, помашет, вернется!..

Я обманулся…

***

Через несколько лет невзрачный почтовый рассыльный принес в мой дом запечатанную картонку. Там лежала шляпка с вуалью… и коротенькая записка: «Я жду тебя, милый…».

Рис.2 Листая Путь. Сборник малой прозы

Природа пламени

Моей Свечи негромкое дыханье…

Сосновские в этом городе были живой легендою. Их загородное имение и небольшая фабрика приносили стабильный солидный доход, который позволял Сосновским содержать большой дом в тихом центре и быть одними из столпов общества.

Георгий – полный сил тридцатипятилетний блондин – вел дела, несколько лет назад отстроил этот дом по собственному проекту, состоял во многих клубах и обществах, любил охоту, лошадей и не чуждался изящной словесности. Мария раз в два года рожала ему неугомонных детишек, неустанно занималась благотворительностью и являлась центром духовной жизни для горожан.

О доме нужно сказать особо. Двухэтажный, с высокими потолками, изящной лепниной снаружи и изнутри, прекрасными парадной и задней лестницами, в самом сердце своем он имел огромный зал с совершенно обнаженными стенами, увешанными картинами исключительно местных художников. Экспозиция обновлялась раз в два-три месяца, и из желающих выставиться в этой своеобразной галерее всегда выстраивалась немалая очередь.

Была у Сосновских и своя небольшая коллекция весьма приличных полотен, но, за исключением редких пополнений, она оставалась неизменной и украшала спальни, кабинеты, детские, широкие коридоры дома. Они ее редко кому демонстрировали, но я однажды был удостоен такой чести и поразился изумительному вкусу и чутью Сосновских – многие авторы были малоизвестны, но их полотна жили и дышали, наполняя жизнь их владельцев то предвечерним, то рассветным сиянием. А выбирали картины для коллекции они исключительно вместе.

В самом центре зала располагался огромный овальный стол, способный вместить человек тридцать, если не более. За ним-то по пятницам и собирались участники литературно-художественных и философских вечеров «у Сосновских», попасть на которые хоть однажды означало войти в число «избранных» и «посвященных».

И еще одно странное обстоятельство: люди за этим столом собирались достаточно разные по возрасту, взглядам, убеждениям, социальному статусу, споры зачастую разгорались нешуточные, но никто и никогда не мог повысить голоса дальше приличной нормы. Никто попросту не задумывался о подобной возможности и физически не способен был ее осуществить…

***

Ввел меня в дом Сосновских, где-то спустя полгода после моего прибытия в город, один мой хороший знакомец, который пописывал искренне-наивные, но, на мой взгляд, не оригинальные стихи и слишком высоко оценивал мои собственные литературные потуги. В первый же вечер я прочел одну из любимых своих новелл и был принят в эту святая святых на праве постоянного гостя.

С тех пор меня неоднократно и настойчиво просили почитать что-либо еще (мой дебют большинством присутствующих был воспринят более чем благосклонно), но я мастерски уклонялся от этого, ссылаясь на работу над большой вещью, которую никак не могу окончить из-за загрузки по службе.

Зато я очень быстро разобрался, от кого и чего можно ждать в этом разноликом духовном обществе: одних выслушивал с удовольствием или не без интереса, других – едва подавляя зевоту. Стихи, рассказы, отрывки пьес и романов, трактатов, журнальные статьи, претендующие пережить день их выхода, музыкальные опусы – все это звучало за столом у Сосновских, не позволяя мне позабыть о величии Творчества, даже – его попыток.

А после очередного «вечера» или в его перерыве мне очень нравилось выйти по «черной» лестнице в милый садик Сосновских, поздороваться с тремя кустами замечательно душистой сирени (этот ритуал я неуклонно соблюдал даже тогда, когда она не цвела), полюбоваться на засыпающее разноцветие клумб, выкурить папиросу-другую под чашечку крепкого кофе…

***

Анна Радова влетела к Сосновским, как порыв нежданного сильного ветра среди покоя, умиротворенности и безветрия. Конечно, это мое сугубо личное впечатление: она спокойно и тихо вошла вместе со своею подругой – завсегдатаем наших вечеров, – к которой приехала погостить из столицы. Миловидная, невысокая, очень изящная, но нарочито небрежно одетая.

Большую часть вечера она просидела как бы безучастно, отстраненно ото всех и задумчиво. Но, когда ее попросили почитать немного своих стихов, она внутренне и внешне полностью переменилась: осанка, фигура, одежда, мимика, жесты и прочее отошли на какой-то очень далекий план – остались лишь звуки, произносимые очаровательно низким с хрипотцою голосом да безудержно пылающие глаза…

Она читала о любви. Больше – о несчастной, утраченной, не обретенной. Совсем чуть-чуть – о счастливой и безмятежной. Читала, как песню, живя в этих стихах и заставляя жить ими сердца присутствующих. Даже ветер и птицы за окнами, как мне показалось, умолкли, чтобы выслушать эти изумительно зрелые, красивые и искренние стихи…

Когда она закончила, еще с минуту в ее глазах горел все тот же нездешний всепоглощающий огонь, потом он также внезапно, как загорелся, сошел на нет. Она спокойно и почти равнодушно выслушала искренние комплименты, раскланялась и вновь погрузилась в себя. Несколько вопросов биографического плана и о книгах, о планах получили вежливые, но безучастные пояснения. Затем она совсем ушла в себя; окружающие заметили это и перестали ее беспокоить.

***

После такого – не побоюсь сказать – откровения мне трудно было оставаться в зале. Тем более что следующий выступающий был мне очень хорошо известен, и слушать его после Анны было примерно то же, что запивать хороший коньяк уксусом. Я вежливо поклонился, достал портсигар, вышел в сад перекурить и привести свои чувства в порядок. Такие вольности в нашем обществе не приветствовались, но допускались.

Терпкий дым закружил и унес мою голову в какой-то неведомый уголок блаженства. Поэтому я не сразу воспринял обращенную ко мне просьбу угостить ее папиросой – все тем же низким с хрипотцою голосом. Слова «прошу Вас» и «благодарю» для нас обоих ничего не значили – мы жили и горели каждый своим.

***

Вернувшись в зал, я вызвался почитать (честно сказать, рукописи самых любимых новелл были у меня всегда при себе). Это было редким явлением, поэтому мое предложение восприняли с энтузиазмом, хотя уже пора была расходиться. Хозяйка мило улыбнулась и сказала, что давно ждала этой минуты…

Я читал о любви – утраченной, как казалось, навеки, но внезапно вновь обретенной и навеки же поселившейся в двух сердцах. Читал без театральных эффектов, почти без пауз, взлетов и падений тона. Не монотонно, но довольно ровно и практически бесстрастно, как наблюдатель, нежданно подглядевший таинство и опасающийся раскрыть свою посвященность.

Читая, я никогда не поднимал глаз на окружающих, не пытался оценить их реакцию или уловить «атмосферу», что постоянно делал в своем обычном состоянии. Напротив, я погружался в себя и в сотворенный мною крохотный мир, сам становился тускл и незаметен, чтобы ничуть не заслонить образы от знакомящихся с ними людей. Я отдавался волшебству слова, но отказывался признавать самого себя для других «волшебником» или еще как-то причастным к священнодействию лицом…

Когда я окончил, чувство улеглось. Я мило раскланивался и выслушивал комплименты, немного кокетничая, занижал степень моего участия в создании рассказа и, за малым, не краснел. Есть за мною эта нелепая черта – люблю, когда меня хвалят, тем более – заслуженно. Ничего не могу и уже не стараюсь с этим поделать…

***

Поблагодарив Сосновских за прекрасный вечер и попрощавшись со всеми остальными, я, окрыленный, вылетел на парадную лестницу, остановился подле одной из колонн террасы и с наслаждением закурил. Вечер действительно прошел выше всяких похвал…

И снова – волшебство – тот же голос попросил у меня папиросу. Я едва не спросил, понравился ли Анне мой рассказ, но нечто неизъяснимое меня удержало. И она заговорила сама:

– Какие мы с Вами разные. Вы живете, искрясь, но Ваш огонь прячется внутрь, в самое сокровенное, когда звучит Ваше творчество. А я живу в сокровенном и вспыхиваю только тогда, когда делюсь им с другими… У Вас есть вино?

– Только дома… Дело в том, что Сосновские не скупятся на чай, кофе, квас, горячие или холодные закуски, но никогда не ставят на стол спиртного. Не хотят опошлять праздник духа чьими-то пьяными выходками. А, возможно, даже не держат спиртного в доме: я от знакомых слышал, будто оба они – выходцы из семей старообрядцев…

– Вот в чем дело… Но, неважно. Вы угостите меня хорошим вином и душевной беседой?

Я несколько смешался – настолько неожиданным было предложение, но тут же сбивчиво и радостно согласился – нам явно было чем поделиться с этой изумительно неординарной женщиной.

***

До флигеля, который я арендовал у очаровательно нетребовательной пожилой хозяйки, было минут пятнадцать неспешного хода. Я предложил Анне руку, но она – безо всякого кокетства – отказалась ее принять. Вместо этого сорвала какую-то ароматно цветущую ветку и несла ее прямо перед собою, как будто священник фимиам. Мы шли медленно и с большими паузами разговаривали, более четко «присматриваясь» друг к другу…

– Как Вам наши вечера? – я невольно усмехнулся, и она это заметила.

– Компания приятная, провинциально милая – в лучшем смысле этих слов. Имеющая свой стиль и свою правоту. А чему Вы так улыбались?

– Да, тому, как легко у меня выскочило это слово – «наши». Я, видимо, настолько сроднился с этими посиделками у Сосновских, что уже запросто считаю их в равной мере «своими». А ведь я такой же обыкновенный гость, как и все остальные. Через время все лица этих вечеров сменятся и растают, а Сосновские останутся, как и их замечательный дом…

– Не напрашивайтесь на комплимент, не лукавьте, Вы же взрослый мужчина! Не к лицу это. Вы – необыкновенный гость, и все прекрасно это понимают. Вы в этом доме на особом положении, что ни для кого не является секретом. Эмилия (так звали подругу Анны, к которой та и приехала) мне все уши прожужжала про Вас и Ваше творчество. И мне стало так любопытно, что я пошла, хотя сначала ни за что не соглашалась. Более того, поняв, что Вы сегодня выступать не намерены, я постаралась Вас «разбудить» и услышать.

– И Вам понравилось? Я оправдал авансы Эмили?

– Вы же сами произносите это не столько с вопросительной, сколько с утвердительной интонацией… Кроме того, я иду рядом с Вами. Иду к Вам домой пить вино и беседовать. Этого подтверждения Вам недостаточно? Или я, по Вашему, столь легкомысленна, чтобы напроситься ночью на застолье к едва знакомому мужчине не оттого, что мне с ним интересно пообщаться?..

***

Я смутился, мне стало неловко оттого, что мое искреннее желание узнать ее мнение вызвало совершенно неожиданный отклик – едва ли не отповедь. Какое-то время мы шли, молча и даже не глядя друг на друга (так мне казалось, потому что я, устыженный, глотал обиду и смотрел себе под ноги)…

…И вскоре я услышал ее негромкий, но потрясающе искренний смех. А, поднял глаза – отсвет фонаря как раз «выхватил» из вечера ее лицо – глаза Анны также безраздельно хохотали, но не обидно, а как будто от хорошей свежей шутки… Очевидно, физиономия моя выглядела настолько ошеломленно, что она не сочла за труд объясниться:

– Вы обижаетесь и совершенно зря. На самом деле, я Вас похвалила. Немного жестко, но без жесткости с мужчинами нельзя – это мое глубокое убеждение. В противном случае, вы возноситесь на вершины самомнения или, наоборот, «раскисаете», становитесь «мямлями». Но, в обоих вариантах, перестаете воспринимать нас ровнею, такими же мыслящими, чувствующими, понимающими, а порою и знающими гораздо более вас…

Я не нашелся, что ей ответить. Тем паче, мы пришли, и я призывно отворил калитку.

***

У меня в «погребе» имелось литра четыре отменного церковного «кагора», раздобытого по случаю у знакомого священника, и примерно столько же легкого домашнего винца без названия из смеси «изабеллы» да «армянского винограда», в приготовлении коего я даже лично поучаствовал. После оглашения этой незамысловатой «винной карты» с пояснениями, Анна выбрала на пробу второе, хотя «кагор» я тоже прихватил. На всякий случай.

На закуску хозяин-гарсон предложил все съестное, что было в наличии в холостяцкой квартире – нарезанные яблоки, сыр, колечко домашней «краковской», чай, баранки и пряники. Ее это, кажется, вполне устроило – голода мы как-то оба совершенно не ощущали.

Быстро сервировав стол и расставив на ней все три подсвечника – на семь свечей в целом, я, наконец, уселся напротив нее и приготовился слушать… Анна вновь обманула мои ожидания:

– У Вас, наверняка, имеется какая-то собственная теория относительно природы творчества… Не отнекивайтесь, пишете Вы, судя по всему, довольно давно. При этом постоянно экспериментируете, ищете нечто особое в слове, в звуке и в их сочетании… Кроме того, я подметила у Вас довольно странную особенность – Вы пишете так же, как разговариваете, иными словами – по закону устной речи. Это – очень любопытный подход. В нем и смысл, и ритмика, и фонетика имеют примерно равные права… Вот я и хочу услышать из первоисточника Вашу теорию, а потом – деваться некуда – расскажу Вам свою…

***

– Хорошо, – я немного задумался, отхлебнул вина и сладостно затянулся неизбывной табачной печалью; о том, что будем курить, не спрашивая друг у друга разрешения, мы условились сразу же, – Я действительно много думал о творчестве, о его «природе» и волшебстве. И остановился на том, что проще всего его объяснить через «природу» огня.

Есть «неистовый огонь» – это лесной или степной пожар, от которого нет спасения, после которого жизнь надолго становится невозможной. Поэты, писатели, музыканты и все остальные «художники» этого дара – какими бы выразительными средствами они в своем творчестве ни пользовались, – обычно живут недолго и несчастливо, проносятся, словно яркая комета, и исчезают в необозримой выси. К примеру, Моцарт, Лермонтов, Рембо, который в несколько лет яростно выплеснул весь свой талант, прожил потом еще полтора десятка лет никому не интересным коммерсантом и только после смерти был причислен к «сонму» поэтов.

Да, их могилы – постоянно в цветах. Но эти запоздалые цветы – печальное кострище оголтело сожженной жизни. Да, их творчество, когда с ним столкнешься впервые, не забывается уже никогда. При этом их можно любить или не любить, но забыть нереально. Да, их биографии – сплошной укор им самим и нашему извечно мелочному миру, не ценящему талант при жизни и не желающему ценить…

Есть также неугасимый «огонь жертвенника или алтаря». Он не слепит, но от него невозможно отвести взгляда. Он достаточно мощен и полон магии. И его божественный свет обрывается обыкновенно трагически. У Бетховена – глухота, у Пушкина – нелепая травля, результатом которой стала еще более нелепая дуэль… Самое страшное, что другого исхода она иметь не могла…

Таких художников обычно боготворят долго и непоколебимо, их творчество впитывают в себя постоянно, в различных возрастах находя в нем все новые и новые истины, открытые, кажется, именно для тебя или только тобою… Их посмертная слава переживает века, но их потомки зачастую соответствуют данному кем-то определению: «На детях гениев природа отдыхает»…

Для этих творческих людей «жизнь обычного человека» второстепенна. Они живут творчеством, ему поклоняются, его жаром дышат. И, как только пытаются послужить еще какому-то «богу», тут же получают от судьбы жестокую «черную метку». Мне кажется, что тот же Пушкин был «наказан» за слишком великое дерзновение – попытку быть счастливым и в творчестве, и в семье…

Есть, конечно, «огонь домашнего очага». Художники этого склада, чаще всего, живут долго и нередко счастливо. Они пишут тонко, красиво, осмысленно, их огонь поддерживается загодя заготовленными «дровами» – богатым материалом из собственной жизни или из практики их знакомцев. Они умело обрисовывают быт. Характеры их героев настолько узнаваемы, будто списаны с твоего соседа. Они – мастера деталей, прописанных тщательно, я бы сказал, ювелирно.

Ими восторгаются люди степенные, зрелые. Их не очень-то жалуют критики, считая талантами «второго порядка». Они и сами, отчасти, признают это собственной жизнью, занимаясь творчеством только «во вторую очередь». В первой у них – служба, семья, неотложные хлопоты… К примеру, Гончаров иль тот же Филдинг… А «лавры», «признание» – все это приятно их душе, но не жизненно необходимо. Скорее – это дополнительные признаки общественного согласия с тем фактом, что их жизнь прошла не зря, что она состоялась…

Есть «певцы костра» в какой-нибудь забытой Богом глуши. Не обязательно по тематике, но обязательно по настрою, по «антуражу» их творчества. Есть «огонь спички», мелькнувшей во тьме, для зажжения одной – может быть – единственной папиросы. Есть «всполох молнии» – могучий, но не развившийся в нечто стабильное, постоянное, подлежащее описанию и классификации…

Есть, пожалуй, еще одно творческое «сословие» – «поэты свечи». Они выделяются изо всех выше названных групп своей глубокой осознанной уединенностью. По большому счету, для них нет почти никакого дела до окружающего мира с его проблемами и невзгодами, радостями и утратами. Им не обязательно «вдохновение» – в нем, медлительном, неглубоком они, как правило, проводят большую часть своей жизни…

Таким людям, видимо, не очень-то требуется направлять свой огонь на собственно художественное творчество. И большая часть их огня уходит на обыденность – теплую, уютную, чем-то тобою лично согретую. Им тоже может выпасть счастье написать несколько по-настоящему достойных строк, либо песен, либо картин, но они не стремятся ни к подлинному мастерству, ни к высокому совершенству. «Я сделал этот день немного краше» – вот их настоящий девиз. И не важно, произносится он вслух или тщательно скрывается в подсознании… Эти люди «интимны» и в жизни, и в песне. И не скрывают этого ни от окружающих, ни от себя…

– И Вы себя относите именно к «поэтам свечи». Мне понятно. Спасибо за откровенность… – Анна попросила наполнить ее опустевший за время моего монолога бокал и потянулась за огнем, чтобы затеплить новую папиросу. Едва пригубив, она поднялась, подошла к окну, за которым царило звездное великолепие, и продолжала:

– Я попрошу не перебивать меня, как бы Вам не захотелось поспорить. И попрошу не обижаться, что я стою к Вам спиной, в то время как Вы исповедовались мне, глядя в глаза. Но мне, действительно, так будет проще, а нам обоим – так лучше…

***

– Ваша теория мне действительно приглянулась. Самое важное в ней – она удобна для Вас. Вы, скорее всего, никому ее так подробно не излагали, хотя сформулировали не сегодня. Но обаяние и уязвимость ее, на мой взгляд, состоят в одном и том же: Вы брали готовое творчество и «подгоняли» его под какой-либо символ огня, а не наоборот. И, если символа Вам не хватало, с легкостью отыскивался новый, ранее ни с кем до этого не сопоставленный…

Кстати, меня весьма удивило то, что Вы на протяжении своего «доклада» неоднократно демонстрировали мне еще один красивый огненный символ, но даже не назвали его…

У Вас же сейчас в руках есть горящая папироса? Подержите ее в одном месте, чтобы дым потянулся туда, куда гонит его дуновение ветра. А потом резко сдвиньте огонь в ту же сторону. Что получится? Не надолго, но весьма запоминаемо останется перед глазами картинка: источник дыма уже совсем в другом месте, а сама струйка белого разреженного воздуха все еще тянется из места, где мгновенье назад был огонь… Извините…

Моя же теория – в чем-то схожая с Вашей, даже при всем ее внешнем отличии, – на самом деле, различается лишь в одном: я нашла приемлемую классификацию, а потом отстраненно смотрела, кто под какой критерий подходит больше. В основе моего построения – извечная философская категория – четыре неизменных стихии.

«Поэты воздуха» легки, неуловимы, непостоянны. Сегодня они здесь, а завтра – в миллионе верст. Не угнаться. И смерть для них – попытка «приземления». Да, я согласна, Пушкин был наказан роковым, но неминуемым стечением обстоятельств, которые – так иль иначе – привели бы его на погост. И именно за попытку насладиться элементарным семейным счастьем, за рвение «приземлиться», заматереть, распутаться от долгов…

«Поэт земли» всегда стоит на ней твердо. Он не идет на авантюры, не стремится к легкой удаче. Он не поставит на кон последнюю рубашку. И дело даже не в том, что именно «последней» у него с собою нет – она или их множество – надежно спрятаны в домашних сундуках! Да, он описывает то, чем сам живет, что чувствует, что видит у соседей и знакомых. Ему «порывы» ветра чужды и враждебны. Их «слог» – в любом жанре искусства, – на первый взгляд, тяжеловесен и массивен, но есть в них трепетная, непоколебимая жажда жизни и достоверное знание этой жизни.

«Поэт огня» неукротим и ярок. Он не жилец на этом свете и его мечта – сгореть, оставив сколько можно больше света, радости, тепла. Во всех своих чудачествах он неукротим и не терпит каких-либо «рамок». Бунтарь, шалопай, у которого строчки секут по щекам, по душе…

А «поэты воды» – это тихая вечная мудрость, кусочек которой они благосклонно дают окружающим в дар. Почти столь же неуловимы, как ангелы ветра, они увлекают в пучину, обволакивают собою и успокаивают даже поклоняющихся огню…

Вы подумайте над этой теорией. Возможно, она Вам покажется неприемлемой, но в защиту ее я обязана привести лишь еще один окончательный аргумент: они таковы и в творчестве, и в любви!.. Покажите мне, что вы знаете о нежности ветра!..

…А теперь – полыхает огонь!..

…Удержи меня здесь, на земле, своей силой и статью, не дай мне сгореть, улететь…

…Нас с тобой поглотил Океан…

***

Ушла она на рассвете, сказав, что повторения этой ночи не будет уже никогда, даже если нам выпадет встретиться вновь. И приговор ее был прост: мол, все, что может быть между мужчиною и женщиною, мы прошли и пережили, а повторений она не терпит… А еще она велела мне попробовать догадаться, какой же я служу стихии в жизни, в творчестве, в любви…

***

На следующем вечере у Сосновских я с улыбкою подошел к Эмилии – симпатичной толстушке, которая неоправданно часто напрягает свой ум потугами творчества. Подошел с искреннею улыбкою осведомиться, уехала ли Анна – мне так хотелось снова ее увидеть…

– Вы – негодяй! Я так рассчитывала, что мы с Вами составим прекрасную утонченную пару, понимающую и в жизни, и в творчестве! Но теперь, разумеется, об этом не может быть и речи! Я вздыхала по нему целых полгода, а он увлекся мимолетным мотыльком!.. Да, уехала! Как я могла ее держать в своем доме после такого коварства?!

Я не нашелся, что ответить, нервно распрощался с Сосновскими и больше никогда не появлялся у них… Наверное, зря – из-за какой то дурехи…

***

Несколько лет спустя в одной из центральных газет мне попался некролог, посвященный безвременной и трагической кончине от чахотки поэтессы Анны Радовой…

Я искренне плакал и не стыдился этих слез.

Рис.3 Листая Путь. Сборник малой прозы

Иришка

Как ни влюбиться в чудное дитя?

Скитания, даже кажущиеся бессмысленными и бездарными, приносят иногда неоценимую пользу, непредвиденные впечатления, из которых впоследствии строятся замки грусти удивительной красоты…

Август был горяч, и степи никли. Облака изредка появлялись на небе, такие же прозрачные, как и оно само, виновато улыбались раскаленной земле и уносились в иные края нетерпеливым сухим ветром, так и не успев наполниться и пролиться…

***

Хотелось прохлады и чего-то невообразимого.

Чтобы заехать к дальним родственникам, о которых я вспомнил совершенно случайно, мне нужно было лишь чуть-чуть отклониться от самому себе назначенного пути. А спешить мне было совершенно некуда…

Село встретило меня душным полуднем и закрытыми ставнями. По дороге вилась пыль. Тишина и безлюдье. Только редкие куры искали невесть что под деревьями, да одинокий теленок с видом безнадежной усталости и покорности приник к земле на самом солнцепеке, где в землю был вбит колышек для привязи…

***

Не виделись мы очень давно, поэтому старики признали меня не сразу… Тихий спокойный уклад, заведенный в крестьянстве испокон веку, практически не изменил их внешности, лишь что-то неуловимое в медлительных движениях, да развившаяся глухота деда выдавали их глубокую старость.

Из вежливости я расспросил их о житьи-бытьи, прекрасно понимая, что последние серьезные новости у них были задолго до моего рождения. Порассказал о себе, о том, чем занимался в последние годы…

«Мы недавно отобедали, – извинилась старушка, – так что обожди уж, пока щи сварю. А ты, дед, пошел бы прилег! Кваску тебе, аль молочка?»

Я ответил, что совершенно не голоден, но ледяного квасу, принесенного из погреба, выпил с удовольствием. Потом, чтобы не сидеть, сложа руки, пошел побродить по забытым местам.

Село было небольшим, но зажиточным. Имелась в нем даже книжная лавка, с которой я связывал тайные надежды; перечитывать в несчетный раз книги из чемодана охоты не было.

На удивление, лавка оказалась открытой. С интересом и удовольствием я рассматривал запыленные полки и расставленные на них безо всякого разбора книгами. От долгого стояния корешки некоторых потеряли изначальный цвет. По отпечатавшимся на других обложках пальцам было видно, что их когда-то брали в руки.

Выбрав с дюжину наиболее приятных и интересных мне томиков, я подошел к продавщице. Во взгляде ее смешались удивление и неприязнь. Во-первых, таких книг здесь никто не покупал. Во-вторых, я не спросил ее рекомендаций, как это делали другие.

Чтобы хоть как-то скрасить невольно причиненную ей мною обиду, я сказал, что я нездешний, что я городской…

«То-то я и смотрю!… С Вас…»

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Возможно, вам чего-то не хватает в этой жизни? Или вы не совсем тот человек, каким хотелось бы быть?...
Перед вами – яркий и необычный политический портрет одного из крупнейших в мире государственных деят...
Первый роман знаменитого кинорежиссера Дэвида Кроненберга доказал, что читателя он умеет держать в н...
Вашему вниманию предлагается уникальное издание – последний цикл бесед Ошо, своеобразное духовное за...
В ноябре 1969 года на ледяной остров, дрейфующий на севере Восточно-Сибирского моря, была высажена г...
В сборник вошли шесть повестей разных лет – от почти правдоподобных и трагических («Малахитовый беге...