Собрание сочинений в десяти томах. Том четвертый. Весна в Карфагене Михальский Вацлав

Корабль, на который довезла их большая шлюпка, стоял в Северной бухте. Заканчивались последние приготовления к отплытию. Корабль был перегружен людьми, скарбом, коровами, лошадьми, козами, были даже куры во множестве вольеров – словом, настоящий Ноев ковчег. Ничего этого Маша не заметила, она сразу рухнула в постель, не соображая, где она и что с ней.

Маша спала очень долго, ей ничего не снилось. Когда она проснулась на следующий день, корабль уже плыл в открытом море.

Конечно, ей повезло сказочно. Она была принята в семье дяди Павла как родная. Все жалели ее, все старались сказать что-нибудь ободряющее. Четырнадцатилетний сын дяди Павла гардемарин Севастопольского кадетского корпуса Коля водил ее по кораблю, знакомил с такими же, как он, гардемаринами, с их сестрами, с дамами Корпуса, которые все были очень милы и находили Машеньку красавицей.

На юте они с Колей наткнулись на огромную кучу книг. Под ногами валялись собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Чехова, Достоевского, Льва Толстого, сотни других превосходных русских книг.

– Так нельзя! – вскрикнула Маша. – А ну-ка давай складывать! – И они с Колей начали прибирать книги. Вскоре к ним присоединились гардемарины из Морского корпуса и девушки из офицерских семей. Через два-три часа огромная библиотека была разобрана и аккуратнейшим образом уложена под большим брезентовым тентом.

Дядя Павел давал радиограммы на другие корабли и пароходы в поисках мамы и Сашеньки.

Скученность на огромном судне была невероятная. Дамы готовили на примусах прямо под сенью корабельных пушек. Большинство спало вповалку на чемоданах, баулах, сундучках – кто где приткнется. То и дело какой-нибудь бедолага проваливался в очередной незадраенный люк или стукался лбом о какую-нибудь бронированную загогулину, которых было натыкано по всему линкору в избытке – сверху донизу.

Что тут сравнивать? Если сказать, что Маша была устроена лучше большинства, то и того будет мало. Она плыла по синю морю, как принцесса. У нее была не просто чистая постель в адмиральской каюте, в кругу семьи дяди Павла, но даже китайская ширма: на всю жизнь остались стоять перед глазами роскошные павлины с этой ширмы, их многоцветные хвосты, набранные из перламутра самых причудливых оттенков.

Каждый день она без устали молилась в постоянно набитой людьми корабельной церквушке. Молилась очень искренне, горячо, но ни на секунду не забывала о том, что сама она – Спасена! Спасена! Спасена!

Когда Машенька ловила в себе этот ликующий зуд, ей становилось стыдно до слез, ком вставал в горле. Но она ничего не могла с собой поделать: все ее юное существо трепетало от беспричинной радости и неукротимого желания: жить, жить, жить!

– Прости меня, Господи, подлую, – шептала Маша, всхлипывая, – прости меня, Господи!

Даже опытные и бесстрашные моряки считали, что армада перегруженных кораблей дошла до Босфора милостью Божьей. Во время шторма в открытом море погиб единственный корабль, эскадренный миноносец «Живой». Что-то не сошлось на небесах, не суждено ему было оправдать свое имя.

В Константинополе произошло переформирование армии и флота.

Был первый приказ главнокомандующего вне Родины.

«ПРИКАЗ № 4187

Тяжелая обстановка, сложившаяся в конце октября для русской армии, вынудила меня решить вопрос об эвакуации из Крыма, дабы не довести до гибели истекавшие кровью войска в неравной борьбе с наседавшим врагом…

Трудность задачи, возлагавшейся на флот, усугублялась возможностью осенней погоды и тем обстоятельством, что, несмотря на мои предупреждения о предстоящих лишениях и тяжелом будущем, около полутораста тысяч русских людей – воинов, рядовых граждан, женщин и детей – не пожелали подчиниться насилию и неправде, предпочтя исход в неизвестность. Самоотверженная работа флота обеспечила каждому возможность исполнения принятого им решения. Было мобилизовано все, что могло не только двигаться по морю, но даже лишь держаться на нем.

Стройно и в порядке, прикрываемые боевой частью флота, оторвались один за другим от Русской земли перегруженные пароходы и суда, кто самостоятельно, кто на буксире, направляясь к дальним берегам Царьграда.

И вот перед нами невиданное в истории человечетва зрелище: на рейде Босфора сосредоточилось свыше сотни российских вымпелов, вывезших многие сотни российских патриотов, коих готовилась уже залить красная лавина своим смертоносным огнем.

Спасены тысячи людей, кои вновь объединены горячим стремлением выйти на новый смертный бой с насильниками земли Русской. Великое дело это выполнено Российским флотом под доблестным водительством контр-адмирала Кедрова.

Прошу принять ваше превосходительство и всех чиновников военного флота, от старшего до самого младшего, мою сердечную благодарность за самоотверженную работу, коей еще раз поддержана доблесть и слава российского Андреевского флага.

От души благодарю также всех служащих коммерческого флота, способствовавших своим трудом и энергией благополучному завершению всей операции по эвакуации армии и населения из Крыма.

Генерал Врангель.

8 ноября 1920 года».

Армия и большинство гражданских лиц остались в Константинополе, военным кораблям и их командам надлежало продолжить свой путь до берегов Африки. Накануне отплытия русской эскадры был еще один, прощальный приказ главнокомандующего.

«ПРИКАЗ № 197

Славный Черноморский флот!

После трехлетней доблестной борьбы русская армия и флот вынуждены оставить родную землю. Наша союзная Франция оказала нам свое гостеприимство. Флот уходит в Бизерту – Северное побережье Африки. Армия располагается в окрестностях Царьграда. Русские солдаты и моряки, боровшиеся вместе за счастье Родины, временно разлучены. Провожая вас, орлы русского флота, шлю вам мой сердечный привет. Твердо верю, что красный туман, застлавший нашу Родину, рассеется и Господь сподобит нас послужить еще матушке-России.

Русский орел расправит свои могучие крылья, и взовьется над русскими моряками бессмертный Андреевский флаг.

Генерал Врангель.

7 декабря 1920 года».

Впереди были две недели морского перехода, и у многих – целая жизнь. С момента отплытия эскадры в Бизерту все перешли со старого на новый стиль времени.

VII

После гнета обычной общеобразовательной школы в медицинской школе, куда отдала ее мама, Сашеньке жилось вольготно.

Во-первых, очень пришелся ко двору ее украинский язык. Во-вторых, никто не дразнил ее Галушкой. В медицинской школе было много парней и девушек с украинскими фамилиями, гораздо более веселыми, чем ее. Например: Перебийнос, Макитра, Нетудыручка, Сорока, Крыса, Ворона, Чмурило, Штучка, Дурняк. Как правило, это были дети наехавших в Москву с Украины на работу по временному найму плотников, каменщиков, разнорабочих. Наверное, они оказались именно в этой медицинской школе потому, что главный бухгалтер больницы, при которой содержалась школа, был их земляк.

К тому же Сашенька быстро превращалась из гадкого утенка с распухшим носом в рослую, крепкую и довольно красивую девочку. Характер у нее был твердый, и это сразу чувствовал любой сверстник, но в то же время она не заносилась, никогда никого не пыталась унизить. Одним словом, в новой школе жилось ей хорошо, тем более что учеба не просто нравилась ей, а буквально захватила всю ее целиком: у нее появилась цель жизни, она хотела стать врачом, желательно хирургом.

А тут еще работало на ее авторитет, шло ей на пользу увлечение акробатикой. В новой школе была очень хорошая секция спортивной акробатики. Всего за полтора года занятий Сашенька так сильно продвинулась на этом поприще, что ее отобрали для участия в майском параде 1937 года на Красной площади.

На всю жизнь запомнила она то ни с чем не сравнимое чувство упоительного торжества, опасности, гибельной радости и уверенности в себе, чувство некой надмирности, что испытала тогда на прославленной в веках брусчатке.

Сначала они шли за убранной бумажными цветами широкой платформой на грузовике. Шли в белых футболках, белых трусиках, белых тапочках. Было адски холодно: руки и ноги покрылись пупырышками гусиной кожи, губы посинели, зуб не попадал на зуб. А как только подошли к Историческому музею, мигом вскарабкались на платформу и так въехали на Красную площадь. И все как рукой сняло, всякий холод, все вытеснили ответственность и то ликование, та слитность единого напряжения, что отличает толпу от колонны, выполняющей свой маневр.

Тогда в моде были пирамиды из живых людей. И Сашенька участвовала в одной из таких пирамид. Она стояла на руках на самом ее верху и, конечно, не видела ни кремлевских звезд, ни вождей на Мавзолее. Она видела только кисти своих дрожащих от напряжения рук, только белую массу своей пирамиды, только краешек платформы грузовика, что их вез. К счастью, все обошлось лучшим образом, и они выкатились на Васильевский спуск без происшествий.

За этот физкультурный парад Сашеньку наградили Почетной грамотой ВЦИК[11], что сразу подняло ее в медицинской школе на недосягаемую высоту и во многом определило дальнейшую судьбу, во всяком случае, явилось в ее дальнейшей жизни серьезным подспорьем.

Боже мой, до чего прав был Александр Сергеевич Пушкин, когда писал в «Пире во время чумы»:

  • Есть упоение в бою,
  • И бездны мрачной на краю,
  • И в разъяренном океане,
  • Средь грозных волн и бурной тьмы,
  • И в аравийском урагане,
  • И в дуновении Чумы!

Очень похожее чувство испытала Сашенька через семь лет во время штурма Севастополя, в Северной бухте…

А в медицинской школе вела занятия по акробатике бывшая артистка из знаменитой в России цирковой семьи. Кстати сказать, из-за этой своей дореволюционной «бывшести» она за тот достославный парад на Красной площади, в отличие от своей ученицы Сашеньки, ничего не получила, хотя потратила на его подготовку уйму своих сил, умения, времени.

Уже совсем недавно, году примерно в 1996-м, Сашенька, вернее Александра Александровна, прочла в мемуарной книге великого русского балетмейстера Игоря Александровича Моисеева, что руководил тем физкультурным парадом и режиссировал его от «а» до «я» лично маэстро, тогда еще тридцатилетний, но уже признанный, уже возглавивший свой ансамбль народного танца.

А Сашенькиного тренера по акробатике звали Матильда Ивановна. В свои пятьдесят она еще запросто садилась на шпагат, ходила по канату, крутила сальто – и с разбега, и даже с места – назад, прогнувшись. Это был ее коронный номер – она и Сашеньку выдрессировала с этим сальто до полного автоматизма. То есть Матильда Ивановна, обучая, могла не только рассказать, но и показать, как это делается! У нее все еще были прекрасная фигура, хороший цвет лица, ровные белые зубы, притом все свои, густые русые волосы, яркие голубые глаза, наполненные светом желания. Одним словом, человек она была незаурядный. Однако и среди персонала больницы, и в школе она была знаменита не своим артистическим прошлым, не тем, что не по годам молодо и броско выглядела, не тем, что была замечательным тренером, а только тем, что у нее был муж по кличке «Вова-полторы жены».

Вова был на пятнадцать лет моложе Матильды Ивановны, хотя выглядел старше ее. Он был невелик ростом, сухощав, картавил, а сказать правду – не выговаривал половину букв русского алфавита. К тому же к своим тридцати пяти годам был он уже совершенно лыс – как бильярдный шар. Зубы у него были длинные и почти все металлические, тускло отсвечивающие.

Отдельного разговора заслуживали его глаза. Его левый глаз, очень красивый, если рассматривать обособленно: синий-синий, большой, с удивительно чистым белым белком, сиял, как драгоценный камень, и время от времени дергался, подмигивая своему собрату – правому глазу. А правый глаз был у Вовы совсем нехорош: какой-то серо-желтый и маленький, притом всегда слезящийся. Удивительно, но и левым, и правым глазом Вова видел не на сто, а на двести процентов каждым. Зоркость его была непостижима – больничные глазные врачи демонстрировали Вову как явление природы. Он видел так, как по медицинским меркам человек видеть не может, не должен, во всяком случае. Не то что обычную кабинетную таблицу глазников он читал, а, например, читал с семи шагов мелкий шрифт в газете, каждую букву мог назвать.

Мягко говоря, Вова был некрасив. Но ему было наплевать и на лысину, и на разноглазие, и на вставные зубы, и на общую неказистость фигуры. Вова чувствовал себя в подлунном мире кум королю и сват министру. Вова ценил себя необыкновенно и не сомневался в своей неотразимости. Он был из той породы, что умеют «себя поставить». Без тени стеснения Вова мог пристать к любой красотке, любого достатка и любой степени образованности. И, как ни странно, довольно часто находил отклик. Если верить в народную мудрость, что любовь начинается глазами[12], то, значит, было в разноглазии Вовы и в его наглости нечто магическое, некая чертовщинка, которая всегда привлекает женщин.

Может быть, кто-то когда-то его подучил, а может, Вова допер своим умом прирожденного знатока дамской психологии, но всегда и ко всем женщинам неукоснительно он применял один и тот же прием. При каждом новом знакомстве, да и вообще при любом разговоре с женщиной или девушкой, он безошибочно находил то, чего она могла стесняться и что, на ее взгляд, было недостаточно хорошо в ней самой, в ее одежде, обуви, находил слабое место. А найдя это место, он буквально вперял в него свой прекрасный синий глаз и сверлил, сверлил взглядом эту избранную им точку. Действовало безотказно. Женщина чувствовала, что он нашел ее ущербинку, и сразу же в ней поубавлялось гордыни, и сразу она как-то начинала нервничать и из-за этого нервничания как бы начинала понимать, что и Вова не так уж плох, коль она сама не без изъяна.

Вова водил одну из трех больничных полуторок и страшно гордился своей профессией.

– Баранку крутить – это вам не быкам хвосты заворачивать! – любил выступить Вова перед парнями из медицинской школы, большинство из которых были деревенские.

Помимо Матильды Ивановны, у Вовы была еще одна гражданская жена – двадцатипятилетняя медсестра отделения ухо-горло-носа Катя, очень красивая и работящая женщина. Собственно, отсюда и зародилось Вовино прозвище «Полторы жены». Однажды факт его двоеженства взялись обсуждать на профсоюзном собрании. И дело шло к тому, чтобы заклеймить Вову и, возможно, даже выгнать с работы. Тут-то и выступил сам Вова.

– Откуда у меня могут быть две жены при такой зарплате? – кричал он.

– Нет у меня две жены. Две я не тяну. Полторы – да. Каждая по ноль семьдесят пять – да!

Все заржали. Вову простили, но кличка «Полторы жены» прилипла к нему навсегда.

Сашенька на всю жизнь запомнила и Вову-полторы жены, и Матильду Ивановну, потому что на их примере она сделала для себя два очень важных житейских вывода.

Первый вывод – о несправедливости молвы: если уж молва прилепит, что ты жена «Вовы-полторы жены», то это уже ничем не перебьешь, никакими другими достоинствами и заслугами.

Второй вывод – очень важно для жизни умение «подать себя», как умел подать Вова. Очень важно уважать себя беззаветно, предлагать себя безоговорочно, тогда многие взглянут на тебя по-другому, и простят тебе многое, и примут тебя.

Эти выводы Сашенька не сформулировала, но они вошли в ее сознание со всей определенностью и остались как постулаты на всю жизнь.

В самом начале 1945 года Сашенька неожиданно встретила Вову-полторы жены на фронте. Он ничуть не изменился, был так же словоохотлив, шепеляв, бодр, и его хороший синий глаз сиял весельем и отвагой. Он пришел в восторг от того, что Сашенька его узнала.

– Ой, спасибо! Ой, спасибочки! Ну какая вы у нас красотуля стали, товарищ военврач! – шепелявил Вова, не забывая оглядывать, ощупывать ее своим красивым глазом с головы до ног и при этом как бы непроизвольно стукать себя по впалой груди, на которой позвякивали медали.

Но что были его медали против двух ее орденов: Красной Звезды и Боевого Красного Знамени.

– Ой, товарищ военврач…

– Военфельдшер, – строго поправила его Сашенька, – не надо мне лишнего, товарищ младший сержант.

– Вот вы меня узнали, а я тебя так и не припомню, – стараясь взять свое, вывернулся Вова. – Ой, какие у нас ордена! – И он протянул руку к ее груди. – Извини, что не вспомню, медшкола-то была большая. – По красивому синему глазу Вовы было видно, что он лукавит, что он просто осаживает Сашеньку.

– Руку убери, – тихо, но очень выразительно попросила Сашенька. – Вот так будет лучше. Помнишь, когда ты обидел Матильду Ивановну, я дала тебе по морде?

– Ой, помню! – обрадовался Вова. – Еще бы не помнить! А Мотька умерла, – добавил он вдруг и криво, без подготовки, заплакал, и настоящие слезы покатились из обоих его глаз, и из красивого синего, и из плохонького серо-желтого. – На тренировке сломалась старая дура. Два года лежала. Мы с Катей ее выхаживали.

Тут из укрытия вышел генерал, которого возил Вова.

– Не поминай лихом! – Все-таки потрепал ее по щеке неуемный Вова и побежал к своему «виллису».

После войны Сашенька вернулась работать в родную больницу и встретила там младшую Вовину жену Катю.

– А Вову убило, – сказала Катя, – восьмого января сорок пятого года.

– Неужели восьмого? – вскрикнула Сашенька. – Мы с ним встречались на Одере восьмого, это я точно помню, меня в этот день ранило.

– Ну вот, а его убило, – сказала красивая Катя. – Хороший был человек…

VIII

В той заветной картонке, что вывезла Мария Александровна когда-то из горящего Севастополя, помимо рукописи брата Евгения, были еще семейные фотографии и ее маленький дневничок.

В те времена, когда она возрастала, во многих имущих семьях России было принято вести дневник. Вел дневник сам Государь, вели дневники великие князья, княгини, княжны. Это все знали. Все старались не отставать. Фиксировать события своей жизни и по мере возможности осмысливать их считалось хорошим тоном. Но если копнуть поглубже, то дело было не столько в моде, сколько в общей налаженности их жизни, а проще говоря, дело было в том, что сытому и досужему, не угнетенному ежедневной заботой о куске хлеба, такому всегда лучше и глубже думается, если, конечно, Бог умом не обидел.

По этому поводу мсье Пиккар любил повторять слова Марка Аврелия: «Старайтесь иметь досуг, чтобы в голову пришло что-нибудь хорошее».

В день окончания первого класса гимназии Машенька попросила маму подарить ей книжечку для дневника. И мама тотчас исполнила ее просьбу. Книжечка была очень изящная: небольшого формата, с темно-бордовым сафьяновым корешком, который так вкусно пах кожей, с переплетом, затянутым в дымно-розовый муар, с толстыми матово-белыми, торжественно чистыми страницами.

Мама подарила ей дневник как раз накануне их отъезда из Николаева на летние каникулы к любимой тетушке Полине во Владимирскую губернию. В первый и последний раз в жизни они поехали на отдых всей семьей: папа, мама и она, Мария. Еще с ними поехал папин денщик Сидор Галушко.

Там, у тетушки Полины, она и сделала свою первую запись в изящной книжечке, на сафьяновом корешке которой было оттиснуто золотом: «Заветное». Важное слово. Дневник как бы предполагал только одного читателя – его владельца, предполагал наличие тайны, во всяком случае, ее возможность.

Чернила в те времена делали очень стойкие, да и бумага в дневнике, видимо, не случайно впитывала их достаточно глубоко, так, что и теперь, через столько лет, первая запись цела и невредима:

«Мы есдили церков Покрова на Нери. Было хорошо. Мама, тетя Поля, Папа, дядя Костя пели песни на гитари. Вода в речки теплая. Луга и каровы очен красивыя».

Иногда Мария Александровна берет лупу и читает эту первую запись – так, чтоб всколыхнуть душу, почувствовать, что душа еще живая.

Жизнь удивительно расставляет все и всех. Всему дает свое место, время и свой смысл, увы, заранее нам неизвестный. Разве могла, например, она вообразить, что будет доживать свой долгий век где-то в Африке? В полуподвале русской православной церкви, очень похожей на знаменитую в России церковь Покрова-на-Нерли. Что тут сказать?

Хотя все это и странно, конечно, но…

То, что в полуподвале, – это ведь очень хорошо: светло, чисто, прохладно.

То, что в Африке, – тоже не грех. Не зря Александр Сергеевич Пушкин писал:

  • Пора покинуть скучный брег
  • Мне неприязненной стихии,
  • И средь полуденных зыбей,
  • Под небом Африки моей
  • Вздыхать о сумрачной России…

Да, ему не пришлось о ней вздыхать, а им пришлось вволю.

Как он угадал эти африканские «полуденные зыби»? Непостижимо. Гений, он и в Африке гений, и даже в России…

А то, что доживает она свой век в церковке, похожей на церковь Покрова-на-Нерли, – это вообще замечательно, чудно!

Кстати сказать, она всегда помнит, что построил ее тот самый рыженький гардемарин Тузенбах, с которым в овраге форта Сфаят она играла в «Трех сестрах» Чехова. Он – барона Тузенбаха, она – Ирину. А вот как его настоящие имя и фамилия, она никогда не помнила: Тузенбах и Тузенбах… Рыженький на нее не обижался – он был влюблен в нее по уши. Да разве он один?! Весь корпус гардемаринов был тогда у ее ног… Рыженький, кажется, владимирский, скорей всего… Ведь говорят, что при постройке в Тунизии своей церкви он ни в чем не ошибся, ни на йоту.

А в настоящей церкви Покрова-на-Нерли милостью Божьей Мария Александровна побывала в том далеком и достопамятном 1913 году, когда гостила в имении тетушки Полины.

Тетушка была всего на два года старше мамы, так что они дружили как две ровесницы, а не только как родные сестры.

Муж тетушки Полины, дядя Костя, был бригадный генерал. Так что и мужчины дружили на равных: папа – адмирал, дядя – генерал. Как свояки, как ровесники и люди одного круга они с удовольствием встречались, были искренне рады своим редким встречам. Они любили играть между собой в шахматы. Играли всерьез, с азартом, незлобиво подшучивали друг над другом. Много курили свои пенковые трубки так, что около них на открытой в сад веранде клубилось целое облако ароматного, слоившегося в воздухе дыма. Играя, они всегда много смеялись, всегда подначивали друг дружку. Как маленькие, хвастались перед всеми, даже перед девочками, своими шахматными победами.

– Это тебе, Саша, не кораблики пускать, – говаривал обычно муж тети Поли.

– Конечно, Костенька, куда нам до кавалерии! – отвечал папа. – Ты ведь все время с лошадьми, а у них головы бо-ольшие.

Да, были времена! Какая благодать! Какая прелесть сквозила во всем – казалось, благоденствие будет вечным. Казалось, папа и дядя Костя такие могучие, что одни защитят всё и всех, безо всякой армии и флота. Да, так казалось. И это чувство незыблемости окружающего мира, чувство полной защищенности Мария Александровна помнит до сих пор.

У тетушки Полины были две девочки-погодки – Настя и Лиза, одиннадцати и двенадцати лет. Так что с кузинами Машеньке повезло, с кузинами было раздолье! Ах, как славно они играли! Как заливисто визжали в саду, гоняясь друг за дружкой!

В один прекрасный день тетушка Полина сказала:

– Через три дня Троица. Решено: на Троицу будет пикник. Едем на Нерль. С купанием, с рыбалкой, с гитарой!

Девочки стали ждать и готовиться: были проверены сачки для бабочек, купальные костюмы, мячики и многое, многое другое, без чего, на их взгляд, обойтись было никак нельзя, например кукол со всем их гардеробом.

Ждали истово. Но вот и пришел Духов день. Детей подняли с кроваток, поставили на ноги, умыли и без завтрака выставили на крыльцо барского дома.

Перед рассветом бушевала мощная июньская гроза. Еще и теперь дул сильный верховой ветер, так что верхушки высоких тонких берез выгибались так сильно и молодые зеленые листья на них лепетали под ветром так громко, что говорить приходилось в полный голос. Мелкие нежные листья на белостволых березах, свежесть отшумевшего ливня, мокрые дорожки сада – все было так чисто, так ярко, так празднично! А по голубому высокому небу летели большие кучевые облака – темно-серые внутри и совсем белые, легкие по краям.

Тетушка Полина была большая затейница, ничего не могла она сделать буднично, во всем умела найти что-то новенькое, везде изобретала что-нибудь замысловатое и по возможности праздничное.

– Уныние, господа, тяжкий грех! – любила повторять тетушка Полина. – Никогда не поддавайтесь унынию!

Взрослым она тоже не разрешила завтракать:

– Все едем без завтрака. Завтракать будем на берегу реки, наголодавшись. Завтрак надо выстрадать!

Ах, как она была права, тетушка Полина, как права! Что только не позабыто, какие чудеса и страсти! А вкус того хлеба у чистой русской речки, его незабываемую духмяность, его неземную сладость помнит Мария Александровна до сих пор.

Ехали туда на двух легких подрессоренных линейках на резиновых шинах с лакированными крыльями. На первой ехали господа и правил сам дядя Костя. Эта линейка была запряжена парой серых в яблоках орловских рысаков. На второй линейке ехали слуги: повар, денщик генерала и денщик адмирала – старшина первой статьи Сидор Галушко. Лошади тут были гнедые и не такие породистые, как на первой, хотя тоже не простушки, тоже орловские рысаки. Эта линейка была вся завалена коврами, подушками, набитыми конским волосом, провиантом и прочим необходимым на пикнике, вплоть до березовых поленьев для костра.

Ехали долго. Среди зеленых полей, среди росных лугов, искрящихся под нежным утренним солнцем, благоухающих разнотравьем и разноцветьем, то желтым, то синим, то белым, то нежно-розовым, то лиловым.

Очень похожую, но в сто крат более яркую и контрастную, жесткую по цвету картину видела Мария Александровна потом в пустыне, куда ее возил мсье Пиккар специально посмотреть, как цветет Сахара в отведенные ей для этого Богом несколько дней.

Дорога, хорошо накатанная в лугах, лоснилась после дождя, и вкусно пахло прибитой пылью. Рысаки весело мотали хвостами, бежали в охотку, радостно. Дядя Костя весело хлопал вожжами по их гладким, разгоряченным, чуть дымящимся крупам. Дядя Костя гордился своими лошадьми. Он даже был какой-то ученый чин по лошадиной части, писал статьи в специальные журналы, был награжден как коневод почетными грамотами и, кажется, даже медалью на Всероссийской выставке за «вклад». Он вообще был человек замечательный и знал и умел очень многое. Притом если чем-то увлекался, то осваивал это свое увлечение на самом высшем уровне, можно сказать без преувеличения, добивался таких успехов, что его знали специалисты по всей России не как генерала, а как коневода, как фотографа (тут он тоже, как говорится, собаку съел), как специалиста по орденам и прочим наградам, так называемого фалериста, – одного из крупнейших в России и Европе. Словом, человек он был весьма неординарный, да и генерал, как выяснилось потом, на войне, очень неплохой.

Сразу, как проехали село Боголюбово, глазам предстала незабываемая картина. Над зелеными полями, над рассеченными проблесками речки и окутанными легчайшим цветным туманом лугами плыла белая, с зеленым шатровым куполом церквушка. То ли плыла, то ли повисла между небом и землей.

– Господи! – вскрикнула мама и широко перекрестилась. И все перекрестились вслед за ней с радостью, с каким-то удивительно духоподъемным, чистым восторгом.

Остановились у самой речки, на низком левом берегу, на том, где была церковь Покрова-на-Нерли.

– Боже мой, как же они могли изваять такую красоту семьсот пятьдесят лет тому назад! – воскликнула мама. – Смотри, Маруся, смотри и запоминай это наше русское чудо! И никогда не верь тем, кто скажет, что мы, русские, темный и грубый народ!

Мама звала ее Марусей в те минуты, когда настроение у нее случалось особенно хорошее, когда она бывала на подъеме.

Ветер давно уже разогнал все тучи, небо очистилось, налилось голубизной ясного утра, еще косые лучи солнца излучали ласковое, нежное тепло.

Вода в речке Нерль оказалась совсем прозрачная, а берега песчаные и песок мелкий, прелестный. На другом берегу, который был чуть выше, паслись ухоженные пятнистые коровы.

Прислуга быстро распрягла лошадей, стреножила и принялась готовить лагерь к пикнику.

Первым делом дети позавтракали – тем, незабываемым, хлебом и пахучим сладким молоком из белых эмалированных кружек.

Потом девочки плели венки из полевых цветов для себя и для всех взрослых. У Марии Александровны сохранилась фотография: мама, папа, тетя Полина, дядя Костя, Настя, Лиза и она, Маша, сидят на ковре, расстеленном у палатки, – и все в венках. Фотографировали аппаратом дяди Кости – на треногом штативе, с поджиганием магния в момент съемки. Замечательная получилась фотография – все лица как живые, а на дальнем плане белокаменная церквушка.

Чудом Мария Александровна пронесла эту фотографию через все свои скитания и могла любоваться ею до сих пор. Жаль только Сашеньки не было на этом фото, да и не могло быть. До рождения Сашеньки еще оставалось почти семь лет. Раньше, рассматривая эту семейную фотографию, Мария Александровна никогда не задумывалась о Сашеньке. А сейчас ясно видит, что в левом углу, возле мамы, как нарочно, большая прогалина, много свободного места, как раз для будущей младшей сестрицы. В последние годы Мария Александровна очень часто думает о своей младшей сестре, и в сердце ее давно поселилась уверенность: «Жива Сашенька. До сих пор жива-здорова. Да разве найдешь…»

После фотографирования девочки купались в речке: с визгом, хохотом, с обрызгиванием друг дружки, с ловлей руками мальков на прозрачном мелководье. Правда, ни одного малька им так и не удалось поймать, как ни старались.

Взрослые почему-то купаться не стали.

Мужчины, облокотившись о длинные цветные подушки, набитые конским волосом, принялись играть в свои любимые шахматы.

Мама и тетя Полина все о чем-то шептались и время от времени прыскали, как маленькие.

И оглянуться не успели, ударили к обедне колокола в знаменитой церкви: негромко, звонко, чисто.

Все оделись и чинно пошли в церковь. И у входа, под белокаменным порталом, и внутри по обычаю было разбросано много сорванной руками травы и полевых цветов, сладко пахло травяным соком, увядающими цветами.

Внутри церкви было немноголюдно, полутемно, прохладно, свято.

Батюшка служил, все молились.

Машенька случайно перехватила взгляд папиного денщика Сидора Галушко. Точнее сказать, не перехватила, а увидела, как смотрит он на молящуюся маму. Маша была еще малышка, но она почувствовала, что денщик Сидор смотрит на маму неправильно, что если бы его взгляд заметил папа, то ему бы это очень не понравилось. Очень!

После молебна играли в мяч. Жарили мясо на угольях, на решетке. Взрослые пили вино, кроме прислуги, конечно.

IX

Сашеньке шел девятнадцатый год. Природа брала свое: Сашенька хорошела день ото дня, наливалась нежной девичьей статью.

Природа природой, но не без участия тренера по акробатике Матильды Ивановны Сашенька выросла стройной, крепкой, с гибкой и тонкой талией, с сильными руками и ногами, притом на вид совсем не мускулистыми, а вполне женственными, обыкновенными. Матильда Ивановна знала такие секреты и тонкости упражнений и массажа, которые были недоступны и непонятны обычному спортивному тренеру. Она умела придать юному телу силу и ловкость, не отнимая при этом естественной красоты и гармонии. Такой подход к делу был очень важен для династических цирковых артисток, Матильда Ивановна усвоила его с малого детства. И то, что вложила в нее и передала ей когда-то ее мать – воздушная гимнастка, теперь она передала своей любимой ученице Сашеньке.

Матильда Ивановна научила ее ходить: с поднятой головой, с развернутыми плечами и вместе с тем непринужденно, без малейшей натуги, что называется, грациозно.

– Ходи хорошо – и ты уже красавица! – учила Матильда Ивановна. – Как говорили наши цирковые: на свете нет некрасивых женщин, а есть только женщины с плохой кожей и плохой походкой. Кожей тебя Бог не обидел, а будет походка – будет все!

Сашенька ощущала свою общую ловкость, цепкость, свою хотя и небольшую, но необыкновенно резкую, мгновенно выстреливающую силу. К тому же она была вынослива от природы и неприхотлива.

Она была предельно скромна, доброжелательна, неразговорчива. У нее сложились ровные и, вобщем-то, далекие отношения и с педагогами, и с соучениками. Она никогда не показывала виду, что по своей начитанности, знаниям, по своим ощущениям жизни превосходила многих из них на голову. Водилась со всеми, никем не пренебрегала, но и никого не подпускала к себе близко. В щекотливых случаях она инстинктивно переходила на украинскую мову, что сразу стушевывало ее превосходство над собеседницей или собеседником.

Исключением являлась лишь Матильда Ивановна. Но дружбу с ней все почему-то охотно прощали Сашеньке. Наверное, потому, что для всех и в медицинской школе, и в больнице Матильда Ивановна была кем-то вроде городского сумасшедшего. Такое отношение к ней сложилось, видимо, из-за ее мужа, из-за того, что ей ничего не стоило спуститься на руках с четвертого этажа, из-за того, что она садилась на шпагат, вместо «здравствуйте» говорила «бонжур», вскрикивала: «Але-гоп!», «О-ля-ля!» и прочее… Как снисходительно заклеймили ее больничные фефелы: «Артистка – че с нее взять?»

Медицинская школа, которую заканчивала Сашенька, в свое время была слеплена из двух старорежимных заведений: мужской школы ротных фельдшеров и женской школы повивальных бабок второго разряда. Теперь, при новой власти, школа соответственно выпускала фельдшеров и медицинских сестер. На медсестру или медбрата учились два года, на фельдшера – четыре.

Сашенька училась четвертый год, впереди были выпускные экзамены и, наконец, горячо желанная работа.

А мама тем временем трудилась все эти годы в посудомойке при больничной кухне.

Строители промахнулись, сделали кухню слишком маленькой, так что посудомойку пришлось пристраивать сбоку, и она вклинилась в больничный парк под сень двух вековых дубов. И сам по себе здесь образовался тихий, приятный уголок. Как говорила мама: «Затишок».

Здесь, в «затишке», при больничных объедках под присмотром мамы процветало целое братство: огромный, серо-плюшевый, старый, хромой волкодав Хлопчик, ежик по кличке Малой, четыре кошки – Муся, Туся, Марыся и Панночка. Интересно, что кошки были как бы в некотором роде амазонками. Они не пускали каких бы то ни было котов на свою территорию, драли их сообща и гнали за больничный забор. Пес Хлопчик горячо поддерживал их в этом правом деле. При виде котов он просто молодел на десять лет и из гладко-плюшевого становился лохматым; превозмогая свою хромоту, он кидался на котов с такой устрашающей яростью, что те скоро перестали посягать на «затишок» без крайней необходимости. А когда эта крайняя необходимость наконец неотвратимо приближалась, все четыре кошки уходили на свидания подальше от родного приюта и уводили за собой любовно мяукающих претендентов на родственную связь.

Когда кошкам приходила пора приносить котят и потом, когда те чуть подрастали, вокруг посудомойки начиналось энергичное движение всего персонала огромной больницы. Котят заранее заказывали: кто – от серой Туси, кто – от черной Муси, кто – от рыжей Марыси, кто – от белой Панночки. Котят придирчиво осматривали, насчет них спорили и даже вздорили, но в конце концов всегда разбирали всех до единого. Хлопчик в такие времена чувствовал себя очень важным персонажем и как бы следил за порядком.

Здесь, в «затишке», при очередной раздаче котят и увидела его Сашенька в первый раз в жизни.

Он пришел за заранее заказанным котенком от беленькой Панночки. Пришел не один, а с двумя девочками-погодками лет пяти-шести. Девочки показались Сашеньке очень милыми: черноглазые, чуть косенькие, черноволосые, с большими белыми бантами в косичках.

– Папа! Папочка! – кричали девочки наперебой. – Дай нам его хоть поцеловать! Поцеловать!

Котенок был еще слепенький, серенький, с белой звездочкой во лбу. Котенок показался Саше замечательным. Она вдруг пожелала себе такого же для своей будущей дочки. Она уже давно была уверена, что, когда выйдет замуж, первой у нее родится девочка.

– Папа! Папа! Дай нам его хоть на ручки!

– Нет-нет! Пока его трогать нельзя. Видите, он еще слепой? Мы рано пришли. Тетя Нюра, – обратился мужчина к Сашиной маме, – можно мы придем где-нибудь через недельку?

– Добре, – сказала мама, – почекайте, добре.

Мужчина с девочками развернулся и пошел, даже не взглянув на Сашеньку, которая все это время простояла в двух шагах от него.

«Какой противный!» – подумала она, глядя вслед на его узкую спину, на покатые плечи в темной рубашке, на длинные, худые руки, за каждую из которых держалось по дочке.

– Здравствуйте, дорогой Георгий Владимирович! – сладко пропела пришедшая тоже за котенком полная пожилая крашеная блондинка Софья Абрамовна, в прошлом считавшаяся главной больничной красоткой и поэтому до сих пор привыкшая таращить свои голубые глаза навыкате и все еще не по годам игриво молодиться. – Ой, вы мои деточки! Ой, вы мои лапоньки-красавицы! – попыталась она погладить по голове ближнюю к ней девчушку, но та ловко увернулась.

– Здрр, – буркнул мужчина.

Так Сашенька впервые услышала его имя и отчество.

И раньше, когда работала в своем дворе дворничихой, и теперь, по воскресеньям, мама ходила в Елоховский собор мыть полы, протирать пыль. Делала она это вместе с другими женщинами бесплатно. Она говорила Сашеньке, что убирать в храме ей в радость. Собор был неподалеку от двора, где они жили. Хотя мама и перешла в больницу и уже больше не работала дворничихой, комнату в пристройке к котельной оставили за ними. Комендант даже обещал, что будет им и настоящая комната – в доме. Но дело пока до этого не дошло. Они и так были рады-радехоньки: не гонят на улицу – и то слава богу!

Прежде бывали случаи, когда мама брала Сашеньку с собой в храм в помощницы. Правда, это бывало давно, когда Сашенька училась в обычной школе, а в последние годы дочке было не до этого – она так уставала на занятиях в медшколе, а потом на тренировках по акробатике, что разбудить ее в половине пятого утра было невозможно.

Так было все последние годы, а тут, на другое утро после встречи с мужчиной, который приходил за котенком, Сашенька вдруг проснулась сама вместе с мамой и увязалась за ней.

Храм был один из немногих действующих в Москве, кажется, на всю Москву работало церквей сорок вместо прежних сорока сороков. И тогда, при советской власти, Елоховский храм отличался богатством.

Саша мыла полы очень тщательно, так, как учила ее мама. В пустом храме гулко звякали ведра, шлепали по полу мокрые тряпки. Женщины переговаривались между собой вполголоса. Специально включенные для убирающих электрические лампочки светили довольно тускло, так что по углам храма залегла полутьма. В одном из таких плохо освещенных мест Сашеньке досталось оттирать натоптанную грязь у крещеной купели. Все здесь знали, что в этой купели крестили самого Пушкина. Вспомнив об этом, Сашенька попыталась представить себе крохотного беззащитного кудрявого Пушкина, а перед глазами проплыл тот мужчина – черноволосый, сутулый, с длинными, худыми руками.

В глубине царских врат промелькнул первый церковный служка в темных одеждах, близилась заутреня. Крепко пахло ладаном, еще не выветрившимся после всенощной.

В понедельник, придя как обычно в медицинскую школу, Сашенька стала приглядываться к снующим по больничному двору мужчинам. Она была уверена, что никого не ищет, что просто так приглядывается.

Потом всю неделю она ни разу не вспомнила об отце тех хорошеньких, косеньких девочек.

В субботу зашла к маме в посудомойку, в «затишок».

Серого котенка Панночки и след простыл. Остались только три пятнистых.

– А где Панночкин серый? – аж вскрикнула Сашенька.

– А-а, мабуть, забрали, – спокойно отвечала мама.

– Кто?!

– Хто заказывав. Мабуть, вин.

– Мама, как ты можешь? – вспыхнула Сашенька. – Мабуть… Мабуть…

А если другие? – и злые слезинки блеснули в ее карих, потемневших глазах. – А если другие? А если он пропал?

– Ой, доню, доню, – ласково, беззащитно усмехнулась мама.

– Нюра! – громко окликнули ее из посудомойки. – Езжай за грязной посудой! – И тетка в заляпанном белом халате вытолкнула из дверей тяжелую четырехколесную тачку с железными ручками, на которой мама возила из отделений большие алюминиевые бидоны из-под первого и второго, алюминиевые миски, кружки, ложки, вилки. Все было неприхотливое, заранее рассчитанное на долгие годы и суровые испытания.

Из посудомойки пахнуло кислятиной, прогорклым пережаренным жиром. Вроде бы, Сашенька давно ко всему принюхалась, а тут словно впервые ощутила этот запах так остро, что он вдруг как будто заполнил все ее легкие, забил рот и нос. Глядя, как мама катит впереди себя к больничному корпусу тяжелую громыхающую тележку, Сашенька устыдилась своей вздорной вспышки и тут же вспомнила, какие желтые, стоптанные туфли были на нем.

«Какие дурацкие туфли! – подумала она с раздражением. – Никто не ходит в таких желтых дурацких туфлях!»

Спрашивается: какое ей было дело до туфель чужого, незнакомого мужчины?

Но она этим вопросом не задавалась, а продолжала упорно думать, какой он сутулый, какие у него длинные, худые руки. Еще, наверно, и волосатые? Под рубашкой не видно… Непонятно, в кого девочки симпатичные. Небось, в жену.

«Нет, какие у него дурацкие желтые туфли! И каблуки стоптаны, набойки не может набить!»

Она сдала экзамены на все пятерки и получила красный диплом фельдшера и право после двух лет отработки поступить в медицинский институт без экзаменов.

Мама была так рада, что даже всплакнула, кажется, впервые на глазах у Сашеньки.

– Дай боже, життя! – сказала мама. – Дай боже!

Сашеньку распределили в отделение неотложной хирургии – так, как она хотела.

Первой, с кем она там встретилась, была сестра-хозяйка отделения, толстая крашеная Софья Абрамовна, та самая, из уст которой она впервые услышала его имя.

– Ой, какая ты ладненькая да какая отличница! – запела Софья Абрамовна. – Мне как раз нужна грамотная помощница. Будем работать! Не за страх, а за совесть, да?

– Нет, – ответила Сашенька. – Я не хочу работать с тряпками. Я хочу быть операционной сестрой.

– Хочешь – будь! – вдруг согласилась Софья Абрамовна. – Как раз в одной бригаде есть место – рожать девочка ушла. Пойдешь в бригаду хирурга Раевского, – подытожила Софья Абрамовна и сразу же перестала казаться Сашеньке старой крашеной жабой.

«Раевский! Какая красивая фамилия!» – подумала Сашенька. Она всегда мечтала о похожей.

Это была его фамилия.

X

У спасителя Машеньки, адмирала дяди Паши, было много страстей и причуд, никак не меньше, чем познаний в религии, философии, истории, медицине, биологии, математике, астрономии, физике, а также во всякого рода технике, как военной, так и гражданской.

При всех своих познаниях, а может быть, как раз благодаря им молодой адмирал верил в сглаз, в порчу, в заклятие, в переселение душ и тому подобное. Словом, во все то, что у людей его круга считалось блажью и дикостью. Родственники и знакомые с удовольствием потешались над его суеверием, хотя и не могли отрицать многих незаурядных, необъяснимых способностей адмирала. Например, он был известным лозоходцем[13], умел останавливать кровь, снимал наложением руки головную боль, заговаривал зубы, ставил диагноз по радужке зрачков, знал также десятки причудливых гаданий. Когда, бывало, неверующие Фомы приставали к нему с подковырками и насмешками особенно сильно, то мог адмирал прямо на их глазах рассказать какому-нибудь незнакомому человеку его прошлое. Обычно он гадал на прошлое по руке. Гадать кому бы то ни было на будущее категорически отказывался: «Боюсь напророчить, боюсь накликать, так что не обессудьте!»

Рассказывали, что когда-то в молодости он предсказал смерть своего отца, нагадал по руке, что тот «погибнет от топора». Это предсказание тогда еще совсем молоденького гардемарина Павлика все, кто его слышал, встретили хохотом. Как это так, от какого такого «топора» может погибнуть петербургский граф, действительный статский советник, который ничего, кроме ломберного стола в клубе да бумажек в своей канцелярии, не видит и видеть не может?

Все посмеялись над юным гадальщиком, однако через два года отец Павлика действительно был зарублен топором. Случилось это поздней осенью, в сумерки, у порога его собственной канцелярии, из которой он выходил, чтобы ехать на званый ужин. Зарубил отца допившийся до белой горячки сапожник Фитюнькин из соседнего с канцелярией переулка. Сделал он это, как было сказано на суде, «в состоянии аффекта», а попросту говоря – гнался пьяный вдрабадан сапожник с топором над головой за своею благоверной, а тут вышагнул на него из дверей канцелярии и встал поперек его дороги барин… Ну он и тюкнул его в висок… Дело было секундное, и никто толком не мог объяснить случившееся, тем более что произошло все в сумерках. Кто знает ноябрьские петербургские сумерки, тот поймет…

Судя по тому, что на следствии сапожник Фитюнькин то и дело повторял: «Чаво хватать?» – наверное, отец Павлика попытался перехватить топор, да тот соскользнул и угодил лезвием ему в висок, уголком… Барин был человек не из робких и силы бычьей, так что не исключено, что он сам и посодействовал несчастью, а не один только жалкий, тощий, маленький сморчок Фитюнькин, в котором, как говорится, еле душа держалась.

Так что конкретным людям адмирал дядя Паша никогда ничего не предсказывал, а что касается прорицаний глобальных, то иногда он их делал…

На всю жизнь запомнила Машенька тот вечер в адмиральской каюте, то застолье, во время которого заговорил адмирал о будущем России…

Ночь опустилась над открытым морем какая-то мглисто-черная, воровская. Порывистый норд-ост, как последний привет из России, дул прямо в корму, строго по курсу корабля. Уже в полусотне метров от борта терялись из виду в хлюпающей, шелестящей, холодной и мрачной бездне не только очертания самого линкора[14], но даже его дежурные красные огоньки и белопенные хвосты волн, вскипающие по ходу стальной громадины.

С трюмами, забитыми до отказа запасами угля, воды, провианта, с великим множеством бочек, бочонков штабелей, ящиков, ящичков, в которых необходимейшие для будущих Робинзонов предметы причудливо перемежались с ненужными (например, в одном ящике плыл инструментарий для хирургической операционной, а в соседнем – партия дамских корсетов на китовом усе, вышедших из моды бог весть когда); нагруженный сверх всякой меры штатскими лицами, детьми, стариками, униженный загонами для скота, вольерами для домашних птиц, захламленный по всем палубам сотнями чемоданов, баулов, картонок, красавец линкор натужно и как бы крадучись пробирался Средиземным морем – тем самым морем, которое привык в дни былых походов гордо рассекать своим бронированным форштевнем. Еще бы ему в те достославные времена не рассекать… Тогда за кормой у него была великая Россия, а теперь что?

Да. Теперь что?

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Только на гобеленах остались леса, где еще водятся единороги. Тем дороже ценится редкостная добыча… ...
У побережья Сицилии взлетела на воздух яхта одного из самых влиятельных политиков Европы. По предвар...
Очень неприятно очнуться абсолютно раздетой, с побритой наголо головой, на огромной свалке неподалек...
Привет! Меня зовут Пиппа, и я люблю лошадей. Я просила маму купить мне пони, но оказалось, что это н...
Привет! Меня зовут Пиппа, и я люблю лошадей. Я просила маму купить мне пони, но оказалось, что это н...
Трагической участи Помпей и Геркуланума посвящено немало литературных произведений. Трудно представи...