Собрание сочинений в десяти томах. Том пятый. Одинокому везде пустыня Михальский Вацлав

Часть первая

С удивлением и разочарованием мы обнаружили, что разгромленные русские, очевидно, не осознают, что как военная сила они почти перестали существовать.

Немецкий фронтовой генерал Блюментрит,октябрь 1941-го, Московское направление.
I

В четверг, 3 ноября 1941 года, Карен-маленький и безродная хохотушка Надя расписались в одном из работавших на тот момент загсов Москвы.

Погода стояла мглистая, хотя иногда проглядывало солнышко, казавшееся в серой мути особенно ярким и желанным. Проглянет на минуту-другую – заблестят лужи с льдистой кожицей, заиграют блики на окнах, сплошь перекрещенных бумажными лентами, невольно разулыбаются люди, а оно – раз, и исчезло, и снова беспросветная мглистость, а то и дождь со снегом сорвутся, но тоже как-то коротко, будто неуверенно, один только низовой северный ветер дул неизменно, ровно – мокрый, пронизывающий, как бы не оставляющий никаких надежд на потепление. В очереди у дверей загса кто-то мерз, у кого-то не попадал зуб на зуб, кто-то согревался спиртиком раньше времени, а Карену, Наде и их свидетелям, Сашеньке и Марку, сам черт был не брат. Накануне в их больнице, переименованной в военный госпиталь особого назначения, всему медицинскому и обслуживающему персоналу была выдана военная форма. При том бывший завхоз больницы Ираклий Соломонович, переименованный ныне в заместителя начальника госпиталя по тылу, проявил такие чудеса снабженческой хваткости и изворотливости, что каждому досталось и по шинели, и по овчинному полушубку, и по сапогам, и по валенкам на толстой резиновой подошве, и по шапке-ушанке, не говоря уже о прочем обмундировании, вплоть до нижнего белья и немереного количества байковых портянок. Вова-полторы жены и еще два шофера на трех полуторках целый день возили барахло с армейских складов откуда-то с Зацепы[1]. Все было новенькое, с иголочки и насквозь пропахшее нафталином, видно, пролежало на складах не один год.

Наверное, была дана команда к тотальной раздаче барахла – Москва висела на ниточке, и хранить было теперь как бы уже и не для кого, разве только для немцев… А Ираклий Соломонович оказался в нужное время в нужном месте, да еще при своем транспорте. «Ну и молоток наш Ираклий Соломонович! – восхищался им Вова-полторы жены. – Ты представляешь, нам полушубки хотели зажать, так он как заорет на завсклада: “Ах ты, сучий потрох, немца ждешь? Да я тебя лично пристрелю!” И даже кобуру свою стал расстегивать, а я-то знаю, там у него деревянный, сам ему делал, боевые – в оружейной комнате. Вот какой молодец наш Соломоныч, а всегда был такой тихий! Ну тот завсклада сразу перетрухал и говорит: “Да забирайте вы хоть все! Ты прав! Не немца же нам одевать!” Вот какой молодец Ираклий Соломонович!»

Так что группка Карена-маленького под дверями загса завидно выделялась среди прочей публики – все четверо были в полушубках, в ушанках, в сапогах. А желающих скрепить брачные узы оказалось так много, что очередь втекала в замызганные грязно-серые двери с улицы, и пришлось ждать почти три часа из тех двадцати четырех, что были отпущены новобрачным начальником госпиталя. Сашеньке было теплым-тепло в полушубочке, хоть и провонявшем насквозь нафталином, а некоторые девчонки стояли в пальтишках на рыбьем меху или в фуфаечках, да еще и в туфельках; одна белобрысенькая, лет восемнадцати, вообще была в лакированных лодочках, и жених оттирал ей между большими красными ладонями то одну, то другую ступню в фильдеперсовом чулочке.

Из торчавшей на столбе у автобазы черной тарелки репродуктора вдруг раздалась бравурная музыка, и через секунду-другую все пространство заполнил чеканный голос Левитана:

«Сегодня, 3 ноября 1941 года, перед рассветом, на ближних подступах к городу Севастополю завязался бой с подошедшими передовыми частями врага. В ожесточенном бою малочисленные войска Севастопольского оборонительного района, состоящие из отдельной приморской армии генерала Петрова и части севастопольского гарнизона, корабли и авиация Черноморского флота под командованием вице-адмирала Октябрьского отразили все попытки врага овладеть Севастополем. Враг прекратил атаки и отошел на исходные позиции…»

Все заулыбались, несколько человек вразнобой крикнули «ура», и вдруг блеснуло из-за туч солнышко, пусть на минутку, но блеснуло… Все расценили это как добрый знак их будущему супружеству, и очередь пошла веселей.

В большой, заставленной картонными коробками комнате давно не топили, так что даже чернила замерзли в старинном бронзовом приборе с головами львов, перекочевавшем в этот загс, верно, с какого-то дореволюционного барского стола или из богатого присутствия[2]. Расписывались химическим карандашом, чтобы роспись получилась наверняка, каждый жених и каждая невеста слюнявили острие карандаша, а потом расписывались, и от этого на кончиках их языков оставались синие метки, а кто-то умудрялся и губы вымазать синим – смеялись по этому поводу все, с восторгом показывали друг дружке языки и хохотали так неостановимо, так сладко! Смеялись невесты, смеялись женихи, хохотали свидетели, и даже строгая женщина в темно-синем кителе – заведующая загсом – и та сдержанно хихикала. Женихи и невесты были в основном молоденькие, но попадались и тридцатии сорокалетние пары, так что уже по одному этому факту можно было сделать вывод, что народ приготовился воевать не на шутку, что люди слепляются, чтобы стоять тверже, а не собираются бежать врассыпную.

Свидетельницей со стороны невесты Нади была, конечно, Сашенька, а свидетелем со стороны Карена – сын Софьи Абрамовны Марк: оказывается, они с Кареном играли в одной шахматной команде и даже занимали какие-то призовые места на московских городских турнирах, что говорило о довольно высоком уровне их мастерства.

Еще до загса, рано утром, Марк принес в пристройку к кочегарке, где жили Сашенька и Анна Карповна, килограмма два говядины, десяток луковиц, две головки чеснока, бутылку шампанского 1938 года розлива[3] и кулек карамелек – по тем временам это была баснословная щедрость; Карен принес поллитровую банку топленого масла из Армении, Надя, как самая неимущая, свою пайку хлеба, Сашенька купила у знакомой торговки пять яиц и килограмм пшеничной муки первого сорта, квашеная капуста и картошка были у Анны Карповны припасены свои. Так что стол накрыли отменный, жаркое получилось у Анны Карповны такое – пальчики оближешь! Еще Карен принес какой-то странный предмет, завернутый в розовое потертое байковое одеяльце, и положил его на кровать.

– Он замерз! Тепер, пока мы на загс, пуст погреет! Хорошо? – спросил он Анну Карповну.

Та согласно кивнула, и, не любопытничая, что там, в свертке, принялась готовить еду, а молодые вывалились гурьбой за двери пристройки и пошли скорым шагом в загс, уверенные, что дел там у них минут на десять-пятнадцать, что они будут единственными в своем роде.

Стол, накрытый Анной Карповной, источал такие ароматы, а все были так голодны и счастливы, что свалили полушубки и ушанки кучей на ларь с книгами – и сразу с места в карьер… Марк ловко откупорил шампанское – пробка вылетела в потолок, едва не угодив в потолочное окошко, крест-на-крест перечеркнутое бумажными полосами.

– Эй, Марк, – вскрикнула Надя, – ты так их без стекол оставишь!

– Ничего, – сказал Марк, – не бойся, Наденька, я не промахнусь! – и разлил шампанское по граненым стаканам и чайным чашкам, которые удалось собрать.

Выпили за молодых.

Выпили за родителей Карена в их далекой каменистой Армении.

Выпили в память родителей Нади, умерших в 1933 году от голода, в степном селе под Сальском.

Выпили за то, чтобы немец не взял Москву.

Хвалили жаркое, хвалили капусту, хвалили картошку, хвалили оладушки. Ну и, само собой, хвалили в первую очередь искусницу Анну Карповну, а она только кивала головой и улыбалась: она ведь не говорила по-русски…

Карен встал и прошел из-за стола к кровати, к свертку в байковом одеяльце.

– Что там у тебя? – полюбопытствовала Сашенька.

– Скрипк, – сказал Карен, разворачивая ее, как дитя, из одеяльца, и его большие черные глаза вспыхнули так ярко, так одухотворенно, что всем как-то сразу стало по-детски радостно, и война словно отодвинулась куда-то далеко-далеко, а не нависала над стенами Москвы своей огнедышащей окровавленной тушей.

Скрипка была не стандартная, но вроде и не самоделка, темный лак лежал ровно, линии были отточенные, чистые, смычок был тоже вполне хороший на вид.

– Моя дед сама немножко ремонтировала этот итальянски скрипк, он немножко ломал. Моя дед играл всегда и сам делал скрипк. У нас на свадьб всегда играют песня «Царен, Царен», я тоже хочу играл, чтобы был как армянский свадьб мало-мало…

– Давай! Давай! Играй, Каренчик! – поддержали его все, кроме Анны Карповны, хотя и она тоже кивала и улыбалась в знак согласия.

Карен заиграл. Песня была красивая, протяжная, немножко печальная.

– О чем эта песня? – спросила Надя.

– О любимый девушк, – ответил Карен.

– Ну если уж армяне играют на скрипках, то нам, евреям, сам Бог велел! – весело сказал Марк. – А ну-ка, дай инструмент!

Марк довольно профессионально сыграл чардаш Монти, а потом гавот Госсека.

– А вы хорошо играете, – похвалила его Сашенька. – Карен, конечно, тоже хорошо…

– Еще бы мне не играть! – засмеялся Марк. – Из каждого еврейского мальчика пытаются сделать Никколо Паганини или, на худой случай, хотя бы Яшу Хейфеца[4], а когда всем становится понятно, что номер не удался, наконец отдают в дантисты. Моя дорогая мамочка Софья Абрамовна таскала меня семь лет в музыкальную школу как проклятого.

Было заметно, что Марк и играет на скрипке, и острит для одной только Сашеньки, что она ему очень нравится. Сашенька все это тоже видела, чувствовала, но не радовалась своей власти над взрослым, красивым и как будто весьма неглупым мужчиной. Ей было лишь неловко перед мамой и перед Кареном с Надей. И она сразу после чая с оладушками предложила:

– А не пора ли нам в госпиталь? А вы, Наденька, располагайтесь как дома, будь хозяйкой. Мама дарит тебе пуховую подушку, а я две простыни, не новые, но очень крепкие, полотняные.

– А я дарю шахматы! – не замедлил проявить себя Марк и вынул из кармана коробочку со своими заветными миниатюрными шахматами, которые подарил ему когда-то дед Лейбо и которые до последней секунды он никак не имел в виду передаривать Карену. Но слово не воробей – передарил, хотя Сашенька в эту минуту вообще отвернулась от стола и не видела столь шикарного жеста. Анна Карповна, Сашенька, Марк оделись, притом Марк церемонно помогал женщинам, и, простившись с молодоженами, вышли в темную ночь, можно сказать, в черную – Москва была затемнена наглухо. Всем троим предстояло ночное дежурство. Сашеньке хотелось поговорить с мамой, но Марк тараторил без умолку, и его шансы на доброе отношение Сашеньки катастрофически падали с каждой минутой. Хотя он говорил и умно, и весело, но, увы, не в том месте, не в то время и не с теми, кого это могло заинтересовать. Когда подходили к черному прямоугольнику госпиталя, Сашенька уже почти ненавидела своего ухажера.

II

Анна Карповна перешла из посудомоек на работу в госпитальную прачечную и работала по двенадцать часов в день, а потом еще два часа «поддежуривала» на крыше госпиталя на случай налета немецких бомбардировщиков, для борьбы с «зажигалками», как они называли между собой зажигательные бомбы.

Сашенька, при ее новой должности, можно сказать, работала всегда – бывало так, что она по нескольку суток не выходила из госпиталя даже во двор, глотнуть свежего воздуха. Война оказалась прежде всего тяжелой, беспрерывной работой, притом кровавой и грязной. Кровь, гной, вонь, черви в ранах, вши, и не штучные, а копошащиеся слоем, ампутированные руки, ноги, выбитые глаза, раскроенные черепа, и каждый Божий день – смерть, смерть, смерть. Когда соприкасаешься с этим в единственном числе, тебя потрясает, ужасает, выбивает из колеи, а когда все это день ото дня и ночь от ночи стоит на потоке, то оказывается, что человек способен выдержать, человек, оказывается, так устроен, что способен превозмочь нечеловеческое. Ни свыкнуться, ни смириться с этим нельзя, но ты понимаешь, что должен это делать, потому что, кроме тебя, это не сделает никто. И тогда возникает «запредельное торможение»[5] нервной системы – ты видишь, осязаешь, обоняешь, осознаешь, но не воспринимаешь всю полноту отрицательных эмоций. Запредельное торможение наступило, и ты живешь и действуешь за этим прозрачным щитом, за пределом человеческих возможностей.

Так и летели дни и ночи…

3 августа 1942 года, день в день через девять месяцев, у Карена-маленького и хохотушки Нади родился сын Артем, и все они как бы очнулись и снова собрались дома у Сашеньки и Анны Карповны отметить это событие.

III

Когда в пристройку к кочегарке ввалились молодые радостные Карен, Марк, Сашенька и Надя с младенцем на руках, у Анны Карповны уже был накрыт стол. Даже более богатый, чем в день свадьбы: на этот раз позаботился о продуктах лично заместитель начальника госпиталя по тылу Ираклий Соломонович Горшков. Про него не зря ходила байка: «Что ему недоставало, он тотчас же доставал – самый лучший доставала из московских доставал». Секрет успеха был в том, что к тому времени Марк уже переквалифицировался из обычного дантиста в челюстно-лицевого хирурга и достиг на этом новом для него поприще удивительных успехов: он еще не был лучшим в госпитале, но дело к этому шло. А что касается Ираклия Соломоновича Горшкова, то ему Марк привел в боевое состояние обе челюсти, и тот не знал, как его отблагодарить, отсюда и продукты на столе: и сухая колбаса, о которой все собравшиеся думали, что ее давно уже нет в природе, и шпроты, и канадская белейшая мука для пышек, и даже бутылка шампанского бог весть из каких запасников.

– Та како воно манэсэнько! Ой, хлопчик гарний! Ой, гарний! – засюсюкала над маленьким Анна Карповна.

Они с Надей положили его на кровать и стали менять пеленки. Младенец обкакался, и это было громогласно признано всеми как добрый знак, а точнее, намек на будущее богатство.

– Богатый будет! – первым сказал Марк, который всегда старался быть первым, и все подхватили:

– Богатый! Уй, богатый!

И тут же рассмеялись: откуда у человека взяться богатству при советской власти? Хотя ошиблись: Артему Кареновичу действительно предстояло богатство, притом настоящее: со счетами в иностранных банках, с большим загородным домом в ближнем Подмосковье, с телохранителями, с челядью и т. д., и т. п. Но разве тогда хоть кто-нибудь мог это вообразить? Нет, конечно, не мог… Но до этой превратности в судьбе Артема Кареновича было еще полвека с маленьким гаком. А пока будущего буржуя помыли, запеленали и взяли за стол на первое в его жизни пиршество. На руках у Анны Карповны он вел себя вполне прилично – уснул после первого же тоста в его честь и не просыпался во время всего застолья.

– Тетя Аня, – сказала Надя, – вы прямо секрет какой-то знаете. Как это он у вас вдруг уснул?

Анна Карповна улыбалась и кивала головой – она ведь не говорила по-русски.

Всем было хорошо. Карен гордился, что у него родился продолжатель рода. Марк был рад, что есть возможность посидеть рядом с Сашенькой – он все так же неустанно оказывал ей знаки внимания и все так же не имел ни малейшего успеха. Надя светилась от счастья: у нее и муж, и сын, и все, слава богу, идет нормально, даже обещали дать комнату, а пока они жили по разным общежитиям – Карен в мужском, а она, Надя, в женском. Но Ираклий Соломонович вчера сказал: «Я буду не я, если я эту комнату для вас не вицыплю!» Теперь они верили, ждали: Ираклий Соломонович слов на ветер не бросал. Надя похудела и похорошела, с материнством она даже как бы вдруг поумнела, а может быть, просто стала меньше тараторить по любому поводу. Сашенька тоже сияла от счастья и была вся напряжена, видимо, от какой-то одной ей известной тайны.

На скрипке в этот раз не играли, времени на гулянку было отпущено всего четыре часа. А потом Карен и Марк заступали на дежурство, каждый в своем отделении. У Сашеньки и Анны Карповны было что-то наподобие выходного дня и полной свободной ночи – такое выпадало примерно раз в три-четыре недели. У Нади была в запасе уйма времени, может, неделя, а то и все две! Чего в общежитии сидеть? А как будет с малышом, бог его знает. Как-нибудь все устроится, девчонки помогут, Карен поможет, Анна Карповна, – все помогут, тут даже и говорить никому ничего не надо.

Ни о войне, ни о работе в госпитале за столом не говорили. Только Надя вспомнила про пса Хлопчика и про кошек: Тусю, Мусю, Марысю и Панночку, которые, несмотря на войну, прекрасно жили в затишке при посудомойке. Котят разбирали теперь не так охотно, как до войны, поэтому их скопилось за последнее время довольно много. Старшие кошки не давали особой воли своим отпрыскам и драли их беспощадно, а подросших котов вообще изгоняли за больничный забор. Исключение было сделано только для некоего Мурзика, сына Панночки, который вошел в такое доверие к Хлопчику, что спал вместе с ним в его будке, ловил на нем блох и еще исполнял такой цирковой номер, на который сбегалось посмотреть полгоспиталя, фактически все ходячие. Ни мало ни много Мурзик засовывал свою буйную голову в огромную, широко раззявленную пасть Хлопчика, и они замирали на десять-двенадцать секунд – такая у них была игра на доверие.

Застолье пролетело как одна минута.

– Ого! – взглянул на свои наручные часы Марк. – Пора бежать! – Но не встал из-за стола, а налил себе и Карену спирту и сказал: – Извините, что молчал. Ну, в общем, так получилось, добился я, наконец… Послезавтра ухожу в действующую армию. Давай, Карен, выпьем на дорожку.

Мужчины чокнулись, выпили.

– Да, – сказал Карен, – на госпитал разнарядк пришел, я знай. Шест человек разнорядк. Кто точно, я не знай.

Сашенька побледнела. Марк благодарно улыбнулся ей, потому что подумал, что это она побледнела из-за него. Анна Карповна перепеленывала на кровати маленького и не видела этой сценки, и еще они о чем-то шептались с Надей. Надя по-русски, Анна Карповна по-украински, но, видимо, они достаточно хорошо понимали друг друга: языки-то родственные.

Мужчины простились и ушли, а женщины остались помыть посуду и почаевничать. День стоял жаркий, томительный, а здесь, в пристройке к кочегарке с ее толстенными стенами, было вполне сносно, так что малыш спал в свое удовольствие. Попили чайку с сахарином, потом Надя вдруг сказала, пряча глаза:

– Сашуль, ты отдохни, а мы тут с тетей Аней сходим по моим делам.

– Ради бога, – пожала плечами Сашенька, – не бойся, я за ним присмотрю.

– Да мы его тоже возьмем, – сказала Надя.

– А его зачем? Ма, зачем вы в такую духоту берете Артема?

Но Анна Карповна в этот момент уже выходила из двери и сделала вид, что не услышала Сашеньку.

Надя подхватила на руки малыша и выбежала вслед за Анной Карповной.

Сашенька сразу смекнула, что от нее хотят скрыть что-то очень важное. Она чуточку приоткрыла дверь и проследила в щелочку, как ее мать и Надя с младенцем торопливо пересекли их широкий двор и скрылись за углом. Недолго думая, Сашенька пустилась за ними следом, она пошла им наперерез через проходной подъезд, и скоро они попали в поле ее зрения. Куда они шли, пока было неясно. «Ну что ж, – решила Сашенька, – куда они – туда и я». Минут через десять стало понятно, что направляются беглянки прямиком к Елоховскому собору. Собор действовал. Нужно сказать, что с войной позиция власти предержащей в отношении верующих заметно смягчилась. И это было понятно: чтобы удержать дух народа на высоте, годилось все, и в первую голову старые средства, испытанные веками.

Анна Карповна и Надя с младенцем направились к черному ходу собора. Сашенька знала здесь каждый уголок, и ей не составило труда прокрасться за ними следом и пока не выдавать себя. В храме было пусто и полутемно, особенно со света, но через минуту-другую Сашенька присмотрелась: Надя с младенцем на руках приткнулась в темном углу и зверовато озиралась по сторонам – было сразу понятно, что не только в этом соборе, а вообще в церкви она в первый раз в жизни. Анны Карповны не было видно, значит, она скрылась где-то в боковой двери, наверняка ищет батюшку. Зачем? Теперь-то понятно. «Значит, маленькому Артему предуготована участь креститься в той же купели, что и Пушкину, – подумала Сашенька. – Что ж, быть тогда мне крестной матерью!»

Скоро появился низкорослый батюшка в темной рясе, а за ним Анна Карповна – по всему было видно, что они успели договориться.

– Ну, шо, молодайка, – весело обратилась Анна Карповна к Наде, – пан отець згоден[6].

И они деловито направились к купели, Надя с младенцем на руках поспешила за ними.

– А что армяненок, то не беда, – степенно говорил пожилой грузный батюшка, лица которого Сашеньке не было видно. – Я и китайчонка, было дело, крестил, а армяненок – это тебе не штука, армяне, они почти православные, а этот по матери тем более русак. Крещеного Бог лучше сохранит. А что армяненок, ничего, война и не такое спишет. По-моему, там воды нету, – заглянув в купель, добавил батюшка, – надо принести со двора. Если подкачать колонку, то, может, и набежит ведерко. Анна Карповна взяла от купели два пустых ведра и быстро пошла знакомой ей дорогой на выход. А как только она вышла, тут-то Сашенька и выдала себя, неловко переступив с ноги на ногу. Реакция у батюшки была мгновенной, только за пистолет не схватился.

– А вы почему здесь, гражданка?

– Саня, ты что, тебе нельзя! – испуганно зашептала Наденька. – Тебя накажут, ты что!

– А тебя? – усмехнулась Сашенька.

– Да я за ради Артемки на все готова! – вдруг горячо сказала Надя, сказала тоном, совершенно ей не свойственным, не слыханным от нее доселе.

– Я дочь Анны Карповны, – сказала Сашенька батюшке.

– А-а, это другое дело… А вы, барышня, сами крещеная?

– Да, я крещеная. И сейчас хочу быть крестной матерью этому мальчику Артему.

Анна Карповна принесла полные до краев ведра воды и сделала вид, что совсем не удивилась Сашеньке. Она слышала последние слова дочери, они ее не смутили, а только порадовали – в конце концов будь что будет! Сколько можно все это терпеть, молчать, таиться? Тем более не дело играть в дурика в храме Божьем!

Младенец крестился вполне благополучно и радостно, он даже не заплакал – имя ему было дано Артемий, а крестной матерью записана Александра Галушко.

Анна Карповна передала ребенка батюшке, и тот повесил на шею новокрещеному легонький оловянный крестик.

Из церкви Надя с Артемом побежала в общежитие – пришла пора сцеживать молоко, а Анна Карповна и Сашенька пошли вечереющими улочками Москвы к себе домой. Улочки были тихи и безлюдны, жара спала, они шагали не спеша и говорили между собой по-русски.

– Теперь тебя затаскают, – сказала мать.

– А как они узнают?

– Это элементарно. У них всё на контроле.

– Не успеют! – жестко сказала Сашенька. – Ма, ты прости, что я до сих пор молчала, но я, как и Марк…

– Понятно, – сказала мать после долгой паузы. – И что, в одну часть?

– Вряд ли. – Сашенька улыбнулась. – Какой он все-таки нудный…

– Просто у тебя другой на уме. Что о нем слышно?

– Софья Абрамовна говорит, что он на передовой, а где, она толком не знает, говорит – главный хирург, а чего – тоже толком не знает – то ли госпиталя, то ли целой бригады или армии. Говорит: семья за него хорошо получает.

– Слава богу! Хирург он, конечно, отменный, а что за человек, не знаю… И когда ты уходишь?

– Послезавтра с вещами, а куда – не знаю.

– Что ж, – сказала Анна Карповна, – дело военное, рассуждать тут не о чем. А может, оно и к лучшему – развеешься, встретишь кого…

– Мне никто не нужен.

– Нужен не нужен – жизнь подскажет. Только еще раз прошу тебя – не пей на фронте!

– Да ты что, ма? Ты что?

– Саша, не будь наивной. Разве ты не видишь, сколько пьют у нас в госпитале? А это еще не фронт, не ад, это только предбанник ада. И пьют не от распущенности, а от страха, от жизни, от смерти чужой заслоняются, от боли. И женщины многие попивают, а для них это дорога в бездну. Женский алкоголизм безвозвратен, его не лечат.

– Но я ведь тебе обещала! Я же поклялась!

– Ой, смотри, смотри, доченька, благими намерениями дорога в ад вымощена.

– Ма, я поклялась, сколько можно!

– Ладно. Больше не буду об этом. Немец рвется к Волге, сегодня утром я слушала – идут бои под Сталинградом. Наверное, туда вас и бросят. Там все главное только и начинается, помяни мое слово[7].

– Ты разбираешься в стратегии? Откуда у тебя это?

– Не знаю! – засмеялась Анна Карповна. – У нас ведь род армейский да флотский. Чего тут разбираться? Если немец возьмет Сталинград, будет очень плохо. Бакинская нефть, Кавказ – все будет отрезано.

– Ма, а какую роль в нашей жизни сыграл папин денщик Сидор Галушко?

– Большую. Потом как-нибудь расскажу, это отдельная история.

– Когда же потом? Я ведь на фронт ухожу!

– А вот придешь с фронта, я и расскажу, – нежно глядя на дочь, улыбнулась Анна Карповна.

– А мы победим?

– Непременно!

– А хороший был человек этот Сидор Галушко или очень хороший?

– Неплохой.

Мама явно уходила от разговора, и Сашенька настояла на его продолжении.

– А хоть фамилию его носить не стыдно?

– Раз мы столько лет ее носим, значит, не стыдно. Что, графская кровь заговорила? – усмехнулась мама.

– Да! – засмеялась Сашенька. – Получается, что так… Раньше мне до того не нравилась наша фамилия, что я ее ух как не любила! А теперь, когда знаю, что есть и другая, настоящая, я вроде бы смирилась.

– Ну да, – сказала весело мама, – это когда у тебя в гардеробе висит хороший костюм, то можно поносить и плохонький, притом совершенно спокойно. Так человек устроен: ему главное – знать, что у него за душой есть запасец. Я видела очень богатых людей, которые одевались кое-как, но при этом у них была такая властность в движениях и жестах, что никто не признавал их за бедняков или за людей, нарушающих правила хорошего тона. В любой ситуации держись уверенно, и все подумают, что так и надо, что это не у тебя какая-то оплошка, а они чего-то недопонимают.

IV

На другой день, накануне отъезда на фронт, все шестеро открепленных из госпиталя неожиданно получили правительственные награды: Сашенька – орден Трудового Красного Знамени[8], Марк – «Знак Почета», а остальные – медали «За трудовую доблесть» и «За трудовое отличие»[9]. Начальник госпиталя, главврач, поздравляя награжденных, скромно умолчал о том, что все эти награды добыты исключительно его хлопотами и ходатайствами, в том числе и благодаря его личным связям, его громкому имени. В свое время он был знаменитым хирургом, а где-то к шестидесяти годам его руки поразил артроз, и он, как говорил сам о себе, «выбыл из игры» и занялся организаторской деятельностью. Начальник госпиталя не получил никакой награды и, кажется, ничуть не огорчился этому. Что касается Сашеньки, то ей не хотели давать сразу такой высокий орден, но начальник госпиталя объяснил в инстанции, что это у нее не первая, а вторая правительственная награда – он имел в виду ту самую пресловутую Грамоту ВЦИК за физкультурный парад на Красной площади, которая, как оказалось, открыла для Сашеньки многие тяжелые двери, так что она совсем не зря простояла пять минут вверх ногами над знаменитой брусчаткой.

С ответным словом от награжденных выступила Сашенька, как получившая наиболее высокую награду.

– Спасибо, что вы нас отпускаете, товарищ главный военный врач! Спасибо вам, дорогой Иван Иваныч, – вдруг сбилась с официоза Сашенька, и все присутствовавшие в зале заулыбались и захлопали в ладоши.

– Да разве ж я вас отпускаю? – сказал глав врач. – Отрываю с кровью, у меня все хорошие, но вы – из лучших. Воюйте, ребята! За Родину! Ура!

– Ура! Ура! – громко и нестройно подхватили медсестры, врачи, санитары и ходячие больные, набившиеся в конференц-зал.

– Так ты у меня и в генералы выйдешь! – счастливо сверкая глазами, сказала мать, когда они остались дома одни.

– В адмиралы! – засмеялась Сашенька. – Обожди, я до моря доберусь и выйду в адмиралы!

– Дай бог! Дай бог!

– Ма, ты не ходи меня провожать, хорошо?

– Хорошо. А почему?

– Такая примета есть – это мне Матильда сказала.

– Ну ладно, поверим Матильде, ей, циркачке, видней. У них риск на каждом шагу, а где риск – там и приметы. Ты знаешь, я ведь верю в приметы. У нас, у морских, тоже есть похожая. С Богом, доченька, я тебя дождусь, не сомневайся. – Мать троекратно перекрестила Сашеньку и трижды поцеловала. – С Богом! – И она осталась стоять у порога пристройки, а Сашенька шла, оборачивалась и махала ей рукой. Так как мама не говорила на людях по-русски, они настолько научились понимать друг друга при помощи мимики и жестов, что даже простое помахивание ладошкой над головой имело для них столько оттенков, сколько никакими словами не перескажешь. Так и порхали над их головами ладошки, как птицы, так и переговаривались, пока Сашенька окончательно не скрылась за обшарпанным углом их многоквартирного дома.

V

Всю свою жизнь до фронта, даже на одни сутки, Сашенька никогда не расставалась с мамой. Нельзя сказать, что мама контролировала каждый ее шаг, нет, мама была настолько умна и деликатна, что не позволяла себе ни поучать, ни навязывать свое мнение – все шло как бы само собой, якобы при полной самостоятельности Сашеньки, но это была лишь видимость, за этим стояло виртуозное умение мамы управлять, как бы не управляя.

Сашенька обожала маму, они так крепко притерлись друг к другу, что многое понимали без слов. А что слова? Сколько можно сказать руками, плечами, движением бровей, губ, сколько можно сказать молчанием? А глазами?! Да это же целый мир! Не зря сказано: «Язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли». В некотором роде жесты и мимика тоньше и богаче словесного выражения. Иногда то, что не высказать словом, можно показать с таким количеством и качеством оттенков и контекстов, которые недоступны ни устной, ни письменной речи. Только кивнуть головой можно в десятках, если не в сотнях, смыслов. Обычно они с мамой так и переговаривались на людях – молча. Сашенька думала, что она никогда не сможет оторваться от мамы, что это выше ее сил. А оказалось, что, вдруг оставшись один на один с миром, она почувствовала такую неизъяснимую свободу, такую легкость в душе, так воспарила, что ей даже сделалось стыдно перед мамой, как будто бы она ее предала. Всякий день на фронте она вспоминала тот миг, когда обернулась в последний раз и помахала маме рукой, а мама стояла на пороге их несуразной пристройки к еще более несуразной кочегарке, которые к Первомаю[10] почему-то выкрасили в нежно-розовый цвет, с серыми потеками от весенних дождей, стояла с поднятой в ответном жесте рукой, и такая она была маленькая, худенькая, такая старушка, что слезы выступили у Сашеньки на глазах, и она так и повернула за угол, почти слепая.

Как всегда, мама не ошиблась. Сашеньку направили в район Сталинграда, хотя правильнее будет сказать, на окраину зарождающейся битвы, потому что до самого города от места дислокации ее ППГ[11] было километров двести пятьдесят, не меньше. Фронт, на который она попала, назывался Донским, и командовал им молодой Константин Рокоссовский. Сашеньке это очень понравилось, она даже хихикнула про себя: графиня Мерзловская при командующем Рокоссовском. На фронте Сашенька почувствовала себя очень хорошо, она будто проснулась после московской монотонности, как после летаргического сна, и увидела мир во всем его блеске и многоцветье. Оказывается, жить так весело! Оказывается, столько разных уголков русской земли! А какие веселые парни хирурги! А как безропотно признали ее верховенство над ними девчонки-медсестрички! Сашенька была назначена старшей операционной сестрой – ее орден, а в особенности то, из какого прославленного госпиталя Москвы она прибыла, автоматически сделали свое дело. А после трех-четырех дней и нескольких операций, в которых она была занята, ее авторитет и вовсе стал непререкаем.

– Теперь я как за каменной стеной! – восхищался Сашенькой начальник госпиталя К. К. Грищук – здоровенный дядька килограммов на сто двадцать, совершенно лысый, но с густыми черными усами и живым блеском в умненьких, хитреньких карих глазках, которые, может быть, и были сами по себе нормальных размеров, однако на его большом округ лом лице с мясистыми румяными щеками казались очень маленькими, прямо-таки малюсенькими буравчиками; он всех сразу так и буравил насквозь – такая у него была манера, а потом начинал улыбаться, и глазки вообще западали. По специальности он был врач «ухо-горло-нос», что не мешало ему страдать хроническим гайморитом, на вид ему было лет пятьдесят, хотя не исполнилось еще и сорока. – Я, извините, как раз перед вашим приездом лично командующего фронтом Рокоссовского принимал. Инспекторскую поверку он нам сделал, и мы ему чуток помогли. Как раз по моей части оказалось дельце – воспаление среднего уха. Ну я ему все наладил, ординарец его даже потом, через недельку, звонил, благодарность передавал. Так что нас теперь и наше собственное медицинское фронтовое начальство просто так не стопчет, о нас уже есть мнение, что мы – хорошие! – Начальник госпиталя рассмеялся, как бы давая понять Сашеньке, что он тертый калач и всему цену знает.

– Командующий к вам специально приезжал? – удивленно переспросила Сашенька.

– Та не, просто проезжал мимо, видит – госпиталь, а тут у него ухо стреляет так, что мочи нет, вот он и завернул: «Есть у вас кто по ушам?» И тут я ему в масть как дам: «Так точно, товарищ командующий, есть!» – «Кто?» – «Я, товарищ командующий, начальник госпиталя Грищук К. К., опыт работы врачом “ухо-горло-нос” пятнадцать лет». – «Пятнадцать – это годится, – через силу улыбнулся командующий. – А что значит К. К.?» – «Константин Константинович, товарищ командующий!» – «О, так мы с тобой еще и полные тезки! Тогда давай, лечи!» – Ну, я от страху сам не свой, а все осмотрел толково и полез с инструментом в его ухо. Гноя пришлось откачать – будь здоров! Но он терпеливый мужчина, молодой, не старше меня.

– Да что вы? – удивилась Сашенька. – Ему, говорят, чуть за сорок.

– Ну а мне ж сколько? Мне только через полгода сорок будет. Я и говорю – моих лет товарищ командующий.

Госпиталь со всеми его причиндалами помещался на двух десятках новеньких полуторок и был экипирован самым лучшим образом. Здесь были и солидные запасы медикаментов, и операционные столы, и просторные палатки со слюдяными окошками, и широкий набор хирургических инструментов, и мощные рефлекторы, и новенькие аккумуляторы, – словом, все, что нужно.

– Как у вас замечательно! Никогда не думала, что наши фронтовые госпитали так оснащены!

Начальник госпиталя побагровел от смущения, польщенно кашлянул, разгладил свои молодецкие усы и скромно сказал:

– Да, маленько пришлось покрутиться. Кого на горло брать, кого лаской, кого как – это когда я его укомплектовывал. Правду сказать, таких госпиталей, как наш, немного, некоторые живут гораздо беднее. Кто сам прошляпил, а кому просто не досталось. Я по всему нашему Донскому фронту всех госпитальных знаю – люди золотые, работают на износ. И у меня хирурги, вы не смотрите, что молодняк, они уже почти опытные, а еще мастерства поднаберутся, они и вашим москвичам нос утрут. Главный хирург у меня вообще в полном порядке, у него и отец хирург, и дед был хирург, родовая косточка – это вам не шутки, он у меня с закрытыми глазами может работать. Я про него нарочно никому ничего не болтаю, но уже по всему фронту прознали – чуть что, звонят, консультируются, а то и выдернуть норовят, но я его не отдам, ни-ни-ни! А медсестрички какие у нас лапоньки, и красотули, и трудяги. А водители – звери ребята! Сами посмотрите всех в деле.

– Какой вы милый! – вдруг сказала Сашенька как-то совсем по-домашнему, не по-армейски.

– Я?! Да чего во мне хорошего, кроме усов?

– К людям хорошо относитесь. Извините, – зарделась Сашенька. – Я не из подхалимажа, а так – само вырвалось!

– Спасибо! Спасибочки! – покраснел до слез начальник госпиталя. – Доброе слово и кошке приятно. – И тут же постарался нахмуриться: – Ладно, поживем – увидим. У нас госпиталь третьей линии, и это хорошо, не потому, что я боюсь фронта, а потому, что мы способны делать мало-мальски серьезные операции, и выживаемость получается выше, живых больше остается, пока до тыла довезут, понимаешь?

– Трудно не понять, – улыбнулась Сашенька.

– Так пойдем, я тебя моим архаровцам представлю честь честью.

Оперирующих хирургов в госпитале было семь человек. Шестеро сразу после института, а главный хирург хотя тоже еще молодой, но успевший поработать на гражданке. Как-никак ему уже было двадцать восемь лет и через денек должно было стукнуть двадцать девять. Когда начальник госпиталя представлял Сашеньку своей команде, хирурги дурашливо выстроились в шеренгу на сухой, пожухлой травке в тени крытой тентом полуторки.

– Я хочу вам представить нашу старшую операционную сестру Александру Александровну Галушко, – значительно сказал главврач и дал Сашеньке знак познакомиться с каждым за руку.

И тут своевольная Сашенька сделала то, чего от нее никто не ожидал: пошла к самому левофланговому, совсем молоденькому, протянула ему руку и сказала по-свойски:

– Саша!

– И я Саша!

Второго звали Илья, третьего – Николай, четвертого – Дмитрий, пятого – Виктор, шестого – Василий, а когда она, наконец, подошла к главному хирургу, тот церемонно отшагнул в сторону, взял ее протянутую руку и, вместо того чтобы пожать, как все, поднес ее к губам, чуть прикоснулся и, лихо щелкнув каблуками начищенных до блеска сапог, представился:

– Домбровский Адам Сигизмундович!

– Домбровский был герой войны двенадцатого года, – усмехнулась Сашенька, глядя прямо в его лицо. – Вам повезло с фамилией.

– Я не из тех. Наши Домбровские по другой линии. Другая генеалогическая ветвь, хотя одного и того же родового древа. Прапредок у нас один, если это вам будет понятно.

– Мне это очень понятно! – дерзко сказала Сашенька. – Нам это преподавали по арифметике в фельдшерской школе.

Наконец она нашла в себе силы отвести взгляд от его лица. Никогда в жизни не видела она ничего подобного. У него была смуглая чистая кожа, высокий лоб под шапкой темно-каштановых кудрей, прямой, чуть с горбинкой нос, красиво очерченные полные губы, зубы ровные, чистые, что называется, один к одному, и необыкновенно белые («Интересно, чем он их так чистит? Наверное, древесным углем, – подумала Сашенька. – Прямо-таки сахарные зубы».), но совершенно необыкновенными были глаза – эмалево-синие, чуть-чуть раскосые, однако эта раскосинка не портила их, а придавала им какой-то дополнительный оттенок необыкновенности, и еще на его лице были усики, в общем, черные, но со светло-русыми подусниками. «Как у Печорина», – подумала Сашенька, она хорошо помнила портрет Печорина. Адам Сигизмундович был ростом чуть выше среднего, но благодаря исключительной пропорциональности телосложения казался высоким.

– Если разрешите, я покажу Александре Александрове окрестности, – обратился главный хирург к главному врачу.

– Показывай, – взял тот под козырек и даже не улыбнулся, чем как бы дал понять, что никто здесь Адаму Сигизмундовичу неровня и это его личное дело – показывать Александре окрестности или не показывать.

Окрестности были бедные – купы чахлых деревьев, несжатые, побитые колесами и гусеницами нивы, заросшие сорняком овраги, в которых и прятались операционные палатки, маскировался госпитальный скарб, палатки с больными, где-то далеко-далеко бухали то ли взрывы, то ли раскаты грома, но какой в сентябре гром?

– Бомбят, – сказал Адам Сигизмундович, – фрицы бомбят наши позиции. Скоро повезут, к утру будет много работы. У нас всегда так: или аврал, или затишье, как сегодня.

– А вы что, правда, из рода Домбровских?

– Правда.

– А почему? Ну то есть как же…

– Наверное, вы хотите сказать, почему я до сих пор жив, здоров и на свободе с такой фамилией?

– Да.

– Вы слышали такое понятие: военспец? Так вот, мой папа – военспец. Другими словами, царский генерал, но очень нужный советской власти. Он хирург, руководил когда-то всей медсанчастью у генерала Брусилова[12]. Наверное, вы и не слышали про такого, а он чуть не выиграл первую войну с немцами. Не дали.

– Как это? Кто? Почему?

– Кто? Царь. Другие политики из его окружения. Политики всегда мешают военным в их работе.

– Зачем?

– Ну это трудно сказать: то по глупости, то по дезинформации и наушничеству – по разным причинам. Поэтому великие полководцы, такие, как Александр Македонский, Цезарь, Ганнибал, никому не говорили о своих решениях, а принимали их как бы внезапно. Иногда делали вид, что советуются, а поступали наоборот. Наполеон тоже так делал, пока не попер на Россию, – ошибся. Теперь Гитлер ошибся.

– Так мы победим?! – восторженно спросила Сашенька.

– Безусловно, но какой ценой…

– Вы видите меня в первый раз, а говорите так смело? – удивленно сказала Сашенька. – А вдруг я стукачка?

– А чего мне бояться? Дальше фронта не пошлют, так я уже здесь. Так называемым органам все про меня известно – каждый чих. Когда я буду не нужен, меня ликвидируют, а пока я нужен.

– Вы так говорите о себе, что страшно делается!

– Да, говорю. Просто я устал дрожать за свою шкуру – как будет, так и будет. Я фаталист. Вы читали у Пушкина?

– У Лермонтова, – робко поправила Сашенька. – Это «Герой нашего времени».

– Точно! Ха-ха-ха! Дурею я с этой работой. А у вас в фельдшерской школе был хороший литератор! – Он взглянул на нее с неподдельным интересом.

– Да. У нас и хирурги были хорошие, и литераторы…

Они вышли из мелколесья в поле, широкое русское поле. Было тепло, тихо, солнышко отбрасывало из-за ветвей кружевные пятна.

Видимо, пан Домбровскиий решил взять свое и начал тихим, но очень глубоким, красивым баритоном:

  • – Есть в осени первоначальной
  • Короткая, но дивная пора —
  • Весь день стоит как бы хрустальный,
  • И лучезарны вечера…
  • Где бодрый серп гулял и падал колос,
  • Теперь уж пусто все – простор везде, —
  • Лишь паутины тонкий волос
  • Блестит на праздной борозде.
  • – Пустеет воздух, птиц не слышно боле,
  • Но далеко еще до первых зимних бурь,
  • И льется чистая и теплая лазурь
  • На отдыхающее поле… —

– закончила декламацию стихов Сашенька.

– Вот это сестрицу из Москвы прислали! – восхищенно глядя на Сашеньку, сказал Адам, взял ее руку, нежно поцеловал и уже не отпускал из своей руки. – Какая у вас была замечательная фельдшерская школа! Вы, может быть, и «Войну и мир» читали?

– Читала. Правда, войну мы с мамой иногда старались пропускать, а мир читали до буковки.

– И это правильно, – сказал Адам Сигизмундович. – В войне ничего интересного, убийство людей друг другом – это самое тупое, жестокое, самое бессмысленное, что только есть на свете. И кровь течет по нашим рукам, но иногда удается ее остановить, не дать ей всей уйти из человека. Я имею в виду конкретных людей, нашу работу хирургов.

– Да, – сказала Сашенька, почему-то не освобождая свою руку из сухой, горячей ладони Адама Сигизмундовича. – Я не один год проработала в хирургии, но кончится война, если я останусь живой и невредимой, то после института в хирургии работать не буду.

– А где? – живо спросил Адам Сигизмундович, подхватывая Сашеньку за талию, чтобы помочь ей разом, вместе с ним, перепрыгнуть через неглубокую канавку.

– Наверное, я буду детским врачом, – сказала Сашенька и робко попыталась убрать руку Адама Сигизмундовича со своей талии, но тут на их пути возникла еще одна канавка, за ней другая, третья, они ловко перепрыгивали через них, смеялись, и рука Адама Сигизмундовича как бы приросла к ее талии, ничего большего он себе не позволял, но и без того они были уже так близко друг к другу.

– Вы коренная москвичка?

– Почти. Мы с мамой много поездили, а с семи лет я в Москве.

– А я никогда не бывал в Москве. Даже смешно. Собрался двадцать второго июня ехать. Чемодан сложил, билет купил. Решил провести отпуск в столице, там у нас дальние родственники живут, списался я с ними, обещали приютить. У них три дочки на выданье, а я как бы приличный жених – врач. Не получилось. Вместо этого двадцать третьего повестку в зубы – и в строй. Отец очень смеялся, он мне за несколько дней до этого говорил: «Адась, ну куда ты собрался, не сегодня завтра немцы начнут войну!» Я ему говорю: «Папа, у нас же пакт, о чем ты?» А он смеется, ему хоть и далеко за шестьдесят, но он у меня очень бодрый, главный хирург республики. Мы живем в Дагестане.

– Там, наверное, горы? – сказала Сашенька и сделала еще одну, но совсем уж робкую попытку убрать его руку со своей талии. А когда опять ничего не получилось, она так обрадовалась этому, что лицо ее залилось краской стыда: в сознании промелькнули мама, Раевский, маленький Карен, «затишок», Елоховский собор, где она стала крестной матерью Артема, снова услышала она глуховатый голос грузного батюшки: «Ничего, что армяненок, я и китайчат крестил, война все спишет, а крещеного Бог сохранит лучше». – А вы крещеный? – спросила она спутника.

– Я? А как же? Правда, я не католик, а православный, мама у меня русская, православная, она и настояла на православии. Хотя, думаю, большой разницы нет.

– Наверное, – сказала Сашенька, чувствуя, что все ее тело охватывает какой-то сладкий дурман, что она почти не принадлежит себе.

– Мой отец, Сигизмунд Адамович, – настоящий царский генерал. Я родился в тринадцатом году. Мы живы случайно, вернее, закономерно – мы живы, пока нужны вашей советской власти. Знаете, у моего отца и на работе, и дома стоят два таких маленьких фибровых чемоданчика с полной укладкой – на случай ареста, он у меня как пионер – всегда готов! – И Адам Сигизмундович засмеялся так непринужденно, будто говорил не о страшном, а о веселом.

– Вы не боитесь все это говорить мне? – приостановилась Сашенька и твердой рукой сняла его руку со своей талии.

Боже, какие у него были глаза! Синие, влажно блестящие – бесподобные глаза!

Он погладил ее по щеке, точно так, как погладил когда-то при расставании Раевский, и тихо, ласково произнес:

– Я, Сашенька, ничего не боюсь, кроме потери близких и долгой, мучительной смерти, – это было бы неприятно. А что касается вас, мадемуазель, то интуиция мне почему-то упорно подсказывает, что мы с вами сделаны Господом Богом из одного и того же куска глины. Вы не так просты, как ваша фамилия, можете меня не разубеждать.

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

У побережья Сицилии взлетела на воздух яхта одного из самых влиятельных политиков Европы. По предвар...
Очень неприятно очнуться абсолютно раздетой, с побритой наголо головой, на огромной свалке неподалек...
Привет! Меня зовут Пиппа, и я люблю лошадей. Я просила маму купить мне пони, но оказалось, что это н...
Привет! Меня зовут Пиппа, и я люблю лошадей. Я просила маму купить мне пони, но оказалось, что это н...
Трагической участи Помпей и Геркуланума посвящено немало литературных произведений. Трудно представи...
Отгороженный от мира в буквальном смысле, Китай не был загадочной страной ни в древности, ни в более...