РодиНАрод. Книга о любви Староверов Александр

Часть 1

1

–Старость не радость. Не день солнечный. Не ветер соленый и теплый с океана. Не ручьи весенние. Не шепот ласковый в ушко. Не мяса кусок горячий, кровью сочащийся. Не касание в темноте нежное. Не сокращение щенячье мышцы юной. Не капля молока на сосце кормящей молодой матери. Не локон, мерцающий в лунном отблеске. Не вздох глубокий, когда грудь распирает от кислорода и любви. Не чашка кофе утром ароматная. Не рукопожатие дружеское крепкое. Не ночь пьяная, угарная, с теплым потом на рассвете в липких волосах. И не сам рассвет, рождающий все заново. Не голод волчий. Не холод собачий, когда тяпнешь дома у батареи водочки, и хорошо. И не сама водочка, горькая, но разгоняющая кровь до скоростей немыслимых. И не скорость. Не рой мошкары в лицо навстречу. Не встреча случайная. Не тайное знание глубокое. Не волоокая красавица. Не крапивница от загара на коже. Не ложе удобное с шелковым бельем. Не дрожащая девственница. Не одаренная рублем шалава. Не лава, бурлящая в жерле. Не Клава. Не Дуся. И не пироги в горячей печи. Не кирпичи на голову. Не куличи на Пасху. Не котик с впалыми глазками, любящий ласку. Не сказка на ночь. Не дочь прилежная. Не безбрежная бережная пустота. Не красота. Не…

Да заткнись ты, нудная, безумная старуха!

Не надо на меня кричать, я боюсь. Старость – не плюс. Не минус. Не ус, на который мотают. Не снежинки, которые тают. Не неженки со сливками. Не…

Заткнись, кому я сказала!

Не стрела, что попала в болото с крапивками, пиявками, лягушками. Не зайчик с ушками пушистыми. Не мальчик, играющий…

– Заткнись!

…С фашистами в чехарду. Не…

– Молчи!

Не… не… бе… ме… до…ре…

Молчи, сука!

– …

– …Слава богу, заткнулась наконец. Нет, кому-то этот бред может показаться обаятельным и поэтичным даже. Велимир Хлебников, русский авангард, салонные стишата. Но меня он достал уже. А вы попробуйте слушать эту белиберду на протяжении тридцати лет. Нет, попробуйте! Тогда говорите. Сука она, эта ваша Пульхерия. Натуральная, вредная сука. Ой, я, кажется, забыла представиться. Меня тоже зовут Пульхерия, Пульхерия Сидоровна Антонюк. Ненавижу это имя, и фамилию, и отчество. Поэтому для вас я просто Пуля. Называли меня так когда-то давно. Когда сиськи еще не обвисли и попа упругая торчала задорно. Я и вправду пулей была. Резкая, быстрая, веселая. Огонь девка, молния электрическая. А сейчас… сейчас Пульхерия Сидоровна Антонюк. Как и она, сволочь. Нас обеих так зовут – Пульхерия Сидоровна Антонюк. Мы с ней в каком-то смысле одно и то же. В юридическом смысле, если рассуждать формально. Один на двоих паспорт, одна общая жилплощадь. Общие две руки и две ноги. И оставшиеся семь зубов тоже общие. Но я не она. Я не вредная безумная старая сука. Я благородная пожилая леди по имени Пуля. Пуля Молотова, скажем. А? Ничего? Хорошо звучит? Торжественно, по-имперски. Сталинские соколы вознесли в небеса для установления нового мирового рекорда парашютистку, комсомолку и красавицу Пулю Молотову.

Пуля, в жопе дуля. Ишь ты… Обули девку в лапти, да платье стянули. И вдули по самое не балуй. Буй тебе в глотку, а не красотку изображать. Колготки в сперме. Премия Ленинского комсомола за минет. Солнечному миру – да, да, да. Ядерному взрыву – нет, нет, нет. Фантазерка-надомница. Кайся, скоромница, алкай святого духа. Дырка от работы протухла. Шлюха, шлюха, шлюха.

Заткнись, врешь ты все, заткнись! Она врет, честное слово, врет. Я по убеждению, из патриотизма, а она врет. И вот с таким… с такой… приходится делить жизнь. Даже день рождения у нас один на двоих. Первое января тысяча девятьсот сорокового года. И детство у нас общее. А я и рада. Пускай и у этой суки вредной будет тяжелое детство. Я теперь вообще всему плохому радуюсь. Потому что этой суке тоже плохо. Только имени своему радоваться не могу. Пульхерия, надо же было так назвать. Пульхерия. А если вдуматься, какое еще могло быть имя у девочки, родившейся в Бутырке? Я там от врага народа народилась, точнее, жены врага народа. Врагини, значит. Звучит хлестко. Родилась от врагини Антонюк. Как будто от княгини Антонюк. Только не Антонюк ее фамилия была, другая. Какая, не знаю, но другая. Антонюк – это фамилия следователя, который дело матушки моей вел. Он еще сидр любил. Эстет, умница, иголки под ноготочки наманикюренные матушке загонял филигранно. И кое-что другое загонял тоже. Не знаю, свечку не держала. Но когда привез меня в детдом, фамилию дал свою, а отчество в честь алкогольного яблочного напитка. Сидоровна. Брр. На имя фантазии не хватило. Но тут добрый русский народ подсуропил. Принимавшая меня у Антонюка нянечка оказалась очень набожной женщиной. И назвала…

Пульхерией тебя назвала. Пульхерия, империя, из королевства Лохерия. Хер ли тут рассуждать? Давить, стрелять лохов таких надо. Херра Гитлера на них нет. Банду Ельцина под суд. Нет, ссут, не стреляют, жалеют, выпивают по углам втихаря, а зря.

– А вот тут согласна. Редкий случай, когда с тобой, вредной сукой, согласна. А с другой стороны, может, закон тогда был, чтобы детям врагов народа жизнь портить? Имена чудовищные давать. Вроде как не только расстрел, но и конфискация имущества вдогонку.

Какие тут законы? Гандоны кругом хитрожопые. Встали в круге первом негодяи и стервы. И водят хороводы бессмысленно вокруг пакостей немыслимых. Страсть как старость не любят. Не люди, а чурбаны. И бубнят все время: «Лишь бы не было войны, лишь бы не было войны». Не знают дураки, что старость – это все, что им осталось. Ведь старость – это не усталость, не прыщ, созревший на заднице. Не муха цеце, не…

Опять за свое. Хорош. Это уже лишнее. Раз в жизни тебя похвалила, и сразу опять за свое. Господи! За что мне это наказание? Да, не монашенкой жизнь прожила. Весело прожила, безоглядно, но чтобы так? Уж лучше в аду на медленном огне жариться. Будь ты проклята, старая сука. Чтоб ты сгнила, чтоб у тебя печенка лопнула, чтоб…

Твоя печенка, моя печенка. Живет девчонка, а внутри еще девчонка. Шипит печенка, жарится, мычит девчонка, жалится, плачет, запустили в девку мячик. А мячик хлоп и расколол ей лоб.

Не могу, я больше не могу. Выше это сил человеческих терпеть такое. Умру сейчас, назло ей, суке старой, умру… Раз, два, три… умираю… И умереть не могу. Что за жизнь? Не жизнь, не смерть – пытка. Ладно, к черту все. Беру себя в руки и… Как там меня мой наставник первый учил? Товарищ младший лейтенант Игорь Сергеевич, очей и чресл моих очарование. Как он учил? «Напрягаем мышцы таза, изгоняем всю заразу». Все выдохнула и спокойна, и мила, и очаровательна. И говорю. Я, собственно, почему с вами говорю? А потому что это единственный способ от бреда старой суки избавиться. Найти внутри себя, придумать, вообразить собеседника постороннего и разговаривать. Иначе от ее бубнежа не уйти. Молчишь – она говорит, споришь – она говорит, соглашаешься – она тоже говорит. Только к людям посторонним остатки уважения имеет. Что вы сказали? Вы не посторонний? Да бросьте, все мы в этом мире посторонние, одинокие существа. Боль – только наша боль, гниение – только наше гниение, и сытость наша, и пьяность, и жизнь, и смерть. Не поделиться, не раздать, не подарить. Что вы опять говорите? Вы не такой? Ну-ну, значит, не такой, а я такая. Я такая, стою здесь и жду трамвая с косой. Когда же он меня наконец задавит? Мой мальчик злой, мой трамвайчик, мальчишечка ласковый. Ой, простите, что-то я на бред сорвалась, как сука эта злобная. Простите еще раз, с кем поведешься, от того и наберешься. А что вы хотите, тридцать лет почти, в тишине и темени, наедине с безумной старухой. Говорите, вам нравится? На Цветаеву похоже? Ну что вы, ну не надо. Ни к чему, в краску вы меня вгоняете. Ах, если бы вы знали, какие прекрасные строки я написала в апреле тысяча девятьсот шестьдесят первого года. Если бы вы только знали, как украсили они стенгазету факультета иностранных языков родного пединститута.

  • В небе расцветает наш Гагарин кумачом.
  • Он у Дяди Сэма спросит, что почем?
  • Не ответит дядя, уползет в кусты.
  • А Юра наш, не глядя, плюнет с высоты.

Да, были у меня золотые денечки. Не вернуть их. Были и прошли. Вы думаете, почему эта старая сука стихами говорит? Обезьяна она кривая. Это я… я говорю. Это мой талант. Опутала она меня, сволочь, впитала. И выплевывает в мир искаженную. А я внутри сижу, мучаюсь, криком ослиным захожусь. Я здесь, я тут, я прежняя, я живая. Ау, помогите мне, вытащите отсюда! Не слышит никто. Не помогает. Украла мой талант, мою внешность. Испортила все, вытянула, скрутила и ходит, сука, кривляется. Сука, тварь, гадина!

Талант, прикрепи на жопу бант, и ходи расфуфыренная профурсетка. Метко брешешь, сладко стонешь, а все равно в дерьме утонешь. Все вы, шлюхи, любите духи сладкие. Падкие на сладкое, щеки ваткой мажете, павами ходите. Сливовую наливку цедите… На курорты влажные едете, разрываете там ручками теплую куру в шалманах. Роетесь у мужиков в ширинках и карманах. Не трогай Юру вонючей губой, он в полете, он святой архангел Советов, свет он людям дал да в тебя, шлюху, не попал светом.

Не могу больше, слышать этого не могу. Уберите ее от меня. Выковыряйте ее из меня. Разъедините нас, убейте, выжгите. Вытравите железом каленым. Через мясорубку прокрутите, полейте химикатами. Что угодно сделайте, но я не могу больше так! Пожалуйста! Умоляю! Молчите? Да я понимаю, сама виновата, не стоило ее упоминать в разговоре с таким приятным собеседником. Но все же я вынуждена вам кое-что объяснить о наших взаимоотношениях с этой старой стервой. Знаете, это даже не раздвоение личности. Не доктор Джекил и мистер Хайд. Все сложнее. Как торт многослойный. Я – она, я – она, я, я, я – она, я – она, она, я, я – она, она, она. И каждое «я» содержит в себе такую же сложную последовательность, и каждое «она» тоже. И дальше, и еще раз… и до бесконечности. В принципе, это можно было бы назвать сумасшествием, распадом личности. Только вот распад до конца не завершился. Полураспад, полусбор. Я осознаю себя как совершенно нормального интеллигентного человека, живущего, правда, в невыносимых условиях, но нормального. Кем осознает себя она, я не знаю. Я пыталась у нее спросить, но в ответ всегда получала ее обычный, плохо рифмованный бред. Она имеет власть над моим телом, я вижу мир ее глазами. Ужасно, как будто хорошо видящему человеку нацепили толстенные окуляры, плюс двенадцать примерно. Все расплывается, смазывается, искажается, через минуту начинает кружиться голова, полная дезориентация в пространстве, я опускаю веки и сижу в темноте. Большую часть времени я нахожусь в темноте и в отчаянии.

В отчаянии отчалила от крутого бережка, да на бережке осталась башка глупая. Смотрит на мир лупами глаз, а тело в челне источает газ вонючий, челн убогий точит и дрочит, дрочит на башку, лежащую на крутом бережку. Вот так все устроено, построено, выстрадано, высрано, сложено кучкой, а на бережку стоит рогатый с удочкой, насадил тебя на блесну и помахивает тобой, дурочкой, остальных приманивает, прикарманивает, чтобы на тебе повисли, покуда груди налитые не отгрызли. Рогатый тобой шевелит, трепет, мутузит, мнет, чтобы живее казалась, чтобы лучше клевалось, а потом отшвырнет на помойку тебя марамойку и в койку. Помойка – старость благоухающая. А старость – это не шмель жужжащий. Не настоящий капучино, не смех без причины, не…

Все, достаточно, заткнись, хватит! Вот видите, отличный пример. Наш симбиоз в действии. Вы думаете, я не боролось, не пыталась освободиться? Не думайте – боролась и пыталась до последнего. Бесполезно, проникли мы друг в друга, перемешались, зацементировались намертво. Не разъединить. Я первые пять лет трепыхалась еще, а потом перестала, сдалась. Ушла в глубины мутные и затаилась. Силы у меня кончились. Силы кончились, а надежда появилась. Не может же это долго продолжаться, думала я тогда. Она реально шизанутая. А значит, аллилуйя, не проживет сука вредная долго, и я вместе с ней. Так я тогда думала. Не тут-то было. Эта тварь жить хочет. Как жареным запахнет, сразу смирная становится, ласковая, маленькая. Забивается в уголок крошечный и умоляет оттуда о помощи.

Пулечка, сучонка, рыбка, одари улыбкой, подай ручку, пожалей дурочку, убогую калеку. Помоги человеку. Я же жить хочу, гнить, бурлить, существовать, зевать, воздухом дышать, смердить, пукать, глотать, есть. Как тесто, как невеста распухающая, кислая, перезрелая, текущая из-под фаты. Все живы, у всех бурлят животы, все живут, ждут мужа, и я не хуже.

– Во, во так и умоляет. Смотрите-ка, вы ей понравились. Кокетничает она с вами так. Редкий случай, поверьте мне, редкий. Когда она себя моим собеседникам демонстрирует во всей красе. Ну что, дура старая, и кто из нас после этого профурсетка? Извините меня, конечно, за непарламентское выражение, но довела. Довела старая сука. Обзывается, а сама… Хотя, в общем, дело не в ней. Тварь она, с ней все ясно. Дело в том, что я тоже тварью оказалась. Мелкой теплокровной тварью. Я тоже жить хочу. Вот зачем мне такая жизнь, скажите? А хочу. Охо-хо-хо, слаб человек и ничтожен. Хочу жить, и все. Зубами хватаюсь за ад кромешный, аж челюсти сводит. Зато я узнала ответ на вопрос, заданный когда-то классиком: «Кто я? Тварь дрожащая, или право имею?» Лично я дрожащая тварь и право имею… жить. Как и все, как и все, голубчик. Дрожат, боятся, мучаются и живут. Что, вы не такой? Ну-ну, а я такая. Стою здесь и жду трамвая, дальше вы знаете… Может, это просто старость? Юность храбра и безрассудна. В шестнадцать лет люди полком командуют, жизнью жертвуют. Война – дело молодых, лекарство против морщин. Секс, наркотики, рок-н-ролл. Жить бурно, сдохнуть быстро. А старость не такая. Старость скупердяйка, бережливая бабулька, мелочь в кошелечке считающая. А потому что мало, мало всего осталось. И ценишь крошечки, сопельки тоненькие и считаешь денечки короткие зимние. Экономишь, ныкаешь по углам секундочки. Не отдам. Мое… Хорошо, допустим, вы правы и дело в старости. Я согласна. Но я-то не старуха, мне лет тридцать пять максимум. Приятная дама, в самом соку. Принцесса прекрасная, заточенная в замке Кощея. Послушайте, а может, вы мой принц? Освободите меня, а? Поцелуйте, расколдуйте, а? Я вам преданной женой буду. Детишек нарожаю, полюблю, а?

Ишь ты, принцесса, темным лесом хоть иди в ночь безлунную. Никто не позарится на старую задницу глупую. Кому ты нужна? Не нежна, не княжна, товар лежалый. Засунь протухшее жало куда подальше. Не варят с такими, как ты, каши. Кашляй, старей…

– Говорите, она права? Все старые себя молодыми внутри чувствуют? Наверное. Но только не со всеми разговаривает их старость стихами похабными. Не спорит, не порошит глаза теменью непроглядной, не сажает в темницу. У всех нормальных людей старость – это болячки, неприятности, боль в спине, печень покалывающая, давление скачущее, а у меня… Имя, фамилия, паспорт. Личность, чтоб ей пусто было.

Личность, приготовь наличность. Нет наличности, нет и личности. Никакой приличности. Срамота одна.

– О, господи! Да заткнешься же ты наконец или нет? Сколько можно? Голубчик, а что, если вам убить нас? И меня, и ее. Я бы так была вам благодарна. Я многое умею, голубчик. Многое знаю, опыта мне не занимать. Уж так бы отблагодарила, так бы ублажила… Ну да, вы правы, трупы не ублажают и не благодарят. Забылась я. Простите меня. Но и поймите. Тридцать лет в заточении. Тут кто угодно с ума сойдет и что угодно забудет. Я и жизнь-то свою плохо помню. Так, вспышки артиллерийского огня в ночи. Залп – картинка, залп – картинка. Искаженное лицо орущего командира; земля, с неба сыплющаяся; палец, затекший на курке автомата. Отрывки, обрывки, лоскуты несшитые. И знаете что, голубчик? Кажется мне, сшей я эти лоскутки – и вырвусь на волю, выберусь из темницы ватной. Вздохну, задышу. Только вспомнить надо. Обязательно надо вспомнить. Вы же мне поможете? Убить не захотели, а вспомнить поможете? Правда? Спасибо, спасибо вам. Я знала, что в вас не ошиблась. Первый раз за многие годы не шиблась. Остальные уродами были бессердечными, посылали меня куда подальше. Мимо проходили брезгливо, в сторону мою плевали. А вы, вы… человек. Спасибо еще раз огромное. Начнем, что ли? Как с чего? С начала, конечно. С детства.

2

– Детство, холод, лодочка в тумане, одиночество, однодневство, чулочек сползающий у девочки Мани, средство от вшей, зубной порошок, на горшок строем, в столовую роем, жужжим, едим кашу на воде, нигде не одна, не нужна никому, везде лишняя, книжками затыкаю глаза и мозг, не боюсь розг, мороз по коже и глубже, холод внутри, голод, нужник оставляет занозы на попе. Хожу в робе цвета серого. Слезы лижу вместо сладкого. Первые месячные. Украдкой меняю трусы в туалете. «Не ссы, – говорит воспиталка, – это растет давалка». И я понимаю, так умирают дети, окукливаются, в чудовищ превращаются, взрослеют, звереют, питаются кровью, вредят своему и чужому здоровью. Грешат и каются, и каются, и каются. Икается от рыбьего жира. Зачем мы все живы? Зачем? Зачем? Молчу, не понимаю. Рыбий жир ем.

Как говорится, вот такое у нас хреновое лето. Грустно, конечно, но что поделаешь, если лето такое. Вы спрашиваете, было ли что-нибудь хорошее? Было. Помню, что было, а что – не помню. Ну, хорошо, я постараюсь, я напрягусь. Ради такого приятного собеседника можно и напрячься. Сейчас, сейчас… Вспомнила, вижу.

Мне четыре года, осень, мы гуляем на помойке у железнодорожной станции. Ищем съестное, осязаемое, тряпочки, кулечки. Воспиталка сказала: «Ищите, девочки, тащите мне, это игра такая – найти полезное, съестное, осязаемое, как ягодки на полянке, как грибочки в лесу». Осень. Каплет мелкий игольчатый дождик, грязь коричневая под галошами чвакает, дым серый из трубы паровоза валит, и небо такое же. Я уверена, что небо из паровоза вышло. Машина железная, страшная родила небо, а страшные люди родили машину. Всё страшное и все. И небо, и паровоз, и жизнь. Страшно, серьезно, тяжело. Чух-чух, тяжело. Медленно двигается жизнь, скрежещет. И я медленно двигаюсь. Я вырасту и стану паровозом. И буду медленно скрежетать, но неотвратимо. Небо серое рожу и отдам его в детский дом, пускай его государство воспитывает. Оно тоже медленное, могучее, гудит металлическим басом: «От Советского Информбюро. Войска Третьего Украинского фронта в ожесточенных и упорных боях овладели городом…» Вдруг я вижу что-то блестящее в грязи. Поднимаю, рассматриваю. Чудо невиданное, стеклянный хрусталик с острыми гранями. Я видела такой в книжке про принцессу. Я вытираю хрусталик от грязи слюнками, я облизываю его пересохшим от волнения языком, я кладу его в рот, я сосу хрусталик, перекатываю его за щекой, чуть не глотаю и выплевываю на ладошку. Внутри тайна. Там переливаются радужные мостики, сверкают синие молнии, молоко течет по кисельным полям. Я хочу рассмотреть чудо поближе, я подношу хрусталик к глазам и… Вырвалась, взлетела, родилась наконец-то. До этого мига билась в тесной и душной материнской утробе, а сейчас родилась. Боже мой, какой прекрасный мир, какой сложный, и цветной, и ажурный. Не паровоз передо мной, а железо с хрусталем переплелось в воздухе и звенит радостно на ветерке, ликует, осанну поет миру блистательному. «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер, веселый ветер…» Да, ветер веселый, он действительно веселый, он другим не может быть. Ветер. И небо не серое, а белое, как платьице невесты. И солнца лучик в небе, и радуг прожилки, и отражается все друг в друге, переливается, усложняется, дружит, дополняет, объем придает. А дождик игольчатый – это и не дождик вовсе. Волшебные хрусталики с неба падают. Их много, всем хватит. Маньке с вечно спущенным чулочком, другим ребятам, всем людям хватит. Доброе небо, белое милосердное небо и ветер веселый посылают хрусталики на землю, чтобы люди могли родиться, вырваться из тесной и сырой утробы на волю. Надо только поднять, найти в чвакающей грязи волшебные кристаллы. Надо постараться… Меня распирает, разрывает на кусочки. Мне хочется поделиться невероятным открытием со всеми, помочь несчастным, обреченным зародышам вырваться на свободу. Родиться.

– Нашла, я нашла! – кричу, не отрывая хрусталик от глаз. – Я нашла, ко мне, и вы найдете. Ко мне все!

Тысячи грязных, заскорузлых пальцев закрывают от меня блистательный мир. Ободки грязи под ногтями причудливо переплетаются в мохнатую тяжелую сеть. И сеть ловит меня. И вырывает хрусталик из рук. И мир чудесный гибнет мгновенно.

– Чего разоралась, нашла, и хорошо, – ворчит воспиталка. – Давай сюда, а орать не надо.

– Нет, нет, мое! – визжу я. – Это мое, там еще есть, а это мое. Оставьте, пожалуйста. Пожалуйста, умоляю, мое это!

– Пульхерия Антонюк, – грозно ревет женщина и шлепает меня по попе, – Пульхерия Антонюк, а ну заткнулась быстро. У, вражье отродье! Без ужина сегодня останешься.

Я вырываюсь из рук воспиталки, убегаю, поскальзываюсь и падаю носом в густую чвакающую жижу. Поднимаюсь на коленки, затравленно смотрю по сторонам. Вижу помойку, железнодорожную станцию, страшный скрежещущий паровоз. Игольчатый осенний дождик больно жалит щеки, не смывает, а размазывает прилипшую грязь. Мне холодно и беспросветно. Я поднимаю голову, гляжу на скисшее серое небо и плачу.

Жизнь устроена четко, вроде бы как чечетка. Топчется на тебе с детства, а детство не цель, а средство. Способ хитромудрый по отделению зерен от плевел. Слабая станешь лахудрой, в пепел липкий обратишься. Не извинишься, не отмолишь ада, в дерьме собственном утонешь. И не надо тут слезливых историй. Крокодильих рыданий. Чао, бамбина, сорри. Иди-ка ты в баню. Банщикам сказки рассказывай. Шлюха!

Боже мой, боже мой, господи, за что мне это? За что мне это все? Уймите ее, пожалуйста. Уберите от меня. За что она меня в грязь? Только носик из дерьма покажу, и сразу в грязь, в грязь, в грязь… Пока не захлебнусь окончательно, пока рот не забьется отвратительной протухшей жижей, пока утроба не забьется прокисшей русской землей-матушкой, пока из всех щелей не полезет, из ушей, из носа, из глаз… За что? Я же по-честному. Были у меня в жизни три-четыре хрустальных мгновения. Звонких, настоящих, а она, она… Или я? Или она? Кто она? Кто я? Помогите мне, я запуталась, забылась, утонула в себе и барахтаюсь в грехах своих тяжких. Тону-у-у-у-у-у. Спасите, тону. На помощь! Нет, не подходите ко мне, не прикасайтесь, это заразно. Вдруг вы тоже на дно пойдете? А я знаю, я секрет знаю. Нет никакого дна. Бездонная эта пропасть. У человека нет дна, только небо над головой бесконечное и пропасть под ногами невообразимая. А человек между ними балансирует на жердочке тоненькой, ручками размахивая. Вы думаете, что твердо стоите на ногах? Не думайте – иллюзия это, мираж. Одно неверное движение и… А кажется это вам для того, чтобы не страшно было. Люди – отважные существа. Глупые, слепые, но отважные.

Иллюзия, правильно, плюнь лузерам в харю. Скрипят полозья по снегу, везут на санках живые трупы. На роду написано человеку быть глупым. А коли умный, коли не любишь денег, станешь думный, дымный, влажный. Станешь шизофреник. Совсем, совсем не важный человек станешь. Сам себя в итоге обманешь.

Да, да, я поняла. Все. Я поняла. Надо взять себя в руки. Даже если рук нет, все равно надо. Как там мой первый наставник, мальчик молодой, младший лейтенант, герой невидимого постельного фронта Игорь Огонь Утробы Моей Сергеевич говорил? «Глубоко дышите носом, чтобы не было поноса». Дышу. Вдох-выдох. Дышу. Вдох – успокаиваюсь – выдох – вспоминаю. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Все, успокоилась. Не верите? Правда успокоилась. Вы не обращайте внимания на мои заскоки. Это слабость минутная. Все из-за этой суки вредной. Только не уходите. Мы же с вами интеллигентные люди. Мы не будем сосредотачиваться на неприятных моментах. Да, голубчик? Вот и хорошо. Тем более я действительно вспомнила. Слушайте, дальше еще интереснее будет.

«…Утро красит нежным светом стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся Советская земля». Москва… Рай сияющий. Земля обетованная. После моего Мухосранска убогого лучше, чем рай. Москва, тысяча девятьсот пятдесят восьмой год. Не оттепель, а «а теперь». А теперь только жизнь настоящая начинается. Попала девочка-замухрышка в сонм небожителей московских, гуляющих по широким бульварам мимо дворцов величественных. Мороженое кушающих не в тесных каморках по праздникам, а просто так на улице, от нечего делать. Потому что лето, потому что жарко. Пединститут имени товарища Крупской, факультет иностранных языков, и я во всем этом великолепии. Я провинциальная, забитая детдомовская девчонка среди колонн мраморных и стягов кумачовых. Я, судьба которой завод каторжный, депо паровозное, оранжевый жилет, ключ разводной неподъемный и шпалы, шпалы, шпалы бесконечные, и небо чугунное, отражающиеся в стальных рельсах, и парни штампованные с оловянными водочными глазами. Я такая. Такая! Стою и слушаю поэтов у памятника Маяковскому на площади Маяковского в граде небесном по имени Москва. А рядом подруги веселые в платьях ситцевых и ребята правильные, крепкие, в широких брюках и рубашках, и улица Горького огнями переливается рядом. От Маяковской по Горького до Пушкинской. Это вам не Третий тупик Коминтерна, не Пятая Садовая. Это литература. Вы понимаете, Ли-те-ра-ту-ра! В самом культурном, образованном и вообще самом-самом городе на земле. И я в нем. Не могла я в нем оказаться, а оказалась. Стою, избранная, богом взасос поцелованная, поэтов слушаю. Смешное дело, пустяк, в сущности, судьбу решил. Валялись в библиотеке нашего дома детской скорби трофейные немецкие книжки. Никому не нужные валялись. А мне сгодились. Сама, сама по наитию волшебному, по листикам потрепанным немецкий выучила. Зачем, и теперь не понимаю. Но шептало внутри что-то упорно: «Учи, Пуля, учи, старайся, учи, Пулечка, и любую броню пробьешь, любые стены бетонные. Выскочишь, вырвешься на свет божий». Выучила, сдала экзамен, и вот теперь зачислена, принята в несколько миллионов апостолов советской мечты. В Москвичи первозванные. Да разве в Москве одной дело? В широких бульварах, высотках стремительных и огнях переливающихся? Это все ерунда, бесплатное приложение к главному. К людям. К замечательным, добрым, сильным, верящим и уверенным людям. Впервые я себя нужной почувствовала. Не лишней, а нужной. Не из милости хлеб ем студенческий. Учусь усердно. Необходима везде. И в комитете комсомола, и в факультетской газете, и в кино пойти с компанией подружек, и с ребятами пройтись под ручку чинно-благородно по Гоголевскому бульвару. А на ручке алая повязка с желтыми буквами «Дружинник». И да, дружинник, потому что со всеми дружу, и все со мной дружат, и дружные мы ребята завоюем этот мир и не этот тоже. И на пыльных дорожках далеких планет останутся наши следы. Да я за нужность свою, за чувство сопричастности к чему-то великому, светлому, чистому всю кровь свою до капельки отдать могла. Не звереныш я отныне, по углам темным прячущийся. Голова опасливо втянута в плечи, взгляд шарит по земле в поисках чего-нибудь полезного. Нет, отныне я гордая советская девушка, красавица и комсомолка Пуля Антонюк. И фигня, что Антонюк, и похуже фамилии бывают. Все равно гордая. Вы не поверите, я же до двадцати одного года девочкой была, нецелованной, чистой, невинной. Не то чтобы парням не нравилась, наоборот, каждый второй в любви признавался, но не нужно мне это было. Другое чувство в груди жило. Светлое, советское, монашеское почти.

Девушки-лебедушки макают хлебушек в кровушку. Снаружи чистые, коммунистые, а внутри червивые, полны глистами, подстилки фашистские. Влажные, авантажные суки. Руки с постриженными ногтями, на лицах улыбки. Не лебедями мечтают быть, а блядями прыткими. Прыгать, попами дрыгать, наслаждаться. И сношаться, сношаться и снова сношаться.

Врешь, тварь старая. А вот это ты врешь! Не была я тогда такой. Потом стала, а тогда не была. Метались, конечно, в голове мысли всякие, особенно по ночам, но гнала я их. Не понять тебе, вредной циничной старухе, меня тогдашнюю. Я испортить боялась, вот это чувство монашеское, светлое боялась испортить. Дружеское, теплое чувство вовлеченности и нужности своей. После стылого детдома, после рельсов, шпал, помоек и дождей вечных, когда понимаешь до косточки последней, до ноготка обгрызанного, понимаешь значение слова СИРОТА. Голубчик, никто не понимает этого слова лучше, чем я. Сирота – это не просто ребенок без родителей, это болезнь, диагноз неизлечимый. Серота. Нет, нет, я не ошиблась – через «е». Серая убогая жизнь тупиковая. Сорота. Насорили тобой предки необдуманно, а другие люди подметают тебя в угол темный, избавиться хотят, да не могут. И срамота, и бедность, и стыд, и уродство. Вот что такое сирота. А меня излечили, в другую жизнь, нормальную, воткнули. Случайно почти. Один шанс из миллиона. И чтобы я из-за похоти глупой, из-за гормонов тривиальных обратно вернулась? Да я всю жизнь девой старой прожить была готова, лишь бы не обратно. Помню, лежала в общежитии на койке ночью и думала украдкой: «Ах, жалко, как жалко, что нет советских монастырей. Я бы ушла, я бы работала всю жизнь на стройках коммунизма. Или с миссией поехала бы в Африку советскую власть проповедовать черным нашим братьям. Только без мужчин, с подругами. Как может мужчина с женщиной, когда добро такое, и чистота, и дружба? Нельзя, никак нельзя. Святость человеческая разрушится, если женщина с мужчиной…» Правда, голубчик, я правда так думала. Но, как говорила нянечка у нас в детдоме: «Природа науку одалиёт». Влюбилась дура. А как влюбилась и в кого, не помню. Но я вспомню, голубчик, обязательно вспомню. Я попытаюсь. Нужно вспомнить. Что-то даже вижу уже. Что-то неясное, расплывающееся. Флаги, много красного цвета, много счастья, толпа людей. Не демонстрация, стихийно. Странно, стихийно люди на улицы вышли. Не к дате. И счастливые. Странно… Чувство такое невообразимое. Гордость, всемогущество, подтверждение какое-то, что правильно все идет. Еще чуть-чуть, и коммунизм, за поворотом буквально, в нескольких метрах. Космическое чувство… Вспомнила. 12 апреля 1961 года. Гагарин.

Молчи, тварь. Гагарин, гарь, гагары в небе. Гагры знойные. Не трогай гнойными руками героя. Заткнись! Не марай гноем святое.

Гагарин в космосе. Я с девчонками выбегаю на улицу. А там другие похожие на нас девчонки и парни. И дяди, и тети, и дети, и старики. Все кричат, бросают шапки в небо. Гагарин в космосе! Значит, все подвластно, и смерти нет. А есть жизнь вечная, юная. Царство божие на земле наступает. Не зря страдали, недоедали, воевали, мерзли, росли в детдомах, сидели в лагерях, затыкали своей плотью вражеские доты, шли на таран и рвали тельняшки на груди. Гагарин в космосе! Я бегу по улице, ору что-то бессвязно, смеюсь. А вдоль тротуаров бегут весенние ручьи и тоже, кажется, смеются и журчат неразборчиво. Гагарин в космосе. А значит, все возможно. И Ленина оживят, и тундру ананасами засадят, и счастливы все будут и здоровы. От избытка счастья, от чувства распирающего я спотыкаюсь, отталкиваюсь от земли и лечу. Мне кажется, в космос лечу. Но нет, не в космос. Журчащие бессвязно счастливые ручьи быстро приближаются, но тут меня подхватывает… меня подхватывает…

Заткнись, тебе нельзя помнить. Ломит, ломит, ломит везде. Плющит, таращит, мозг колючей проволокой тащит. В голове кирпичи. Молчи, молчи…

Меня подхватывает… меня подхватывает… Он. Он такой… такой…

Пулечка, милочка, не тыкай вилочкой в череп. Терем наш рушится. Послушайся меня, не выживем. Очень хочется жить. Послушайся!

Такой… Ой, голубчик, я не могу. Я не могу вспомнить. Круги перед глазами. Темнеет все, и больно, очень больно. Но я попытаюсь, попробую.

Не надо. Ладаном пахнет. Смерть я чую. Я оплачу, я замолчу. К врачу, Пулечка, к врачу. Умоляю!

Голубчик, как больно. Рвется что-то навсегда. Умираю я, похоже, голубчик. Помогите мне. Дайте сил перетерпеть и сдохнуть. Помогите, успокойте, пожалуйста. Нет! Не помогайте, жить хочу, жить. Силы дайте. Жить дайте, жить, дышать. Эй ты, старая сука, не молчи. Говори. Пока говоришь – живем.

Смерть, твердь, меряет смерть сроки. Руки стынут, укорачиваются, превращаются в культи. Мультики в глазах камнм мелькают. Немеем мы, Пуля, кончается воля, секундочки тают, плавятся. Нам не справиться с этим. Нам с этим не справиться. Какой страшный в глазах мульт. Где пульт, Пуля? Где пульт? Переключи!

Инсульт?

Инсульт! Кричи Пулечка, кричи, лечи, лети. Плети нас бьют раскаленные. Распятые мы с тобой, покоренные временем. Последние гвоздики заколачивает время. Ой, болит, болит темя. Рвется мозг от ударов розг. Не видно ни зги. Помоги, Пулечка, помоги нам!

А, старая карга, испугалась? Ссышь, когда страшно?! Не ссы. Вместе сдохнем. Вместе веселее. Я сама боюсь, держись меня, я смеюсь, бьюсь, заго… заго… заго-вариваюсь, сь, ссссс… У нас ин… ин… ин-культ, ульт, т, т…

Инсульт, пульт, пульт, инсульт, пульт, пульт, пульт, пульт, сульт, пу… пул… Пуля!!!!!!!!!!!!!

3

День начался плохо и закончился еще хуже. А в промежутке было много чего хорошего. «Как и человеческая жизнь, – рефлексировал после Петр Олегович. – Рождается человек в мучениях, умирает в ужасе и тоске, а посередине пиво ледяное в погожий летний денек, баба горячая, податливая, как перина пуховая, бессмысленная нежная улыбка ребенка, только что купленная, статусная и агрессивная тачка, умопомрачительно пахнущая новой кожей, и еще много подобной забавной дребедени и смешной чепухи». Петр Олегович не любил рефлексию. Про себя обзывал это пустое занятие духовным онанизмом. Но иногда, крайне редко, когда жизнь внезапно и без особых причин входила в зону турбулентности, он, торопясь и краснея, как подросток, все же предавался постыдному занятию. Думал, проводил параллели и даже (не дай бог, кто узнает!) пописывал стишата в потрепанную клеенчатую школярскую тетрадь. «Турбулентность, тряска», – стеснительно объяснял он сам себе недостойную солидного и состоятельного мужчины ерунду и успокаивался.

День, как это обычно и случается, не заладился с ночи. Петру Олеговичу приснился сон. Это было само по себе плохо. Не должны сниться сны могучим пятидесятилетним государственным мужам. Жила бы страна родная, и нету других забот. Какие, к черту, сны? На худой конец, Петр Олегович допускал нечто вроде заставки на время перехода государственного мозга в спящий режим. Двуглавый орел на фоне триколора или там улыбающийся Путин, сидящий в кимоно на татами. Но сон? Плохо, очень плохо, непатриотично даже. Небольшой грех, конечно, а все же грех. Еще хуже, что приснилась ему собственная смерть. Причина смерти осталась за пределами сна, а все остальное было, как в прочитанной когда-то книжке доктора Муди, о людях, переживших остановку сердца. Длинный извилистый черный тоннель и ослепительный белый свет в конце. Петр Олегович не испугался. Это в советской наивной юности тоннель устрашал. Так тогда и джинсы казались восьмым чудом света, а сейчас, сейчас… «Как в аквапарке в Дубаях, – думал Петр Олегович, скользя по черной трубе. – Нет, в Дубаях, пожалуй, покруче было. Все-таки гостиница шесть звезд, 1200 евро за ночь». В конце длинного путешествия перестало даже захватывать дух. Петр Олегович скользил по тоннелю, входя в неописуемой крутизны виражи, и раздраженно прикидывал, что вот по окончании аттракциона надо предъявить претензии организаторам, потому что нельзя делать трубу столь длинной. Изюминка пропадает. Потом он неожиданно вспоминал, что не аттракцион это, а умер он и несется к свету, как и предсказывал прозорливый Муди. Но раздражение не уходило. «Все же слишком, слишком длинно, непорядок». Наконец белый свет существенно увеличился в размерах, заполнил собой все кругом, и Петр Олегович с облегчением вывалился из трубы. В книге доктора Муди было написано, что блаженство должно наступить, когда в свет попадаешь. Блаженство, не блаженство, но облегчение он испытал конкретное, уж больно мутило от долгого путешествия по извилистому тоннелю. Блаженство наступило после, когда Петр Олегович понял, что его выбросило в точную копию кабинета президента Путина в Кремле. Бывал он там при жизни пару раз по служебной надобности. «Я попал в рай, – обрадовался он. – Конечно, в рай. А что? Служил честно, отщипывал умеренно, о Родине не забывал. Куда же мне еще? Только в рай». Впечатления от рая портил небритый грустный мужик, нагло положивший ноги в красных кедах на президентский стол. Мужик меланхолично отхлебывал виски из толстого стакана с золотым двуглавым орлом и печально глядел на Петра Олеговича.

– Привет, – сказал мужик, еще раз глотнув из стакана, – с прибытием.

– А я где? – растерянно спросил Петр Олегович, пытаясь примирить, совместить в одном пространстве президентский кабинет, красные кеды и небритого грустного мужика.

– Нигде.

– А как я сюда попал?

– Никак. Это же логично, согласись? Если нигде, то никак.

– Я что, умер?

– Пожалуй, что и умер, хотя… Да нет, умер.

– А вы, стало быть, бог?

– Сложный вопрос. Иногда кажется, что бог, иногда, что тварь дрожащая, а иногда, что право имею. В общем, давай без церемоний, по-простому. Называй меня Абсолютом.

– А почему Абсолютом?

– А потому что я абсолютно точно существую, в отличие от тебя.

– А я?

– А ты как квант или фотон, не помню, всегда у меня были нелады с физикой. Однажды опыт хотел поставить пустяковый, так чего-то напутал, не то не с тем смешал, ошибся в расчетах и… Большой Взрыв произошел, такой, понимаешь ли, большой, что до сих пор последствия расхлебывать приходится. Неважно. А важно другое. Ты, Петя, как квант или фотон, существуешь в определенном месте с определенной вероятностью, точнее, с неопределенной, поскольку свободой воли наделен.

– Господи, так ты есть?

– Я есть. I am…

Что-то было не так. Не убеждал Петра Олеговича странный бухающий мужик в красных кедах. Не тянул он на бога никак. Хотя, с другой стороны, кабинет президента все же, тоннель черный. Но откуда в кабинете взялось это создание? Не бог, а хипстер какой-то с Болотной, прости господи.

– Я-то прощу. Две копейки дело простить, – печально сказал мужик, отвечая на мысли Петра Олеговича. – Но ты меня, Петь, поражаешь. Все вы меня поражаете. Взрослый ведь дядя. Пост солидный занимаешь. А на пиар ведешься, как туземец с острова Пасхи. Ну хорошо, если тебе так легче будет…

Мужик стал расти, заполнил собой все пространство немаленького кабинета и превратился в огромного белого старца в ослепительно белой тоге, с белыми зрачками на фоне белых глаз, белейшей бородой до пояса и блистающим белым нимбом над головой. Было непонятно, как белые цвета не сливались друг с другом, но не сливались. Белый, белее, еще белее, белый, насколько это возможно… и все-таки еще белее. Петра Олеговича проняло. «Бог, правда бог», – в ужасе подумал он. В голове выстроилась нехитрая логическая последовательность. Если существует бог, значит, есть рай и ад, а он, Петя, грешник. По всем понятиям грешник. И будут его сейчас судить, и не отмажешься, не занесешь кому надо, и условного наказания не добьешься. Судить его будут, а потом жарить на медленном огне. Вечно. Перед внутренним взором, как и сказано было в книжке профессора Муди, пронеслась вся жизнь. Вот он, сын шлюхи, безотцовщина, поступает в МГИМО. Не просто так поступает, конечно, а потому что сообразил перед экзаменами зайти в первый отдел института и подписочку дать короткую о сотрудничестве с защитниками родины. Из чистого патриотизма, конечно. По большой любви и влечению. Он сообразительный мальчик был и инициативный. «Инициативник» – так и записал у себя в потрепанном гроссбухе седой начальник отдела. А потом он терпел унижения от золотой советской молодежи, шестерил у них на веселых пьянках, бегал за водкой к таксистам и строчил, с наслаждением строчил на них доносы своему куратору. И оперативный псевдоним у него был сначала Цурикат, за экстремальную худобу и хитрый прищур маленьких водянистых глазенок, а потом его переименовали в Толстого, за значительный объем предоставляемой писанины. КГБ над ним тоже поглумился. Нигде за своего не считали. От тоски и двойного унижения он подумывал на стажировке в Египте зайти в американское посольство и предложить свои услуги пиндосам, но страх возобладл, и он продолжал, стиснув зубы, строчить пухлые отчеты в Контору. Один только счастливый случай в его молодости и произошел. Влюбилась в него толстая очкастая дура с добрыми воловьими глазами, Катька Зуева. Он сначала бегал от нее пару лет. Потому что непрестижно с уродливой тихоней якшаться. Золотая молодежь не поймет, а там и из института могут вышибить, если стучать он на них не сможет. Кому он нужен, сын шлюхи и безотцовщина? А потом озарение снизошло. У Катьки-то отец, какой-никакой, а чин в Ленинградском управлении КГБ, чуть ли не заместитель начальника. Это же шанс его. Может быть, единственный в жизни шанс. Лихо лишив девственности ошалевшую от неожиданно проявленной взаимности тупую корову, он скоропостижно на ней женился и стал ожидать полагающихся в виде приданого бонусов. Как же… от ее папаши, правильного до скрежета зубовного старикана дождешься. Всего-то и получил кооперативную однокомнатную квартиру в Чертаново. Работу мелкого клерка в советском посольстве в Тунисе да звездочки младшего лейтенанта в Конторе. Приняла его все-таки корпорация. Постарался старый пердун. Но опять унижение, младшего получил, а мог бы и старшего дать. Нет, опустил, на место скромное в жизни указал. Беда заключалась в том, что Катька Зуева стоила намного больше этих скромных бонусов. Полковника за нее надо было давать как минимум и дачу на Николиной Горе. Через несколько месяцев отупляющей посольской жизни в Тунисе бесить Катька начала неимоверно. Ходила, трясла перед носом своей неуклюжей толстой задницей, смотрела кротко и умоляюще добрыми воловьими глазами. По шее ей хотелось дать. И давал, и поколачивал, а потом и побухивать стал от тоски и безделья. Даже беременная от него пару раз получила. А сама виновата. Не билетом счастливым лотерейным оказалась, а пустышкой. Тем более, наступили в стране смутные времена. Перестройка, гласность, а затем и демократия плитой бетонной с небес плюхнулась. Это раньше, при совке благословенном, круто было за границей работать. Приехал на родину с чеками Внешпосылторга, и ты король. А в лихие девяностые в задницу эти чеки засунуть можно было. Кто успел, кто хапнул первый по-наглому, тот и на коне. Он не успел, торчал в проклятом Тунисе, когда ушлые ребята страну дербанили, строчил унылые доносы на унылых посольских служек и спивался от тоски. И все из-за нее, из-за Катьки толстозадой. Когда вернулся в девяносто шестом году в Москву, совсем прижало. Уволился из органов, бухнулся в ноги к ненавистному тестю и попросил устроить. Хоть куда, хоть в самую завалящую фирмешку, лишь бы денег побольше. Устроил, конечно, положение безвыходное, внуков его кормить нужно было. Двое уже к тому времени народилось, мальчик и девочка. Устроил, но унизил, как обычно. Прямо при нем позвонил дружественным банкирам и сказал:

– Уважьте, возьмите моего зятька на работу, он у меня хоть и туповатый, зато честный и исполнительный.

В банке та же золотая советская молодежь ошивалась или антисоветская, хрен их разберешь. И так же они к Пете относились, как однокурсники в МГИМО. Подай, принеси, разберись. И так же он их ненавидел. И стучал на них так же в Контору. Но еще и крысятничал помаленьку, и стравливал их между собой, и отщипывал от них немножко. Много не мог. Кто он – и кто они? Он – безопасник, вертухай, пес цепной прикормленный, а они – хозяева жизни. Как ни странно, его в банке любили, считали скромным и ответственным работником, образцом верности и порядочности. А он тихой сапой, тихой сапой банк-то у них и отжал. Главного акционера в тюрягу посадил, а потом вытащил за благодарность в виде контрольной доли. Остальные сами по заграницам разбежались. Произошло это в начале двухтысячных, когда Катька из пустышки, из ошибки самой чудовищной в джек-пот превратилась невообразимый, в волшебную палочку натуральную. Ее отец знал Путина. Не то чтобы друзьями были, но общались в легендарной чекистской молодости национального лидера. Все. Этого было достаточно. Имидж зятя друга самого Путина, «Лучшего, лучшего друга», – интимным шепотом настаивал в приватных разговорах Петя, и статус владельца небольшого, но крепкого банка открывал любые двери. Вот тогда он зажил. Из Петьки, Пети, Петюни в Петра Олеговича превратился, а потом и в грозного, всемогущего дядюшку П.О. Вот тогда мир заплатил ему за все. Бабы, машины, квартиры, Канары, это понятно, это – само собой разумеется. Но и месть, вкуснейшая в мире холодная закуска, и возможность покуражиться над бывшими обидчиками. Он заходил в офисы постаревшей советской золотой молодежи и антисоветской тоже и в офисы отдаленно напоминавших этот самоуверенный человеческий тип бизнесменов заходил. И дрожали длинноногие секретарши, и падали ниц владельцы заводов, газет, пароходов, и рушились незыблемые, казалось, бизнес-империи. А пускай не думают, что с золотой ложкой во рту родились. Пускай страх божий знают. Слово и дело! Петр Олегович не жадничал, отбитые активы не в свой карман складывал, а в казну отдавал или в карман нужных казенных людей. Моральное удовлетворение от собственного всемогущества перевешивало все возможные денежные выигрыши. Которые, впрочем, тоже имелись. Меньше, чем хотелось бы, но имелись. Больше не позволял хапать вредный тесть. Что с него взять? Человек старой формации – без полета, без фантазии. Типа, правнуков обеспечил, а за праправнуков пускай у внуков голова болит. Петра Олеговича заметили, оценили его деловые качества, искреннее рвение и относительную, вынужденную честность. Заметили и поручили создание крупного государственного холдинга оборонной тематики. Он справился. Дело-то любимое, навещать бывших своих обидчиков, понтовитых и ушлых уродов, орать им в ухо имя государево да активы отнятые в котомочку складывать. А кто непонятливый, с тем все можно делать, буквально все, ему на самом верху сказали. Петр Олегович хватал новые веяния на лету и измывался над непонятливыми упрямцами с фантазией гениального художника-сюрреалиста. Одного из них он восемь раз сажал и выпускал из тюряги, пока тот, предварительно не отдав все активы, сам не взмолился о посадке и не попросил прокурора на суде увеличить ему срок с семи до десяти лет. Так рождалась легенда. К неофициальному статусу зятя друга Путина прибавился официальный статус главы крупного государственного холдинга, а к нему снова неофициальный леденящий кровь имидж грозы средне-крупного бизнеса. На гремучую смесь статусов и имиджей очень хорошо клевали молоденькие восторженные журналистки, не говоря уже о прочих многочисленных дамах московского полусвета. Жизнь, в принципе, удалась. Отравляли ее только два обстоятельства. Во-первых, приходилось жить с ненавистной, еще больше от возраста подурневшей Катькой. И не просто жить, а всячески ублажать престарелую идиотку. Даже трахать ее периодически. С годами это становилось делать все труднее и труднее. Сначала он представлял на ее месте одну из своих молоденьких любовниц. Потом не одну, а всех сразу. Потом, когда и это перестало действовать, стесняясь, попросил ее вставить грудь четвертого размера и накачать ботоксом губищи. Лучше бы он этого не делал. В сочетании с большими и добрыми воловьими Катькиными глазами губищи и сиськи делали ее похожей на глянцевую буренку из молочной рекламы. В довершение всего она еще и тоскливо мычала во время секса. Петр Олегович решил эту проблему, купив тайно беруши и сократив интимную близость с женой до одного раза в месяц, в самую безлунную и темную ночь месяца. Но спать приходилось в одной постели, но завтракали они за одним столом, но целовала она его раздутыми ботоксными губами дважды в сутки, провожая и встречая с работы. Это было невыносимо, но хотя бы понятно. За статус зятя друга Путина, как и за все в жизни, полагалось платить. Тем более существовали приятные отдушины в виде всеобщей уважухи, страха, неисчислимых любовниц и даже (уж на что смешное дело) потаенных стихов в клеенчатой школярской тетради. Да и вообще сладость жизни без маленькой толики горечи ощущается плохо. Горечь придает объем жизни. Только ее немного должно быть, в меру. У Петра Олеговича было в самый раз. А вот второе обстоятельство, о котором он узнал только сегодня, хоть и во сне, зато твердо и навсегда, видимых противояий не имело и грозило дотла спалить с таким трудом отстроенную жизнь. Оказывается, на свете существовал Бог. Прав, тысячу раз прав был великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский: «Если бога нет, то все позволено». От этого постулата и отталкивались все современные российские трезвомыслящие люди. Нет бога, и слава богу, что нет. Засучиваем рукава и работаем. А если есть? Тогда все доблести, победы, хитрости и интеллектуальные взлеты преступлениями оборачиваются несмываемыми. И что делать? «Но я же еще не самый худший, я хуже знаю, намного хуже, – лихорадочно уговаривал сам себя Петр Олегович. – Я, по распределению Гаусса, где-то в самом начале кривой мерзости. И вообще, что я, собственно, такого делал? Никого не убил, не изнасиловал. Доносил? Так все стучат. Воровал? Это да, но скромно, по сравнению с другими ой как скромно. В тюрьму людей сажал? А они что, плейбои эти доморощенные, ангелы, что ли? Вот они как раз и убивали, и насиловали, и воровали. Руки у них по локоть в крови. Вон, говорят, Ходор, мэра Нефтеюганска мочканул, а все диссидента из себя корчит. Да я на их фоне еще ничего. Как там в эпиграфе к «Мастеру и Маргарите» сказано: «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Вот именно, что «часть». Маленькая, незаметная частичка, и добра много сделал. Сколько активов в казну народную вернул? Мысль про маленькую частичку Петру Олеговичу очень понравилась. И про добро тоже. А то, что на фоне остальных он почти святым выглядит, уничтожило последние сомнения. «Так и будем строить стратегию защиты, – решил он. – Бог же реальный чувак, реалист то есть, с большим управленческим опытом существо. Понять должен». Немного смущало поколачивание беременной жены. Трудно это объяснить. Но, в конце концов, должны же и у святых быть небольшие грехи. И на солнце есть пятна. Он уже собрался начать патетическую оправдательную речь, но в последний момент вспомнил. Был еще один грешок. И не грешок, пожалуй, а огромный грешище. Дело в том, что солидный и влиятельный Петр Олегович … дрочил. Нет, сексуальных утех ему хватало. Даже более чем. Он дрочил, только когда ему было страшно, и то в особых случаях. Допустим, когда у него в холдинге была прокурорская проверка и его реально могли посадить, он не дрочил. И когда премьер-министр песочил его на правительстве, он не дрочил. И когда его кортеж обстреляли в Дагестане боевики, он не дрочил. Он дрочил исключительно на катастрофы. Первый раз это случилось солнечным сентябрьским днем 2004 года. В своем кабинете он по телевизору следил за штурмом школы в Беслане. А когда увидел, когда увидел… взрывы и бегущих окровавленных детей, он, как лунатик, встал с кресла, проследовал в комнату отдыха, вытащил из штанов стоящий колом член и принялся яростно наяривать его ледяной правой рукой. Он помнил, хорошо помнил это ощущение, холод руки на члене и ошпаривающую теплоту члена в холодной руке, а потом горячие, липкие капли на запястье, мгновенное облегчение и обрушившийся вслед за ним вопрос: «Что это было, я что, маньяк?» С тех пор ЭТО случалось регулярно. Самолет разобьется, сотни погибших – дрочил. Поезд сойдет с рельсов – дрочил. Теракт, десятки покалеченных – дрочил. Условий было три. Неожиданность и нелогичность катастрофы, большое количество жертв и наличие среди них детей. Ему всегда было не по себе после, но он не хотел, не мог думать, почему ЭТО с ним происходит. Только однажды задавленные мысли прорвались в якобы шутливых строчках, записанных в заветную школярскую тетрадь.

  • Маньяки у реки едят друг другу руки.
  • Нет, они не дураки… они просто суки.

И все, больше он этой темы не касался. В конце концов, если бога нет, то все позволено и каждый развлекается как может. А бог, оказывается, есть, вот он, снова превратился из старца в небритого мужика, сидит перед ним, положив ноги в красных конверсах на стол, виски попивает и смотрит печально и осуждающе. Есть, оказывается, бог.

Петру Олеговичу стало так стыдно и страшно, как никогда до этого. Один фактик, маленький, смешной, в сущности, фактик, перевернул всю его вполне достойную жизнь, поставил ее под каким-то очень точно рассчитанным, единственно возможным углом, неэстетично раком и заставил его содрогнуться от тоски и отвращения к самому себе. Все было не так, вся изворотливость и ловкость его оказались ни к чему. И бабки ни к чему, и статус, и все остальное. Если он на детей мертвых дрочил – ни к чему. Петр Олегович икнул, закусил губу и начал быстро сходить с ума.

– Да не переживай ты так, – утешил его мужик в красных кедах. – Ну, дрочил и дрочил, это как раз очень естественно. Эрос и Тантос всегда рядом ходят.

Петр Олегович мгновенно перестал переживать. Его сильно озадачила изреченная божественная мудрость. Что такое Эрос, он знал, а что такое Тантос, даже не догадывался.

«Может, болезнь нехорошая? – предположил он. – Типа триппера. Но при чем здесь триппер? На что он намекает?»

– Триппер здесь ни при чем, – ответил его мыслям мужик. – Хотя, с другой стороны, как посмотреть. А Тантос – это смерть. Любовь и Смерть по одним дорожкам ходят и за ручку держаться. Так уж я решил когда-то. Может, и зря, а может, и нет. Опять как посмотреть. Дрочка твоя, Петя, это, конечно, экстремально резкая, но все-таки вполне понятная реакция на ужасы бытия. Ты своей дрочкой как бы отвечаешь смерти: а я жив, я существую, я способен размножаться. Фиг тебе, смерть, а не мне, обойдешься. Акция протеста своеобразная. Много в ней человеческого, и, значит, не пропащий ты совсем еще. Это даже благородно, Петь, с моей точки зрения. А поскольку точка зрения здесь существует только моя, то плюс тебе, Петя, большой жирный плюс.

Петр Олегович приободрился и радостно подумал: «А я знал, я говорил, не пропащий я. Да я на фоне других вообще орел. Рай, рай давайте заслуженный».

Небритый мужик поставил стакан с двуглавым орлом на стол и заразительно рассмеялся.

– Ну, Петь, ты даешь, – сказал он, вытирая выступившие от смеха слезы. – Ну, ты и лихой мужик, акробат прям, эквилибрист на шаре. Рай за дрочку, это все же чересчур. Не находишь? Дрочка, оно, конечно, хорошо. От своих слов не отказываюсь. Дрочка – это плюс, без сомнений. Точно плюс, решили. Дрочка – плюс, а все остальное, Петь, – минус. И угол зрения на твою жизнь, он, правда, единственно возможный. И другого нет. Ты посмотри на свою жизнь под этим углом. Повнимательнее, Петь, посмотри. Что же ты с жизнью своей единственной сам, собственными руками сотворил? В кого же ты превратился, а главное, зачем? Ради чего? Посмотри, Петь, внимательно. Тебе быстро понятно станет.

И Петя посмотрел. Тоска и блевота, блевота и тоска, вот что такое его жизнь. Сам себя в тоску и блевоту загнал, хотя рядом были озера прозрачные и ручьи хрустальные. Рядом, только руку протяни… «Хамство, – пошатываясь от вывернувшего наизнанку организм знания, подумал он. – Как же я умудрился вселенной так нахамить? И Ему, и себе. Как же я смог? Это ж постараться надо. Захочешь специально и не сможешь, а я смог. Да за преступление такое расстрела мало, ада мало, всего мало. А он еще разговаривает со мной, смеется, улыбается, плюсы какие-то ставит. Добрый он безгранично и терпеливый. А я недостоин. Недостоин воздухом с ним одним дышать, не то что видеть и разговаривать. Тварь я, козел, урод, имбецил конченый…» Петр Олегович рухнул на колени, склонил голову и завыл:

– Прости-и-и-и-и меня-я-я-я-я, Господи! Покара-а-а-а-а-й меня, пожа-а-а-а-а-лу-у-у-уй-ст-а-а-а…

Небритый погрустневший мужик, тяжко вздохнув, встал из-за президентского стола, подошел к Петру Олеговичу, погладил его волосы и протянул ему недопитое виски в стакане с двуглавым орлом.

– Ну что ты, хватит, хватит. На, выпей, легче станет.

Дрожащими руками Петр Олегович взял стакан и сделал два глотка. Легче не стало. Только из глаз внезапно покатились горячие и тяжелые слезы. Он обнял красивые красные кеды мужика и расплакался.

– Хватит, хватит, Петь, – ласково сказал мужик, осторожно высвобождая ноги из его объятий. – Я-то прощу. Две копейки дело – простить. Чего мне, простить тяжело? Я же понимаю. Ну, заутался, по легкому пути пошел, а он тяжелым оказался. Да и обстоятельства внешние не то чтобы благоприятствовали. С кем не бывает? Прощу, конечно. Все, считай, что простил.

– Правда? – не поверил до конца Петр Олегович. – Меня, такого – и простишь? Меня? Такого?

– Конечно, правда. Бог сказал – бог сделал. Не волнуйся. Простил уже.

Теплая молочная волна благодарности накрыла Петра Олеговича с головой. Он сам благодарностью стал, задохнулся от избытка чувств, слов и мыслей и снова расплакался, еще пуще прежнего. Бог помолчал немного, неловко потоптался с ноги на ногу и стеснительно, даже немного виновато сказал:

– Только вторую твою просьбу, Петь, я выполнить не смогу. Ну, насчет покарать. Оно, может, и неплохо было бы покарать тебя, полезно, по крайней мере, для будущего. Только уж извини меня, будущего не будет.

– Какого будущего? – не понимая, спросил Петр Олегович.

– Никакого, Петь. Ни рая, ни ада, вообще никакого.

– Это, это наказание такое, Господи? Это для меня только, да?

– Нет, Петь, это для всех. Ты только не думай, что мне такая ситуация нравится. Я по-другому хотел. Как вы себе примерно и представляете. Ну, там, рай, ад, чистилище, цикл перерождений и тому подобное. Знаешь, как мне вас жалко? Вы такие забавные, такие по-смешному глупые и отважные… и в никуда. Обидно, стыдно даже, по-другому я хотел. Но не получилось. Я тебе рассказывал, с физикой у меня проблемы. Не догнал, напутал чего-то. Не получилось. Извини.

– А что же будет? – На вдохе, давясь затвердевшим вдруг воздухом, прошептал Петр Олегович.

– А ничего не будет. Пустота будет и небытие. Единственное утешение, что пустота – это тоже я. Но я понимаю, Петь, утешение слабое. Объяснить это трудно, легче показать. Короче, смотри.

На месте двуглавого орла над президентским креслом, образовалась круглая дыра, а за ней не было «ничего». «Ничего» не имело цвета, запаха, температуры, оно вообще ничего не имело. «Ничего» отдаленно напоминало отверстие от разрывной снайперской пули в груди дагестанского боевика, которое Петр Олегович увидел однажды. Но было намного, намного страшнее. И еще «ничего» засасывало Петра Олеговича в себя.

– Подожди, подожди, – заорал он, цепляясь за разнообразные предметы президентского кабинета и медленно поднимаясь в воздух. – Подожди, Господи, я не хочу, давай в ад, в котлы кипящие, что угодно, только не это!

– Извини, Петь, я не могу.

Стулья, чернильницы, письменные приборы с президентского стола кружились вокруг Петра Олеговича, обгоняли его и со свистом исчезали в страшной дыре на месте герба России.

– Подожди! – кричал Петр Олегович, уцепившись за стол, вися вниз головой и почти касаясь ногами границы дыры. – Подожди, давай еще поговорим, мы не все выясняли!

– Все, Петя, все. Мы выясняли все.

Петра Олеговича оторвало от стола и почти засосало в страшную дыру. В последний момент он успел уцепиться за ее скользкие, постоянно расширяющиеся края. На месте бывшего герба торчала только его голова. Прилагая невероятные усилия, чтобы окончательно не утонуть в дыре, Петр Олегович выкрикнул последний мучивший его вопрос.

– А зачем тогда все, Господи? Зачем ты мне жизнь мою показывал, зачем разговаривал со мной?

– Ты думаешь, я с тобой разговаривал? – заторможенно ответил небритый грустный мужик в красных кедах. – Нет, Петь, ошибаешься. Я давно уже ни с кем не разговариваю. Сижу здесь вечность и говорю сам с собой. Все время говорю сам с собой. С собой… сам… говорю. Все говорю и говорю, сам спрашиваю, сам отвечаю. Сам… сам… сам… говорю…

С мужиком начала происходить уже знакомая Петру Олеговичу трансформация. Он снова превратился в огромного белого старца и заполнил собой весь кабинет. Но трансформация на этом не завершилась. Последнее, что увидел Петр Олегович, было слияние неисчислимых оттенков белого на теле громадного старца в один невозможно чистый и яркий белый цвет. Старец исчез, и вместе с ним исчез президентский кабинет, и весь мир, и скользкие края страшной дыры. На миг Петр Олегович завис в пустоте. И уже почти растворившись в не имеющем ни цвета, ни запаха, ни температуры пространстве, он услышал как будто знакомый старческий голос, заунывно то ли поющий, то ли причитающий страшные, окончательно хоронящие его слова:

…где вы, леса и поля, где вы, выхлопные газы, где шорох рубля в кармане соседки-заразы? Где клетки с дикими зверями в цирке, где детки сопливые и наглые, где дырки в носках, сквозь которые видно пожухлую кожу? Где тоска? Где пьяные рожи ментов под Новый год и где сам Новый год и снежинки, летящие в рот, где мужчинки подшофе с цветами на Восьмое марта, где елки, березы, ольха, где сегодня, где завтра, только вчера на горизонте или за горизонтом, где двое, жмущиеся под зонтом друг к другу. Где боги или бог, он что, тоже продрог и прячется? Где скрип разъеденных солью сапог по снегу, где корячатся на стройках азиаты-рабы, где уроды, инвалиды, где гробы, где празднующие победу и потерпевшие поражение, где мнения, сомнения, споры до посинения, где воля и зубная боль, где, где, где, где это всё?!

Это было последнее, что он услышал. После звуки смолкли, и вместе с ними смолк и потух весь мир.

4

Петр Олегович вынырнул из сна, словно из горячей, окутанной паром ванны. Несколько секунд он, ничего не соображая, стоял на четвереньках, мотал головой и пытался отдышаться и унять подступившую к губам и носу блевоту. Кашлял. Отплевывался. Потом он услышал провоцирующий еще большую тошноту голос жены:

– Петя, Петенька, что с тобой, Петюнчик, что, что, что?

«Тоска и блевота, блевота и тоска», – неожиданно всплыли в голове слова из только что пережитого сна, и он окончательно проснулся. Над ним нависала раздавшаяся вширь Катька с неестественно выпирающими из короткой тушки огромными дойками, широченными бедрами и раздутыми дебелыми руками школьной поварихи. Весь этот пир плоти был упакован в кокетливую розовую ночнушку с бантиком в районе вымени и бежевым кружевным ромбиком пониже места, которое теоретически должно было зваться талией. Как кремовая розочка на вершине торта, нависшее тело венчала голова с раздутыми ботоксными губищами, морщинами у носа и добрыми, но глупыми воловьими глазами. «Тоска и блевота, блевота и тоска», – еще раз подумал Петр Олегович, осторожно пытаясь выползти из-под жены. Не вышло. Катька рухнула ему на пузо и принялась рыдать, пачкая живот тягучими соплями и слюной.

– Я так испугалась, я хотела «Скорую» вызывать. Ты так кричал, так плакал. За письку хватался, стонал. Петенька, что с тобой, что это бы-ы-ы-ы-ло-о-о-о?..

Жена ерзала вокруг пупка, ненароком стремясь продвинуться ниже. Возможный утренний минет сквозь Катькины слезы и сопли поначалу показался Петру Олеговичу интересным, но, когда задравшаяся ночнушка обнажила ее необъятный целлюлитный круп, интерес пропал.

– Бедненький, – причитала тем временем Катька, стягивая с него трусы, – испугался, маленький, сон плохой мальчику привиделся, за писюн малыш схватился в страхе. Не бойся, сейчас писюн пойдет в писькин домик. Дом тепленький, хорошенький, уютненький, иди сюда маленький.

«Писькин домик! – внутренне застонал Петр Олегович. – О, господи! Писькин домик. Убейте меня, боги. Яду мне, яду». Катька с института была девкой темпераментной. Это дело любила больше всего на свете. Похотливая, добрая, глупая самка. В принципе, лучший спутник жизни любого мужчины. Идеальная жена. Похотливая – не заскучаешь, добрая – кровь пить не будет, глупая – это тоже хорошо. Не поймет никогда, дурочка, что у других мужиков в штанах тоже кое-что болтается. Обожествлять будет доставшееся ей хозяйство и его носителя. Да и левачить можно при доброй и глупой жене сколько угодно. Одни плюсы. Желательно, конечно, чтобы еще и красивая была. Но красоту вполне себе может заменить папа со связями. Не бывает, чтобы все в жилу. Примерно так рассуждал Петр Олегович тридцать лет назад. С годами, однако, выяснилось, что разумная схема имеет изъяны. Все плюсы минусами обернулись. Похотливая? В 51 год, с жирным целлюлитным телом? С короткими ноками-сардельками и необъятной задницей? Нет, спасибо, уж лучше бы фригидная была. Добрая? А зачем ему добрая? Он злой, мир злой, все злые, а она, видите ли, добрая. Это чтобы он себя еще большей сволочью на ее фоне чувствовал, или для чего? Его в последнее время вообще на стерв потянуло, и желательно, чтобы они его ненавидели. Давали и ненавидели, а все равно давали. Вот это удовольствие для понимающих людей. А с добрыми пускай быдло развлекается. И наконец, глупая. Глупость бесила больше всего, пятидесятилетняя бабушка с повадками и умственным развитием старшеклассницы. Это ни в какие ворота не лезет. Это до греха может довести, до мыслей об убийстве. Придушил бы он ее давно, живьем бы в муравейник закопал, чтобы мучилась тварь долго перед смертью. Но нельзя. Ее папа знал в молодости Путина. Никак нельзя. Спасибо национальному лидеру. И здесь от греха отвел. Если бы не он… «Карьеристу нужно жениться на фригидной умной вредине», – частенько говорил он подросшему сыну выстраданную правду. Сын не слушал, зачем ему фригидная и умная, когда карьера и так, чуть ли не автоматом, обеспечена. Папа на несколько поколений вперед настрадался.

Петр Олегович лежал безвольно, обреченно смотрел, как жена стягивает с него трусы, и не мог пошевелиться. Ужасный сон лишил организм всякого иммунитета, сопротивляемость была на нуле, в голове кружились тоскливые мысли. «Ну, зачем, зачем бабам дан этот возраст дурацкий, от сорока до шестидесяти? – чуть не плача думал он, глядя на маячившую перед ним Катькину задницу. – Ведь позор один. Хорохорятся, сиськи вставляют, кремами мажутся, жопу на уши натягивают, а все равно – позор. Нет чтобы сразу в сорок повязать на пожухлые головки старушечьи платочки и сесть чинно, благородно на завалинку семечки лузгать. Или внуков там нянчить, или сериалы обсуждать. Сопротивляются, дурочки, и еще противнее становятся, еще смешнее. Мужик в пятьдесят тоже не фонтан, конечно. Но мозг, но власть, но деньги и возможности антураж создают необходимый, не смешной ни разу. А бабы – однодневные аленькие цветочки, отцветут коротким северным летом – и в гербарий к внукам, к таблеткам и болячкам нарастающим. Нет, хорохорятся, унижают своим присутствием белый свет и постели матерых самцов. Зачем они так?»

Усугубляя и подтверждая обиду, Катька задела целлюлитной ляжкой его подбородок. В нос ударил лягушачий запах грядущей женской старости и увядания. Петр Олегович чуть не блеванул. Зато кровь по жилам побежала быстрее, и апатия медленно начала соскальзывать с безвольного тела. «Путин, Путин, Путин, Путин!» – несколько раз про себя яростно повторил он, с отвращением коснулся губами краюшка задницы жены, быстро натянул стаскиваемые ею трусы и мягко сказал:

– Не сейчас, Кать. Не время. Оборонный заказ под вопросом. Выполним заказ, вот тогда…

Печально и тяжело вздохнув, Катька, как недоеная буренка, обиженно промычала что-то нечленораздельное и отползла в сторону. Умываясь, Петр Олегович решил по-тихому, не завтракая, свалить на работу. Ну, невыносимо уже было видеть престарелую дуру перед глазами. Все, достаточно, хватило ее обвисших прелестей в спальне. Внезапно ему вспомнился виденный ночью сон. Мужик в красных кедах, трансформирующийся в ослепительно белого старца, и пустота на месте герба России в президентском кабинете, засасывающая его в себя. Стало страшно. «Ну, она все-таки мать моих детей, – словно оправдываясь перед сном, подумал он, помялся немного, а потом усилил аргумент до бронебойного. – И не просто мать, а еще и дочка… Дочка друга молодости Путина». По всему выходило, нужно обязательно завтракать.

Катька сидела в расшитом драконами шелковом халате и уныло жевала какие-то итальянские травки, запивая их соком из сельдерея. Ее сходство с печальной коровой стало пугающим. Петру Олеговичу нестерпимо захотелось проорать ей в тупо жующую морду, чтобы прекратила мучить свой изношенный организм. Хватит уже, не помогут никакие диеты. Пускай жрет яичницу с салом и заедает шоколадом. Пускай опустится уже окончательно. Перестанет бороться с неизбежным и очевидным. Пусть хоть от еды удовольствие получит, а от него отстанет, исчезнет наконец из его такой яркой, не для нее предназначенной жизни. Поймав губами и затолкнув поглубже в горло рвущийся крик, Петр Олегович интеллигентно подошел к супруге, по-джентльменски поцеловал ее в проплешину на макушке и сел напротив. Нужно было объясниться. Отхлебнув несколько глотков обжигающего кофе из чашки, он понял, что готов, и хмуро пробурчал.

– Сон, сон. Сон мне приснился.

– Сон! – всплеснула руками жена. – Ох, ты, господи. Сон – это не к добру. Тебе всегда перед неприятностями сны снятся. В прошлый раз прокурорская проверка пришла. Ох, ты, господи боже мой. Что же нам делать? Сон…

«А она права, – чуть не подавился кофе Петр Олегович, – черт возьми, она права. Мне сны перед проблемами снятся. Как же я сам не догадался?» Петя не робкого десятка был человек, но сейчас труханул. В науку он верил слабо, по науке их всех уже давно расстрелять должны были, а вот в различных приметах, суевериях и вещих снах он не сомневался. Он даже допускал существование бога. Это у него в разряд суеверий входило. «Еще и сон такой дурацкий приснился, с богом как раз. И Катька сразу почувствовала. Бабы – они ведь сердцем чуют. Или чем там?»

На смену страху вернулось привычное раздражение на жену. Вот зачем она про неприятности сказала? Так бы он, может, еще и внимания не обратил на связь сна и неприятностей. Прошел бы мимо беззаботно и весело. И глядишь бы, пронесло. А так… Все, поздно метаться, запрограммирован он женой на дерьмо будущее. Не специально, но запрограммирован. «У-у-у, дура старая!»

– А чего ты каркаешь? – с ненавистью спросил он ее. – Чего ты каркаешь? Докаркаешся. Никакой папа тебе не поможет! – Он помолчал немного, спохватился вовремя и добавил: – Ни мне, ни тебе.

– Да я не каркаю, Петь, я боюсь просто, я как лучше…

– Лучше никак, чем так. Молчи лучше. Все у меня хорошо. Просто работы много. Мне САМ, – Петр Олегович закатил глаза к потолку, – мне САМ сказал: «Работай, Петя, ни о чем не волнуйся, стой на страже государственных интересов, как скала». Поняла, курица безмозглая?

– Да, да, Петенька, поняла. Мне и папа говорил, любит тебя САМ.

Сердце Петра Олеговича затрепетало, как нежный зеленый листочек на ветру. К черту сны, если САМ такое сказал, то все к черту. Можно жить спокойно и планы долгосрочные строить. Может, и от Катьки удастся избавиться в будущем. Государственные интересы, они, по-любому, выше личных. Тут никакой папа ей не поможет, если в фавор войти прочно.

– Что, правда сказал? – взволнованно спросил он. – Где? Когда? При каких обстоятельствах?

– Правда, конечно, правда, – заметалась жена. – На даче они недавно чай пили. Недавно. Не помню, когда точно. Но недавно. Тогда и сказал. Не волнуйся, Петенька.

Стало понятно, что врет старая лоханка. Его утешить хочет, исправиться. Сердце перестало трепетать и забилось еще медленнее, чем до сказанных недавно дарящих надежду слов. Настроение упало ниже ноля.

– Вот и заткнись, раз правда. Думать мешаешь, – сказал Петр Олегович, опустил глаза и уткнулся в тарелку с салатом. Несколько минут ели молча. Когда он уже собирался закончить трапезу, в столовую бодро вбежала дочка.

– Хайте мазер, хайте фазер, – сказала она кривляясь и уселась за стол.

Хайте – означало здравствуйте. Псевдоуважительная производная от английского слова «Hi». По-другому она их с 15 лет не приветствовала. Сейчас ей было уже 24. Позади остались бурная юность, традиционный для их семьи МГИМО, два мужа, один ребенок и четыре с половиной аборта. Дочка, как это и принято было в ее кругу, мнила себя творческим человеком, великим дизайнером и поэтической личностью, по божьему промыслу за великие способности избавленной от забот о насущном хлебе. Родителей она открыто презирала, считая их устаревшими смешными идиотами. Основным своим предназначением в жизни она полагала вращение в высшем свете, самовыражение и опыление окружающих своими многочисленными талантами. Самым ярким и неоспоримым проявлением ее способностей была блестящая идеядекора женских прокладок под хохлому и гжель. Революционная идея захватила умы, о ней писали в модных журналах (заказуха на папенькины деньги) и даже пару раз говорили по телевизору. Разрабатывая золотую жилу, дочка додумалась украшать прокладки с внешней стороны стразами в виде царских вензелей, межконтинентальных ракет и прочей русско-советской символикой. Это возводило дизайнерские изыски в ранг актуального современного искусства. «Дура, такая же, как мать, дура, – часто думал, глядя на нее, Петр Олегович. – А амбиции высокие. Дура с амбициями, что может быть страшнее? Только дура с амбициями и деньгами, этот коктейль ужасней атомной войны будет». Он пытался несколько раз приструнить распоясавшуюся дочку, но ее очень любила жена, а главное, дедушка в ней души не чаял. Друг молодости национального лидера однажды за рюмкой чая намекнул зятю отстать от юного дарования. Петр Олегович плюнул и отстал. Так в семье появилась вторая дико раздражавшая его баба. От мелких подколок он все же удержаться не мог и в меру возможностей старался портить дочке жизнь. Настроение после «веселого» утра было поганым, появление дочурки давало замечательную возможность поправить самочувствие.

– Чему обязаны столь ранним появлением? – ехидно спросил он. – Обычно в восемь утра у вас after party в самом разгаре. Завтраки в «Пушкине» и тому подобная хрень для возвышенных натур, гуляющих на родительские деньги. А, доченька, чему обязаны?

– Ну зачем ты так? – встряла жена. – Не надо, Петенька, она уже три дня из дома не выходит.

– Готовилась, значит, сейчас попробую угадать к чему. Папка ведь у вас Шерлок Холмс, отличается умом и сообразительностью. Да, доченька?

Доченька молча улыбалась, нагло глядя ему в глаза. Улыбка взбесила Петра Олеговича. «Скажу, все скажу, – задыхаясь от гнева, думал он, – она не Катька, она плоть моя и кровь. Скажу, имею право. Никто мне ничего не сделает». Он перестал смотреть на дочку, боясь, что не выдержит и ударит ее, повернулся к жене, развел руки и нарочито по-стариковски закряхтел:

– Ну, мать, не бином Ньютона. Я думаю все просто. Варианта три. Первый. У великого творца критические дни. Творец заперся в своей башне из слоновой кости и испытывает на себе удивительные изобретения в виде прокладок с ликом Юрия Гагарина из стразов на внешней стороне и хохломским узором на внутренней.

Жену буквально скрючило от произнесенной им фразы. При всей своей похотливости и тупости, она была искренняя и страстная ханжа. Разговоры на половые темы допускались исключительно в спальне. А тут прокладки, месячные, в столовой, за едой, еще и при дочери… Петр Олегович порадовался удачному дуплету, что двух ненавистных баб задел разом, и быстро развил успех.

– Нет, Кать, думаешь, нет? Ладно, согласен. Тогда другое. Может быть, ебаря ее очередного надо к папашке на работу устроить? У меня, Кать, целый отдел из них состоит, скоро до департамента расширять придется. Сидят, ни хрена не делают, а зарплату высокую получают.

Катька закрыла лицо ладонями и начала постепенно оседать под стол. На дочку Петр Олегович не смотрел, но чувствовал, как она буравит его щеку ненавидящим взглядом. Взгляд дырки в щеке не прожигал. Наоборот, пощекотал приятным теплом. А вид старой тупой коровы на грани обморока усиливал терапевтический эффект от беседы. Петр Олегович якобы взволнованно приподнялся на стуле и потянулся в сторону жены.

– Ты чего, Кать? Да не волнуйся ты так. Нет, говоришь, нового любовничка? Ну, нет, и не надо. Ты, главное, не волнуйся. Появится. За ней не заржавеет. Все будет у нее в порядке с личной жизнью. Я и вакансии новые в отделе для ебарей приготовил. С таким папой и дедушкой она точно мужским вниманием обделена не будет. Не волнуйся. Временные трудности всего лишь. А раз временные трудности, то остается только одно. Я практически уверен. Да нет, точно уверен. Деньги! Творцу нужны деньги. Поиздержался творец в очередной раз. Так?

Он повернулся и впервые за свой монолог посмотрел на дочь. Она по-прежнему улыбалась. Только улыбка походила больше на гримасу. Презрение, ненависть и злоба были в улыбке. Не дай бог увидеть такую улыбку на лице своего ребенка. А Петр Олегович обрадовался. «Получай, получай, сука, – довольно думал он, – получай, хлебай половниками, тварь зажравшаяся. Хлебай, никакой дедушка не поможет. Я в своем праве дочь воспитываю». Они смотрели друг на друга несколько секунд, а потом дочка медленно отвела глаза, уставилась на мать и светским тоном произнесла:

– Да, мамочка. Художнику нужны деньги, такова жизнь. Ничего не поделаешь, чистое искусство живет внутри души, а наружу выбирается только по дорожкам из денежных знаков. Так что гоните сотку, родители. Выставка у меня на Винзаводе. Нужна спонсорская помощь, история вас не забудет.

– Сотку, Кать? – как и дочка, обратился Петр Олегович к жене. – А я уж испугался. Скромно. Наконец-то наша дочурка скромность проявила. Конечно, какие вопросы, дай ей сто рублей. На искусство не жалко. Даже на такое, как у нее.

– Не рублей, евро, – стиснув зубы, едва сдерживаясь, простонала дочка.

– Евро? Евро – это хуже. Ну, ничего, Кать, выдержим. Как можно для искусства сто евро пожалеть? Дай ей пять тысяч рублей. Этого с лихвой хватит.

– Сто тысяч евро, – становясь красной, прошипела дочь.

– Кать, ты это слышала? – притворно ужаснулся Петр Олегович. – Сто тысяч евро! Люди за такие деньги всю жизнь работают, дома строят, в кредиты на двадцать лет залезают, а она на прокладки… Сто тысяч евро! Нет, ну я еще понимаю, когда хахали ее у меня в компании столько получают. Дело-то святое. Личное счастье дочуры, опять же болезни всякие случаются от недотраха. Здоровье ребенка святое дело. Но сто тысяч евро на прокладки? Не дам, обойдешься!

Несчастная Катька сидела между мужем и дочерью, корчась от ужаса и лопаясь от боли. Страшные слова с трудом помещались в ее маленьком мозгу, раскалывали его, разрывали на мелкие ошметки. У дочки на глазах выступили слезы. Петр Олегович наслаждался ситуацией. Ничего, пускай помучаются, попляшут, они ему жизнь испортили, а он им ответочку прислал. За все надо платить. Он платит, и они пускай раскошеливаются, суки.

– Мам, мне деньги к завтрашнему утру нужны, – сказала, стараясь не расплакаться, дочка. – Я зайду утром, заберу.

– Да ты еще и тупая к тому же, дочура. Я же сказал – не дам!

– А кто тебя здесь спрашивает?! – наконец сорвалась и завизжала она. – Ты кто вообще здесь такой? Чем ты от моих ебарей отличаешься? Повезло тебе просто, охмурил мать-дурочку. У меня хоть ума хватает дешево от своих хахалей отделываться, к тебе на работку непыльную, и до свидания. А ты прорвался, охмурил мамашку. Мам, чем тебя папочка охмурил? Неужели у него палочка волшебная? Расскажи, мам, мне очень интересно. Ну, так, на будущее, чтобы как ты не попасться. Не хочешь? Ладно. Тогда ты, пап, расстегни ширинку, покажи свое чудо невиданное. Я даже сфотографирую, в качестве заставки на телефон повешу, чтобы знать, чего опасаться. Не хочешь? Тогда заткнись и не выступай, а то деду скажу. Пожалеешь!

Дочка была права. Все-все активы, все-все зарубежные счета были оформлены на жену. И на маму жены, и на сестру жены. Ему не принадлежало ничего. Доходило до смешного: чтобы купить квартиру очередной любовнице, приходилось обращаться к Катьке. Тупая корова, не вникая в детали, конечно, подписывала все бумаги. Но сама ситуация унижала чрезвычайно. Умный, въедливый до зубовного скрежета тесть схему так выстроил. И не рыпнешься никуда. Нет, он, конечно, косарезил по-мелкому, а в последнее время и не по мелкому, но по гамбургскому счету… по гамбургскому счету не имел ничего. Когда-то давно Петр Олегович пытался изменить ситуацию, даже говорил пару раз с папочкой Катьки о том, что это неправильно, что это крылья ему подрезает, в тряпку превращает почти что. Он пробовал даже торговаться, мол, дайте хоть двадцать процентов на себя оформить. «Ничего, ничего, – отвечал ему тесть, – злее будешь, это для дела полезно». И он был злее. И дело процветало. Двусмысленная ситуация всегда подразумевалась, но никогда не обсуждалась в открытую. В семье номинальо хозяином был он. Как папа скажет, так и будет. Авторитет непререкаемый. Для жены, обожающей его тупой коровы, он и сейчас оставался авторитетом, а вот дети… Подросли когда, быстро прочухали фишку и все важные вопросы бегали решать к деду, если с матерью по-тихому уладить не удавалось. Но вслух позорный расклад не озвучивали. До сегодняшнего дня. Сегодня дочка оборзела окончательно и вывалила на Петра Олеговича унизительную правду. Как ни странно, после того как все точки были расставлены над «i», злоба на дочь утихла. Только противно стало очень. К месту вспомнилась мысль из увиденного сна: «Тоска и блевота, блевота и тоска, вот что такое моя жизнь». Заныло сердце, перехватило дыхание. Внезапно Петру Олеговичу расхотелось жить. Зачем, для чего, в самом деле? Вошкотня одна нелепая. Уж лучше правда в пустоту и небытие, чем вошкотня такая. Приступ прошел быстро. Прежние эмоции схлынули, а новые не появились. Он тупо сидел за столом, смотрел на жену и дочку и не знал, что делать. Выручила добрая Катька. Закатив глаза и слегка посинев, она очень вовремя хлопнулась в обморок. Дочка испуганно бросилась к ней на помощь. Петр Олегович встал со стула, одернул надетый для работы пиджак, сухо откашлялся и равнодушно сказал:

– Довела мать, сука. Теперь сама разбирайся.

И неторопливо вышел из столовой.

5

…Ни будущего, ни прошлого, ни настоящего, ни кипящего на огне медленном, ни ползущего и ни летящего, ни золотого и ни медного, ни самого завалящего, ни пропавшего и ни пропащего, ничего нет в пустоте, когда ты нигде. Мы летим, Пуля, мы вьем волну. Кто нами рулит, в ком я тону? Пуля, лялечка моя, скажи, не молчи, что за лучи нас огибают, мы погибаем? Мы в бреду? Лекарство увело нас в царство Морфея? Мы евреи в египетском плену? Неужели правда, мы евреи? Время, как чаек разбавленный, до неразличимости, разрушает связь следствия и причинности. Ручеек течет вспять. Нас двое, или пять, или сто пятнадцать? Нам надо остаться, остановиться, присниться, на худой конец, друг другу, но нас кружит чья-то десница, она нас кружит по кругу. Память исчезла, а боль осталась, и страсть превратилась в старость, облезла гордость, только инородность, чуждость всему процветает и мотает нас по пустым закоулкам. Как холодно здесь, Пуля, как гулко и неприкаянно. Я нечаянно услышала тут чьи-то слова: «Тоска и блевота, блевота и тоска». Это про кого, про нас? Это протокол пошлого прошлого? А может быть, это веселящий газ, и он укокошил нас, укокошил он? Скажи, Пулечка, что это сон, умоляю, скажи.

Ом-м-м, Пульхерия. Ом. Лекарственная кома.

А может, у нас не все дома? Может, кто-то ушел на войну и мы, сироты, наблюдаем, как роты шагают в плену у очень страшного мордоворота. Он воротит морды сучковатым колом, он голый, у него рога и копыта. В его красных глазах забыта тайна от мира, он все время орет: «Майна» и никогда: «Вира». Забивает колом солдатиков, по головам бьет и в землю. Наших с тобою, Пулечка, братиков, я немею, я внемлю ему со страхом. Он и нас забьет одним махом. Очень страшный он…

Ом, Пульхерия. Это просто сон.

6

Большой черный лимузин с мигалкой на крыше – это вторичный половой признак альфа-самца. У Петра Олеговича такой был. Все как у людей, даже машина сопровождения присутствовала. Дорога до офиса корпорации на берегу Москва-реки занимала максимум полчаса. Он часто размышлял по пути на работу, почему все-таки московская знать предпочитает группироваться на отдаленной Рублевке, а не жить в центре захваченного ею города. Сосны, свежий воздух – это все ерунда, отмазка для лохов. Могли бы сосны и у Кремля посадить, и воздух можно очистить хитрыми японскими фильтрами. И дворцов понастроить можно не хуже рублевских. Терпеливые и покорные холопы все пережуют. И сосны, и фильтры, и дворцы. Тогда зачем тратить лишние полчаса на дорогу? Ответ пришел не быстро, примерно на третьем году пользования лимузином и мигалкой. В иррациональном, казалось бы, обычае имелся большой смысл. Черные стремительные лимузины вонзались в ожиревшее сердце столицы, как монгольская конница Чингисхана в свежий захваченный город. Радость, упоение своей победой и удачливостью делали конников непобедимыми. Даровала им божественный драйв и уверенность, позволяла по праву вершить судьбы покоренных народов. Пассажиры лимузинов мало чем отличались от бойцов великого хана, за исключением одного нюанса. Конники все-таки захватывали города не каждое утро. Сегодня упоительная дорога почему-то не радовала. Какой он, к черту, конник? Жигало он опущенный, не хозяин жене своей, не властелин над детьми своими. Ну, приедет он на работу, впадет в неистовство, насладится страхом иудейским в глазах трепещущих подчиненных. А в голове все равно будет звучать: жигало, жигало, жигало! Срочно требовалось подтверждение своей мужской, а главное, денежной состоятельности. Пересчитать злато, почахнуть над ним, просмотреть приятно греющие руки банковские выписки, пропитаться мистическими токами, исходящими от денег, вот какое лекарство сейчас ему было необходимо. Он вытащил телефон, нашел в записной книжке странную аббревиатуру МАГАДАНДР и надавил на нее пальцем.

– Здравствуйте, Петр Олегович, – мгновенно раздался в динамике подрагивающий от уважения голос. – Как я рад вас слышать. А видеть вас я был бы еще больше рад. Давно вас жду. Заждался. Забыли вы нас совсем. А мы так ждем. А вы нас забыли, а мы…

Петр Олегович намеренно молчал. Абонент на другом конце линии совсем сдулся, но продолжал выдавливать из себя ничего не значащие местоимения.

– А мы… а вы… нас… я…

Раболепство собеседника обычного удовольствия почему-то не принесло. Несколько секунд он ожидал привычного кайфа, но, так и не дождавшись, отрывисто, не здороваясь, пробурчал:

– Через десять минут у тебя.

– Но я не в офисе, Петр Олегович, извините меня, пожалуйста. Хотя бы сорок ми…

Пассажир лимузина резко оборвал разговор. Загадочная аббревиатура МАГАДАНДР прощально мигнула и погасла. Сокращение означало «Магаданпромбанк Андрей»[1].

С банкиром Андрюшей Куличиком он сблизился на почве общей страсти к вертолетам фирмы Robinson. Ушлый парнишка содержал нечто вроде небольшого аэродрома на Новой Риге. Через пару месяцев дружеского, непринужденного общения Петр Олегович догадался, что Андрюшка, в принципе, ненавидит полеты. А аэродром завел исключительно для привлечения состоятельных клиентов со связями. Тогда он присмотрелся к банкиру повнимательнее. Чем-то он ему самого себя в молодости напомнил. Еще через годик Петр Олегович стал осторожно подключать банк Андрея к некоторым побочным откатным темам. Банчок был не то чтобы большим, но в этом и состояла его главная прелесть. Кто подумает, что сам великий и ужасный дядюшка ПО снизойдет со своих высот до такой ничтожности и будет мыть государевы миллиарды в каком-то Магаданпромбанке? А и не надо было ему, чтобы кто-то так подумал. Разность весовых категорий с Андрюшей привносила в скучный процесс распила бюджетных денег нотку забавного абсурда. Голубоглазый и статный блондин банкир боялся его, как наивные островные туземцы белого человека с огненной водой и палкой, метающей молнии. И обожествлял его примерно так же. Поэтому туземцу – стеклянные бусы, чтобы на жизнь хватало да крышу над умной головой, не протекающую до времени, а тот в благодарность, не морщась, был готов окунуться в потоки полулегального и нелегального дерьма, волшебным образом конвертируемого в золото. Ну и сидеть, если что, ему. Надо только вовремя слить умного, симпатичного, но такого наивного парнишку-банкира. Все, что тайком косорезилось от въедливого тестя, проходило через Магаданпромбанк. И в последнее время проходило все больше и больше. Лимузин Петра Олеговича доехал до банка, как и планировалось, за десять минут. Шлагбаум во внутренний двор почему-то не торопился подниматься. Из хлипкой будки вышел помятый охранник, одетый в форму не то опереточного фашиста, не то прислужника лорда Дарт Вейдера из «Звездных войн».

– А на вас пропуска нет, – сказал охранник, опсливо косясь на мигалку, – надо, того, позвонить.

Ребята из машины сопровождения рванулись было к глупому разряженному петуху, но Петр Олегович остановил их жестом. Ситуация его забавляла.

– Надо, так позвоним, – весело сказал он. – Мы люди скромные и культурные. Доложи руководству номер машины. Иди, звони, хозяин ждет меня.

– Андрей Маратович? Куличик? Так он еще в банк не подъехал.

– А чего, он у вас тут один работает, и швец, и жнец, и на дуде игрец? Заместителю позвони или кто у вас там есть…

Охранник ушел в будку звонить. Через минуту он, осторожно ступая, выдвинулся из будки и виновато сказал:

– Извините меня, пожалуйста, но на стоянку нельзя. Не велено на стоянку. Это для руководства стоянка. А в банк проходите. Велено пропустить. Уж извините, пожалуйста, велено так.

Первой мыслью Петра Олеговича было развернуться и уехать. И потом не отвечать на звонки Андрея дня три. А потом ответить и коротко послать на хер. А потом снова не отвечать. В другой день он бы уехал не задумываясь, но сегодня, после странного ночного сна, не захотел. Жалко ему стало Андрюшу-банкира. Ведь окочуриться может реально от страха. Инфаркт хватанет, и привет. У молодых да ранних это сейчас быстро. Подумаешь, заместитель у Андрюши тупой попался, новенький, наверно, пастуха не признал от неопытности. «Ну, забавная же ситуация, – сам себя отмазывая от непонятно откуда взявшейся жалости, думал Петр Олегович. – Веселая ситуация. Выйду, развлекусь. Как раз то, что мне надо после дурацких снов и семейных разборок. Не из жалости я, не от слабости, просто ситуация забавная…» Чтобы ситуация стала совсем забавной, он выгнал водителя из машины, взял у него ключи и, оставив лимузин перегородившим въезд на стоянку, один, без охраны, простой и демократичный, как Ленин в восемнадцатом году, отправился в банк. В приемной Андрюши его испуганно встретила кукольная секретарша с невероятной длины нижними конечностями.

– Ой! – придурковато воскликнула она. – А Андрея Маратовича нет, не предупреждал он о вашем приезде.

В ее глазах читалась детская обида, что же это шеф, козел, не сказал о приезде дорогого гостя, она даже подмыться не успела. Была когда-то у Петра Олеговича с ней проходная, ничем не выдающаяся ночка, после которой Светочка или Ниночка, он не помнил, как ее зовут, получила стандартную безделушку от «Тиффани». Несоразмерность усилий и вознаграждения так поразила юный, не раскрывшийся еще, наподобие бутона, мозг, что девушка даже пыталась аккуратно преследовать его. Слала фривольные эсэмэски и однажды подкараулила у офиса. Ей хотелось еще «Тиффани». Она со слезами на красивых глазах объяснилась ему в любви, а он совершенно без слез и хмуро объяснил Андрюше, что надо бы утихомирить амбиции зарвавшейся сотрудницы. Андрей утихомирил. Но каждый раз, когда Петр Олегович появлялся в банке, девушка смотрела на него с неизбывной тоской, как на Эдемский сад, утерянный безвозвратно и навсегда.

– Вот паршивец, – вздохнул Петр Олегович, – не предупредил, значит. А я думал, ты меня ждешь здесь, за своей красивой стойкой, в красивом нижнем белье, накрашенная, надушенная, а он не предупредил…

Страницы: 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга предназначена в первую очередь для специалистов, обеспечивающих предотвращение насилия и жесто...
Мобильный телефон давно перестал быть просто средством связи, и при его выборе мы в основном обращае...
В книге представлены наиболее значимые произведения выдающегося отечественного психолога Лидии Ильин...
Голодать, сидеть на диетах, не есть после шести, считать калории, выползать из спортивного зала посл...
Юрий Вилунас представляет уникальную методику оздоровления и омоложения — рыдающее дыхание. Никаких ...
Меня зовут Теодосия и мне 11 лет. Мои мама и папа – египтологи и работают в лондонском Музее легенд ...