Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг. Магид Сергей

  • И ты уйдешь. Упав, остынув.
  • Вот жизни суть.
  • У каждого есть свой Мартынов
  • и выстрел в грудь.

Между тем, благая весть была сообщена, спасительное слово «экзистенциализм» произнесено, – не то агентом спецслужб, не то партийным идеологом, неважно.

Так ведь и Пушкин говорил в своё время, что единственный у нас в стране европеец – это наше правительство[4]. Это оно нас просвещает. В основном через свою тайную полицию.

На следующий же день я помчался по библиотекам и книжным магазинам и, – Бог всё видит! – тут же обнаружил в Академкниге на Литейном только что вышедшую антологию под названием «Современный экзистенциализм»[5]. А потом рассказывайте, что мистики не существует!

С этой книгой под мышкой, – и чуть ли не благодаря ей, – я и ушел в армию.

В 1966 г. экзистенциализм стал моей религией. Моей верой, надеждой, любовью и матерью их Софией, премудростью Божьей. В экзистенциализме я тогда обрёл спасение.

Вот эта книга.

Она прошла со мной три года армии и сорок лет блуждания в пустыне.

В ней 563 страницы.

Это, возможно, лебединая песня Оттепели, попытка в последний момент, пока ещё окончательно не завинтили гайки, сообщить русскому читателю о современном состоянии мировой мысли, в конечном счете, о тех «произведениях мировой литературы», которые написаны и продолжают писаться «без разрешения», но главное – о том, как дальше жить: «что значит быть самим собой, как мы должны пользоваться нашей свободой, как мы можем сохранить мужество перед лицом смерти», – ну, это уже цитата из предисловия.

Итак, современный экзистенциализм. 1966 год. Несколько выдержек и обобщенных выводов из книги [в квадратных скобках] и пара моих нынешних замечаний:

[Смысл не имеет никакого отношения к жизненной реальности, которая принципиально неразумна и поэтому бессмысленна]. -Отчаяние, сомнение – это нормально, понял я. Это естественное состояние человеческого сознания. И в то же время это как раз и есть точка отсчета. Дно, на которое ты упал, это всего лишь место, от которого надо оттолкнуться, чтобы снова подняться на поверхность. Но делать это надо быстрей, – потому что под всяким дном есть ещё большая глубина – отчаяния, сомнения, страха. По принципу, который отметил Станислав Ежи Лец: «Когда я дошел до дна, снизу постучали».

[Речь идет о подлинном отчаянии, т. е. возникающем не из-за отдельных жизненных лишений, а в связи с общим метафизическим чувством]. —

Это «общее метафизическое чувство» отчаяния есть чувство несправедливости Вселенной и жизни в ней, которая кончается не только личной смертью, но и конечным распадом самой Вселенной, – такое отчаяние является стартовой площадкой для мужества, для вызова абсурду. Под таким углом зрения абсурд становится нормой, а мужество перед лицом смерти – естественным способом жить. Мужество, таким образом, становится онтологической категорией, условием бытия. Эта идея меня совершенно заворожила. Где же еще можно было проверить мужество как онтологическую категорию, если не в тюрьме или в армии? Армия казалась мне более романтическим выбором.

[Задача человека заключается в том, чтобы, находясь в мире враждебного абсурда, найти путь к подлинной жизни, к истинному существованию. – Существование человека расщепляется на подлинное и неподлинное. Подлинное и неподлинное существования резко противостоят друг другу. – Подлинное существование человека есть его экзистенция, т. е. внутренняя свобода, стремящаяся себя проявить, саморефлексия, внутреннее переживание, возможность спрашивать самого себя и делать собственный выбор в мире бессмысленности и абсурда]. —

Цель и суть этого выбора – мужественное приятие своего удела. Когда мужественно принимаешь свой абсурдный удел, – прекращаются всякие вопросы, проблемы и недоумения. Чего уж тут недоумевать, если абсурд – это нормально? Вся суть в том, что тебя ничто не может удивить. Замечательная позиция в 18 лет.

[Неподлинное существование это жизнь человека как члена общества]. —

Это жизнь человека в составе коллектива, роя, – будь то нация, партия или семья вкупе со всеми родственниками. Жизнь с ними и тем более для них – вот неподлинное существование. А также университет и учеба в нем. Жить надо одному в тайге на берегу озера, подальше от железной дороги и промышлять охотой. Ну и писать бессмертные книги. Так я понимал подлинную жизнь в 1966 г., читая сборник «Современный экзистенциализм».

[В неподлинном мире, т. е. в мире любого коллектива, господствует толпа, «Оно», «Das Man», общественное мнение, формой проявления которого в повседневной жизни выступют пустословие, недоброжелательное любопытство, двусмысленность, безответственность, пошлость. – Человек в толпе рассматривается как предмет. Но «я» – это не вещь, не предемет, а свобода, возможность осуществления самого себя, своей экзистенции. – Экзистенция есть внутреннее соотношение индивида с самим собой]. —

Принципами этого внутреннего соотношения вполне могут быть пушкинские «покой и воля» или православные «непамятозлобие и бодрствование», или «недеяние», или «благоговение перед жизнью», или «безупречность и борьба с чувством собственной важности», или «страх Божий», – всё, что угодно, главное, – чтобы это было действительно твоё, внутреннее, переживаемое глубоко и со всей отдачей, чтобы это было для тебя тем, что Дон Хуан называл «путём сердца», т. е. чтобы этот путь гармонически соответствовал твоей собственной сущности вплоть до мельчайших деталей твоей повседневной жизни.

[Внутренняя душевная жизнь индивида принадлежит лишь ему одному, и никакая история не может коснуться этой области. – Каждый человек является в сущности экзистенциалистом, и если он этого не сознаёт, то лишь потому, что не прислушивается к своему экзистенциальному «я», оставаясь во власти своего внешнего отчужденного бытия, которое есть не существование, а бегство от него, побуждаемое страхом перед самим собой. – Общественная жизнь человека, сколь бы ни была она значительной и плодотворной и какое бы удовлетворение она ему ни доставляла, ни в малейшей степени не снимает мучительности его страданий, хотя и создает видимость этого снятия, в которой пытается найти себе убежище человек. – Цель и смысл человеческой жизни – вопреки всем диссонансам и противоречиям мира сохранить и утвердить себя как личность, т. е. как самобытного, неповторимого и незаменимого человека. – Человек творит себя из ничего. Человек «брошен в мир» без сущности. Он сам ее создает в процессе своего существования. – Человек есть всегда становление: то, что раньше было лишь возможным, потенциальным, – реализуется, становится действительностью, подлинной жизнью. – Человек не может быть то свободным, то рабом. Он или всегда и целиком свободен, или его нет вовсе. – Человек борется за себя сам. – Быть свободным, – значит быть самим собой. – Существовать – значит свободно выбирать свою сущность, становиться собой, подняться до уровня личности. – В конце концов «быть» – значит выбирать себя.] —

Мир, т. е. коллектив, «Оно», старается превратить человека в вещь, чтобы он не «был», а только «казался». Это ведет к деперсонализации человека, к его превращению в предмет, которым можно манипулировать как угодно, особенно в целях коллектива, толпы, абстрактного всеобщего.

[Единственный способ принадлежать самому себе – это не отождествлять себя с замкнутой системой детерминированных интересов, но утвердить самого себя как творческую возможность, как мыслящее и свободное существо.] —

Еще раз хочу напомнить: вот этот текст открыто опубликован в 1966 г. в СССР, в сверхзамкнутой системе сверхдетерминированных интересов, где всё было сделано и каждый день делалось для того, чтобы человек НЕ утвердил самого себя как творческую возможность, НЕ утвердил себя как мыслящее и свободное существо! Куда же смотрела цензура? Кто дал «добро»? Может быть, коллеги того гэбэшника, курировавшего дискуссию о счастье в ленинградском НИИ, который сообщил публике, что я – экзистенциалист? Вот загадка для исследователей жизни «совка». А может быть «совок» на самом деле вовсе и не был таким «совком», каким его теперь изображают?

[Выбирая себя, я созидаю мир. – Человек, осужденный быть свободным, несет всю тяжесть мира на своих плечах: он ответствен за мир и самого себя как за определенный способ бытия. – Мы ответственны за то, ЧЕМ мы являемся. – Каждая ситуация есть МОЯ ситуация, потому что она является отражением моего свободного выбора. Поэтому в жизни нет случайностей. Ни одно общественное событие, возникшее внезапно и увлекшее меня, не приходит извне: если я мобилизован на войну, эта война есть МОЯ война, я виновен в ней и я ее заслуживаю. Я ее заслуживаю прежде всего потому, что мог бы всегда уклониться от нее – стать дезертиром или покончить с собой. Если я этого не сделал, значит, я ее выбрал, стал ее соучастником.]

С «войной» всё вообще совпало совершенно мистически. В 1968 г. я не стал дезертиром и не покончил с собой. Поэтому несу ответственность. Хотя теперь интерпретирую эти события совершенно иначе, чем делал это тогда, в 68-м, исполненный ненависти к своим и презрения к чужим.

Теперь я ясно вижу историческую безответственность и тех и других, комплекс мученичества и жертвы на одной стороне и упрямое топтание на месте, – в традиции Единой Поднебесной до последнего моря, – на другой.

Но ни от «комплекса», ни от «топтания на месте» не оступить, не отойти ни на шаг, и бесполезно обвинять, бесполезно искать виновного, бесполезно становится на одну сторону, как бесполезно становится и на другую.

Этническая история – это боль, но боль постепенно пройдёт, – даже если её пока культивируют сознательно мазохисты всех оттенков.

Боль пройдёт и абсурд обернётся смыслом, и отчаяние станет странным и ненужным…

Тогда будут только новое небо и новая земля.

Предположим?

Сегодня, бегло пролистав порядка трёхсот страниц своей бывшей «библии», я страшно устал.

Я устал от ощущения той невероятной богооставленности, в состоянии которой находится большинство представленных в этой книге экзистенциалистских авторов (за исключением католической их ветви); устал от их метафизической, трансцендентной беспочвенности, от их «заброшенности», – но не в мир естественной повседневной жизни, из которой только и вырастает жизнь вечная, а в океан испуганного человеческого, слишком человеческого сознания, где не видно и следа спасательных шлюпок Бога.

Дай покой, Господи, душам их, как Ты дал моей, и дай всем нам волю…

Тем не менее тогда, в 1966 г., это было богатством.

Кладом на необитаемом острове.

Подумать только, что богатством этим, этим тогдашним моим спасением я был обязан, в конечном счёте, неизвестному гэбэшнику-интеллектуалу из секции тонкой идейной пропаганды и контрпропаганды. Ведь это он крестил меня в апреле 1966 года в мою юношескую религию.

Коллектив НИИ ещё неделю гуськом шел в лабораторию, где я возился у токарного станка, и жал герою руку. На что герой спесиво говорил: «Ведь я же сказал: счастье – это когда ты один».

«Ну это Вы уже перегибаете палку», отвечали недовольные технари.

Больше «недовольных» не было, – за вражеское выступление на дискуссии о счастье меня никто не наказал.

Что говорить, Святая Русь, как это ей и положено, обладает женским характером, – одного швыряет в ссылку за безобидные частные стихи, другого не трогает даже за публичное антисоветское выступление.

Зато через восемь лет, в 1972 г. (когда бессмертный Чак Берри спел свою песню You Never Can Tell), реакция была уже по полной программе, – на этот раз меня выкинули из университета без малейшего промедления, – и за гораздо меньший грех, чем неверие в счастье строительства коммунизма.

Правда, и русская геологическая эпоха была уже не та: 1966-й был годом ссылки Бродского (как-никак, а всё же дома), а 1972-й – уже годом его высылки в никуда (и не давать ему дома ни огня, ни пищи, ни воды, ни крова, ни железа, ни жизни).

Кстати об эпохе.

Сейчас сложилось такое представление, что суд над тунеядцем Бродским был центральным событием русской жизни середины 1960-х гг.

Однако, например, ни мои одноклассники (11-й класс, вполне взрослые люди), ни я об этом процессе почти ничего не слышали.

Правда, моя матушка что-то там трендела за воскресным обедом о каком-то позорище с каким-то тунеядцем, но только в том смысле, что тунеядец этот был некоренной национальности и мог, таким образом, вызвать репрессии против остальных представителей этой же национальности (к 1965 г. уже всем в нашем доме, а не только мне, было наконец ясно, какой мы «национальности», поэтому о ней молчали ещё круче), так что трендение это постепенно, как, впрочем, бывало и всегда, превращалось в очередной предлог устроить «нашему дураку» превентивную взбучку, чтобы не трепал в школе языком, не болтал лишнего и вообще не высовывался.

Поскольку в советских газетах я читал тогда только сообщения о хоккее, никакой другой информации о гонениях на гениального поэта у меня не было и я даже не предствлял, что живу в одном городе с естественным кандидатом на Нобелевку.

Однако стихи Бродского уже сидели в сознании, хотя я еще и не знал, что это стихи Бродского.

Уже осенью 1965 г. Клячкин пел на порванной в трех местах пленке моей «Астры»:

«Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. Увечны они и горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета…».

Этого было вполне достаточно, чтобы понять, что неизвестный автор этих стихов – гений (я сначала думал, что это сам Клячкин). Пилигримы, естественно, эти были мы. Это наши глаза были полны заката, а сердца полны рассвета. С этого мы начинали. С «вельтшмерц», с мировой скорби, с вселенского пессимизма.

И потом еще вот это, в кайф одиночеству:

«Ах, улыбнись, ах, улыбнись, вослед взмахни рукой, недалеко, за цинковой рекой, ах, улыбнись в оставленных домах, я различу на улицах твой взмах…».

Цинковая река была рядом, – Обводный канал у Каменного моста через Лиговку, у женского сумасшедшего дома, выкрашенного в желтый цвет, у послевоенных домов с выбитыми стеклами, с зияющими впадинами окон.

«Ах, улыбнись, ах, улыбнись, вослед взмахни рукой, когда на миг все люди замолчат, недалеко за цинковой рекой, твои шаги на целый мир звучат…»

Это мои шаги звучали на весь мир. Это вокруг меня молчали все люди. По обе стороны канала, вправо – к огромной краснокирпичной резиновой фабрике, влево – к железной дороге и песчаным карьерам с нефтяными озёрами за Московской товарной. «А я ваш брат, я человек…»

Живого поэта я увидел только на переломе 1969/1970 гг., а до этого общался лишь с мёртвыми. Общение с мёртвыми вообще интимнее, чем общение с живыми. Мёртвые это замечательная, неприхотливая компания и мне всегда было с ними легко. А с живыми – трудно.

С живыми было так трудно, что постепенно я начал воспринимать их как неживых, особенно в коридорах Ленинградского университета имени А. А. Жданова, сильно подозревая, что настоящие живые находятся где-то совсем в другом месте.

Это другое место я определил для себя в армии, в армии как таковой, не суть, как она называлась тогда и там, – US Navy, Deutsche Wehrmacht, Royal Air Force, ЦАХАЛ или Советская, она же просто русская. Речь шла о том, чтобы найти чистый экзистенциальный полигон для испытаний. Для испытания, во-первых, самого себя, а во-вторых, – на себе самом, – базовых положений немецкой, французской, русской, испанской и итальянской экзистенциальной философии.

Перед окончанием второго семестра 1966 г., – думая, что навсегда, – я оставил дом имени эпилептика Жданова А. А. и в сентябре того же года был естественным путём взят в Ракетные войска.

Правда, в связи с нестандартным ростом, мне светили тесные и сумрачные отсеки Подводного флота на четыре года; но я не прошел по зрению, – очкариков на желтые подводные лодки на брали.

Фашисты, ревизионисты и белогвардецы Хайдеггер, Сартр, Шестов, сами того не подозревая, отправились вместе со мной. Нам предстоял длинный-длинный наряд вне очереди.

Я и понятия не имел, что в том же 1966 г., когда я бросился, как в омут с головой, в Советскую Армию – искать покой и волю, а также собственную поэзию, – Ян Сатуновский уже написал свой текст номер 436, в котором были такие замечательные смыслы:

  • Ммм, мммм, мммм-м,
  • ммм-ммм, мммм, мммм-м,
  • ммм-ммм, ммм, мммммм-м…

К подобной простоте и полноте мне было ещё шагать и шагать. По плацу и в марш-бросках.

III. Стропило

Для бешеной собаки три версты не крюк.

Русская пословица

Русская армия полностью оправдала мои надежды как в качестве «места силы» (the place of power), так и в качестве «места без жалости» (the place of no pity), хотя в 1966–1969 гг. эти термины, введенные в культурный обиход Карлосом К., были мне, конечно, неизвестны. Дрессировку Дона Хуана Матуса в пустыне Сонора я, таким образом, проходил досрочно, самостоятельно и в теплой домашней обстановке Святой Руси.

Русская армия как хорошо продуманная система «мест без жалости» была набита «крупными, средними, малыми, мелкими и мельчайшими тиранами», и передвижение в этих местах требовало совершенного владения умением сталкинга. Я это понял довольно быстро, чуть ли не на второй день, хотя само слово «сталкинг» было мне тогда неизвестно. Но что для того, чтобы выжить, мне придется делать нечто отвратительное, – это я понял, и решил сразу, что делать этого не буду. Т. е. не буду стараться выжить любой ценой. А только той, которую сам изначально для себя установлю, а выше которой – пусть решает АК-47.

В армии я написал два своих главных юношеских текста: «Суд» и «Пятый легион». «Суд» подытоживал моё окончательное отношение к практике строительства коммунизма, а «Пятый легион» решал на тот период проблему самоидентификации.

Что касается «коммунизма», то именно в русской армии я окончательно понял, что идея замечательна, но воплотить ее в одной отдельно взятой стране нельзя, а можно только надорваться и угробить при этом уйму народа.

Рис.2 Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.

1966 г. Стропило клянется защищать завоевания социализма

Рис.3 Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.

1968 г. Стропило с коллегами защищает завоевания социализма

Об этом своём открытии я сообщил замполиту ракетной бригады подполковнику Червогоненко по кличке Баба Настя, когда подполковник пришел измерять уровень идейной подготовки молодого бойца. После этого молодым бойцом незамедлительно занялся первый отдел и началась рутина: меня под конвоем сопроводили в штаб, там на партсобрании офицерского корпуса бригады я был публично заклеймён как «враг народа» (напомню читателю – не в 1937, а в 1967 г.!) и затем отправлен на губу «пожизненно» – ожидать передачи в руки гражданского суда для помещения в гражданскую тюрьму (а, собственно, за что? официального обвинения – как, впрочем, и официальной реабилитации – нет до сих пор).

Но командир бригады, полковник Батыев по кличке Нукер, решил спасти жизнь «запутавшемуся интеллигенту», и я был отдан в распоряжение подполковника Кабанюка по кличке Хряк. Хряк, зам. комбрига по тылу, без промедления послал меня в бригадный свинарник кормить животных. Чем я и занялся, стараясь применить к делу наставления Камю о Сизифе и Сартра о тошноте. На этом наша теоретическая дискуссия о возможности построения коммунизма закончилась, перейдя в практический аспект.

Что же касается самоидентификации, то именно в русской армии 1966–1969 гг., где одни офицеры говорили, что «Гитлер был добрый, потому что еще не всех вас…», другие спрашивали, что такое этот «антисимизм», а третьи приказывали первым и вторым прекратить в вверенной им воинской части всякие разговорчики на национальную тему, иначе «вы у меня положите партбилет на стол» (и те, и другие, и третьи, естественно, были членами партии, ведущей всё население страны, без различия национальностей, к Царствию Небесному). В этой армии, насквозь пропитанной скрытой ненавистью фоняков к хохлам, хохлов и фоняков к чуркам, чурок, фоняков, хохлов и бульбаков к литвакам, чухне и гансам, гансов, чухны, бульбаков, хохлов, литваков и чурок к фонякам и, наконец, всех их вместе взятых, – к жидове, – именно в этой армии я понял, что первобытная этношизофрения, первобытная тотемная этнокультура в один воистину прекрасный день разорвет эту страну на сто несоставных частей, и ни с одной из них идентифицировать себя я не смогу да и не захочу.

В армии я продолжил, по мере сил, попытки прозы. Этими попытками я занимался с пяти лет, начиная всегда одинаково: Том первый, Книга первая, Часть первая, Глава первая, Лениздат, Госиздат, Детгиз. Но в этот раз я отверг подобные излишества и занялся производством коротких физиологических зарисовок из жизни русско-советского армейского быта.

Попытки мои были пресечены очень быстро. Капитан Жемчужный по кличке Абзец, получавший зарплату за отслеживание таких вот «писателей» в пределах дислокации гарнизона, регулярно устраивал шмон в моём скудном армейском имуществе, с торжеством швыряя очередную обнаруженную тетрадь с крамолой на пол и припечатывая ее сапогом и матом.

Но в один прекрасный день господину гауптштурмфюреру всё это надоело и он отдал мне замечательный приказ, который я потом в своей жизни слышал не однажды, но в завуалированной форме, да слышу, собственно говоря, и теперь: «Я вам запрещаю писать, рядовой, – запрещаю раз и навсегда!»

Рис.4 Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.

1967 г., армия, гарнизонная гауптвахта. Автор в качестве заключенного (в центре, с мундштуком)

Много лет спустя, во время горбачевских блужданий в лабиринте, Ленинград осчастливил своим возникновением клуб «Перестройка», где собралась советская служилая интеллигенция, взывавшая к обнаружению и сохранению «здоровых сил в Партии». На одно из собраний этого клуба были приглашены представители демократических групп города, в том числе ребята из «Демсоюза», а также Борис Иванов и я за Клуб-81. К тому времени я пришел к выводу о необходимости ликвидации и запрещения партии-государства, изначально являвшейся бандой экспроприаторов, осуществлявшей террор против собственного народа, и не скрывал своих взглядов. Сейчас я нахожу этот подход несколько радикальным, но для того времени он был совершенно естественным убеждением каждого порядочного человека, если он не совсем ещё обезумел за годы советской власти. В коридоре огромного здания на Петроградской стороне, где заседала «Перестройка», меня остановил ручной еврей Рамм из правления клуба и стал зловещим шепотом внушать истины гауптштурмфюрера Жемчужного, только употребляя другую лексику: «Какое несчастье, что вы вообще пишете! Перестанете вы наконец писать?! Вы же разлагаете своими писаниями наше движение!»

Дон Хуан Матус, встретив на какой-нибудь мексиканской асьенде капитана Жемчужного или образованца Рамма в качестве «тираните минималито», был бы рад как ребёнок… Не могу теперь вспомнить, был ли я тогда тоже рад как ребёнок, но приказ вышестоящего начальника, как и просьбу брата-интеллигента, я не выполнил.

* * *

Однако главные события моих полевых тренировок в русской армии были совсем другие, и было их тоже два, как и в НИИ, где я познакомился с бессмысленностью жизни и способом противостояния этой бессмысленности.

Первым событием было обретение ощущения полной обнаженности личного бытия. Это было ощущение приблизительно того, чему Джорджо Агамбен позднее дал строго философское определение «la nuda vita» – голая жизнь. Можно сказать и иначе – это было моё первое ощущение стояния перед Богом. Но я тогда этого не знал.

Сначала инстинктивно я почувствовал, а потом осознанно понял, что не располагаю ничем, кроме кожи и мозга. Что здесь проходит граница между мной и миром. Что я сам и есть эта граница. Что кроме кожи и мозга у меня нет больше ничего, что я мог бы назвать своим.

Это понимание и ощущение себя как абсолютно голого не только в физиологическом, но и в метафизическом плане, – а метафизически голый не может потерпеть никакого ущерба, поскольку не владеет ничем и не зависит ни от чего, – привело меня в состояние изумленной радости и полного внутреннего покоя.

С любовью и состраданием к кускам и спиногрызам я выполнял самые садистские их приказы, веселясь о том, что мучая меня, – думая, что мучая меня! – они находили для себя смысл существования.

В конечном счете они заметили, что что-то здесь не так, что салабон непрерывно весел, но не услужлив, работящ, но не заискивает, охотно драит очки, но ничего не боится, заботится о казённом, но думает, кажется, только о своём, и не прошло и трех месяцев, как меня раз и навсегда оставили в покое, а я продолжал жить так же, как жил, – радостно и думая о своём. Пока с целины не вернулся товарищ старший сержант.

Возвращение старшего сержанта стало вторым базовым событием, раз и навсегда переменившим моё сознание.

Вовк

Старший сержант Вовк был призван на действительную службу не в 19 лет, как все нормальные люди, а в 27, на самом пределе срока. Дома он оставил жену и был страшен. И, конечно, не Баба Настя и Хряк, и не гауптштурмфюрер Абзец, а спиногрыз Вовк был истинным тираном, согласно учению Дона Хуана Матуса, и абсолютным повелителем батареи связи, в которой я служил радистом.

Вовк был двухметров, лыс и носил галифе в обтяжку, так что ни у кого не было сомнений в том, что его жена с ним бесконечно счастлива и с нетерпением ждёт его после дембеля.

В отдельно взятой казарме 1133-й ракетной бригады Сухопутных войск СССР вовк царил точно так же, как на всей остальной территории Святой Руси – кафка, которую надо было, как известно, сделать былью.

Я всерьез готовился к испытаниям.

В личное время продолжал читать Камю и Сартра из своего уже зачитанного Краткого курса истории экзистенциализма.

Пока человек жив, для него ничего не потеряно, он есть свободное незавершённое существование.

Укреплял себя Хайдеггером.

Жизнь есть бытие-к-смерти, всё остальное – Sorge[6].

В карауле, стоя на вышке 6-го поста у самой кромки девственного партизанского леса, будил спящие хвойные дебри, распевая афоризмы из «Заратустры» («Заратустру» купил в 1965 г. в букинистическом на Литейном за пять рублей). Афоризмы помнил наизусть.

Поистине, человек – это грязный поток.

Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым.

Как же хотел бы ты возродиться, не обратившись сперва в пепел.

И т. д.

И поскольку моё дело вовсе не литература, а проблема Grenzsituation[7], и по призванию я экзистенциолог, т. е. наблюдатель человека, как он есть сам перед собой внутри своей единственной жизни, переходящей в смерть, и поскольку только это и достойно изображения, я расскажу о вещах так, как они стали.

Сцена 1

  • Марций
  • Дерусь с одним тобой. Ты ненавистней
  • Мне, чем клятвопреступник.
  • Авфидий
  • Ты мне – также.
  • Гнусней мне ты, и злость твоя, и слава,
  • Чем африканский гад. Готовься к бою!
  • Марций
  • Пусть тот, кто дрогнет первым, будет проклят
  • И станет победителю рабом.
  • Авфидий Коль побегу, трави меня, как зайца.
(В. Шекспир. Кориолан. Акт I, Сцена 8 Перевод Ю. Корнеева)

«После ужина ко мне в каптерку», спокойно так, без всякой интонации.

«Есть, товарищ старший сержант!», отвечаю в той же манере.

Вопросы давно не задаю. Вопросы вслух задаёт только самоубийца. Солж, он когда описывал эти свои правила на зоне, все эти детские считалочки типа «не верь, не бойся, не проси» и тому подобное, не сказал о самом главном, а самое главное, не знаю, как на зоне, а в войсках, – не попадайся на глаза.

Первое правило устава: ни о чем не спрашивай.

Не спрашивай, когда что начнется или когда что кончится, не спрашивай, какой рубон сегодня дадут и дадут ли его вообще, ни в коем случае не спрашивай, что тебе делать и куда копать, а если скажут, куда, не спрашивай как, а если скажут, как, не спрашивай, чем, словом, не привлекай внимание к своей заднице.

А только смотри и слушай.

Поэтому ни о чём Вовка не спрашиваю, проявляю полное равнодушие к судьбе и в то же время полную к ней готовность. Т. е. действую в рамках amor fati[8].

Это его задевает, по глазам вижу. Ведь каждого вовка видишь насквозь.

Взгляд у Вовка меняется. Становится ненавидящим. И моё «я» выигрывает. Потому что мой взгляд вовку в глаза остается никаким.

После ужина стучусь в каптерку. Сидит за столом, пишет рапорт, лысина блестит.

«В ваше распоряжение прибыл, товарищ старший сержант!»

«Натрёте помещение».

«Есть, товарищ старший сержант!»

Сегодня наша батарея не дежурит по отсеку и наряд вне очереди мне не объявлен. Но не спрашиваю, за что мне это. И так понятно: за то, что присутствую в наличии. А это значит, что действительно присутствую в наличии. И это славно. Присутствовать.

Поэтому с готовностью иду к шкафчику со швабрами, мётлами, тёрками, щётками, вёдрами и прочей мурой для уборщиц, т. е. нас же самих, и выбираю себе по ноге щётку с ремнем. Щётка на прямоугольной деревянной подошве, волосья у нее пучковатые, тугие и тёмно-красные как засохшая кровь. Закрываю шкафчик. Надеваю щётку на сапог, просовывая носок под ремень, двигаю там ногой, устраивая её поудобней, так, чтобы ремень не очень жал, но чтобы и не слетал каждые две минуты, встаю в стойку лыжника, делающего первый шаг, выдвигаю вперед левую ногу, ту, которая без щётки, и – правой – пошёл.

«Чтоб пол блестел как котовы яйца».

«Есть, товарищ старший сержант!»

«Как котовы яйца блестят, знаете?»

«Так точно, товарищ старший сержант!»

«Посмотрим».

«Так точно, товарищ старший сержант!»

Тру.

Так.

Что по этому поводу говорит нам синьор Никола Аббаньяно[9]?

Во-первых синьор говорит, что у человека всегда есть возможность возможности.

Т. е. всегда есть выбор существования на основе какой-то почвы.

Всё равно какой, но выбор есть.

Вот как скажешь «почва», так тут же выскакивает Шестов[10].

А что Шестов, что Шестов?

А Шестову папаша не давал заниматься философией и гнал его в торгаши, как меня дед – в юристы, так что Шестов стал шизиком с раздвоением личности, одна его нога стояла на твёдой земле, а другая проваливалась в никуда, это гораздо хуже, чем до блеска котовых яиц натирать дощатый пол в каптерке ракетной бригады русской армии, это гораздо, гораздо, гораздо хуже.

«Что там бормочете?»

«Ничего, товарищ старший сержант!»

«Чтоб я ни звука не слышал».

«Есть, товарищ старший сержант!»

Ладно.

Но выбор всё равно есть.

Должен быть.

Должен же быть какой-то выбор?

Аббаньяно говорит, что вот эта неясность, какой сделать выбор, это и есть наша свобода, в этом-то все мы и одинаковы, на этой неясности выбора и держится наше сосуществование.

Так он говорит, со-существование.

Солидарность на основе неопределенности всего и именно поэтому.

Но со-существовать можно только с живой экзистенцией, т. е. с живым иным существованием в образе человека.

Вот тут-то и встаёт вопрос: вовк это живая экзистенция или неодушевленная эссенция?

Можно с ним со-существовать или надо к нему относиться как к ничто?

Конкретному временному ничто и всеобщему постоянному?

Подъём ноги уже болит. Быстро же тело начинает отказывать. Гораздо быстрее, чем душа или что там внутри. Ну это так всегда в начале.

«Под шкафом тоже. Под этим и под тем».

«Есть, товарищ старший сержант!».

С наслаждением скидываю щётку с ноющей ноги и хватаюсь за шкаф, чтоб отодвинуть его с дороги.

«Щётку надеть».

«Есть, товарищ старший сержант!»

Так.

Ладно.

Надеваю.

Ну как тут со-существовать, синьор Аббаньяно?

Отодвигаю шкаф.

Тру белый квадрат под ним.

До блеска котовых яиц.

Но блестит он слабо.

«Вяло трёте. Больше энергии».

Потом, уже в другой жизни, точно так же будет говорить Господин Третий Год из ленинградской тусовки поэтов, только глагол там будет другой: не «вяло трёте», а «вяло пишете». А в остальном будет та же каптёрка шесть на шесть и дрочка пола под шкафом. Но это потом.

Ладно.

Тру.

Ну что же там Аббаньяно?

Вот он считает, что самое главное из всего, в чём живет человек, это время, и что именно благодаря времени у человека появляется множество возможностей, пока в один неожиданный момент время вдруг не иссякает.

Что принесёт нам время, какие возможности, даже ещё сегодня, даже через минуту, неизвестно.

Но это-то и есть самое интересное.

«Добро, двигайте на место. Теперь вон под тем».

«Есть, товарищ старший сержант!»

Уже весь мокрый.

Пот течет по лбу, струится по щекам, как водяные пейсы у какого-нибудь настоящего еврея.

Снимаю зимнюю шапку-ушанку, в которой молодые, – а молодые мы весь первый год – из трех, – обязаны ходить в казарме.

Вытираю лоб рукавом гимнастерки.

«Шапку надеть», без выражения.

«Есть, товарищ старший сержант!»

Нахлобучиваю шапку на макушку, только чтобы не давила на мокрый, раздраженный лоб.

«Шапку надеть по уставу».

Спускаю шапку на лоб.

Мокну.

Теку.

Тру.

Матерюсь.

Ненавижу.

Стоп.

Аббаньяно говорит, что как раз неприятие мира, как он есть, – вот неподлинное существование.

А мир есть только вот этот, такой гнусный, как сейчас. Но надо его принять.

А как его принять?

Что для этого сделать?

Начинаю отодвигать второй шкаф.

Тяжелый, сука.

Но мысль моя должна мне помочь.

Мысль моя должна меня поддержать.

Без мысли моё «я» такой же шкаф.

Без мысли моё «я» вовк.

Моё «я» без мысли – вовк.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга из цикла «Ресторан на дому», ориентирована не только на домашних хозяек, но и посвящена всем т...
Эта книга – настоящая находка для всех, кто стремится укрепить здоровье, физический тонус и похудеть...
Представим себе, что Ирак превращается в мировой центр торговли нефтью. В Багдад стягиваются предста...
Мир постапокалипсиса. Затерянная деревенька в таежных лесах. Сюда, на малую родину, возвращается мол...
Реальная жизнь, обработанная богатым воображением, превращается в увлекательную фантазию. Немного ма...
Умение вязать узлы пригодится не только в путешествии, но и в повседневной жизни. Издание познакомит...